ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Сергей Стратановский
Дар — в горсти
Заметки о стихах Елены Пудовкиной
Недавно премию журнала «Звезда» за лучшую стихотворную подборку 2025 года получила Елена Олеговна Пудовкина. Эта премия, кажется, — первая и единственная, которую она получила в своей жизни. Нельзя, однако, сказать, что о поэте не знали: ее стихи публиковались в той же «Звезде», в «Знамени», в «Новом мире», а также в антологиях — отечественных и зарубежных. Некоторые ее стихи были переведены на немецкий и сербский языки. Но книг до последнего времени у нее вышло только три. Первая в 1990 году в далекой Австралии, куда Лена ездила по приглашению местной русской общины. Там владелец русской типографии предложил ей напечатать ее стихи.[1] Тираж книги не был обозначен, но она (что важно) есть в Российской национальной библиотеке. (Ссылки на нее я в дальнейшем буду обозначать — Сб. 1.) Вторая книга (буду обозначать ее — Сб. 2) появилась на 30 лет позже, в 2020 году.[2] И наконец, в этом, 2026 году вышла третья — «Крики чаек» (буду обозначать — С. 3).[3]
Прежде чем начать разговор о стихах Лены, следует сообщить некоторые важные факты ее жизни, а для этого лучше предоставить слово ей самой, процитировав фрагменты из ее автобиографии, помещенной в книге «Лица петербургской поэзии: 1950—1990-е».[4] Вот, что она пишет:
«Родилась в 1950 году в Ленинграде. Мать Нина Михайловна Пудовкина (урожденная Тубянская) — дочь репрессированных востоковедов (Михаила Израилевича Тубянского и Нины Аркадьевны Тубянской-Черняк (урожденной Бухариной) <…>. Мама окончила Мухинское училище и подрабатывала, где придется (до начала „оттепели“ дочери „врагов народа“ найти работу было трудно).
Отец — Олег Петрович Пудовкин. Родители разошлись, когда мне было лет пять, и больше он участия в моей жизни не принимал».[5]
Деда своего, знаменитого востоковеда, специалиста по Монголии и Тибету, переводчика Тагора, Пудовкина никогда не видела — арестованный в 1937 году, он в том же году был расстрелян. В 2019 году она решилась посмотреть его дело в архиве ФСБ и написала об этом триптих «Памяти дедушки — Тубянского Михаила Израилевича». Приведу первое стихотворение этого триптиха:
Читаю расстрельное «Дело»
деда моего, Михаила.
Читаю «Дело» и плачу
над каждой его страницей.
Я не видала деда,
я с ним не говорила,
я жизнь прожила иначе,
и он мне даже не снится.
Не знаю, что ждет за гробом,
и может ли состояться
там встреча. Или, забыв о прошлом,
там только хвалу поют.
…Голуби в серых робах
в окна мои стучатся,
стучатся в окна и просят
пайку свою.
2019 (Сб. 2. С. 24)
А вот бабушке, Нине Аркадьевне, удалось в 1956 году вернуться из ГУЛАГа. Но она предпочитала об этом опыте не вспоминать:
То-то бабушка весела
в годы старости пребывала —
тех кругов, что она прошла,
Дант не ведал и тех подвалов
не видал. Никакой воде
не отмыть от души и тела
знак зловещий «НКВД»,
как не вычеркнуть страх из «Дела».
Десять лет лагерей. Потом
ничего ее не страшило,
и над бездной, прикрытой льдом,
пританцовывая, ходила.
2019 (Сб. 2. С. 24)
С ранней юности Лена поняла, что мир, в котором ей придется жить, не будет к ней расположен. Он будет холоден и неуютен. После окончания школы она решила приобрести профессию, которая, с одной стороны, давала бы хороший заработок, а с другой — была бы ей небезынтересна. Она окончила геологические курсы при «Ленгипротрансе» и несколько лет ездила как техник-геолог в геологические экспедиции. Бывала под Воркутой, на Печоре, в Казахстане. Возможно, подсознательно стремилась именно в те места, где мог окончить свою жизнь ее дед. (О расстреле деда она тогда не знала.) Потом, однако, такая жизнь в разъездах перестала ее устраивать — она стала искать другую работу. Этих работ за свою жизнь она сменила множество: библиотекарь в Публичной библиотеке, редактор в бюро рекламы «Ленкниги», некоторое время секретарь у поэта Натальи Иосифовны Грудининой, которую знала еще по Дворцу пионеров, где в школьные годы занималась в кружке юных стихотворцев.
1970-е годы — время формирования Пудовкиной как поэта. Именно тогда она обретает близкую ей литературную среду. Вот что она написала об этом в цитированной уже автобиографии:
«Году в 1974-м Ирина Александровна Малярова пригласила меня почитать стихи на одном из вечеров поэзии и музыки, которые она вела в Союзе писателей. Мы выступали вместе с Борисом Куприяновым. Так я познакомилась с поэтами „второй литературной действительности“, стала бывать у Юли Вознесенской на улице Жуковского. Там собирались Олег Охапкин, Борис Куприянов, Елена Игнатова, Сергей Стратановский, Виктор Кривулин, Виктор Ширали, Петр Чейгин. В этот же период я участвовала в конференции молодых писателей Северо-Запада в одной группе с Алексеем Шельвахом и Еленой Барихновской.
Затем нас с ней послали на другую конференцию — в Репино, где собрали молодых, „перспективных“ представителей разных творческих профессий: кинематографистов, музыкантов, писателей. Мероприятие проходило под эгидой комсомольских структур, нас кормили икрой, поили пивом, и мы с Леной в основном отсиживались в баре. В один из дней некий комсомольский функционер велел передать ему стихи для сборника. Вечером я разложила захваченные с собой тексты на две кучки: в одну стихи, которые можно ему показывать, в другую — которые нельзя показывать ни в коем случае. На следующий день перепутала их и отдала ровно то, что нельзя. Уже в городе он вызвал меня в горком комсомола и мрачно констатировал, что я вступила на неверный путь, и, если срочно не одумаюсь, последствия будут печальными».[6]
Было бы ошибочно предполагать, что если бы Лена не перепутала подборки, то все сложилось бы по-другому — вышел бы сборник ее стихов и ее бы приняли в Союз писателей. Но почти наверняка этого бы не случилось — в лучшем случае несколько стихотворений опубликовали бы в каком-либо коллективном сборнике и забыли. Тогдашние члены Союза писателей (за небольшим исключением) вовсе не были заинтересованы в появлении на горизонте каких-либо новых имен. Естественный процесс обновления литературы с приходом нового поколения был нарушен.
Свои заметки о стихах Пудовкиной я хочу начать с темы не самой для нее важной — темы города. Собственно, для нее это не тема, каких-то текстов специально о Петербурге/Ленинграде у нее нет. Но образ города — это фон многих ее стихов, и фон этот, скажем прямо, депрессивный. Вот, например, стихотворение 1976 года:
На сером небе серая душа
качается, собой нехороша,
на крышу сеет серых голубей.
И пленкой целлофановой на лица
налет тоски бессмысленной ложится,
и плакать хочется. Что может быть глупей?
Но плачу, повторяя: чей каприз
день ото дня показывать карниз
и крыш за перевалом перевал,
как будто впрямь лежат за далью дали?
Но мы ведь там бывали и видали:
Простуда. Голуби. И нас никто не звал.
(Сб. 2. С. 9)
Квинтэссенция этой городской тоски для Пудовкиной — в новых районах Ленинграда. Вот стихотворение 1980 года, обращенное к Евгению Звягину:
Субботник. Спешка. Искровский проспект
туда-сюда людей перегоняет.
Где б церкви быть — гниющий лес воняет,
где б далям быть — там вовсе жизни нет.
А от домов мертвецки голубых
к нам тянется тяжелый дух похмелья
и новоселья. Из худой трубы
бьет музыка. И, как на карусели,
дней-лошадей круженье.
И лишь трава, ослепшая в пыли,
на кучу мусора вскарабкалась вдали
и наугад бредет к преображенью.
(Сб. 2. С. 49)
Из такого города хочется бежать, и Лена действительно бежит из него. Бежит в деревню. Вот ее почти идиллическое стихотворение о деревне, написанное в 1970-е годы:
Когда кончался день,
слетала птица лень
и, подлетев к окну,
гасила свет крылом.
Потом, часов до двух,
витал сосновый дух
над печкою, и сну
рассказывал о том,
как шли стада домой,
дышали тяжело,
дыханье пеленой
ложилось на село.
Мы думали, туман,
сырая глушь, тоска…
А это и была
молочная река,
молочная река —
кисельны берега.
(Сб. 2. С. 56)
Именно в деревне и на природе Лена переживает минуты счастья и пытается выразить это переживание в стихах. И ей это удается:
Брусники без конца и края
идет стотысячная рать;
я собираю, собираю
и не могу ее собрать.
А солнце, пальцы запуская
в ведро тяжелое мое,
бормочет: «Благодать какая!»
и дел своих не узнаёт.
1971 (Сб. 2. С. 57)
Есть среди «деревенских» стихов Пудовкиной и такое, в котором обычное бытовое дело (растапливание печи) неожиданно включается в контекст совсем иного масштаба:
Неграмотная печь легко читает нас
и на язык огня свободно переводит.
Из звонких дров рождается рассказ
о гибнущем неведомом народе.
Не знало дерево, что так заговорит,
что жизнь такая с ним еще случится,
что каждым сухожильем повторит
все вымыслы огня и разыграет в лицах.
Куда уж дереву теперь себя беречь!
Вон, отсветы по всей избе гуляют…
А печь-хозяюшка, сказительница-печь
хлеб квасит между тем да бражку замышляет.
1979 (Сб. 2. С. 59)
Нужно ли спрашивать, что это за «гибнущий неведомый народ»? Думаю, что не нужно: неясность, неопределенность входят тут в авторский замысел. Это стихотворение-намек, и каждый читатель может понимать его как ему угодно.
Тогда, в 1970-е годы, многие стремились обзавестись домом в деревне, тем более что продавались они тогда почти за бесценок. Были в нашем поколении и люди, которые решались поселиться в деревне навсегда. И в этом было нечто большее, чем решение проблемы летнего отдыха. Что же это было? Эскапизм? Тяга к земле? Обретение смысла жизни в возделывании своего сада, о чем когда-то говорил Вольтер в своем «Кандиде…»? Вероятно, и то и другое, и третье. Очень выразительно об этой тенденции написал хороший знакомый Пудовкиной и мой друг прозаик Борис Рохлин в рассказе «Невиданная Робинзонада»:
«Дом был стражем земли, стражем извечной смены времен, писцом неорганических превращений жизни, свидетелем которых он (Стогов, герой рассказа. — С. С.) должен был стать.
По утрам Стогов возделывал свой сад. Срезал сухие ветки со старых яблонь, сгребал, а потом сжигал опавшие листья и укутывал рогожей стволы деревьев».[7]
Где-то во второй половине 1970-х годов Пудовкина с мамой приобрели деревенский дом с садом на западе Псковской области, у границы с Латвией, тогда еще не ставшей независимой. В этом же селе купили дома Борис Рохлин и давняя Ленина подруга поэт Елена Игнатова. Интересно было наблюдать, как сельская жизнь проявила в характере Лены черты, поэтам обычно не свойственные, — хозяйственность и практичность.
Все, однако, перевернулось в 1982 году. Тогда был арестован и обвинен в публикациях статей в эмигрантской прессе близкий ей человек — Вячеслав Долинин. Чтобы иметь возможность ему помогать (свидания разрешались только близким родственникам), надо было оформить с ним брак, что Пудовкина и сделала. «Церемонию» провели в подвале КГБ на Литейном. После суда Долинина отправили в лагерь в Пермской области, и Лена получила возможность ездить к нему на свидания. К этому времени относится одно из самых резких ее стихотворений «Дорога в пермский лагерь»:
Я опять повернулась лицом к Перми,
а она, безликая, смотрит мимо.
И пароход, груженный людьми,
по Каме — неуловимо
скользнул и скрылся от нас,
как взгляд блатного от глаз.
И тогда, уставясь Перми в лицо,
я сказала: ну что же, в конце концов
мне давно знакома твоя повадка.
Не пугай меня, вороватка.
Что мне твой хваленый бараний рог?
Над тобою и мною — никто, как Бог.
Как к Нему поднимешь лицо рябое?
Как ответишь за побирушку — Каму,
что не помнит даже, как Мандельштама
потеряла здесь с перепоя?
Если б я в молитве была сильна,
я б просила Бога, чтоб вся страна,
чтобы все мы силы нашли признаться,
что давно потеряна наша честь,
а того немногого, что в нас есть,
людям надо бояться.
(Сб. 1. С. 25)
Что было дальше? В 1986 году Долинина освободили из лагеря и отправили в ссылку в г. Усинск Коми АССР. Лена поехала к нему. Их сначала приютила одна местная жительница в своем балке (так на Севере назывались полусараи-полувагончики без колес, но с отоплением). В Усинске был целый район таких балков, который назывался «Фантазия». Через полгода им удалось получить в этой самой «Фантазии» свой собственный балок. Все это могло тянуться достаточно долго, но обстановка в стране постепенно менялась: в 1987 году стали выпускать политзаключенных, и Слава с Леной смогли вернуться в Ленинград.
Теперь скажу о своих любимых стихах Лены — тех, где ей удалось выразить не только свои чувства, но и чувства всего нашего поколения. Это прежде всего замечательное стихотворение 1977 года, которое я сразу запомнил целиком, что редко случается у меня со стихами современников:
Не жизнь идет, но длится черновик,
и старые листы изгрызли мыши.
Ночь не поет — срывается на крик,
и этого уже не перепишешь.
О чем-то жизнь должна повествовать, —
листая наши, всякий возмутится:
о вечности не кончена глава,
а о любви заплакана страница,
и с Богом договору вышел срок.
Оглянешься: ошибки, сноски, пятна…
Но если кто читает между строк,
то мы с тобой спасемся, вероятно…
(Сб. 1. С. 9)
Я думаю, что то чувство неполноты жизни, которое Лена выразила в этих строках, было присуще тогда многим. И еще: стихи эти написаны как бы в присутствии Бога. Лена была и остается верующим человеком, но отношения с Богом у нее при этом непростые. Вот, например, что она написала в одном из стихотворений 1975 года:
Тот, кто правит любовью, изволь и на нас посмотреть:
не успев полюбить, мы успели уже пожалеть,
отвернуться, очнуться и затхлую выдохнуть ложь.
Тот, кто правит любовью, зачем Ты нам это даешь?
Посмотри, вот два тела в ладони лежат Твоея,
а душе надоело собой заменять соловья.
Надоело стараться. Ты слов нам отвесил пустых.
Иль иссякли запасы Твоих кладовых золотых?
Иль и впрямь Ты годишься лишь спаривать птиц да мышей
и молва — не молитва — Твоих достигает ушей,
а мой плач, что стремится от скомканных тел в высоту,
как библейская птица, вернется, неся пустоту?
(Сб. 3. С. 21)
Тогда, в 1970-е годы, среди ленинградской молодежи было много пришедших к религии, причем не только к христианству. Заговорили даже о «религиозном возрождении», что, конечно, было преувеличением. В середине 1970-х Татьяна Михайловна Горичева вместе со своим тогдашним мужем поэтом Виктором Борисовичем Кривулиным организовали на квартире, которую они тогда арендовали (ул. Курляндская, д. 20, кв. 37), религиозно-философский семинар, привлекший самую разнообразную публику. Пудовкина, однако, ни разу не была на Курляндской: ее вера была верой более сердца, нежели разума.
Характерен такой эпизод. Я тогда увлекался гностицизмом. Собственно, мои знания о нем ограничивались дореволюционной книгой 1913 года «В поисках за Божеством» Ю. Николаева (это был псевдоним Юлии Николаевны Данзас, чьим творчеством я пытался впоследствии заниматься). Так вот, я предложил Лене прочесть в ее квартире для нее и ее друзей и знакомых ряд лекций о гностиках. Слушали, я помню, с интересом, но реакция Пудовкиной была своеобразной и выразилась в таких вот стихах:
Что знает гностик о любви —
молчащих слов мякину.
Он так искусно сети свил
и в небо их закинул.
Он вычислил ее полет
и принадлежность Богу,
но снова сети он плетет
и лествицу в подмогу.
По всем ветрам летать золе
идеи этой жгучей.
А Бог, как прежде, на земле
любви любовью учит.
1977 (Сб. 2. С. 43)
Известно высказывание В. В. Розанова о том, что есть христианство Вифлеема и христианство Голгофы. Это как бы два разнонаправленных вектора христианского сознания. В современной русской поэзии они ярко представлены двумя именами — Бродского и Охапкина.
Для Бродского главный христианский праздник — Рождество. Для него это праздник ежегодного обновления мира и вместе тем манифестация органической кровной связи Ветхого и Нового Заветов. Иное у Охапкина: в центре его поэтического мира — страдания распятого Иисуса Христа; его религия — это религия страдающего Бога. Что касается Пудовкиной, то ей, как и Бродскому, ближе Вифлеем, чем Голгофа. У нее несколько стихотворений о Рождестве; лучшие из них — два текста 1979 года. Тема их, однако, несколько иная, чем у Бродского. Пудовкина пишет об обретении веры в безбожном мире. Процитирую одно из этих стихотворений — самое, пожалуй, мной любимое:
Сочельник скоро. Как пчелиный мед,
мы собирали по сладчайшей капле
со всех цветов невзрачных. Худо-бедно
стал золотым глотком и этот год.
А если так, то мы идем с дарами
к Тебе на Рождество, с волхвами и царями
смешавшись.
Но, смутясь, скажу: «Прости,
Прости нас, Боже, мы пришли оттуда,
откуда и пойти-то было — чудо.
Наш дар — он весь — в горсти».
(Сб. 2. С. 68)
Пудовкина постоянно чувствует присутствие Бога в своей жизни, и, может быть, чтобы постоянно поддерживать в себе это чувство, она обращается к такому, известному в русской поэзии с XVII века, но давно забытому жанру, как переложение псалмов. У нее это отнюдь не буквальные переложения. Из библейской поэзии она выбирает лишь то, что резонирует с современностью и с ее собственным душевным настроем. Так, в 10-м псалме ее, несомненно, задел вопрос псалмопевца «Когда разрушены основания — что сделает праведник?» (Пс. 10: 3). Ей также близка высказанная в этом псалме идея испытания праведника Богом, но она игнорирует при этом убежденность псалмопевца в том, что Бог ненавидит «нечестивцев» и «любящих насилие» и непременно их покарает:
«Господь испытывает праведного, а нечестивого и любящего насилие ненавидит душа Его. Дождем прольет Он на нечестивых горящие угли, огонь и серу; и палящий ветер — их доля из чаши…» (Пс. 10: 5—6).
Процитирую теперь текст Пудовкиной:
Мне говорят: душа твоя, как птица,
должна лететь к Господнему престолу.
А я отвечу: стрелы нечестивцев
преследуют не птиц, но наши души.
До основанья Божий Храм разрушен.
Что может праведник создать на месте голом?
Господь же подвергает испытанью
неправедных и праведных, и нищих.
И, наблюдая за всеобщей бранью,
со смертью в чаше смешивает ветер:
неправые за все грехи ответят,
а правые пускай поют на пепелище.
Господь же правду любит, только правду.
(Сб. 2. С. 73)
Акценты, как мы видим, расставлены здесь несколько иначе, чем в исходном тексте.
Что еще может быть близко современному человеку в этих песнопениях, созданных более двух тысячелетий назад? Желание непременной гибели врагам? Нет, конечно. Близко то, что псалмопевец, как правило, обращается к Богу в критической ситуации, обращается, когда недоумевает, почему же Бог скрывается и вроде бы не хочет вмешиваться в людские дела. Этих моментов недоумения и смятения в псалмах достаточно много. Приведу два примера:
«Для чего, Господи, стоишь вдали, скрываешь Себя во время скорби?» (Пс. 9: 22);
«Доколе, Господи, будешь забывать меня вконец, доколе будешь скрывать лице Твое от меня?» (Пс. 12: 2).
Выше я цитировал стихотворение Пудовкиной «Тот, кто правит любовью…», проникнутое почти таким же недоумением, что и у древнего псалмопевца. Поэтому ее и привлекают те псалмы, где ярче всего выражены состояние кризиса и упование на Бога. Вот как она перелагает 12-й псалом, цитату из которого я привел выше:
Доколе, Господи, доколе мне внимать
пустым советам, скорбь слагая в сердце?
Средь сотен лиц Тебя не отыскать.
Где Ты таишься, за какою дверцей?
Доколе, Господи?
Доколе без Тебя
в забвенье жить? Ужели с ликованьем
враги мои победу вострубят
в миг слабости моей и колебанья?
Услышь же, Господи, явись очам моим,
покуда сон их не закроет смертный —
так я, Твоею милостью храним,
к Тебе взываю, Боже милосердный.
(Сб. 2. С. 74)
В этих заметках я коснулся далеко не всех аспектов творчества Пудовкиной. Более полно проанализировать его — задача будущих исследователей.
1. Пудовкина Е. Стихи. Данденонг (Австралия), 1990.
2. Пудовкина Е. Стихи из трех тетрадей. СПб., 2020.
3. Пудовкина Е. Крики чаек. СПб., 2026.
4. Эту во многих отношениях замечательную книгу составила филолог Юлия Мелисовна Валиева: Лица петербургской поэзии: 1950—1990-е. Автобиографии. Авторское чтение / Сост., ред. Ю. М. Валиева. СПб., 2011.
5. Лица петербургской поэзии... С. 322.
6. Лица петербургской поэзии... С. 326.
7. Рохлин Б. Превратные рассказы. СПб., 1995. С. 103.