ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
«Дорогой и любимый друг…»
Военные письма Вадима Покшишевского
Эти письма, наполненные впечатляющими фактическими свидетельствами и нетривиальными мировоззренческими суждениями, отправлены солдатом в блокадный Ленинград.
Автор — Вадим Вячеславович Покшишевский (1905—1984), классик отечественной социально-экономической географии, один из родоначальников демографии, этногеографии, геоурбанистики.[1] Адресат — Вера Владимировна Милютина (1903—1987), ленинградская художница, сценограф и педагог, автор известного графического цикла «Эрмитаж в дни блокады».
В архивном фонде Веры Милютиной сохранились более 80 писем и открыток Вадима Покшишевского, охватывающих почти полвека — с 1930 по 1983 год. Публикуемые послания написаны в период с 16 сентября 1941 года по 24 августа 1942-го и печатаются подряд, от первого сохранившегося известия до тектонического сдвига в отношениях корреспондентов.[2]
Москвич по рождению, Вадим Вячеславович приехал в Ленинград в 1929 году для обучения в аспирантуре, но вскоре был отозван в столицу. Завершив учебу там, с 1931 года стал полноправным ленинградцем — следующие десять лет его жизни связаны с нашим городом. Чем же влекли его брега Невы?
Прежде всего, в Ленинграде жила семья двоюродного брата, Сергея Николаевича Покшишевского (1903—1942) — архитектора, литератора, единомышленника по городским исследованиям.[3] Поле междисциплинарных поисков братьев иллюстрирует совместная статья, опубликованная в 1933 году на страницах «Звезды»: в эпоху всесокрушающей социалистической реконструкции городов авторы отстаивают ценность архитектурного наследия старого Петербурга с позиций социологии восприятия.[4]
Пожалуй, не менее важным фактором были отношения с Верой Милютиной, грань которых Вадим Вячеславович сам определяет в военных письмах: «Мы с Вами — не друзья ведь, а больше…» Точных обстоятельств знакомства мы не знаем, но, очевидно, отношения завязались еще до июня 1930 года — одно из писем этого времени романтически подписано «Ваш неизменный рыцарь образца XXI (sic! — К. С.) века». Известно, что с 1929 года художница участвовала в оформлении репрессированного впоследствии Географического музея в особняке Бобринских (Галерная ул., д. 58—60) и близко сотрудничала с группой молодых географов, образовавших методический краеведческий отдел этого музея, — вполне возможно, встреча связана с этими событиями. Кроме того, из воспоминаний и писем ясно, что оба молодых человека вращались в кругу ленинградской творческой и научной интеллигенции, тесноте общения в котором можно лишь позавидовать в наше бессвязное время.
Наконец, непреходящей любовью В. В. Покшишевского был и сам город. «Скоро собираюсь в Петербург, по которому сильно соскучился», — сообщает он Милютиной в одном из писем 1930 года. Северной столице, ее географии, урбанистическому ландшафту, краеведческим характеристикам посвящен ряд научных работ и журнальных публикаций ученого с конца 1920-х годов. Полноправным (и даже одушевленным!) действующим лицом Ленинград предстает в его военных письмах…
К началу блокады наши герои уже взрослые люди. Милютиной — 38, она главный художник Ленгосэстрады (но не член ЛОСХа, а значит, не признана как самостоятельный творец). Покшишевскому — 36, он научный сотрудник Ленинградского НИИ коммунального хозяйства. Вадим Вячеславович завершил главное на тот момент дело своей жизни — масштабное исследование развития территориальной структуры Петербурга под воздействием промышленной революции. 26 июня 1941 года в Ленинграде он защитил кандидатскую диссертацию и через несколько дней добровольцем ушел в народное ополчение.
Обстоятельства военной биографии В. В. Покшишевского рассмотрены нами во вступительной статье к первому изданию диссертации, осуществленному к 80-летию Победы.[5] Здесь отметим лишь, что в сентябре 1941 года мы застаем ученого курсантом артиллерийской школы близ станции Всеволожская. Затем — Ленинградский фронт, тяжелая контузия, эвакуация в Сибирь, демобилизация… Внимательное чтение писем открывает множество ценных исторических деталей. Например, о быте военных под Ленинградом: беспрестанном голоде, добыче теплой одежды, элементарных хозяйственных предметов, наконец, о весьма смутных представлениях военнослужащих о положении в блокадном городе. Личные тревоги оттенены в письмах поистине художественными сюжетами — пейзажами, наблюдениями, философскими обобщениями…
Вадим Покшишевский и Вера Милютина жили долго, счастливо и сохранили самые теплые отношения до конца жизни, но… так никогда и не были вместе. В 1942 году в эвакуации Вадим Вячеславович женился на актрисе Изабелле Львовне Воробейчиковой (1902—1993) (сценический псевдоним — Артурова), ставшей его заботливой музой[6], и после эвакуации вернулся в Москву. В 1943 году в блокадном Ленинграде Вера Владимировна вышла замуж за музыковеда Александра Семеновича Розанова (1910—1994); этот счастливый брак также продлился всю жизнь.[7] После смерти супруги А. С. Розанов стал бережным хранителем ее наследия: опубликовал воспоминания[8], передал документы в Центральный государственный архив литературы и искусства Санкт-Петербурга; именно благодаря его рачению мы имеем возможность прочесть военные письма В. В. Покшишевского.
По возможности в публикации сохранены особенности авторской орфографии и пунктуации, курсивом выделены авторские подчеркивания. Немногочисленные нечитаемые фрагменты отмечены знаками пропуска. Характерные для автора приписки на полях вынесены в отдельные абзацы в конце письма. Факты, требующие комментариев, снабжены соответствующими примечаниями, упоминания неустановленных лиц не расшифрованы.
В качестве послесловия публикуется письмо В. В. Покшишевского другу юности, известному литературоведу, блокадному хранителю Пушкинского Дома Виктору Андрониковичу Мануйлову (1903—1987), сохранившееся в архиве последнего.[9] В этом письме подведены итоги военных испытаний автора, сформулировано его кредо: «В основе я тот же, т. е. жизнелюбец великий». Поскольку подпись В. Покшишевского неразборчива, где она завершает письмо, ставим ее в угловых скобках и курсивом.
Кирилл Страхов
В. В. ПОКШИШЕВСКИЙ — В. В. МИЛЮТИНОЙ
<Всеволожская,> 16. IX. 41
Дорогой друг,
Последняя Ваша открыточка (еще на Дибуны) была от 6-го. Я очень тревожусь о Вас, и очень прошу посылать мне хотя бы открыточки в 2 фразы через день, и то доходит до меня бывает так нескоро, что с ума можно будет сойти от тревоги. Буду Вас просить также иногда звонить на Крюков[10] — судя по рассказам приезжающих, и на квартире у меня могут быть непорядки. Но главное, конечно, знать, что Вы целы, благополучны и по-прежнему бодры и мужественны.
О себе не имею сообщить Вам ничего нового и существенного. Я вполне благополучен и здоров; холодно, но бодро. Погода всегда существенный фактор существования и настроения. Осень вступает в свои права, и нам особенно хочется в Ленинград.
Из дому[11] я до сих пор ничего не имею (ни строчки, написанной после 16 августа) — беспокойно за них. Но тут уже ничего не поделаешь, а Вы пишите <В. Покшишевский>
<Всеволожская,> 22. IX. 41
Дорогой и любимый друг, радость моя,
Сегодня я могу написать Вам письмо не так наспех как обычно — вчера во время работ по рытью землянки придавил себе валуном большой палец ноги и так как из-за этого прихрамываю — пришлось взять освобождение от строевых занятий. Взвод ушел, и я один в палатке, имел на выбор на ближайшие два часа — учебник по артиллерии и письмо к Вам. Использование своего вынужденного досуга начинаю с письма.
Вчера вечером получил я Вашу открыточку от 18-го — спасибо! У нас есть одна мучительная особенность в получении почты — ее доставляют в лагерь обычно часов в 8, в лесу совсем темно и чтение приходится откладывать до утра — еле-еле удается при свете папирос разобрать, кому письма, и догадаться по почерку от кого, и всё ли благополучно. Так что прочел я Вашу открытку полностью только утром. Радость и любовь, пишите мне чаще — Вы не можете себе представить, как важны для меня весточки от Вас.
Я вполне бодр и вообще благополучен, но грустен. Сегодня — неприятная весть о Киеве.[12] Хочется скорее кончить школу и быть на фронте. К сожалению, совершенно нет времени и условий для самостоятельной работы; впрочем, я все же надеюсь, что смогу (вместе с Н<аумом>[13] и еще 2—3 товарищами) сдать ряд предметов досрочно и несколько ускорить свой выпуск. Школа очень надоела, да и бытовые условия по мере осени становятся довольно суровыми. Но все это мне как-то дается легко, и я совсем не жалуюсь.
Странное дело! Жизнь моя идет сейчас как-то ужасно повседневно, складываясь из тысячи армейских мелочей — добавочной порции каши, наряда вне очереди кого-либо из товарищей, взводных новостей, сплетен и обстоятельств, уроков, шуток, балагурства и т. д. Быт захватывает 99 % внимания, но 1-м процентом все время сознаешь огромность происходящего рядом катаклизма. Вероятно, это очень мудро устроено — 99 и 1; «довлеет дневи злоба его». Если бы все время ощущать «пульс истории» — нервы не выдержали бы (вам, гражданским, хуже — у вас нет этого режима занятости, этой жизни в необычайно сближающем коллективе, которые занимают все время и все внимание текущими пустяками). А так смотришь на историческую трагедию как бы со стороны (одновременно ощущая свое участие в ней, и необычайную важность всего происходящего для себя и для близких).
Вот к какой философии можно прийти, отдавив ногу камнем!
Верунчик, очень прошу — берегите себя. Не очень увлекайтесь работой — дела профессиональные сейчас, вероятно, менее важны, чем простое бытовое самосохранение. Думайте больше, чем Вам свойственно, о личной безопасности. Помните, что я считаю Вас — если не перед людьми, то перед Богом — своей женой — любимой, бесконечно дорогой и близкой; и не знаю, как мог бы я быть бодрым, счастливым (а я все равно счастлив и сейчас) и мужественным (а я сейчас имею в себе много внутреннего мужества) без Вас.
Голубчик, сходите все-таки на Крюков. К этому много оснований: 1) Надо, чтобы Вы взяли оттуда все, что может Вам пригодиться (черн<ый> чемодан aвe); не пренебрегайте! 2) Письма; 3) Хотелось бы проверить просто существование дома, и не занята ли (в связи с переселениями) моя комната и м<ожет> б<ыть> сделать какие-либо распоряжения. Я понимаю, что это трудно, но постарайтесь сделать это за счет службы. Мне бы очень хотелось знать, что в случае чего Вы можете перебраться в мою комнату. Фамилия Софьи Викентьевны (как и старушки) — Лавренович.[14] Жаль, что нет теперь телефона там.
Радость, все-таки я думаю, что мы увидимся до моей отправки. Вероятно, я и отправляться буду через город. Когда это будет — непонятно. Напишите название Вашего учреждения — на случай, если я неожиданно попаду в город и смогу Вас повидать только на службе (адрес «бревен»-то я помню).[15] Не удалось ли починить часы? Сюда к нам приезжают иногда, но это большое и сложное предприятие, и я не могу Вас просить приехать.
Я по ночам иногда (когда могу разуться) одеваю для теплоты и уюта Ваши шерстяные носки. Вообще же Вас ощущаю как часть себя все время, и все новости о Л<енингра>де — грустные! — воспринимаю с точки зрения Вашей безопасности и благополучия. Спасибо еще раз за хорошие весточки, пишите еще, и чаще. Пишите также маме. Если принимают, переведите ей телеграфом, лучше на имя папы, опять рублей 300 (и не жалейте вовсе денег для себя); меня очень беспокоит, что я не знаю, дошел ли до них мой аттестат.[16]
Я бесконечно обнимаю и целую мои дорогие глазки, люблю и буду любить всегда, до последнего вздоха.
Весь и навсегда <В. Покшишевский>
<Всеволожская,> 27. IX. 41
Дорогой друг,
Вчера получил от Вас открытку от 20-го (почему так долго?). Прочел ее под шинелью, сжег на это чуть не полкоробки очень дефицитных у нас спичек (жадность прочесть тотчас же овладела!). Спасибо, что послали денег домой, и что сопроводили это телеграммой; не поленитесь написать им и открыточку иногда, а мне пишите чаще, пожалуйста! Сообщите подробно о себе, о своей работе, о режиме, о занятости; я опять (и настойчиво) прошу Вас съездить на Крюков (это — гл<авным> обр<азом> в Ваших интересах; что до меня, то я совсем отмахнулся от своих «гражданских» интересов и не думаю особенно серьезно, что мне скоро понадобятся (и понадобятся вообще) мои гражданские вещи, комната и т. д. (хотя книг все же жалко). Сейчас я часто бываю на занятиях в чудесном лиственном (кленово-дубовом) парке; краски совершенно исключительно хороши, и мы с Н<аумом> все время вспоминаем осенний Павловск. Вчера мы устроили себе Валгаллу — купили по случаю много мяса (рядом беженцы зарезали корову), наварили много супа и ели, ели без конца. Все это происходило в полнейшей уже темноте, в лесу, на земле, куда один из инициаторов принес после занятий и «официального» ужина заготовленный котел. Нечто вроде «петуха»! Я вполне бодр и всемерно благополучен.
Боюсь, что заметно <…> все равно не удастся — очень уж сократилось светлое время дня, абсолютно не хватает времени работать по книгам. От всей души приветствую Вас, очень соскучился и всегда <…>.
Ваш <В. Покшишевский>
А нужны ли сейчас на что-нибудь в городе деньги? Мне они совсем не нужны.
Всеволожская, 7. X. 41
Дорогой и любимый друг,
Я вполне благополучен, и беспокоюсь только за Вас, да за своих в Ростове, от которых по-прежнему не имею никаких известий. Самочувствие у меня вполне надежное еще, хотя «космическое» надвиганье зимы увеличивает бытовые тяготы, времени все меньше и меньше (его отнимают не только занятия, но <…> очень накопилась!).
От Вас днями пришла открыточка от 30-го — написанная в очень дорогой для меня день. Как-то прошел он в этом году у Вас и в Ростове! Судя по Вашей открыточке, Вы имели все же маленькие радости…
То, что Вы «сконтактировались» с Софьей Викентьевной, меня очень радует. Видимо, Вы были на Крюковом еще до того, как там вылетели все стекла.
Интересно, как организована сейчас изоляция от наружной атмосферы?
Мне очень хотелось бы знать в подробностях, как проходит Ваш день (когда встаете и при каком свете; что едите (вместе с СН[17] или раздельно); когда ходите на работу (и куда), имеете ли столовую на работе и что в ней получаете, когда делаете закупки (и сколько на это уходит времени), на чем готовите пищу, есть ли у Вас свет дома по вечерам, почему Вы написали, что возвращаетесь в 10:30 (имеете ли пропуск на хождение после 10:00?) и т. д. — все, разумеется, раздельно для варианта работы в «Изораме» и загородом[18]). Напишите мне подробное письмо и осветите все эти очень для меня интересные вещи (ведь все, касающееся Вас, для меня важно и дорого); и вообще пишите чаще и больше!
Есть к Вам еще две просьбы: 1) Наум просит Люб<овь> Конст<антиновну> купить для него кое-какие мелочи, приобретенье которых может быть для Л. К. при их материальном положении несколько ощутимым. Мы условились, что я попрошу Вас вручить Л. К. деньги на эти расходы (рублей до сотни, не больше, видимо); сделаете это при удобном случае, но постарайтесь созвониться с Гогами о том, что деньги эти у Вас есть, будут вручены и т. д.
У меня сильная нужда в открытках. Купите открыток, надпишите (чтобы не разворовали) на 5 — Ваш адрес, на 5 — адрес мамы, вложите в конверт и попробуйте прислать; только не делайте это в Вашем подробном письме, чтобы оно не пропало из-за открыток.
Когда я кончу, совсем не понимаю сейчас. Во всяком случае, сегодня мне кажется, что перспективы отправки отодвинулись очень далеко вперед; я все еще надеюсь, что до этого времени смогу с Вами повидаться. Как бы хотелось? М<ежду> проч<им>, бедствую очень без часов; если починить их не удалось, то напишите для ориентировки.
Жить стало трудно. Кругом — левитановские пейзажи; я радуюсь тому, что сохранил способность наслаждаться ими, отнюдь не имея бодрого режима самого Левитана. Но нужно так долго быть совсем выключенным из мира! Без Вас, любимая, скучаю очень; вообще я огрубел, но сохранил достаточно лирики и способности грустить.
Ваш всегда и весь <В. Покшишевский>
Не знаете ли вы режиссера Ажоткина?[19] Он у нас в взводе.
<Всеволожская, между 7 и 20 октября 1941 г.>
Любимый друг,
Посылаю Вам доверенности — одну из них при случае (лучше раньше) завезите на Крюков канал. Надеюсь, Вы забрали оттуда все вещи, о которых я Вас просил — сейчас, pendant le <…>[20], которая начинается, это особенно важно. Еще раз сомневаюсь в целесообразности Вашей службы в «Изораме», а в Р.К.А.[21] — может быть, стоит. Будьте благоразумны и бодры. Берегите себя всемерно — знайте, что Вы самый и, пожалуй, единственный дорогой для меня человек. Я вполне благополучен и бодр; учеба наша идет нормально, и невзирая ни на что, я начинаю думать, что человек, евший суп, был прав. Без Вас очень скучно, особенно от того, что я совсем не рассчитываю Вас повидать много месяцев; я обнимаю Вас крепко, крепко, как друга и жену.
Ваш <В. Покшишевский>
Пишите изредка моим старикам.
Всеволожская, 20/X 41
Дорогой и любимый друг,
Вчера я получил извещение на посылку от Вас. Я очень тронут и благодарю Вас за внимание и самую посылку, получить которую, однако, смогу не так скоро, ибо для этого необходимы разные формальности, связанные с отсутствием у меня паспорта и т. д. Наш курсант Казаков (брат Л. К., которая якобы меня хорошо знает; а я ее совсем не помню?!) ждет свою сестру в ближайшее воскресенье. Если Ваше здоровье (которое меня тревожит, т<ак> к<ак> Вы не пишете или письма идут долго!) позволит Вам несколько похлопотать, то я просил бы передать через нее следующие вещи, в которых мы нуждаемся явно (если вещи эти уже посланы, то просьба моя становится факультативной): 1) открыток (побольше); 2) папиросы, бумаги; 3) табак, и при малейшей возможности папирос (любых и как можно больше по любой цене); 4) пару свечей; 5) парочку мундштуков (я потерял и здесь уже 2); 6) 2—3 чистых тетрадки — еще лучше одну общую; 7) 3 зубн<ых> порошка; 7а) бечевки немного; 8) трубку для Наума (он заказывал ее Любе); 9) спичек неск<олько> коробок; 10) если есть возможность — часы мне. Все эти заказы (особ<енно> часы) — только в случае, если у Вас не погибли деньги. Разумеется, я был бы исключительно счастлив, если бы Вы уже настолько подправились, чтобы смогли приехать сами; но имейте в виду, что путешествие сюда требует большой пешеходной нагрузки. Появляться у нас следует не раньше 2-х часов, и быть готовой долго быть на воздухе (чихать и зябнуть); всю эту технику знает Л. К. Еды никакой не присылайте — Вам явно нужнее. Родная моя, я написал вместо лирического письма форменный заказ, а мне нужнее всего Вы сами. На душе пестро, но я вполне бодр и, в общем, стал немного против совсем еще бодрого автора (?).
Имел из дому открытку от 28. IX, мама продолжает серьезно болеть; аттестата они еще не получили. Пишите о себе. О Вась Васе читал сам — грустно, но за А. А., по-моему, можно не бояться. Радость, поправляйтесь.
Ваш всегда <В. Покшишевский>
Все просимые вещи лучше всего слать в моей кочевой сумке.
Всеволожская, 24. X. 41
Родной и любимый друг,
За вчера и позавчера получил я несколько В<аших> писем (в том числе и с разными вложениями домашних и артуровских писем); спасибо (кстати, «по месту» все или почти все ранее пересылавшиеся и Вами, и С<офией> В<икентьевной> письма я получил). Я очень рад Вашей впервые обстоятельной информации, так как я теперь могу очень живо представить себе реальные условия Вашей жизни — очень суровые (заведомо более тяжелые, чем сейчас и пока мои). Но мне надо было знать это поподробнее. Пишите еще и чаще! Я, вероятно, буду здесь до 15—25 ноября (вып<уск> ждут 18—20). О часах. Мне хотелось («нужновато») иметь часы — либо путем починки моих старых, либо путем покупки (если это нетрудно). Дело это неспешное (например, пусть и 10. X[22]), а с пересылкой к тому времени что-нибудь придумается. Я очень надеюсь, что послезавтра придет сестра Казакова (и он ждет) и что Вы через нее пришлете то, о чем писал (в первую очередь — табак и все табачное, в чем очень нуждаемся). Вашу посылочку еще не получил — очень сложны формальности, надеюсь получить завтра. Закупите для меня в запас 3—4 пачки табаку (если это легко); <…> м<ожет б<ыть>, неск<олько> пачек папирос было в черн<ом> чемодане или в диване? Если это так, то захватите себе при очередном визите на Крюков. Дорога сюда (пешком!) сейчас очень трудна, и Вы приезжайте, только если будете себя вполне бодро чувствовать (и если погода будет не такая собачья) — пишу это с болью, ибо увидеться очень хотелось бы. В последние дни у меня отвратительное настроение, в основе, конечно, тревога за моих стариков, которым предстоит пережить то же, что пережили уже Вы (а силы и здоровье?), а затем, вероятно, и гораздо более страшное. Но объективно я вполне благополучен. Простите за сухость; помните, что под ней — совсем другое. Берегите себя. Привет С. Н.
Ваш весь <В. Покшишевский>
Из дома я уже не жду писем — там вряд ли дорога в порядке. Дошел ли аттестат? Теплых вещей у меня теперь достаточно. Верно ли я пишу на Нижегородск<ую ул., д. 23а,> кв. 42?
Всеволожская, 27. X. 41
Дорогой и любимый друг,
Вчера я отправил Вам через одну даму двух битых кур, которых удалось достать здесь; получили ли? Ваше питание, особенно в связи с болезнью, меня тревожит, как и вся совокупность суровых бытовых условий, в которых Вы оказались. Адрес я указал на кв. 42, так как Ваш переезд на Литейный кажется мне сомнительным; к сожалению, не знаю, живете ли вы одни в кв<артире> или она коммунальная. Дама эта знакомая Казаковых (ее фамилия Карпинская); если она Вас не застанет, то отдаст кур им (для Вас — наведите справки). Давно не имею от Вас ничего (после кучи писем от 11—16 окт<ября>), скучаю. Новостей абсолютно никаких; эта комбинация с курами, да еще баня на днях — были единственным развлечением. Поджидал я в воскресенье (вчера) Л. К., но она не приехала; думал, что, м<ожет> б<ыть>, Вы через нее что-нибудь передали. Нуждаемся очень в табаке. Вашу посылку до сих пор не получил, очень сложны формальности, м<ожет> б<ыть>, получу сегодня; пользуйтесь лучше оказиями. Пишите часто и подробно. Как служба? С тревогой слышу о звукоэффектах (?) в части на Выб<оргской> стороне.[23]
Помните, что Вы для меня самый дорогой человек; все бы я отдал, чтобы Вам было хорошо! Сергею Никол<аевичу> самые лучшие приветы. Хотел бы я снова пить чай у Вас вечером. <В. Покшишевский>
На связь со своими стариками я уже не надеюсь. Грустно!
Всеволожская, 29/X <41>
Дорогой и любимый друг,
Имею случай писать Вам более «культурно», чем обычно — за столом и чернилами, а открытка — Ваша! Вчера вечером получил я таки Вашу посылочку — большое, бесконечное спасибо — от того, что Вы делитесь со мной своими пайковыми крохами, еще дороже Ваши скромные конфетки и кусочки сахару. Дорого то, что все присланное Вами собрано чистыми руками; сейчас, при общей нужде, видишь много ловкачей, которые получают какие-то хитро скомбинированные продуктовые посылки.
Очень без Вас соскучился. Вполне благополучен. Шлите через Л. К. — табаку. Спасибо большое за папир<осную> бумагу и все остальное. Кончаю очень наспех. Пишите тоже и чаще — получили ли кур? М<ожет> б<ыть>, нужно стиральное мыло? Передам через Л. К. Адрес Наума уже не нужен, он имеет известия. Будьте всемерно благополучной, берегите себя, за Вас тревожно. Очень тревожно мне за моих стариков. Обо мне думайте чаще, я вполне бодр и <…>.
Всеволожская, 2/XI 41
Дорогой и любимый друг,
Пишу Вам из неожиданно комфортного места — попал (из-за пустякового заболевания) в лазарет и имел возможность проспать сегодня ночь на кровати, на чистых простынях, под нормальной крышей, в светлой палате (электричество!), полностью раздеваясь и т. д. Утром умывался под краном (!). Словом, ощущаю все те мотивы, по которым наш старый знакомый Швейк стремился к госпиталям.
Думаю, что продержат меня на этом «отдыхе» несколько дней. У меня с собой учебники, тетрадки, записи — буду приводить в порядок конспекты свои и готовиться к экзаменам. Население в нашей палате — приятное, большинство — товарищи курсанты, так что я доволен этой передышкой (если не расхвораюсь всерьез; пока у меня совершенный пустяк, и положили меня сюда просто потому, что в наших землянках невозможен постельный режим); только кормят здесь еще хуже, чем «на воле», но может быть при лежачем положении аппетит будет несколько больше соответствовать нашему пайку.
Радость моя, как беспокойно за Вас — за ежеминутную опасность, в которой Вы живете, за голод (и холодно у Вас вероятно?), за всю суровую Вашу теперешнюю жизнь.
Новостей у меня — никаких. Ученье постепенно заканчивается, после праздников, видимо, начнутся экзамены.
Если будете что-либо передавать с оказией (нужнее всего — табак) — указывайте на всякий случай имя Наума (я резерв, если я не выйду еще из лазарета). Письма пишите нормально, они мне будут доставлены.
У нас необычайно красивые зимние пейзажи в парке — чернь с серебром, сплошная декорация.
А Вы у меня единственная, любимая.
Вот и все. Целую крепко. Ваш всегда и весь <В. Покшишевский>
Из дому — ничего! Вчера кончил Ваш сахар. Нельзя ли дослать открыток? М<ожет> б<ыть>, уже есть?
Всеволожская, 8/XI 41 г.
Любимый, родной друг,
Получил сегодня Вашу открыточку от 3. XI — Вы стали писать опять что-то редко или не все письма аккуратно доходят. Грустно мне очень, представлял Вашу теперешнюю жизнь; до слез хочется найти такой рычаг, чтобы перевернуть все в сторону Вашего (именно! и всех близких — и далеких — людей) счастья; да, в этой войне у меня есть свои личные цели, за которые буду сражаться истово.
Когда это будет — по-прежнему неясно. Сейчас усердно готовлюсь к экзаменам, исход которых мне тоже неясен; я попал по ряду причин в число bêtes noires[24] и должен быть готов к самым неожиданным и неприятным сюрпризам. Оценки моих успехов малоутешительны, хотя я отдаю себе отчет в большой доле необъективности их; но ведь при экзаменах огромную роль сыграет не сам ответ, а аттестация, ему предшествующая. Поживем — увидим; «жить» до этого момента осталось недолго. От всех этих дел у меня систематически неважное (мотивировано) настроение; с другой стороны, я просто устал за эти 3 м<еся>ца. Впрочем, отдыха не хочется. Вчера был совсем свободный день — и от его незаполненности, ставшей привычной повседневной заботой, на душе было особенно невесело. Была у меня надежда, что Вы прибудете, но, видимо, это очень трудно (особ<енно> в условиях вчерашнего концерта — да хранит Вас Бог!). Но пишите, пишите чаще!
Что до посылочки, то «восприму» ее с радостью. Имейте в виду, что я достал сегодня много куре- <…> он у меня здесь просто может погибнуть (подворовывают); а лучше сохранить <…>! Я вообще так понимаю, что далеко от Л<енингра>да тоже не удалюсь, и связь с Вами, м<ожет> б<ыть>, будет не хуже, а лучше, чем сейчас. В крайнем случае, если не сможете оформить (?) доставку посылочки — не расстраивайтесь; самое необходимое <…> сумку — я смогу получить хотя бы проездом.
Грустно и оттого, что ничего не имею из дому — уже почти и не жду.
Быт вполне налаженный сейчас — есть у нас даже электрич<еский> свет. Вчера кормили нас сильно улучшенным и усиленным обедом; вообще же с рационом у меня появилось уже «второе дыхание», и я дефектов его почти не замечаю. Быт меня вполне устраивал бы, если бы не те части его, которые связаны с нахожденьем меня (и Наума!) в числе bêtes noires.
Ну вот и поплакал Вам «в жилетку», а поблагодарить за заботы некогда; спасибо же, родная! Передайте и С. Н. сердечную благодарность за хлопоты с часами, так счастливо закончившиеся. Не приходила ли к Вам Верочка за деньгами? Надо ли Вам мыла для стирки (хотя бы в качестве какого-либо эквивалента; говорят, в городе за ним большая охота)? Не были ли на Крюковом канале? Удирайте как-нибудь со службы и съездите. Вообще же — берегите себя, свои силы (они еще очень понадобятся) и здоровье. Жаль, что Вы опять в скитаниях, пишу поэтому на Шохеров (?). В чем дело?!
Физически чувствую себя вполне хорошо, бодр и по существу («сознанием»); очень скучаю без Вас, любимая. Боюсь, что я очень окостенел, и моя нежность к Вам сейчас спрятана в очень твердую скорлупу огрубелости.
Обнимаю Вас крепко-крепко, целую мои дорогие белольняные волосы, мои серые глазки, мою — худенькую сейчас? — голову. Я — Ваш всегда и навеки <В. Покшишевский>
Всеволожская, 10. XI. 41
Дорогая моя и самая любимая,
Пользуюсь случаем послать Вам весточку — кажется, будет оказия; простите, если письмо выйдет <…>.
Все идет безо всяких новостей. Занимаюсь, тружусь; настроение неважное, но осталось дотянуть уже немного дней, по кр<айней> мере до экзаменов, а там — посмотрим. Не знаю, что принесут мне экзамены при заведомо кислой аттестации и общей моей слабо изжитой «гражданскости» в облике и манере себя держать. Быт опротивел, но тянуть вполне можно. Скучаю без Вас, хоть пишите чаще!
Радость, видимо, Вам живется очень несладко. Будьте бодры, мужественны, благоразумны — все-таки впереди много просветов сквозь обступившие нас тучи. Берегите себя, заботьтесь о своей безопасности, силах и здоровье; берегите С. Н., вспоминайте чаще меня; будьте благоразумны и в трате сил на работе. Ах, как хотелось бы повидаться с Вами, но, видимо приехать стало очень трудно? Помните и знайте, что мысленно я сейчас с Вами и что Вы даете мне гораздо больше, чем можете подумать — и сил, и терпения, и воли к тому, чтобы пробираться сквозь это трудное время (а в дальнейшем — и воли к победе) — тем более, что Вы — единственный близкий мне человек; свидеться со своими стариками на этой Земле я не надеюсь почти, и с великой мукой научаюсь относиться к этому фаталистически (а вот о Вас у меня этот фатализм не получился бы).
Обнимаю Вас крепко-крепко и целую со всей нежностью, родная моя и единственная. <В. Покшишевский>
Всеволожская, 13. XI. 41
Любимый и дорогой друг,
Снова, м<ожет> б<ыть>, будет оказия, попытаюсь послать Вам весточку (прошлое письмо проносил два дня в кармане и отправил обычным, т<о> е<сть> очень медленным способом). Ну вот, т<ак> к<ак> новостей особых у нас нет, живем по-прежнему, занимаемся; на душе всяческая муть, но есть просветы — скоро уже экзамены (20—25) и потом, м<ожет> б<ыть>, начнется «новая жизнь». Скучаю без Вас; из достаточно грустного материала пытаюсь строить (?) бодрость; в общем, получается, но с трудом. Тревожно за Вас; мы-то здесь живем как у Христа за пазухой.
Аккуратно ли доходят до Вас мои письма? Пишите чаще и больше! Понимаете ли Вы, что Вы значите для меня? Ведь Вы у меня, как у д<яди> Сережи — единственное ценное и дорогое в жизни, с той лишь разницей, что я — моложе, естественно, думаю о Вас и переживаю свои к Вам чувства с большим темпераментом, чем это осталось ему, уже пережившему внутренне немаленькую жизнь — если раньше это положение и я, и, конечно, Вы «недопонимали», то война все это вылепила.
Берегите же себя, любовь моя, да хранит Вас Всевышний. Будьте благоразумны, растягивайте свои силы; я тоже стараюсь их беречь; поддержка сейчас куда хуже и у нас.
Очевидно, ни приехать, ни прислать посылочку мне у Вас нет возможности. Ну, черт с ним, все это ждет — ждем же мы нашего счастья!
Обнимаю Вас крепко-крепко.
Ваш всегда <В. Покшишевский>
Всеволожская, 15/XI 41
Любимый и бесконечно дорогой друг,
Спасибо за Вашу посылочку, которая дошла необычайно быстро — а главное, которую удалось здесь быстро (за 1 сутки) получить. Сегодня мы с Н<аумом> имели Лукуллово пиршество благодаря Вашим дарам; все присланное вообще вполне кстати.
У меня будут горячие дни, а затем — наступает неизвестность, среди которой маячит надежда хотя бы мельком, проездом повидать Вас. Послезавтра начинаются экзамены, и к 19-му собираются формально закончить выпуск. Если и дальше все пойдет в таком же темпе (а есть аустиции), то надежда будет весьма реальна; а м<ожет> б<ыть>, даже я и застряну в Л<енинграде>, и эта встреча будет и не такой мимолетной. С другой стороны, возможен (хотя и маловероятен) вариант полного «проскакивания» мимо Вас. На всякий случай сообщаю Вам, что визиты снова официально разрешены лишь по пятницам (в остальные дни — требуют хлопот, и результат этих хлопот не гарантирован). Если не путаю, то ближайшая (и последняя, когда я почти наверное буду еще здесь) пятница — 21-е. Если у Вас будет большая охота к тяжелой пешеходной прогулке, если Вам легко будет освободиться от других дел, и если получите своевременно эту цидульку — приезжайте, но настаивать боюсь. В этом случае, захватите часы и сумку (и, м<ожет> б<ыть>, успеете купить вечное перо и парочку целлулоидных треугольников?) — а в общем, вернее все это я смогу получить у Вас в Л<енингра>де. Только очень жалко было бы, если бы я имел там только несколько часов и не смог бы Вас поймать ни дома, ни на службе. Сообщите же срочно, где именно живете сейчас — а то я все время пишу на обе квартиры по Нижегородской сразу, и надеюсь, что мои письма доходят только потому, что Вы — старожилка в своем квартале.[25]
Наум просил передать Вам его самые большие благодарности за трубку и особенно — за зубной порошок, без которого он особенно страдал (я наделал себе самодельного из углей, но он что-то им пользоваться не смог). Вчера была, немедленно по раскрытии посылки, и зубоочистительная оргия.
Настроение у меня серьезное — и из-за экзаменов, и из-за того, что за ними следует; примерно такое же, какое было, когда Вы провожали меня «в первый раз» (не правда ли, оно было у меня тогда по-хорошему грустное и правильно-серьезное?). Только сил сейчас что-то очень мало, и поэтому серьезность и грусть не выходят такими «хорошими» — но в основе я совершенно бодр. В конечную победу верю я без единого колебания, и верю, что она будет именно такой, какой я ее хочу иметь, но увижу ли я (да и многие из нас)? Ах, как хочется, как надо ее увидеть; в частности, мне как надо увидеть ее с Вами.
Продолжаю радоваться природе. Сейчас очередные радости приносят краски зимней лесной зари — их горожане видят, вообще говоря, редко, ибо с чего бы им выбираться за город в лес в 6—7 часов утра (когда-то, я подозреваю, понимающие люди за этим, больше чем за дичью, ездили на охоту). Хороши и закаты у нас. Вообще же и осень, и начало зимы — на редкость богаты зрительными радостями, которые очень бодрят душу, заставляют оценить прелесть мирного ландшафта и с особым ожесточением драться за право каждого им спокойно наслаждаться. А о Ваших любимых ржаных полях я думаю сейчас с удвоенной нежностью.
Ну вот, родная моя и любимая, будьте же здоровы и благополучны всячески и всемерно берегите себя. Из Р<остова> не имею ничего; утешает меня то, что в газетах читаю, что здесь будто бы враг уперся.
Обнимаю Вас крепко-крепко.
Ваш всегда и весь <В. Покшишевский>
Всеволожская, 19/XI 41
Дорогой и родной друг,
У меня очень трудные дни — в смысле экзаменов. Вчера сдал 6 штук, сегодня сдал уже 2 и жду сейчас 3-го — последнего. Боюсь, впрочем, что и после экзаменов придется задержаться здесь дней на 10. Результаты и у Н<аума> и у меня — достаточно удовлетворительные. Устал очень. Ваш приезд меня очень поддержал — я все время думаю об этой нашей встрече и ощущаю ее как исключительно дорогое для меня событие.
Продолжаю, уже сдав последний экзамен — все в порядке. Вы знаете — насколько лучше стала в самом примитивном бытовом смысле моя жизнь после Вашего приезда? Как удобно иметь часы, вечную ручку, сумку; зелененький карандашик, за который еще раз спасибо С. Н., сослужил мне верную службу на самом трудном экзамене (по артиллерии).
От Вас имел письмо и открытки — но более «бывшие», чем Ваш приезд. Пишите же чаще, сообщите — как ночевали тогда? Берегите себя,
Ваш <В. Покшишевский>
Всеволожская, 21. XI. <41>
Дорогой и самый любимый друг,
Кажется, будет оказия для быстрой отправки этого письма.
Экзамены закончены, и уже известны их академические результаты. У меня — 2 пятерки, 2 тройки и 6 четверок, средний балл 4,0; вышел я в первую семерку; меня обскакал только Наум, набравший 4,1 (он умудрился получить за маршировку четверку, в то время как я удовольствовался тройкой) — он вышел первым вообще из взвода. Этот академический «успех» сулит то, что мои опасенья (bêtes noires и т. д.) рассеиваются, тем более, что и само неблагоприятное отношение ко мне (и к Н<ауму>) как-то поменялось (?).
Экзамены прошли, а занятия продолжаются еще пуще — сейчас просто совсем не стало свободного времени. Отдыха не было вовсе. Вот 24-го будет у нас выпускной вечер, после чего мы, видимо, получим наши «кубари»[26], что до отъезда, то и нам пока ничего не слышно, но и не может быть слышно до приказа о производстве.
Так как у нас идет в основном повторение, то мне заниматься скучно, и мы с Н<аумом> томимся и ждем с нетерпением назначения, тем более, что произошел следующий скачок в нашем рационе, от которого стало совсем тяжеловато. Ну да ничего, это последние уже дни.
Мы экипируемся — больше сами, своей инициативой. Купили себе полные ватные костюмы — ватники и ватные брюки, организуем капитальный ремонт; кое-что нам выдают. В ватнике блаженствую.
В общем, я бодр, хотя ослабел.
С момента нашего свидания (очевидно, последнего вне города, тем более, что сейчас, кажется, выезд сильно затруднен) прошло только несколько дней, а я уже опять очень соскучился — мне уже опять «надо» увидеть бесконечно дорогие, сейчас такие грустные глазки — хотя бы это и было к разлуке; разлука ведь сейчас неизбежна, ее не надо бояться; я хочу только, чтобы она была недолгой и чтобы поскорее мы опять оказались вместе. Только пусть это будет после победы!
Я обнимаю Вас крепко-крепко и целую со всей нежностью
<В. Покшишевский>
Всеволожская, 24. XI. 41
Дорогой и самый любимый друг,
Вчера получил Вашу весточку от 17-го — открытки идут долго. Она меня согрела теплотой еще неостывшего, свежего впечатления от нашей встречи, у меня до сих пор теплота эта сохранилась в душе, и я «грею около нее» свои зазябшие на такт<ических> учениях конечности.
Хотя я думал, что вот-вот уедем, нас оставили здесь, по крайней мере, до начала декабря. Вы будете радоваться, а мы в отчаянии — ужасно надоело, служба <…> стали особенно трудными (?). Ну да надо дотерпеть до конца. Приказа о производстве и назначении тоже еще нет.
Настроения у меня в принципе — вполне бодрые (такие же), а конкретно — гл<авным> обр<азом> усталые. Вчера был очень тяжелый наряд, и я почти не имел времени поспать; сегодня — большой выход в поле, только что вернулся, наспех пообедал, сейчас опять занятия (к счастью — «сидячие»). Мечтаю дождаться ужина и предельно рано лечь спать. Хорошо, что хоть в землянке тепло.
М<ежду> проч<им> получил извещение на посылочку от Верочки. М<ожет> б<ыть>, она к Вам явится за деньгами. Дайте ей, сколько скажет (в зависимости от того, что она послала — на 100, 200, 300 р.). Мне все некогда поймать нашего экспедитора и вручить ему доверенность. Напишите снова по <…> еще один раз (немедленно!).
Да, беру с Вас слово, что не позже 1/XII Вы начнете впрыскивать витамины, кот<орые> привозили. Хорошо? Утешьте меня, напишите, что сделаете. Черкните — короткой строчкой — сколько Вы сейчас (лично и С. Н.) получаете хлеба. Крепко обнимаю Вас, привет С. Н.
Ваш всегда <В. Покшишевский>
А от Ростова немцев все-таки немного отогнали! Это для меня большая радость.
Мельничный Ручей, 30/XI 41
Дорогой и самый любимый друг,
Назначен сюда на сутки в патруль и живу, базируясь на водогрейн<ой> будочк<е> на станции, где, впрочем, очень тесно, но зато в печке смог приготовить из сухого пайка отличный завтрак и обед; сейчас необычно сыт. Вечером будет «расплата» — уже съели весь суточный рацион. Тяжеловато не спать вторые сутки.
Думаю, что я отбуду (и по всей вероятности, побываю в Л<енингра>де) числа 5—8-го. На всякий случай прошу Вас дать дома соседям инструкции — впустить меня хотя бы и днем. Отложите для меня сотни 4 рублей и оставьте письмо на мое имя, где их взять. Если у Вас сохранился мой фибровый чемоданчик — спростайте его и черкните в этом же письме — где взять. Просьбы эти — на случай, если буду в П<итере>[27] мимолетно, днем.
Ну вот. Я бодр, здоров (только стер себе ногу) — ввиду скорого окончания здешней нудьги — быстрее, чем раньше (хотя нудьга стала особенно нужной и физически тяжелой). Я очень люблю Вас — и это — главное.
Обнимаю крепко-крепко и целую со всей нежностью.
<В. Покшишевский>
<Действующая армия,> 8/XII 41 г.
Дорогой и любимый друг,
Я, наконец, сдвинулся с места. Увы, пришлось разлучиться с Наумом — он поехал по другому направлению, мы тепло расцеловались. Вчера был очень трудный переход — прошел 22 км, со всеми своими рюкзаками, ватниками, выданным новым командирским обмундированием. Шли мы (группой) через те места, по которым когда-то гуляли с Вами (помните, когда мы проходили мимо злых собак?), но прошли гораздо дальше, и сейчас я, насколько понимаю, совсем близко от Володарского моста. Может быть, удастся попасть и в город, повидать Вас. Я уже назначен командиром взвода; но характер службы еще не совсем понял. Бесконечно рад, что выбрался из школы, что уже имею свой полк. Когда узна`ю почтовый адрес — сообщу. Жизнь стала сразу очень походной, весь сегодняшний день хожу, только что (вечер уже) нашел сомнительное пристанище; зато очень прилично сегодня ел. Здесь еще далеко не фронт (и фронт будет, кажется, нескоро для меня), но жизнь уже не вроде нашего плохонького пансиона, а полковая.
Дорогой друг, очень о Вас думаю, скучаю и прошу быть всемерно благоразумной. Крепко обнимаю.
Исполнили ли Вы мою просьбу о впрыскивании витаминов?
<Действующая армия,> 11/XII 41 г.
Дорогой и самый любимый друг,
Все идет отлично. Газеты каждый день приносят добрые известия — крылатый гений победы начинает осенять наше оружие. Очень радуют меня и мои личные дела и перспективы. В ходе моей службы — большие и приятные изменения. Меня отчислили из полка в распоряжение более высокого соединения, я попал в штабную батарею, где буду также командовать взводом, но уже совершенно штабного характера; заниматься я должен топографической привязкой, обработкой данных разведки, подготовкой исходных данных для стрельбы по карте и другими весьма деликатными и «интеллигентными» функциями. Как это не неожиданно, но в этом назначении сыграла роль моя ученая степень географа. Взвод — небольшой, состав его — топографы, разведчики, вычислители — народ сравнительно грамотный и интеллигентный. Завтра буду принимать личный состав; приятно то, что здесь будет минимум строевщины и много напряженной, интересной работы с каждым из моих бойцов индивидуально. Приятно так же то, что я буду связан не с «рядовым» простеньким начальством, а с очень квалифицированными командирами, с которыми уже имел возможность познакомиться; тут можно многому поучиться.
Но все это пустяки в сравнении с тем, что, по-видимому, весьма скоро я, наконец, смогу отправиться на «передний край», что кончится мое сидение в тылу. Если бы я не был взят из полка, мне пришлось бы долго еще вариться в соку всяких формирований; а теперь, я думаю, мне ждать отправки (географически очень близкой, конечно, на первое время) не больше недели. Любимая, не тревожься за мою физическую безопасность — характер предстоящей мне боевой работы в предельной степени связан с минимумом риска; мне предстоит, в сущности, вполне военно-кабинетная работа, и я даже могу рассчитывать на сравнительный комфорт (напр<имер>, хорошую землянку) и на передовой линии. Кроме того, в тяжелой артиллерии потери вообще невелики. Сообщаю Вам мой адрес во изменение ранее сообщенного: полевая почтовая станция 67Б (та же, что и раньше), штабная батарея Н.А.Д.[28], мл. лейтенанту — мне. Воспользуйтесь этим адресом! Я уже давно не имею от Вас весточек (последняя была, кажется, еще ноябрьская).
Мы с Наумом, прощаясь, условились, что обменяемся с ним адресами через Ваше посредство. Поэтому прошу Вас тотчас же по получении от него письма с его адресом — сообщить ему этот мой адрес (равно как и мне — его).
Во всем этом печально только то, что, видимо, приходится расстаться с надеждой вскоре побывать в Питере и повидать Вас. Это тем более обидно, что до Вас — рукой подать. Ну да мы постараемся наверстать эту глухую разлуку в будущем, когда будем всегда вместе.
Письмо мое очень сухое — а на самом деле я преисполнен самой напряженной бодрости, во мне сейчас проснулось много сил, энергии, лирики и боевого пыла; все это получает и некоторую «материальную базу», которая, разумеется, далека еще от фронтовых норм, но ведь и последние не за горами.
Я обнимаю Вас крепко-крепко и целую со всей нежностью. Вы всегда со мной, любимая!
Ваш всегда и неизменно <В. Покшишевский>
Всё там же, 16. 12. 41
Дорогой и любимый друг,
Жизнь пошла какая-то бестолковая (по-фронтовому), что я даже все время не могу выбраться написать Вам пару строк; даже прошлое свое письмо пришлось потаскать в сумке дня три, прежде чем смог его отправить. С отъездом что-то затихло, и в Л<енингра>д съездить пока не получается. Вообще я доволен меньше, чем по первоначальным своим впечатлениям. Ночую то в землянке, в батарее, с бойцами (очень утомительно из-за дикой тесноты и временами — дыма, от которого у меня систематические рези в глазах), то в деревне, где все-таки спать приходится на достаточно холодном полу — я благословляю случай, который доставил мне ватник (особенно брюки). Постепенно все, конечно, образуется — напр<имер>, у нас должна быть своя кухня и тогда я буду много сытнее. Холодно! Особенно зябнут мои некогда обмороженные пальцы рук. Утешаюсь тем, что ему еще холоднее и неуютнее. Вообще, новости — газетные и устные — исключительно хорошие, многообещающие. От Вас давно не имею сведений — сообщаю еще раз адрес: Полев<ая> почтов<ая> станция 676, Штабная батарея Н.А.Д., мл. лейт<ентат>у, мне. Между прочим, я послал (к сожалению, только вчера) Софье Викентьевне очень крепкую бумажку насчет комнаты — м<ожет> б<ыть>, удастся ее сохранить. При случае проверьте и, пожалуйста, заберите все, что осталось из Н. З. и черного чемодана — мне все это не понадобится, если попаду в город, то буду иметь на сутки очаровательный сухпаек из концентратов (мечта всех командиров), а Вы, вероятно, дошли «до ручки». Держитесь, скоро, авось, освободится полностью Северная дорога[29], ведь «враг бежит, бежит, бежит». Там должен быть еще пакетик для М. А. Варшавской (справьтесь в завещании[30]), его лучше тоже съешьте, или во всяком случае, если вздумаете отдавать — переполовиньте; прошу об этом настоятельно. Дошел ли до Вас петух? Его должны были привезти Вам из Мельничного ручья еще 1—3 декабря. Берегите себя всемерно. Насколько я понимаю, Ваша жизнь стала сейчас совсем трудной (напр<имер>, трамваи), но зато, кажется, менее опасной.
У нас здесь в лесу очень красивые ландшафты, сегодня с инеем была просто сказка. Когда становится особенно трудно (часто я устаю), то заставляю себя (это легко!) радоваться красоте, и все проходит, как рукой снимает.
Я обнимаю Вас, любимая, крепко-крепко и всегда с Вами.
<В. Покшишевский>
Рад, что разобьют «знатно» и японцев. Убежден, что бить их будем и мы. Огорчен морскими неудачами англичан. Но считаю их весьма временными.
<Действующая армия,> 29. XII. 41
Любимый друг,
Во-первых — с Новым годом. Лучшие новогодние пожелания Вам и дяде Сереже; Вы понимаете, с какими чувствами я их Вам желаю и что в них главным образом содержится — скорейшая победа, освобождение Ленинграда, наша встреча и счастливая жизнь на Земле, обновленной этой ужасной войной.
Я был в Ленинграде. Я снова прошел его — ночью и по окраинам (шли через Володарский мост, в большую стужу; переход около 30 км был для меня труден гл<авным> обр<азом> потому, что по собственной нерасторопности я не сумел сдать на машину своей рюкзак, весивший все же почти 2 пуда); шел я головным в нашей колонне и не преминул, вступив в черту нашего города, отдать ему при свете луны воинские почести.
В моей воинской биографии началась новая страница — я попал форменно на фронт (фактически еще достаточно далеко, да и фронт здесь таков, что вот-вот немец, подпираемый с тылу, от Волхова, Тихвина, Чудово и Дубровки, — посыплется (?), отступит и освободит нам Северную дорогу). Жизнь получилась — сейчас, по крайней мере, — бесконечно более комфортная; мы стоим квартирами в хорошем, вполне сохранившемся и даже очень живописном поселке, на крутом берегу Невы; хозяйка — очень приветлива, удалось достать у нее в обмен на бывший у меня сахар и отчасти в долг на хлеб — картошки; так как наша часть все еще не прибыла и до 1 января, видимо, кормежка наша не наладится — я отправился сегодня с одним своим разбитным бойцом (разведчиком по профессии) на бойню и выпросил там много кишек; сейчас мои бойцы усердно варят их, мы только что отпили чай и поджидаем моих остальных бойцов, которые должны с приборами прибыть к ночи; сейчас у меня здесь только 3 человека из моей восьмерки. Ах, посмотрели бы Вы, какие умные и чудесные приборы я раздобыл! С удовольствием думаю о том времени, когда мы развернем наши топографические работы.
Я вполне бодр. Новости тоже хорошие. Да! Боже мой! Я же забыл Вам сообщить, что перед самым выходом получил Ваше письмо от 23-го и немного успокоился за Вас. Радостно думать и то, что Вы сейчас немного лучше снабжаетесь. Дружок мой, скоро этот кошмар кончится, и кто его переживет — будет счастлив; давайте будем счастливы и мы с Вами.
Крепко целую.
<Действующая армия,> 3/I 42, отправлю завтра
Дорогой и самый любимый друг,
Все происходит строго «по расписанию». Я утверждал при окончании школы, что будет хорошо, если мне удастся начать «боевую» работу к Новому году — так и получилось: ровно 1 января я и мои боевые топографы получили и выполнили первое боевое задание. Работать в поле очень холодно — весь день ведь приходится быть на воздухе; кроме того утомителен очень путь в район работ — он велик (почти 20 км туда и обратно). Первый блин сошел у нас очень удачно, а вчера получилась авария с одним из инструментов, и пройдя зря этот путь, пришлось дома, в деревне, готовить дублирующие приборы, монтировать их и т. п. Сегодня опять бестолковый день — мы должны были переходить на новое место, очень рано приготовились, долго ждали, а потом переход отложился, хотя машина уже была нагружена, из-за всего этого сбился и завтрак, и обед. В общем, я устаю — редко удается хорошо выспаться, часто ночью за мной является связной, будит и приходится безропотно надевать сапоги, командирскую «сбрую» и шагать к начальнику — иногда по пустякам. Во взводе у меня народ очень пестрый, часто происходят склоки, ссоры и т. д. — нужно тратить много сил и внимания на эту сторону военного быта, а командир я ведь очень малоопытный. Но на все это я «шел», примерно этого и ожидал, и в общем все эти «тяготы» военного быта — в порядке вещей.
Мы стоим уже на новой квартире, в том же поселке — немножко менее удобно, но вполне прилично. Настроен я бодро, самочувствие удовлетворительное — все-таки я сейчас питаюсь почти сносно и очень часто удается иметь что-либо дополнительное к вполне приемлемой по сравнению с прежним норме — иногда это очередной командирский «доппаек» (напр<имер>, сегодня получил 200 гр. масла; иногда — суп из <…>, правда, в мизерной порции и по очень дорогой цене), но редко удается достать и т. п.
Пишите! За Вас почему-то сейчас менее тревожно — то ли оттого, что я знаю, что в городе тиски продовольственной нужды чуть-чуть разжались, то ли оттого, что по всем фронтовым новостям близок — близок час освобождения Питера из кольца блокады.
Вы бы посмеялись, глядя на меня — я очень забавен со своим обмороженным, тщательно вымазанным вазелином носом, который лущится весь и мокр так, что не поймешь, изнутри ли он «слезится» все время, или снаружи, или просто вазелин и прочие мази тают. Гораздо более меня беспокоят пальцы рук, которые совершенно немеют на морозе и отказывают в работе. Но и это в порядке вещей, и потому «зима кончается», так, по крайней мере, я провозгласил после 23. XII и тем более после Нового года. А «летом» будет воевать куда удобнее!
Пишите о себе — подробнее, о Нонне (?), о Любе. Неужели Наум не сообщил Вам до сих пор адреса своего? Мой все тот же: п.п.с. 676, штабн. батарея Н.А.Д., мне.
Крепко, крепко целую! Ваш всегда <В. Покшишевский>
Из Р<осто>ва ничего. Ради Бога, сообщите, когда Вы имели от них письмо?
<Санитарный поезд,> 27. 1. 42
Родной и любимый друг, обстоятельства не дали мне возможности писать Вам ни разу с тех пор, как я перешел Рубикон и оказался по ту сторону некоего озера. За это время мне пришлось пройти через многие испытания, но обо всем этом когда-нибудь потом.[31] Сейчас это письмо пишет под мою диктовку товарищ по эвакуационным этапам, ибо у меня обе руки в перевязках, по случаю обморожения их. Придется на некоторое время стать на ремонт; но не тревожьтесь обо мне. Я вполне благополучен и физически, и морально; а моральное благополучие мое одно время висело на очень тоненьком волоске. Впрочем, вся эта сторона дела была связана с моими военными испытаниями как-то косвенно. Я не знаю, где заканчивается эвакуация, хорошо бы у Бертовны.[32] По сему не пишу Вам и своего адреса. О Вас думаю все время; освобождение Л<енингра>да из блокады для меня представляется прежде всего как Ваша сытость и безопасность. Знаю, что Вы и С. Н. мужественны. Желаю Вам больше бодрости и сил.
Ваш всегда В.
Начало Сибири, 14/II 42[33]
Любимый друг,
Я еду все на Восток, на Восток… Где наш санитарный состав выгрузят и в каком городе я осяду, наконец, на стационарное госпитальное лечение — неизвестно, но говорят, что могут нас везти до самого Красноярска. Не там ли Виктор? Мне как-то было ни к чему точно запоминать, в какой сиб<ирский> город он поехал.
Быть в «состоянии эвакуации» мне уже изрядно надоело. Я лежал уже в 5 госпиталях и еду в третьем санитарном поезде. Еду, впрочем, довольно удобно, и почти не заметил 6 суток, прошедших с Вологды. Везут нас в «глубокий тыл», и слова эти действуют на нас — раненых и больных — как бромурал[34]; от них делается спокойно и безмятежно на душе. Но поправиться в дороге (хотя кормят прилично) трудно. Пальцы мои заживают, а силы что-то не возвращаются. Начиная примерно с Перми постепенно «заиграли» деньги — кое-что можно покупать на станциях, у меня большая надежда на «сытую Сибирь» и на то, что смогу здесь <—> сперва в дороге, а затем и в госпитале — прикупать кое-что на частном рынке, чтобы скорее войти «в тело».
Когда у меня будет адрес госпиталя, я, разумеется, попытаюсь связаться с Вами — по телеграфу: письма вряд ли успеют обернуться, ибо я не думаю, чтобы меня держали на поправке больше месяца. Я буду просить Вас, если у Вас остались деньги, перевести мне телеграфом подкрепление в несколько сот рублей (у меня есть около 1000 сейчас) — или, м<ожет> б<ыть>, Вы продали бы что-нибудь из моих вещей; вероятно, в Питере деньги настолько дешевы, что Вы сможете для меня достать рублей 600. Впрочем, все это чепуха.
Главное то, что я уже почти 1 1/2 месяца ничего о Вас не знаю. Мне очень за Вас тревожно. Если Вы — безумная! — еще храните какие-то Н. З. для меня, то подчищайте всё, берегите всемерно свои силы и здоровье, будьте благоразумны в отношении личной безопасности.
Сибирь встретила нас ослепительным солнцем, характерным для 2-й половины здешней зимы. Выехав на Великий Путь, мы поедем значительно быстрее.
Берегите с С. Н. друг друга. Еще будут счастливые времена, еще будем мы пить чай из знаменитых граненых стаканов!
Я обнимаю Вас крепко-крепко (Боже, до чего я слаб физически сейчас).
Красноярск, 20. II. 42
Любимый, родной друг!
Все-таки это замечательно — лежать в чистой постели (пружинный матрас!), под хорошим одеялом, читать рассказы Грина, выполнять несложный ритуал «режима» — утренние и вечерние измерения температуры, приемы лекарств, рыбьего жира, обходы врачей, перевязки; коротать бездумно и бесконечно время от завтрака до обеда, от обеда до ужина, от ужина до «отбоя»; все это в чистоте, причем и сам чист. А за окном — Красноярск, которого за короткий переезд в автобусе с вокзала в госпиталь не почувствовал, но который «угадываешь», и все это — «глубокий тыл», и до фронта — 4—5 тысяч километров!
Госпиталем я очень доволен.[35] Врачи и весь персонал — очень внимательны и заботливы. Госпиталь тоже не здешний; он целиком эвакуирован в свое время из Харькова; мягкий украинский говор, плакаты на стенах на украинском языке и повышенный интерес персонала к сводкам в части освобождения Украины и приближения наших войск к Харькову — все это, вместе с отсутствием сибирского провинциализма, свидетельствует о том, что весь госпиталь здесь — тоже вроде столичного «гостя».
Я буду иметь возможность здесь попутно подлечить и некоторые свои второстепенные «хворобы» — куриную слепоту, зубы (которые у меня катастрофически выкрашиваются), запастись новым комплектом резервных очков. Конечно, многое и здесь довольно убого — напр<имер>, нам дают по пачке плохоньких папирос на два дня и очень мало спичек; практически приходится сидеть на махорке. Питание — приличное, но для меня, конечно, резко — недостаточное; кое-что, впрочем, мне стали добавлять (молоко, иногда кашу, по 100 грамм водки в день, обещают выписывать яйца), и разрешили прикупать на свой счет через санитарку на рынке масло, сало, чеснок, опять же яички и т. д. — сейчас я как раз эти закупки налаживаю (недорого! масло, например, стоит 150—180 р<у>б<лей> за килограмм, молоко 10 р<ублей> литр) — очень хочется откормиться и окрепнуть как можно скорее.
Но самое удручающее из окружающего меня убожества — это люди. Я лежу в командирской палате (небольшой — всего 8 коек) и нет ни одной «светлой личности». Разговоры убийственно полуинтеллигентны; напр<имер> выяснилось, что никто не читал (и только трое знают понаслышке, причем один — в порядке путаницы с «Роман-газетой») «Отцов и детей». Горький кажется всем самым великим писателем. Главный интерес — крутить патефон (причем и здесь утомительные разговоры, вызываемые пластинками, напр<имер> вчера долго и неграмотно выяснялось, кто такой Шаляпин). Командиры эти не знают, где и что такое Сингапур и, конечно, ведут такие нелепо-неграмотные разговоры об Англии, от которых мне делается просто больно. В большинстве это — «сосунки» 1920 года рождения с соответствующим кругом интересов и большим, подчас раздражающим меня запасом сил. Не знаю, много ли я выгадал, что не лежу в общей палате; там было бы больше мата, беспрерывная, тоже очень раздражающая «менка» всего на всё (паек хлеба на пайки махорки и т. п.) с руганью и спорами, чтение вслух газет (ужас!), но зато более положительно-содержательные разговоры простых людей — на колхозные и вообще «домашние» темы, которые я люблю за их серьезность и за то, что из них по-новому узнаешь нашу страну и ее народ.
В целом я вполне, как видите, благополучен и бодр; беспокоит меня известная психическая вялость — но хочется думать, что все это целиком следствие от здоровья физического (?).
Письмо мое — целиком pro domo suа[36]. Но ведь я о Вас так давно ничего не знаю! Вчера я послал Вам телеграмму со своим адресом, и сейчас с нетерпением жду ответа. Очень соскучился я без весточек от Вас, и тревожусь за Вас. Рад очень, что среди разгрома и потери всех своих вещей, я сохранил записную книжку, в которой — Ваши карточки, львята, пара полученных от Вас и засушенных цветов. Кроме того, у меня сохранились Ваши зеркальце и мундштук!
В Ростов я послал официальный запрос об участи моих — на имя управдома, жду сейчас оплаченного ответа — безо всякой надежды.
Сейчас у нас полдень, я уже вернулся из перевязочной, с сеанса кварца, жду обеда. а у Вас — 8 часов утра, и неуютное, верно, это утро! Берегите себя, будьте бодры, помните обо мне, верьте в букву «V» и в хорошее будущее. Крепко обнимаю вас, Сергею Николаевичу лучшие приветы.
Красноярск, 14. IV. 42
Дорогой и любимый друг,
Я все еще живу в госпитале — доме отдыха, и все еще не имею от Вас новых известий (после двух, пришедших почти одновременно и уже давно-давно телеграмм). Житье мое здесь должно совсем скоро кончиться — на этой неделе я рассчитываю уже выписаться; было бы страшно приятно, если бы кончилось ожидание обещанных в Вашей телеграмме писем, т<о> е<сть> чтобы они застали меня еще здесь. Ваши телеграфные весточки были настолько лаконичны, что совсем не успокоили моей тревоги за Вас, тем более что о себе Вы ничего не сообщали. Любимая моя, светлый друг, ну как могу я не мучиться беспокойством за Вас? В памяти стоит Ваше похудевшее лицо, слезы в Ваших глазках и грустное «мы не доживем до весны» — из нашей последней встречи (в ноябре). Боже, как, вероятно, было трудно Вам все это время, в течение этой холодной, голодной, напряженной «блокадной» зимы, во время которой все темные силы старались доказать, что «Петербургу быть пусту». Но я верю и знаю, что этому не бывать; только сберегите себя, единственная моя, чтобы мы могли вместе чинить и украшать наш город.
Я совершенно благополучен. Силы ко мне быстро возвращаются; я помногу гуляю, с утра ухожу в лес, слушаю здесь весенние птичьи щебеты, радостно смотрю на уже заметные сережки на березах и все увеличивающиеся прогалины, на которых снег стаял. Перед вечером, во время моей второй «обязательной» прогулки я «присутствую» при шумных митингах галок над освещенными солнцем верхушками сосен, и, пройдя лесом к крутому берегу Енисея, подолгу смотрю на голубые еще от снега верхушки сопок, на которых, словно тушью на Вашем «Светлояре»[37] «нарисована» мелкая, ажурная поросль. По реке бегут обозы саней — последние в этом году (вчера одни сани провалились даже под лед) — маленькие, черные силуэтики. Воздух чист и свеж; стоит легкий морозец. Приятно вернуться в теплый дом, и греясь у горячей батареи (увы! у нас центральное отопление) выкурить толстую «завертку» душистой махорки (боюсь, что после выписки мне будет нелегко вернуться к «культурным» папиросам и отказаться от ставшей привычной «махры»).
Я получил письмо от мамы — от 16 марта (шло почти месяц) — к сожалению, очень лаконичное опять. Она очень мало пишет о внешних обстоятельствах своей жизни, горько жалуется на свое чувство сиротства и одинокой тоски и без конца тревожится обо мне; мои письма до нее все еще не дошли к этому времени, а из телеграммы много ли поймешь? Что я могу ей написать утешительного, когда единственное, что ей было бы действительно нужно — это чтобы я смог приезжать к ней хотя бы ненадолго. Но, хотя я и попробую проситься на южный фронт, вероятность того, что я смогу ее навестить, очень ничтожна.
Думаю уехать отсюда 17 или 18-го, вероятно, в К<раснояр>ске задержусь на сутки-полторы; потом мне предстоит путешествие в Новосибирск. Если оттуда получу назначение сразу на фронт (а могут ведь оставить временно в Сибири), то и тогда через Урал перееду, очевидно, уже в начале мая. Все еще не могу отделаться при мысли об этом от «физиологической» радости, что будет тепло, тепло, тепло! Мне трудно сейчас, после этой зимы и всех «холодных» тягот войны быть равнодушным к теплу, так же точно, как невозможно быть равнодушным к еде — боюсь, что много лет я не смогу равнодушно оставлять на тарелке недоеденный кусок, или около прибора — недоеденную корку хлеба; здесь своего рода травма, впрочем, Вам особенно понятная.
Друг мой, берегите себя и С. Н.! Обнимаю крепко. Ваш всегда.
С самого начала войны я очень много и интенсивно слышу «голоса природы» — сперва это было стрекотание кузнечиков в жаркие дни окопных работ и т. д. Вот и сейчас это звуки весны.
Новосибирск, 14. V. 42
Дорогой и самый любимый друг, Верушка моя родная,
До чего тяжело вот так, из месяца в месяц, писать Вам и ничего не получать в ответ; тревожиться, посылать телеграммы; знать — что если Вы живы, здоровы и мало-мальски благополучны, и Вы пишете мне, но все эти письма, телеграммы, открытки летят в какую-то «космическую пустоту». Временами мне начинает казаться, что я никогда не получу от Вас весточки; часто-часто в душу закрадывается вдруг чисто животный ужас перед тем, что могло случиться с Вами (хотя по всем рассказам, доходящим до нас с Запада, сейчас в Ленинграде должно быть много легче); я так понимаю, что все, кто пережил эту тяжелую зиму, вероятно, очень слабы, но блаженно переживают обильное солнечное тепло, свет, отсутствие снега на улицах, возросшую (надеюсь крепко на это!) безопасность в смысле бомбежек и обстрела; кроме того они должны черпать большую бодрость моральную в сознании того, что самое страшное, эта зима — позади, что впереди победа и благополучие. И медленно-медленно от солнышка, от тепла, от появляющейся зелени должны восстанавливаться у вас всех силы. Ведь так, Верунчик?
Очень все равно грустно «писать в пустоту», со слабой надеждой, что может быть «как-нибудь», почти чудом мои письма доберутся до Вас. Я ведь даже совсем не уверен в Вашем адресе; после того, как милый, такой дорогой для меня по воспоминаниям, домик сгорел — Вы жили на временных квартирах, и, может быть, уже давно не живете в том 42 номере, куда я все еще адресую письма и телеграммы.
Кстати о домах и адресах. Еще в марте Вы телеграфировали (это была последняя, дошедшая до меня весть), чтобы я подтвердил телеграммой Ваше право распоряжаться вещами на моей квартире. Так как я с тех пор ничего от Вас не имел, то так и не знаю — в чем дело: то ли и мой дом пострадал от бомбежки, то ли Вам оказалось удобно жить в моей комнате, то ли все Лавриновичи поумирали (упаси Бог!) и подтверждение Ваших прав понадобилось для новых жильцов? Хотя все эти материально-бытовые заботы об оставленных в Ленинграде «аксессуарах» мирной жизни совершенно ничтожны перед лицом факта войны, все же меня все это несколько интересует (м<ожет> б<ыть>, здесь сказывается то, что я уже столько месяцев живу в «глубоком тылу», где люди в основном продолжают жить заботами об этих аксессуарах — до противного по-мирному; окружающие меня к<оманди>ры — в значительной степени местные люди, и все эти мирные дела и интересы у них — недавно лишь призванных из запаса — вполне еще «действуют»; да и будут действовать даже когда они попадут на фронт; ведь самые их близкие по-прежнему будут жить в тылу, писать им письма (которые будут доходить лучше, чем из Л<енингр>да), дома не сгорят и никакой конкретный немец не будет этим близким угрожать. А может быть, возвращающийся у меня интерес к аксессуарам «бывшей» моей жизни вызван не воздействием тыловых настроений, а предчувствием скорого конца войны? Если сейчас нельзя с уверенностью предсказать скорого конца войны, то нельзя эту возможность (даже лето 1942 года!) и вовсе исключать; и уже, во всяком случае, за нее надо активно бороться (поэтому особенно обидно быть в тылу). Мира (но только после победы) мне сейчас хочется больше, чем когда бы то ни было, больше, чем хотелось в самые тяжелые для меня фронтовые дни; тогда о мире просто не думалось, потому что он был просто невозможен. А сейчас с большой ясностью видно, как будут побеждены немцы, и о мире (не мире с немцами, а мире для нас) уже вполне можно мечтать.
Новостей у меня, в сущности, нет никаких. Мой переход на новую, так привлекавшую меня работу (я писал Вам об этом дня три назад) все еще задерживается оформлением, и я побаиваюсь, как бы это дело вовсе не сорвалось. Ну да авось это только обычная канцелярская задержка! Во всяком случае, пока я только в выигрыше — и занимаюсь (в порядке «самоподготовки» главным образом) я преимущественно интересующими меня топографо-геодезическими делами, и столуюсь уже в значительно лучшей столовой, куда, «упреждая» приказ, стремительно перешел сразу же, и некоторые другие оптовые льготы заимел.
Сегодня совершенно неожиданно и почти без боли у меня отвалился еще один ноготь (на левой руке) — это спустя чуть ли не 4 месяца после обморожения и в момент, когда на других пальцах, на месте тогда же слезших ногтей, уже почти повырастали новые.
Боже, какой пестрой чепухой исписал я это письмо! Но Вы не посетуете, а поймете, что это просто — замена бессвязной, бездумной радостной болтовни с Вами, которой я так давно лишен и которая станет возможной неизвестно когда. Я очень скучаю без Вас, любимая и родная.
Обнимаю крепко-крепко. Ваш всегда и весь <В. Покшишевский>
Сегодня один малосимпатичный мне, но вполне культурный к<оманди>р («в миру» — физик) после занятий предложил прослушать Лунную сонату, которую и исполнил здесь же, в Д.К.А.[38], в одной из клубных комнат. Слушали его мы только втроем. Было очень хорошо. Еще он играл нам Грига.
Писем не имею я ниоткуда, с самого прибытия в Н<овосиби>рск. Вчера получил только телеграмму из Соликамска — единственную весть из внешнего мира.
Алма-Ата, 11. 8. 42
Родная моя Верушка, дорогой и любимый друг,
Наконец-то пришли от Вас вести — сразу 2 письма (предназначенные для Юрги и Новосибирска) и открытка (написанная уже для А<лма->А<ты>). Вести эти меня исключительно обрадовали — в них так много мужества, бодрости, крепкого духа. Я еще раз почувствовал, какая Вы «Валькирия», и вместе с тем — какая настоящая Русская Женщина. Я был восхищен и тем, что Вы много и, видимо, удачно работали все это время профессионально — мы оба ведь очень ценим «творческую» сторону нашего бытия, и Ваша работа, как профессионала, была мне всегда очень дорога. Как видно все-таки много в быте, в творческом пафосе, в борьбе и мужестве «сейчасной» Вашей жизни напоминает Питер «тех» годов — героического времени Гражданской войны.
После Вашей телеграммы я «сгоряча» дважды писал Вам в Омск, на адрес Виктора; сейчас плохо понимаю, куда писать — ведь Вы упорно не сообщаете л<енингра>дский свой адрес, да и будете ли еще в Питере? Все равно я решаюсь послать эту записочку по единственному вероятному л<енингра>дскому адресу, который Вы упоминаете — «Кисы» (ведь Вы живете с ней вместе? Но у нее или «у Вас» на Выборгской?). Почему не пользуетесь более широко моей комнатой, вещами и т. д. <?> Господи, если бы Вам что-нибудь из моего имущества могло пригодиться![39] Если застрянете на зиму и нечем будет топить, то можете сжечь шкаф мой, книжные полки и — хотя очень жалко было бы — самые книги (выберите по своему усмотрению что оставить). У Вас же есть доверенность! Во всяком случае, я напишу С<офии> Вик<ентьевне> <…> всех Ваших прав (жаль, что умерла мать ее — какая славная была старушка!). Получили ли они мою телеграмму (еще, кажется, из Красноярского госпиталя), подтверждающую Ваши права; чем была вызвана необходимость этой телеграммы? Вероятно, много, много моих писем до Вас не дошло. А Вы сейчас пишете чаще. Ваши письма «сделали» мне большой праздник.
Берегите себя и — вероятно, все-таки лучше Вам уехать. Имеете ли какие-нибудь известия от Бертовны? Ах, как о всех хочется узнать.
Пишу сейчас очень наспех, поэтому бессвязно, но Вы-то понимаете, как Вы мне дороги и по моим полусловам. Насчет «предложения»[40] — хорошо, пусть пройдет сначала беда; во всяком случае я знаю, что любые события могут делать нас все время только ближе и ближе, дороже и дороже друг другу. Но я рад, что сбылось мое «суеверие» и <…> (содержащее это хотя бы «дипломатическое» предложение) письмо не пропало, дошло и даже «принесло с собой» целую пачку других моих писем. Я крепко обнимаю Вас; да хранит Вас Господь! <В. Покшишевский>
Влад<имир> Леонтьевич[41] все еще здесь — живет на даче СНК. На днях ему была телеграмма (и я дежурил по Академии и принимал ее) от Молотова; М<олото>в беспокоится о здоровье Вл<адимира> Леонт<ьевича> и просит его не спешить ехать в Свердловск, а окрепнуть и отдохнуть еще месяц-два в А<лма->Ата.
Вы пишете о деньгах. Как я рад, что Вы их потратили, т<ак> к<ак>, следовательно, они Вам хоть чем-нибудь помогли. Обо мне не тревожьтесь — я уже «вылезаю» из первоначально бедственного положения.
Сергею Николаевичу и Кисе — и когда получите вести, дай Бог, чтобы хорошие — <…> — горячие приветы. Виктору, несомненно, тоже! Спасибо С. Н. и Кисе за то, что они мне «способствуют».
Алма-Ата, 24. 8. 42
Верушка, друг мой дорогой и самый любимый,
Я опять знаю, что это письмо до Вас дойдет (хотя так вероятно, что с Вами разминется!) потому что — «военное», а «военные письма не пропадают» ведь.
Прежде всего — большое горе постигло меня: Наум убит. Я получил телеграмму от его Софочки — всего 4 слова, но каких страшных: «Нюма убит 28 июля».[42] Погиб друг, какого у меня больше не будет — потому что вместе мы не просто прошли большой кусок жизни плечом к плечу, понимая друг друга с полуслова, разделяя и грусти, и веселье; мы укрывались одной шинелью в страшную военную осень <19>41 года, мы в один час принимали присягу — «не щадить если надо и жизни» (есть в тексте присяги такие слова) — и вот Нюма так мужественно, так красиво, так бестрепетно отдал свою жизнь за наше общее дело. Погиб человек, который на моих глазах стал очень большим — еще в последние предвоенные годы, когда он сумел расстаться с немного затянувшейся «легкомысленной» молодостью, бросил обеспеченную жизнь ради любимой науки (а потом бросил науку ради винтовки). Есть особое благородство в мужестве очень штатского человека, который хорошо идет на «нужную» войну и, не хныкая, становится хорошим солдатом. Таким был дорогой Нюма; я еще плохо понимаю, насколько мне пусто становится без него — но кажется, что очень пусто. Знаю, что Вы меня очень поймете. Жалко очень Софочку — почти «в невестах уж печальную вдовицу». Коротким (но тоже каким красивым) было их счастье — с мая по июнь! И вот я никогда не смогу рассказать Нюме о новой задуманной работе, не смогу за вожделенным «послевоенным» обедом перебирать воспоминания о наших военных буднях. Ах, Верунчик, какая это для меня потеря — ведь убит человек, с которым (потому что он-то был ведь молодой!) «задумано» так долго еще идти через жизнь «рядом» и делиться многим, многим, что и ему, и мне предстояло.
Нюма очень ценил и любил Вас. Я почему-то с особенной теплотой вспоминал его поведение в день Вашего приезда на Всеволожскую, и как хорошо Вы тогда с ним встретились.
Второе «важное», из-за чего письмо до Вас дойдет — это новый поворот в моей собственной жизни. Мое одиночество, счет которому ведется с начала войны (а может быть — со дня, когда мы с Нюмой получили назначения в разные части) — оканчивается. Ко мне едет из Соликамска бывшая «Chausens-dausens».[43] Это решение (вероятно, безумное — ибо завтра меня снова заберут в армию, и кто знает, какой будет моя судьба) имеет свою историю — очень трогательную, как все «настоящее», идущее от больших человеческих чувств. Началось это еще когда я был в Сибири, в госпитале. Потом большим горем для нас было, что уходя в запас, я не избрал в качестве города, куда должны были меня отправить для демобилизации — этот самый Соликамск (а я не могу допустить, чтобы моя биография «случалась», а не делалась так, как это было должно делать мне — мужчине и человеку со своей биографической линией). Теперь в А<лма->А<те>. Я не мог и не могу говорить «нет» человеку, для которого высшее счастье — разделять со мной мою нищету и неустроенность, человеку совершенно свободному (дочь ее ведь — «общая дочь» большой и дружной семьи) и, видимо, на самом деле ничего, кроме меня, не имеющему в жизни. Война заставила как-то иначе ценить человеческие чувства, беречь то, мимо чего легко (и, может быть, неосновательно) можно было «с пренебрежением» проходить раньше. Решение о приезде ко мне — необычайно трудное (ведь для него надо бросить семью и как-то налаженную жизнь, работу и т. д., да и сама поездка чего стоит!); мне предложен дар высокой драгоценности (самое драгоценное из того, что у нее — небольшого, но поднимающегося до подлинной человечности человека, силой своего чувства — есть), отказаться от которого я не могу. Не могу и потому, ка́к он предложен, и потому ке́м (Вы ведь помните, что она была мне очень дорога и рада, когда жизнь шла богато и эгоистично). Не могу, потому что в моих руках счастье человека — может быть, выдуманное — а счастье людей — единственная настоящая ценность, которую мы не умели беречь раньше. Вы очень тонкий и широкий человек и, вероятно, не надо объяснять, что я думал и думаю и как мог стать так думать. «Не ждать» — конца войны для нее так же естественно и логично, как для Вас (для нас с Вами!) — ждать этого конца.
Когда-то давно-давно, во времена еще Али[44] — Вы «обижались», что друзья женятся «не сказавшись» и исчезают. Мы с Вами — не друзья ведь, а больше; и вряд ли то, что имеет произойти, можно назвать женитьбой. Может быть, чудовищным покажется Вам то, что я сейчас скажу: но Вы не сказали «нет» на мое последнее предложение, и я не беру его обратно. Будет мучительно отнять счастье (если судьба раньше не растопчет его), которое я сейчас смог пообещать, но я это выдержу; страшно только будет заставлять Вас строить свою жизнь на чужом горе. А может быть то, что нам всем еще предстоит пережить, научит нас шире и богаче воспринимать жизнь и мы — все <…> — сможем оставить ей какой-то кусочек счастья — я по крайней мере, уже сейчас не чувствую в себе свежести и яркости Отелло с неделимостью владения любимым человеком. Не знаю, и не могу знать я, что и как будет, и что из нас самих будет. И опять же — довлеет дневи злоба его.
При всем том и независимо от сказанного — оповещенный мне уже приезд Белочки (тут была уйма телеграмм «туда и обратно») должен доставить мне большую и непосредственную радость — что Вы сами очень понимаете, конечно. Я ужасно устал от полного «одиночества на людях».
О себе — текущих новостей никаких. Ужасно медленно «оперяюсь» я в бытовом отношении — вот сегодня впервые имею возможность писать Вам дома, имея паршивенький столик и хоть кое-какой свет (коптилку, конечно). Работой по-прежнему очень доволен, и, кажется, вполне довольны и мной.
Я обнимаю Вас крепко, крепко. Сергею Николаевичу (пишите о его здоровье, тревожно!) лучшие приветы.
Ваш весь и навсегда <В. Покшишевский>
Послесловие
В. В. ПОКШИШЕВСКИЙ — В. А. МАНУЙЛОВУ
Москва, 15. 10. 43
Дорогой Виктор,
Рад был получить от тебя почти одновременно оба твои письма — на Москву и пересланное женой из Ташкента. Рад, что ты жив и бодр, хотя бы одним лишь «духом» — это (и жизнь, и «дух») — самое главное.
Грустно, очень грустно, что должен я тебе сообщить о смерти Сережи. Он умер в Л<енингра>де, в конце «той» страшной зимы. До этого болел, или будто справился, стал снова работать (в АПУ[45]), но не выдержал. После его смерти оставшиеся члены семьи выехали (кажется, в марте) и по дороге потеряли еще Софью Михайловну и Котика — Сережиного маленького сына. Фаня с Галкой[46] добрались до Н<овочеркас>ска, попали под немецкую оккупацию, пережили много ужасов; и после освобождения Дона сильно бедствовали и в конце концов пошли (обе!) добровольцами в армию, где состоят «санитарками-актрисами» (т<о> е<сть> работают по линии художественного обслуживания войск, но по госпитальной линии). Фаня, по старой памяти — балерина и костюмерша, Галка выступает в скетчах и т. п. Как раз сегодня получил от нее письмо с фотокарточкой — она стала очень хорошенькой и военная форма очень ей идет; а красота ведь не последняя вещь в этом мире, это хорошо знаем мы, борющиеся за нее тоже.
Потеря Сережи — для меня очень большое горе, дающее ощущенье <…> — даже на фоне всех огромных потерь, которые неисчислимы: я потерял родителей и очень много родных и лучших друзей. Перенести все эти потери помогает «общая космичность» бедствий наших, а мне лично — ранение и вера.
О себе надо бы написать «конспект моей биографии» за эти 2 1/2 года, но это сложно. Попробую написать «конспект конспекта», надеясь, что мы с тобой позже свидимся (кстати, я собираюсь на днях ехать в Л<енингра>д в командировку, и если у меня, по балансу времени, который очень жесткий, явится малейшая возможность, мы свидимся уже теперь, но и без этого скоро, ибо «<…>»[47] по-моему в самое ближайшее время). Итак: «продержался» я (все время в армии и под Ленинградом) до февраля 1942 г. За это время прошел очень суровую курсантскую школу, потом в качестве мл. лейтенанта (а не генерала, как ты пишешь) командовал взводом (артиллерист я); в результате потери 40 % веса и обморожений был эвакуирован (в Сибирь), три месяца восстанавливал здоровье, был (недолго) в одном запасном полку по<д> Новосибирском, потом был внезапно демобилизован, попал (чудесным образом) в Алма-Ата в Акад<емию> Наук, где очень крепко работал и завоевал очень прочное положение; за это время смог выписать к себе очень дорогого мне еще по Л<енингра>ду человека, ставшего моей женой (она еще летом <19>41 г. эвакуировалась на Урал). Был «рай в шалаше» (мы оба — предельно нищи), под приветливым небом «теплых краев», у подножий Алатау, поросшего благостными фруктовыми садами; вообще — полный внутренний ренессанс в моей жизни, хотя начинать и приходилось «с начала». Но в декабре снова прозвучал барабан, и я был опять призван «под знамена». На этот раз уехать пришлось не далеко — в Ташкент, где я прослужил свою «вторую военную службу» — очень мирно; вскоре смог взять и себя из А<лма->Аты и жену. Недавно, по продолжающимся настойчивым хлопотам Академии (моего Института[48]) меня опять демобилизовали и откомандировали в М<оскву>, на «гражданку». Здесь я сейчас и нахожусь, располагая унылой койкой в академическом общежитии без всяких перспектив соединиться со своей половиной, отлично понимая, что все складывается у меня «генерально» — отлично, но в невообразимой хандре от того, что знаю, насколько она там одна бедствует и голодает. Состою в чине докторанта и «поставлен» очень хорошо, но это меня мало утешает в моих «текущих» настроениях. Итак, вот моя история; в ней фронт, дыхание смерти, тыл во всех его гражданских и военных разновидностях, эвакуантская жизнь, любовь и творчество.
Еще раз рад, что ты нашелся. Бодрись, старина, береги себя для лучшей жизни и наших встреч — пусть это будет за <…>! В основе я тот же, т<о> е<сть> жизнелюбец великий.
Твой Вадим
Публикация и примечания Кирилла Страхова
1. Подробнее о нем: Агирречу А. А., Савоскул М. С. Творческий путь В. В. Покшишевского: 60 лет в науке // Региональные исследования. 2025. № 4. С. 94—108.
2. ЦГАЛИ СПб. Ф. Р-495. Оп. 1. Д. 320. Л. 38—73. Публикуются впервые.
3. О нем: Двинятина Т. М. «Простые, жуткие слова»: О жизни и творчестве Сергея Николаевича Покшишевского (1903—1942) // Вторая проза: Сб. статей / Ред. И. Белобровцева и др. Таллин, 2004. С. 351—383.
4. Покшишевские С. и В. Архитектурные заметки // Звезда. 1933. № 8. С. 148—160.
5. Покшишевский В. В. Промышленная география Петербурга: территориальные условия формирования промышленного комплекса Петербурга—Ленинграда / Вступ. ст. и науч. ред. К. А. Страхова. СПб., 2024.
6. Об их семье: Экслер В. Л. Три отца моей мамы. Семейная хроника / Еврейская старина. Альманах. 2015. № 3 (86) (https://berkovich-zametki.com/2015/Starina/Nomer3/Eksler1.php).
7. Они жили просто и возвышенно: Александр Розанов и Вера Милютина: воспоминания друзей, письма, документы: к 100-летию со дня рождения Александра Семеновича Розанова / Сост.-коммент. О. В. Сахарова. СПб., 2010.
8. Вера Милютина и о ней. Сборник. М., 1991.
9. ЦГАЛИ СПб. Ф. 440. Оп. 2. Л. 1523. Л. 20. Публикуется впервые. В. А. Мануйлов родился в Новочеркасске и учился в Баку — оба города тесно связаны с биографией семьи Покшишевских. О давних отношениях накоротке свидетельствует новогодняя открытка В. В. Покшишевского к В. А. Мануйлову от 31 декабря 1927 с обращениями «My dear» и «голубчик» и обещанием свидеться, когда «буду в Питербурхе в конце Januar`» (Там же. Л. 1).
10. Наб. Крюкова канала, д. 19, кв. 7 — в этой коммунальной квартире В. В. Покшишевский жил с 26 октября 1931 до ухода в народное ополчение 5 июля 1941.
11. Родители В. В. Покшишевского — Вячеслав Александрович и Вера Петровна (урожд. Стригунова) — жили в Ростове-на-Дону. Город оказался в центре битвы за Кавказ и дважды пережил немецкую оккупацию (с 21 по 29 ноября 1941 и с 24 июля 1942 по 14 февраля 1943).
12. Киев взят немцами 19 сентября 1941.
13. Наум Савельевич Цукерник (1905—1942) — близкий друг и сослуживец В. В. Покшишевского.
14. Правильно: Лавринович София Викентьевна (1902—?) и Теофилия Александровна (1882—1942) — соседки В. В. Покшишевского по коммунальной квартире, дореволюционные владелицы квартиры, «уплотненные» советской властью. По национальности польки. С. В. Лавринович выполняла общественные обязанности «квартируполномоченной»: отвечала за поддержание порядка, своевременное внесение жильцами квартплаты, взаимодействие с домоуправлением.
15. По-видимому, речь идет о деревянном доме № 23а по Нижегородской ул. (ныне ул. Академика Лебедева), где В. В. Милютина жила до разрушения дома 3 октября 1941.
16. Вероятно, имеется в виду денежный аттестат военнослужащего, на основании которого члены семьи, находящиеся на его иждивении, могли ходатайствовать о государственном пособии.
17. Здесь и далее СН (С. Н.) — Сергей Николаевич Глазунов (1869—1942), член семьи В. В. Милютиной («дедушка», «дядя Сережа»). Пережив «смертное время», он погиб в октябре 1942 нетривиально для блокадника — был сбит военным мотоциклом на Невском пр.
18. В ленинградских художественных мастерских «ИЗОРАМ» В. В. Милютина работала с начала блокады до февраля 1942 — рисовала лубки, открытки, агитационные плакаты по сообщениям ТАСС. Под «загородом», очевидно, имеются в виду выезды на оборонные работы.
19. Илья Яковлевич Ажоткин (1907—не ранее 1968) — оперный режиссер, преподаватель консерватории.
20. Во время (фр.). Далее неразборчиво.
21. РККА — Рабоче-крестьянская Красная армия.
22. Вероятно, ошибка, должно быть 10. XI.
23. Очевидно, здесь и далее речь идет об интенсивных бомбардировках и артобстрелах Ленинграда.
24. Идиома: головная боль, заноза в боку (фр.).
25. В первый год блокады В. В. Милютина дважды лишалась крова. 3 октября 1941 был разрушен бомбой ее дом № 23а на Нижегородской ул., погибла часть имущества и работ. Художница получила комнату на первом этаже близлежащего двухэтажного дома, но уже в ноябре 1941 из-за попадания фугасной бомбы дом остался без крыши, полностью выгорел второй этаж. В поврежденном доме В. В. Милютина обитала до поздней осени 1942, когда получила комнату на четвертом этаже дома № 21 на Нижегородской ул., где и прожила затем до конца жизни. Сохранение публикуемых писем в столь драматических обстоятельствах — наглядная оценка отношения В. В. Милютиной к их автору.
26. Знаки различия на петлицах в Красной армии. В. В. Покшишевский получил первое воинское звание среднего командного состава — младшего лейтенанта.
27. В письмах 1930-х В. В. Покшишевский нередко называет город Петербургом.
28. Штабная батарея начальника артиллерии дивизии — специальное подразделение, отвечавшее за управление боем, связь, разведку и тыловое обеспечение.
29. В ходе Тихвинской наступательной операции (10 ноября — 30 декабря 1941) советские войска освободили Тихвин и восстановили железнодорожное сообщение на участке Тихвин—Волхов, что позволило организовать перевалочную базу и значительно сократить путь доставки продовольствия в Ленинград.
30. Завещанием В. В. Покшишевский называет записку с поручениями по материальным и бытовым делам, оставленную им В. В. Милютиной в июле 1941 перед уходом в народное ополчение.
31. 177-я стрелковая дивизия Ленинградского фронта, исчерпавшая личный состав и в декабре 1941 фактически сформированная заново (в этот момент в нее командирован В. В. Покшишевский), в январе 1942 была переправлена из Ленинграда по льду Ладожского озера в район Войбокало и участвовала в Любанской операции — безуспешной попытке прорыва блокады. Задачей дивизии было захватить участок железной дороги Мга—Кириши в районе печально знаменитой станции Погостье. Трагические подробности этих боев известны теперь из страшных «Воспоминаний о войне» Н. Н. Никулина.
32. В базе данных эвакуированных из Ленинграда значится девять взрослых женщин с отчеством Бертовна, в том числе эвакуированные за Урал — в Челябинск, Новосибирскую область, Алтайский край.
33. Письмо на обороте книжного шмуцтитула с заголовком «Повѣсти и разсказы».
34. Успокаивающий и снотворный лекарственный препарат, ныне не используется.
35. Эвакогоспиталь № 985 (на 600 коек) работал в здании школы № 20 г. Красноярска (пр. Сталина, д. 86). После войны на его базе создан Красноярский краевой госпиталь для ветеранов войн, действующий поныне.
36. По личному вопросу (лат.).
37. Графическая серия «Светлояр-озеро» создана В. В. Милютиной в Нижегородском Заволжье в 1939.
38. Дом Красной армии в Новосибирске.
39. Личные вещи В. В. Покшишевского исключительно пригодились: летом 1942 В. В. Милютина передала их архитектору Льву Александровичу Ильину (1879—1942), который лишился имущества в разрушенном доме. «…Мой приятель, географ Вадим Вячеславович Покшишевский рассказывал мне, как он, вместе со своим двоюродным братом, архитектором Сергеем Покшишевским, любил навещать Л. А. Ильина, и как они оба ценили это знакомство», — свидетельствовала она.
40. Из контекста очевидно, что речь идет о предложении руки и сердца, по-видимому, отклоненном В. В. Милютиной до окончания войны. Письмо с «предложением» в архиве не сохранилось.
41. Владимир Леонтьевич Комаров (1869—1945) — президент Академии наук СССР в 1936—1945.
42. По архивным данным — 23 июля 1942 в бою у станции Предпортовая (близ Пулковских высот). Последнее воинское звание — ст. лейтенант, должность — начальник разведки дивизиона 509-го истребительного противотанкового артиллерийского полка.
43. Речь идет об И. Л. Воробейчиковой (Артуровой).
44. Вероятно, имеется в виду известный историк-франковед Альберт Захарович Манфред. Об их юношеской дружбе с В. В. Милютиной: Манфред И. А. Судьба одного стихотворения // Французский ежегодник 2006: Наполеон и его время. К 100-летию А. З. Манфреда (1906—1976). М., 2006. С. 27—36.
45. Архитектурно-планировочное управление Исполкома Ленсовета. Обстоятельства смерти С. Н. Покшишевского описаны главным архитектором блокадного Ленинграда (Баранов Н. В. Силуэты блокады. Л., 1982. С. 82) с редкой беспощадностью моральных оценок.
46. Жена и дочь С. Н. Покшишевского: Феофания Ивановна (урожд. Добрынина; 1904—1989); Галина Сергеевна (1925—2013) — художник-график, заслуженный работник культуры России.
47. Слово нечитаемо, по контексту речь идет о полном снятии блокады.
48. Институт географии АН СССР. В 1943—1948 В. В. Покшишевский подготовил в институте докторскую диссертацию, в 1959—1965 возглавлял отдел географии Советского Союза.