МЕМУАРЫ XX ВЕКА

ЕВГЕНИЙ АРЕНС

Последнее кадетское плавание

Автобиографические заметки. 1925 год

 

Основным источником сведений о жизни Евгения Ивановича Аренса являются помимо статей о нем в военных и морских энциклопедиях и словарях его собственные мемуары, озаглавленные «Автобиографические заметки неудавшейся знаменитости».[1] Во введении к этим воспоминаниям Аренс писал: «„Заметки“ обнимают собой эпоху моей жизни от первых проблесков сознания до окончания Морского училища, что совпало почти с моим совершеннолетием. Некоторым дополнением к ним могут отчасти служить очерки „Воспоминания моряка о войне 1877—78 гг.“ и „Из плавания на клипере «Стрелок» в 1883—85 гг.“[2], и мой дневник „На закате“».

В начале своих мемуаров Евгений Иванович сообщает: «Фамилия наша гановерского (так! — А. М.) происхождения. Родоначальником ее был родившийся в этом городе 1 октября 1755 года Иван Иванович Аренс[3]. Он прибыл в Россию в 1774 году несовершеннолетним юношей и тогда же был, согласно его прошению, принят своекоштным „волонтиром“ в С.‑ Петербургский Генеральный сухопутный гошпиталь» (С. 1). Юноша проявил изрядное рвение к врачебному делу. Он служил некоторое время в Сухопутном госпитале, уже через год перевелся подлекарем в Кронштадтский Адмиралтейский госпиталь, «а еще через год получил звание лекаря, с назначением в Балтийский баталiон. Дальнейшая его военная служба протекала в Шлиссельбургском
пехотном и Орденском кирасирском полках» (С. 2). Но в 1783 году он оставляет военную службу. И пять лет спустя становится штаб-лекарем Новгород-Северского наместничества Суражского уезда. «Уволенный затем окончательно из службы» (С. 3), Иван Иванович вскоре женится в уездном городе Стародуб Черниговской губернии на Ирине Антоновне Горновской (?—1822). «Здесь он и скончался в 1795 году, оставив двух сыновей и трех дочерей» (Там же). Один из этих сыновей, титулярный советник Аполлон Иванович (1792—1829), женившийся на Ксении Васильевне Зимницкой (1798—1850), «дочери бывшего Кременецкого почтмейстера» (Там же), стал дедушкой Евгения Ивановича.

У Аполлона Аренса и его супруги Ксении было двое сыновей. Один из них, Яков, умер в детстве. Другой, Иван Аполлонович (1824—1900), отец Е. И. Аренса, оказал большое влияние на формирование характера и выбор профессии сына. Отцу, матери, дедушке и бабушке посвящены десятки страниц в «Заметках» Евгения Ивановича. Например, о бабушке Ксении, окончившей один из кременецких польских пансионов, он сообщает, что она показала «блестящие успехи в языках французском, польском и русском», но при этом была против союза сына с полькой Эвелиной-Розалией (1831—?). И молодые люди смогли пожениться лишь два с лишним года спустя после смерти матери. Подчеркивая литературную одаренность Эвелины, ее отмеченные явным талантом стихи и прозу, Евгений Иванович сетует на то, что большинство ее произведений «остались необработанными и не увидели света. Она успела напечатать в Дрездене лишь небольшой сборник детских рассказов и перевод с французского книги известного в ту пору ученого Бастiа[4]» (С. 37). Некоторые из этих рассказов Е. И. Аренс впоследствии перевел на русский язык и напечатал в журнале «Игрушечка» (выходил в Санкт-Петербурге с 1880 по 1912 год). В «Заметках» он говорит о том, что «маленькая Евелина (так! — А. М.) уже в раннем детстве <…> являлась существом не совсем заурядным Она тогда уже проявляла некоторые особенности характера, выделяющие ее из среды прочих детей и окружавшие ее в их глазах как бы некоторым ореолом» (С. 33—34). Далее он сообщает об одном любопытном эпизоде из жизни матери: «Во время редких наездов своих в Петербург матери случалось бывать у поэта Ф. И. Тютчева, с семьей которого она, кажется, познакомилась еще за границей. В этом доме ей приходилось встречаться с Тургеневым и другими выдающимися писателями своего времени» (С. 40).

Об отце он пишет так: «Отличаясь чистоплотностью и даже брезгливостью, он любил всегда аккуратность и известное изящество в одежде и прическе. В этих мелочах уже сказывалась его врожденная склонность к порядку, унаследованная, по всей вероятности, от немецких предков» (С. 13). Эти отличительные качества и черты характера унаследовал и сам Евгений Иванович.

Иван Аполлонович Аренс, окончив в 1845 году курс юридических наук в Киевском университете[5], поступил на службу в канцелярию губернатора Киева, а в дальнейшем служил в основном по интендантскому ведомству. К началу Русско-турецкой войны (1877—1878) он занимал должность интенданта в Одесском военном округе. Вскоре Аренс был назначен интендантом действующей армии. В 1883 году уволен в запас. И до самой смерти в 1900‑м (похоронили его Митрофаньевском кладбище в Петербурге) он занимался приведением в порядок своих мемуаров. «Заметки бывшего интенданта армии, тайного советника И. А. Аренса о довольствии ее в турецкую кампанию 1877—78 гг.» были напечатаны посмертно в «Военном сборнике (1910. № 1—4).

Имел отношение к армейской службе и Аполлон Аренс (1860—1916), родной брат Евгения Ивановича. Генерал-майор (1913), военный инженер, специалист по фортификационному и больничному строительству. Окончил Николаевскую инженерную академию (1886), в которой впоследствии преподавал. В 1907—1910 годах занимал должность архитектора Военно-медицинской академии. Во время Первой мировой войны был помощником начальника снабжения Юго-Западного фронта (1915). Сотрудник «Военной энциклопедии», литератор. Ему принадлежит ряд «военно-литературных» трудов, среди которых можно назвать, например, «Современное устройство боевых и жилых казематированных помещений» (1908). Умер Аполлон Иванович 23 февраля 1916 года в Киевском военном госпитале после тяжелой болезни. Похоронен в урочище Аскольдова могила на правом берегу Днепра в Киеве (не сохранилась).

О его жене Вере Владимировне Жерве (де Жерве) сведений сохранилось крайне мало. Известно лишь, что она являлась дочерью генерал-майора Владимира Александровича (?) де Жерве; в 1877—1883 годах училась в Мариинском институте благородных девиц. Сочеталась браком с Аполлоном Ивановичем в 1880 году. Через год у них родилась дочь Лидия, о которой мы знаем гораздо больше, чем о ее родителях, благодаря главным образом ее мемуарам (наиболее известны воспоминания Лидии Аполлоновны о поездках в Коктебель к своей однокласснице Марии Степановне Заболоцкой и ее знаменитому мужу[6] — поэту и художнику Максимилиану Волошину; менее известен лагерный мемуар Л. А. Аренс, опубликованный в самиздатском журнале «Сумерки» (1989. № 6; 1990. № 9)). О ее романе с поэтом Николаем Гумиле-
вым в начале прошлого века писал Павел Лукницкий, биограф Ахматовой и Гумилева, ссылаясь на свидетельство самой Анны Андреевны. По ее словам, этот роман привел к скандалу в семействе Аренс, после которого Лидии пришлось поселиться отдельно от родителей. Ахматова также предполагала, что стихотворения Николая Степановича «Уходящей» («Не медной музыкой фанфар…», 1909) и «Свидание» («Сегодня ты придешь ко мне…», 1918) были посвящены «Лиде Аренс». Лидия Аполлоновна прожила долгую жизнь. Она умерла в июле 1976 года в возрасте 86 лет.

Что же касается самого Евгения Ивановича, то он прожил интересную и насыщенную значительными событиями жизнь, несмотря на то что не стал «знаменитостью». Родился он 4 января 1856 года в Киеве. Учился в Морском училище. В 1876 году, будучи произведен в гардемарины, зачислен в Гвардейский экипаж, в составе которого принял участие в Русско-турецкой войне. Отличился в нескольких сражениях: при атаке на катере «Мина» турецкой канонерки 11 июня 1877 года на Дунае (был награжден знаком отличия Военного ордена 4‑й степени, который с 1913 года именовался Георгиевским крестом; этим орденом он гордился более прочих отличий, а удостоен был всех российских орденов вплоть до Белого Орла.); при постановке мин 14—15 июня у острова Белино и в ночь с 15 на 16 июня на катере «Генерал-адмирал» при переправе войск под огнем неприятеля в районе города Зимница (произведен в мичманы и получил первую офицерскую награду — орден Св. Анны 4‑й степени с надписью «За храбрость»). В 1879 году Аренс был назначен членом комиссии «по описанию действий морских команд на Дунае».

После войны Е. И. Аренс служил на миноносцах Балтийского флота. В 1882 году он стал командиром миноносца «Дельфин». В 1883—1885 годах принял участие в трехлетнем кругосветном плавании на клипере «Стрелок». На протяжении нескольких лет, с 1886‑го по 1891‑й, плавал на императорской паровой яхте «Держава». В 1892 году заведовал катерами императорской фамилии. С 1893‑го по 1898‑й плавал в должности старшего офицера на императорской яхте «Александрия» между Санкт-Петербургом, Кронштадтом и Петергофом.

В 1896 году, после того как он прошел курс военно-морских наук в Николаевской морской академии, его пригласили читать лекции по истории русского флота. Ранее в программе этого единственного высшего военно-морского заведения России такого предмета не было. Аренс занялся его разработкой, расширяя программу, обнимающую всю российскую военно-морскую историю — с древнейших времен до конца XIX века. В 1910—1916 годах Евгений Иванович — ординарный профессор Николаевской морской академии. 6 декабря 1915‑го получает звание генерал флота.

Перу Аренса принадлежат ряд книг по военной истории. Среди них: «Роль флота в войну 1877—1878 гг.» (СПб., 1903), «История русского флота. Екатерининский период» (СПб., 1897), «История русского флота. Царствование императора Павла I» (СПб., 1898), «Русский флот: Исторический очерк» (СПб., 1904), «Конспект по русской военно-морской истории» (СПб., 1910), «Морская сила и история» (СПб., 1912) и др. Одно из его сочинений вышло вторым изданием: «Военно-морская идея России: Духовное наследие Императорского флота» (М., 1999). А три года назад был переиздан вот такой сборник: Веселаго Ф., Аренс Е., Будберг А. История русского флота (М., 2023).

Само собой, как почти все в этой «семье гардемаринов и поэтов», Евгений Иванович писал стихи. Не считая себя выдающимся поэтом, он занимался… самиздатом: вписывал свои стихотворения аккуратным бисерным почерком (сказались, видно, гены матери Эвелины-Розалии) в тетради небольшого формата, затем отдавал переплетчику. Получались изящные книжечки. Иные даже с золотым тиснением, как, например, его поэма «Гандзя», снабженная фотографией Е. И. в форме кадета Морского училища, примечаниями и проиллюстрированная его собственными рисунками, исполненными тонким пером. Другая из сохранившихся книг — «Разбитая лира. Стихотворения Е. И. Аренса» (первый текст в ней датирован 4 февраля 1888 года, последний — 10 июня 1915 года). Но иногда ему удавалось публиковаться и в официальных изданиях. Так, в «Морском сборнике» (1911. № 6. С. 133—134) было напечатано стихотворение «Туман (Морские картинки)», написанное в Царском Cеле в 1901 году.

В Царское Село семейство Аренс переехало из Петербурга в конце XIX столетия. Как свидетельствует архивист, «29 июня 1898 г. приказом № 139 по Морскому ведомству капитан 2 ранга Гвардейского экипажа Е. И. Аренс был назначен на должность заведующего загородными судами и Петергофской военной гаванью». Пристань в Петергофе служила «местом прибытия и отправления императорских, великокняжеских и иностранных судов». По документам, хранящимся в РГА ВМФ, «в 1906 г. в ведении Аренса находилось 165 загородных судов, 65 из которых находились в Царском Селе».[7]

Жили Аренсы в здании царскосельского Адмиралтейства, в служебной квартире, специально выделенной Евгению Ивановичу. У него и его жены Евдокии Семеновны (урожд. Кульпич; 1856—1917) было пятеро детей. Три дочери: Анна, Зоя, Вера. И два сына: Николай, проживший всего 11 месяцев и умерший в 1888 году, и Лев.[8] Они организовали в этом доме «Салон наук и искусств». Здесь собиралась творческая молодежь — поэты, музыканты, художники; устраивались концерты, праздники и маскарады. Среди посетителей «Салона…» были: музыкант-виртуоз и композитор Владимир Дешевов; филолог и переводчик Евгений Полетаев; Николай Пунин, выдающийся искусствовед и исследователь русского авангарда, написавший вместе с Полетаевым книгу «Против цивилизации» (Пб., 1918); поэт и граф Василий Комаровский, по определению Николая Гумилева, «русский Анри де Ренье», и многие другие.

В 1913‑м Аренсы вернулись в Петербург. В этом же году Евгений Иванович становится членом Главного военно-морского суда. В 1916 году вышел в отставку. После революции в Петрограде Аренс вступил в РККФ (Рабоче-крестьянский Красный флот). Помимо этого, он был членом Военно-научной редакции Петроградского отдела военной литературы.

Скончался Евгений Иванович Аренс 5 ноября 1931 года в Ленинграде. Похоронен на Новодевичьем кладбище.

В публикации сохранены особенности авторской орфографии и пунктуации.

Арсен Мирзаев

 

 

 

В 1875 году мы отбыли последнюю кадетскую кампанию.

Весной этого года я перешел в 1‑ю роту, то есть выпускной класс, и с чувством некоторой гордости по этому поводу отправился «в поход», как принято было у нас выражаться. От этого плавания у меня осталось больше сведений[9] и поэтому остановлюсь на нем несколько подробнее, тем более что нам, накануне производства в гардемарины, отведена была в нем сравнительно самостоятельная и ответственная роль.

В состав училищного отряда входило 7 судов: корветы «Варяг» и «Воевода» (винтовые), «Боярин» и «Гиляк» (парусные), винтовая клиперская лодка «Лихач», яхта «Забава» и тендер «Кадет» (парусные). Для выпускных предназначены были «Боярин» и «Лихач».

 

 

Корвет «Боярин»

По распоряжению генерал-адмирала, винтовой корвет «Боярин» переделан был из парового судна в парусное. Благодаря такой переделке, выгадывалось лишнее помещение для жилья воспитанников (за счет вынутой машины), и вместе с тем получалось еще одно судно, предназначенное исключительно для парусной практики, игравшей в то время хотя уже второстепенную, но все еще весьма значительную роль. Несмотря на такую метаморфозу, корвет сохранил свои хорошие морские качества. Он отлично держался в крутой бейдевинд и много выгадывал на лавировке перед другими судами отряда. Недурен у него был и ход. Нас было на корвете всего 51 человек. Кампанию начали 28 мая.

 

 

Личный состав

Корветом командовал уже пожилой капитан 1‑го ранга Серков, пользовавшийся во флоте заслуженной репутацией отличного моряка.

Управлялся он искусно и хладнокровно, зря не кричал и не «авралил» т. е. не делал из мухи слона и не поднимал по пустякам скандала. Когда же оставался чем-нибудь недоволен, то призывал провинившегося на мостик и пробирал его тихо, но весьма больно и ядовито.

Не щадил он частенько и своего старшего офицера, лейтенанта А. Конкевича, известного впоследствии морского писателя Беломора.[10] Последний представлял из себя довольно неопрятного на вид чудака, с растрепанной шевелюрой и с неизбежным котелком с какой-нибудь краской в руках. Он помешан был на окраске своего корабля и, вечно разгуливал по его закоулкам, собственноручно подмазывал кистью то здесь, то там.

С кадетами он обращался мягко и вежливо, но даже офицеров позволял себе нередко третировать довольно грубо. Впрочем, некоторые из них не оставались у него в долгу. Так, например, лейтенант Р. Зотов[11], сам человек грубоватый и резкий, частенько сцеплялся и «ругался» с ним, причем в доказательство своей правоты любил всегда ссылаться на статьи из «Морского Устава», который неизменно носил с собой в кармане.

— Иллюминаторы с левого борта задраить! — раздраженно кричал Конкевич Зотову, стоявшему на вахте.

— Есть! — отвечал тот и, повторив команду старшего офицера, вызывал к себе своего вестового и приказывал ему не задраивать иллюминаторы в его каюте.

Конкевич все это слышал, конечно, и грозно обрушивался на строптивого лейтенанта.

— Как Вы смеете не исполнять мои приказания! шипел он из-под мостика. Вы за это ответите…

— Позвольте, Александр Егорович, по уставу…

— Что Вы все лезете со своим уставом!

— Никак нет-с. Это устав высочайше утвержденный… Статья ясно говорит… И Зотов вытаскивал из кармана весь истрепанный экземпляр устава.

Конечно, узнай о подобных антидисциплинарных выступлениях командир, плохо пришлось бы обоим, одному за ослушание, другому за бездействие власти. Но почему-то все это делалось как-то келейно и не доводилось до сведения командира, а, может быть, последний и замечал происходившее, но почему-либо не желал вмешиваться. В виду не особенно дружелюбных отношений его к своему помощнику — это было вполне возможно.

Зотов и мне не был особенно симпатичен. Помню, как-то раз он порядочно обидел меня, заподозрив в том, что, ради сокращения вахты, я перевел будто бы часы вперед. Я этого и не думал делать, в чем и дал ему торжественно «честное слово». Но он и тогда не поверил мне и остался при своем мнении, что сильно задело мое молодое самолюбие и юношескую щепетильность.

 

 

Уход в море

После смотра Главного командира Кронштадтского порта (31 мая) и посещения генерал-адмирала в<еликого> к<нязя> Константина Николаевича (3 июня), отряд ушел в море. Генерал-адмирал был на «Гиляке», куда прибыли для плавания его сыновья: Дмитрий и Вячеслав.

Заходили в Ревель, Биоркэ-Зунд[12], Транзунд, Гангут[13] и другие порты Финского залива.

 

 

Гангут

Посещение Гангута, бухты Ланвик и Твереминэ, столь памятных в нашей морской истории петровских времен, сопровождалось соответствующим чтением для воспитанников. А 3 августа у памятника в честь победы 1714 года была отслужена панихида по воинам, павшим в этом бою и по контр-адмирале Римском-Корсакове, по инициативе которого памятник был сооружен.

 

 

Авария в Биоркэ

В Ревеле отряд опять посетил генерал-адмирал. А в Биоркэ случилась одна из тех аварий, о которой я упоминал <…>. 27 июня, в виду наступившего штиля, «Варягу» пришлось развести пары и взять на буксир «Боярин». Командир корвета Ермолаев лихо, по обыкновению, подлетел к левому борту «Боярина», но немного рискнул и так с ним сблизился, что своим блинда-гофелем[14] и лапой правого якоря задел за его левую кормовую раковину, причем обломал ему коечные сетки. «Варяг» же потерял утлегорь и борт-утлегорь.

Очень хорошо помню эту аварию. Паруса на «Боярине» были закреплены и мы готовились подать «Варягу» свои буксиры. Кадеты столпились на юте и с жадным любопытством следили за приближением «Варяга». На его мостике, слегка расставив ноги, стоял Ермолаев в сдвинутой набекрень фуражке. В спокойном воздухе резко выделялись лишь его командные слова: «Лево! Четверть шлага[15] лево! Прямо руля! Одерживай! Так держать!»

«Варяг» описал дугу и стал быстро сближаться с нами, причем как-то вдруг, в одно мгновение, нам сделалась очевидной неизбежность столкновения. Но мы были так увлечены красотой и смелостью маневра и так загипнотизировались этим зрелищем, что интуитивно предчувствуя опасность, тем не менее стояли на месте, как вкопанные. И только громкая команда старшего офицера: «С юта долой!» заставила нас очнуться и бежать. И пора была, иначе пришлось бы, наверное, пострадать при столкновении. Неудача не умалила престижа Ермолаева, и маневр его еще долго обсуждался в кают-компании.

Вечером в тот же день, когда оба корвета подходили к Толбухину маяку, их обогнала английская королевская яхта «Осборн» под штандартом герцога Эдинбургского[16], направлявшаяся в Кронштадт. Сюда же и мы пришли в одиннадцатом часу и стали на Большом рейде, где уже собрались все суда отряда. Здесь посетил его генерал-адмирал 3 июля, а два дня спустя состоялся высочайший смотр.

 

 

Занятия на «Боярине». Инцидент с фалрепной службой

На «Боярине» мы занимались стрельбой в цель из орудия (по 3 выстрела каждый), а также из ружей[17]; участвовали в судовом десанте, упражнялись в сигналопроизводстве, производили парусные и артиллерийские учения и прочее. Вместе с тем, конечно, мы несли вахтенную службу со всеми ее разнообразными обязанностями. Между прочим, в число их входила и фалрепная служба.

Фалрепными назначались как матросы, так и кадеты. На обязанности их лежало, по команде вахтенного начальника «Фалрепные наверх!», выходить на верхнюю палубу и становиться у входного трапа, для встречи приезжающих на корабль офицеров и подачи им фалрепов, т. е. обшитых сукном веревок, заменявших поручни. Кадетам почему-то вдруг показалась такая обязанность унизительной для их достоинства, и они заявили протест против назначения фалрепными. Такой проступок против субординации и дисциплины мог повлечь для них весьма серьезные неприятности, если бы начальство отнеслось к нему с обычной, чисто формальной точки зрения. На наше счастье, однако, начальник отряда, которому была доложена вся эта, в сущности мальчишеская, история, взглянул на дело несколько иначе. Он не поленился явиться лично на «Боярин»[18], чтобы в непринужденной беседе с нами выяснить создавшееся «недоразумение».

 

 

Начальник отряда Дрешер

Капитан 1‑го ранга Дрешер представлял тип моряка старой парусной школы. Во флот он попал, кажется уже в зрелых годах, а до того служил на коммерческих судах. Небольшого роста, с густыми седыми усами, он производил впечатление закаленного в бурях сурового «капитана», что не мешало ему быть, в сущности, добрым и даже, пожалуй, довольно мягким человеком.

Приказав выстроить нас на шканцаx[19], он обратился к нам с такой приблизительно речью: «Господа! Ваш командир доложил мне о вашем неудовольствии по поводу назначения фалрепными. Ваша излишняя щепетильность объясняется только молодостью и неопытностью. Что же вы усмотрели тут для себя оскорбительного? Фалрепные ведь назначаются не для личных услуг офицерам, а для оказания им должного почета, согласно уставу. В недалеком будущем, когда вы удостоитесь надеть офицерский мундир, и вам будет оказываться такой же почет. Да, наконец, никакой труд сам по себе не может унижать человека. Я начал свою морскую службу в звании юнги на купеческом корабле и стирал носки своему капитану, а теперь, как видите, дослужился до высших чинов и удостоился стать вашим начальником… Я глубоко уверен в вашем благоразумии и не сомневаюсь в том, что вы сами признаете свою ошибку и постараетесь всеми мерами ее загладить».

Такой педагогический метод воздействия не замедлил принести желанные плоды: кадеты устыдились своего фрондерства и стали усердно исполнять служебные обязанности. Инцидент был мирно улажен и даже вовсе не попал в «Исторический журнал» плавания, тогда как страницы его украсились характерными отметками о многих других дисциплинарных проступках кадет.

На лодке «Лихач»

Эти отметки относятся к небольшой группе воспитанников 4‑го отделения, проявивших особенную почему-то строптивость во время очередного плавания на лодке «Лихач». На этой лодке плавали в течение кампании все кадеты посменно, для ознакомления с машинным делом. Они исполняли обязанности машинистов и кочегаров, а также вели машинный журнал.

 

 

Командир Невельской

Командовал лодкой капитан-лейтенант Невельской, сын знаменитого адмирала Геннадия Невельского, открывшего Сахалинский пролив и присоединившего к России устья Амура. Сын, однако, не удался в отца. Он был, что называется, не ладно скроен, но крепко сшит. Высокого роста, плечистый, лохматый, с вечно торчавшей из ушей ватой, он производил впечатление какого-то несуразного существа, которому было неловко и тесно на таком маленьком судне. Он походил на большого, добродушного пса и не отличался твердостью характера и последовательностью в своих действиях, чем нередко и пользовались его подчиненные. Даже ближайший его помощник по морской части, боцман Бочкарев, позволял себе при случае отпускать не особенно почтительные замечания по его адресу.

Так, например, при постановке на якорь он не сразу исполнял приказание командира об отдаче якоря, а делал это, так сказать, по своему усмотрению, после некоторой паузы.

— Бочкарев! — вопил командир с мостика. — Отчего не отдал якоря?

— Есть! — неслось с бака. — Раз! Два! Три! Отдать якорь!

И якорь с шумом летел за борт, высучивая заготовленные, сообразно глубине рейда, смычки цепного каната.

Невельской отправлялся на бак для выяснения несвоевременного исполнения приказания. Бочкарев, предчувствуя справедливое возмездие за свое ничем не объяснимое упрямство и ослушание, прикидывался обиженным.

— Да ведь, ваше-родие, мне отсюда виднее, чем с мостика… — оправдывался он. — Вижу, что, значит, лодка не стала еще против ветра, ну и выждал одну минутку… Для вас же старался…

— Дурак! — ворчал командир. — Ну, да ладно! — и, махнув безнадежно рукой, уходил к себе в каюту.

Подобные эпизоды не могли, конечно, скрыться от взоров команды и особенно любознательных и все подмечающих воспитанников и не подрывать, следовательно, командирского авторитета. Быть может, так или иначе, это обстоятельство и не осталось без влияния на вызываюшее поведение наиболее озорных воспитанников, которых случайно оказалось особенно много в четвертом отделении.

 

 

Нарушение дисциплины

Один из них, например, не вышел на аврал[20]; стоя на вахте за вахтенного начальника, спустился ненадолго в каюту; наконец, вызванный наверх, на отходящую шлюпку, заметил, что воспитанникам гресть не полагается, а только сидеть на руле. На полученный же за это выговор ответил: «Странно».

Другой не вышел к подъему флага. За ложное показание отправлен был на салинг[21], но исполнить это отказался, предлагая подать на него рапорт. Получив вторичное приказание о том же, спросил: «За что?» и на ответ: «За ложное показание» возразил: «Что вы ругаетесь?», и счел себя оскорбленным. Этот протест был поддержан в грубой форме двумя его товарищами, претендовавшими на оскорбление в его лице всех воспитанников. На вопрос — известно ли ему, ушедшему вниз с вахты, что он должен быть наверху, отвечал, и то не сразу: «Известно и неизвестно».

Третий не вышел к подъему флага и курил, сидя на парусном ящике. На сделанное ему по этому поводу замечание ответил, что берет пример с офицеров.

Четвертый не вышел к подъему флага и на аврал. На приказание вычистить сапоги заметил громко: «Потеха — чистить сапоги на лодке»; на замечание же о неуместности такой выходки ответил: «Я не вам сказал».

 

 

Возмездие

За эти проступки все виновные были арестованы в карцере, с ограничением пиши, первый — на трое суток, остальные — на пять суток.

Все остальные воспитанники этой смены лишены были увольнения на берег на все время пребывания на лодке, которая не была отпущена в отдельное плавание и должна была впредь оставаться при отряде, под ближайшим надзором его начальника. Последнему командир лодки «Лихач» должен был вместе с тем доносить о поведении своих воспитанников каждые пять дней, о «всяком же возражении и немоментальном исполнении приказаний» — немедленно. Фамилии виновных не были поименованы в приказе.

Если принять во внимание в высшей степени дерзкий характер выходок и то обстоятельство, что они были совершены не детьми, а 19—20‑летними юношами, считавшимися уже на действительной службе[22], всего за год до производства в гардемарины, то следует признать наложенные на них наказания более чем умеренными. Легко представить себе, какая участь постигла бы виновных в николаевское время!

 

 

Окончание кампании

16 августа все суда отряда собрались на кронштадтском рейде, и после обычного смотра Главного Командира 20 августа окончили кампанию.

«Боярин» сделал в этом году 1874 миль под парусами, а «Лихач» 1010 миль под парами. За время кампании было несколько несчастных случаев с воспитанниками и матросами (травматические повреждения) и утонул один писарь. За лето я все же, в общем, поправился. Правда, работы, особенно физической, было много; бывали, конечно, и неприятности. Но целые дни на воздухе, здоровый спорт, купания и окачивания, наконец, вкусный и питательный стол — все это принесло свои добрые плоды.

Со спуском флага и вымпела началось так называемое «разоружение», т. е. оголение мачты и снятие такелажа, свозка в магазины парусов и провизии и т. п. Хотя, согласно приказу начальника отряда, и предписывалось командирам судов наблюдать, чтобы воспитанники «принимали в разоружении самое деятельное участие», но фактически эту тяжелую, черную, так сказать, работу производили, конечно, главным образом матросы. Исключение составлял один корвет «Гиляк», где <…> кадеты, вследствие своего численного превосходства, составляли главную рабочую силу.

В несколько дней разоружение было окончено, и мы вернулись в училище. А вскоре я уже «на всех парусах» мчался к своим, в Одессу. Правда, ненадолго, всего на каких-нибудь 10 дней, из которых около половины ушло на дорогу туда и обратно. Но и тут сколько было радости! Самая дорога (конечно, только туда) в компании с несколькими попутчиками уже доставляла мне громадное наслаждение.

 

 

Поездка в Одессу

С обычным замиранием сердца, как пойманная птичка трепетавшим под кадетским мундирчиком, я постучал в так хорошо знакомую дверь, на которой красовалась старательно отчищенная медная дощечка с подписью «Иван Аполлонович Аренс».[23] Кто не испытал этого захватывающего, радостного и в то же время тревожного чувства перед входом в родную хату, за стенами которой чуешь какую-то жуткую неизвестность! Живы ли все, не случилось ли какого-нибудь ужасного несчастья, о котором тебя еще не успели предупредить? Все ведь могло свершиться за эти несколько дней пути…

Но вот двери раскрылись, меня радостно встречает знакомая прислуга, а в глубине столовой мелькают дорогие лица бабушки, Толи, Наташи…

Восторженные восклицания, объятия и поцелуи, поцелуи без конца!

— Ну что? Ну как? Отчего не раньше приехал? Как папа и мама? — так и сыпалось с обеих сторон.

Поезд приходил рано и всю семью я застал еще в сборе. Мать еще в постели, отец в халате пьет чай у себя в кабинете и занимается делами.

После сердечной встречи с ним, он меня слегка отстраняет от себя рукой и приглядывается ко мне своими зоркими и как бы остановившимися глазами.

— Ну, дай на тебя посмотреть хорошенько, — говорит он на манер Тараса Бульбы, оглядывавшего своих сыновей-бурсаков, — Ничего! Загорел малость и возмужал (усики уже заметно стали обозначаться). Только худ больно… Ну да бабушка тебя откормит немного. Пойдем к маме, затем немного подкрепись и сейчас же ступай в баню. А где твои вещи? Не разбрасывай их по всему дому, а разберись и сложи всё в своей комнатке. Порядок прежде всего.

Мать крепко мне обрадовалась и была огорчена, узнав о кратковременности моего отпуска.

Кое-как наглотавшись чаю, причем я едва успевал между двумя глотками наговориться всласть с окружавшими меня родителями, я отправился в баню, находившуюся тут же на дворе. Это было очень удобно. Моясь и кейфуя в отдельном нумере, с удобной и чистенькой лежанкой, я, однако, все время сгорал от нетерпения как можно скорее вернуться домой и в беседе со своими дорогими друзьями вывалить весь свой духовный багаж, пополнившийся за эти полгода. А вместе с тем и узнать все мельчайшие подробности из одесской жизни.

С матерью мы по-прежнему увлекались поэзией, и я читал ей свои новые произведения. Но уже становилось ясным, что, несмотря на несомненные как будто задатки к этому призванию, поэт из меня не выйдет. Это как бывает в музыке: души масса, а техники никакой! Кстати сказать, и из брата не вышел артист. Он, обладавший хорошим слухом и музыкальными способностями, заметно стал тяготиться скрипкой и, под давлением усиленных занятий в старших классах реального училища, мало-помалу совсем почти забросил ее. Мать сначала сокрушалась об этом и энергично боролась за свой идеал, но, в конце концов, уступила в силу необходимости и махнула на него рукой.

Отпуск пролетел незаметно, как один миг. Наступило время собираться в обратный путь. Отец, указав на особенную важность выпускного класса, настойчиво просил меня сосредоточить все свои силы на окончании курса. Затем расцеловал и благословил меня, и дал денег на дорогу, жалование вперед
до Святок (по 5 р. в месяц), марки почтовые и проч. Бабушка наварила и напекла целую кучу всякого добра. Мать помолилась со мною на коленях перед любимым своим образом Божьей Матери. Поль завидовал мне и расспрашивал о столице, куда вскоре должен был тоже приехать. Сестра интересовалась театрами, литературой, костюмами…

Меня, конечно, все, кроме бабушки (она редко выходила из дому и не могла много ходить), провожали на вокзал, находившийся порядочно далеко от центра (Куликово поле).

Поезд тронулся, и как бы задыхаясь от натуги, медленно пополз на дальний север.

Прощай, милая Одесса!

 

 

День за днем

Наступил последний учебный год.

Многие из нас запаслись самодельными табель-календарями, прикрепленными к внутренней стороне крышек от конторок. Ежедневно вечером, после чая, торжественно вычеркивался минувший день, что сопровождалось церемонией наподобие спуска флага. Игралась (на губах, конечно) повестка, затем заря и, наконец, туш. Подобная церемония происходила одновременно в разных местах ротного зала и производила впечатление действительно как будто чего-то важного.

Училищная жизнь шла своим чередом и, несмотря на такой ежедневный учет времени, тянулась, казалось, безнадежно долго.

 

 

Обход начальства

«Оно» (т. е. превосходительство), как мы стали величать Епанчина[24] после производства его в адмиралы, по-прежнему торжественно шествовало по ротам, классному коридору и другим помещениям, встречаемое дежурными офицерами и воспитанниками. Адмирал медленно двигался, окруженный своей свитой, держа правую руку за бортом сюртука, а левую за спиной. Это была его обычная манера. При встрече с младшими офицерами он подавал им иногда снисходительно два пальца левой руки и имел скверную привычку перевирать фамилии, что делал, по-видимому нарочито, по небрежности или нежеланию напрячь свою память. Так, увидев дежурного офицера, лейтенанта Клеонина, он говорил: «А Кляновин!», воспитанника кн<язя> Оболенского величал почему-то «Лябонским» и т. п.

 

 

Назидательные речи

Адмирал любил время от времени говорить речи перед фронтом всего училища, причем, в зависимости от ее содержания, прибегал то к торжественному тону, то снисходил даже к шуткам.

В день св. Павла Исповедника (6 ноября) училище праздновало свой храмовой праздник, и за несколько дней до этого торжества Епанчин выливал на нас целый фонтан своего красноречия.

Изобразить его в связной, последовательной форме довольно мудрено. Ограничусь эскизным изложением.

Поздоровавшись с нами, начальник училища останавливался перед серединой фронта в несколько театральной позе и, откашлявшись более для придания солидности своему голосу, начинал ab ovo:

— Высшее морское начальство в постоянном попечении о нашем училище, с особым вниманием всегда относилось к нашему училищному празднику. Будет, как всегда, несколько тысяч гостей… Билеты будут разосланы почетным лицам, а также выданы вам, для приглашений родственников. Будьте же достойны оказываемого вам доверия и не злоупотребляйте им, как это, к прискорбию моему, имело место, например, в прошлом году. Некоторые воспитанники тогда позволили себе, как вам известно, ввести сюда, под видом родственниц, неприличных, скажу прямо — уличных женщин… Это позорный поступок! (Голос адмирала зазвучал грозно).

После некоторой паузы начальник продолжал свою речь в прежнем спокойном духе.

— Конечно, такое некрасивое поведение некоторых из ваших товарищей вынуждает нас принять более серьезные меры для ограждения училища от подобных скандалов. Число билетов будет ограничено и контроль при входе усилен. Надеюсь, что вами же выбранные распорядители со своей стороны окажут начальству всемерное содействие в этом отношении.

К сожалению, приходится сделать еще одно замечание. Как и прежде, гостям будет предложено обильное даровое угощение. Конфекты, фрукты, оршад, лимонад… Ну, и, конечно, достаточное количество невской воды… — добавил адмирал уже в виде шутки. Но вот что грустно: при выносе в зал подносов со сластями, на них бросаются воспитанники младшей роты и нахрапом расхватывают угощение, приготовленное для гостей. И тут я надеюсь главным образом на участие и надзор распорядителей и вообще всех старших товарищей.

 

 

Училищный бал

Нашим училищным балом открывался столичный зимний сезон. Среди петербургской публики он пользовался известностью и популярностью. Заботливые маменьки вывозили на этот бал целые выводки своих дочек и родственниц, впервые выезжавших в свет. Морская молодежь умела придать своему празднику соответствующую обстановку. Гости веселились напропалую и танцевали до упаду.

Единственный в своем роде зал Морского училища (30 × 20 саж.), без колонн, освещался несколькими газовыми люстрами и многочисленными стеариновыми свечами, размещенными по карнизам и на круглых голландских печах. В глубине зала стояла разборная модель фрегата «Президент» и учебная модель брига «Наварик», в большом масштабе, предназначенная для наглядного обучения морской практике.

Танцевали больше всех, конечно, в этом зале, но даже здесь не хватало места для всех желающих. Приходилось устраиваться по соседству, в ротных помещениях, искусно украшенных декорациями работы собственных художников и мастеров. Народу бывало очень много, до 6000 человек и больше, так что являлось опасение за целость балок и приходилось принимать специальные меры для ограждения безопасности.

Часов в 11 обыкновенно появлялся в зале генерал-адмирал в сопровождении нашего начальства и своей свиты. Он обходил все помещения, любуясь всеобщим весельем, выпивал стакан вина в отдельной, <отведенной> для этого комнате, и вскоре уезжал, стараясь не мешать увлекавшейся танцами и флиртом молодежи.

В этом же зале происходили у нас строевые учения и парады, под руководством начальника строевой части капитана 1‑го ранга Степанова.

 

 

Батальонный командир И. И. Степанов

Иван Иванович Степанов, человек среднего роста, с черными баками, любил корчить из себя настоящего строевика. Он кричал на весь зал зычным голосом и распекал воспитанников за плохую «стойку» и недостаток военной «выправки», но, в сущности, был человек добрый и мягкий. Да и сам во «фронтовой науке» не особенно был силен и нередко делал ошибки, осторожно исправляемые действительными знатоками дела, нашими инструкторами, унтер-офицерами Гвардейского экипажа.

Иван Иванович, человек не особенно далекий, имел небольшую слабость к произнесению перед фронтом речей, чем иногда ставил себя в не особенно ловкое положение. Так, например, однажды он обратился к нам со следующими словами: «Господа! Вчера я встретил нескольких воспитанников в таком месте, где ни один порядочный человек не бывает — в цирковой конюшне…»

Из этого всем стало очевидно, что сам Иван Иванович причислял себя к «непорядочным» людям. Эффект получился поразительный и только исключительные обстоятельства (строй) помешали взрыву душившего нас смеха!

 

 

Парады и разводы

Морские училища, наравне с другими военно-учебными заведениями, участвовали, конечно, в парадах, смотрах и так называемых «разводах с церемонией», происходивших в высочайшем присутствии каждое воскресенье в известном манеже Инженерного (Михайловского) замка.

Государь, несмотря на свою врожденную сердечность и доброту, был очень строг в своих требованиях к фронтовой службе и к соблюдению формы в одежде. На этой почве происходили нередко разные инциденты, оканчивающиеся наложением суровых взысканий на провинившихся. Помню, например, как однажды на разводе полурота Морского училища не расслышала, вследствие шума и музыки, приветствия Государя и не ответила на него.

Государь рассердился и за такое невнимательное отношение к своим обязанностям и приказал виновных оставить без отпуска на неопределенное время, впредь до отмены. Впрочем, по докладу высшего морского начальства и предстательству близких к Государю лиц, несколько дней спустя наказание было снято.

 

 

«Рыжий спаситель»

Учебные занятия шли своим чередом, но несколько усиленным темпом, в виду приближения выпускных экзаменов. Нужно было держать ухо востро, особенно на поверочных репетициях, чтобы не быть захваченными врасплох и не испортить себе годовых баллов. Самым верным и простым средством для этого являлась, конечно, добросовестная подготовка. Но, как водится, многие воспитанники по лени или малоспособности предпочитали ему более кривой и окольный путь. Они прибегали к подделке баллов, при содействии рыжего писаря, ведавшего этим отделом в классной канцелярии. Он так известен был в кадетском мире — под именем «Рыжего Спасителя».

Кажется, в конце концов, начальство наше проникло в эту тайну и приняло свои меры. Да оно и не удивительно, если принять во внимание, каким примитивным и рискованным способом достигалось это «спасение». Вход в классную канцелярию воспитанникам был вообще запрещен. Исключение допускалось лишь в тех случаях, когда это вызывалось какими-нибудь поручениями учебного характера. Вот этими-то случаями или самовольными, весьма рискованными всегда побегами приходилось пользоваться для лаконических переговоров с «Рыжим Спасителем» и внесения ему вперед мзды за исправление неудовлетворительного балла, в виде 20—30 копеек, смотря по трудности операции и другим обстоятельствам.

 

 

Фиктивные заболевания

Другим способом «спасти положение» являлось фиктивное заболевание и бегство в лазарет, под крылышко добрейшего Ксенофонта Александровича. Кадеты устраивали себе искусственное «нервное сердцебиение», пробежав одним духом бесконечный классный коридор и являясь в лазарет в возбужденном состоянии. А то просто жаловались на головную боль, тошноту или другие тому подобные явления, не поддающиеся врачебному контролю как совершенно субъективные. Сибиряков с лукавым видом выслушивал таких сомнительных пациентов и большей частью делал вид, что верит их показаниям. Но иногда и он терял терпение и, возмущенный явной симуляцией, налетал на мнимого больного и принимался распекать и стыдить его.

— Послушайте, мой милый! — кричал он на весь лазарет. — Что же вы меня за дурака считаете? У вас ведь ровно ничего не болит, и вы всё врете…

Тогда кадет менял тон и уже прямо переходил к мольбам оставить его только на один день в лазарете, иначе его сегодня обязательно вызовут по такому-то предмету и погубят всю его «будущность». Фельдшера и другие воспитанники, присутствовавшие на амбулаторном приеме сочувственно улыбались и поддерживали такое ходатайство. И милейший Ксенофонт Александрович обыкновенно сдавался.

 

 

В лазарете

На другой день Епанчин, обходя лазарет, подходил к больным, выстроенным перед своими койками и, выслушав доклад сопровождавшего его Сибирякова, бесцеремонно спрашивал: «А вы чем болеете? Астрономией?»

— Никак нет, ваше превосходительство, у меня лихорадка, — возражал больной, сообразуясь с подписью на доске над кроватью.

Но старый педагог, сам прошедший огонь, воду и медные трубы, оставался, очевидно, при своем (увы! большей частью совершенно правильном) мнении и, смерив своим проницательным взором подозрительного больного с ног до головы, величественно удалялся из лазарета.

Кстати сказать, лазарет не представлялся уже для воспитанников таким раем. Правда, кормили там недурно, особенно, когда назначали подходящую «слабую порцию» и даже вино. Но, в общем, было скучновато, а иногда и рисково. Пьяные фельдшера, случалось, давали больным вместо прописанного полоскания примочку для ног и т. п.

 

 

Командир 1‑й роты Грундштрем

Выпускной ротой командовал капитан-лейтенант Грундштрем.[25] Швед или финляндец родом, небольшого роста, с толстым носом, раздвоенным посредине, он служил нередко мишенью для насмешек и шуток кадет. Нельзя сказать, чтобы его не любили, но авторитетом он у нас не пользовался. Одевался он не то что неряшливо, а скорее небрежно и своим комическим и рассеянным видом производил странное впечатление. Особенно на дежурстве, когда ему приходилось совмещать служебные обязанности с педагогическими.

Он преподавал нам начертательную геометрию и, если урок совпадал с дежурством по училищу, то являлся к нам в класс в «обыкновенной форме», т. е. в вицмундире, и оставлял классную дверь открытой в коридор, где стоял дежурный барабанщик. Сабля как-то нелепо болталась у него сбоку, нередко попадая между ног, шейный Станислав[26] съезжал куда-то на спину, вместе с плохо пригнанным галстуком, штанины поднимались кверху и, зацепившись за ушки ботинок, открывали кальсоны… Взлохмаченные волосы и блуждающий по сторонам взор — довершали картину.

Кадеты, конечно, учитывали все эти свойства своего преподавателя и злоупотребляли ими для своих целей. Вызванные к доске для ответа, они пользовались без зазрения совести шпаргалками, подсказками и, наконец, просто самими руководствами по начертательной геометрии, которые должны были, будто бы, служить для наглядного изображения пересекающихся плоскостей и т. п.

По окончании урока Грундштрем ковылял в коридор и, сделав комичное антраша своими короткими ножками, отчаянно как-то махал барабанщику своей треуголкой и кричал: «Бей!»

Один из товарищей, Григорович[27], по прозвищу «Акула» (прожорливость и какая-то рыбья «образина»), отправившись однажды вечером с рапортом на квартиру ротного командира, столкнулся в передней с его детьми и обозвал их «чертенятами». В этот момент туда же вошел Грундштрем и, приняв рапорт, с неудовольствием сказал Григоровичу: «Ну-с и не годится христианских детей чертенятами называть». «Акула», конечно, смутился и стал изворачиваться на все лады в свое оправдание. Впрочем, благодушный ротный и не думал его преследовать.

Благодушие это и, в сущности, симпатичный облик Грундштрема не избавляли, однако, его от разных каверз воспитанников. Последние не трогали лишь тех, кого боялись, и уважали только силу. Такие господа, как Зыбин или Изыльметьев, жесткие и бесстрастные, командовали кадетским стадом; другие же, как Медведка, Гаррисон или Грундштрем, служили для нас забавой.

Последнему на уроках ухитрялись замазывать стул мелом, а журнал чернилами. Более дерзкие изловчались даже пачкать фалды сюртука. Когда же Грундштрем проходил по коридору или ротному залу, то вслед ему неслись довольно громко и бесцеремонно различные прозвища: «Груша! Компот! Слива![28]» и т. д.

Впрочем, такие плоские кадетские выходки вряд ли особенно задевали Грундштрема. Он был выше всего этого. А, может быть, просто и не замечал их по своей рассеянности, занятый своими мыслями.

 

 

Артельщики

Выпускная рота пользовалась привилегией иметь своих выборных артельщиков, на обязанности которых лежало наблюдение за изготовлением кушаний на кухне и в буфете. В сущности, это была одна фикция. Артельщики ничего не смыслили в продуктах и кулинарном искусстве, да, очутившись лицом к лицу с экономом, буфетчиками и поварами, и боялись выступить с претензиями. К тому же, заинтересованные лица всегда как-то успевали вовремя угостить артельщика чем-нибудь вкусным и таким образом «обезвредить» его.

Артельщики выбирались от каждого класса (их было несколько параллельных) и дежурили по очереди. Дежурство давало возможность на законном основании уйти иногда до окончания урока, а то и спастись от вызова по астрономии или другому важному предмету.

Воспитанники относились к этой выборной обязанности довольно равнодушно и не предъявляли к своим артельщикам особых требований, но время от времени происходили на этой почве и различные инциденты.

 

 

Инцидент с «птицей Гагой»

В числе артельщиков был как-то хохол Дриженко, по прозванию «Гага». Товарищи звали его «жирной, но глупой птицей» и выбрали его главным образом за его малороссийское происхождение, «дескать, там у них здорово и вкусно лопают, а потому, наверное, и он собаку съел на этом деле». Да и сам он любил вкусно поесть и, кстати, смачно рассказывал о всяких кушаньях. Однако возложенные на него надежды не оправдались, и в один прекрасный день на третье блюдо нам подали хворост, приготовленный на вонючем сале. Кадеты сейчас же решили проучить своего покладистого представителя.

До хвороста никто не смел дотронуться. Им только старались незаметно набить карманы, а частью попрятали его за пазуху, под голландку. Весь этот запас принесен был бережно в роту и высыпан в конторку Дриженко, конечно в его отсутствие. Само собой, что за ним была установлена тщательная слежка и когда под вечер он сунулся, было, в конторку и оттуда с шумом посыпался на него вонючий хворост, то вся рота загоготала от восторга.
Несчастный артельщик разразился, конечно, отборной бранью, обозвав всех нас скотами и мерзавцами. На это в ответ послышался всеобщий хор: «Гага, гага, гага! Жирная, но глупая птица! Лопай на здоровье!»

 

 

Обед

Обедали мы в большом зале, уставленном обычно двумя рядами столов. Пропев хором общую молитву, садились по расписанию на свои места. Обед состоял из трех блюд. Пили квас из общих серебряных стопок, расставленных по две на каждом столе, соответственно двум «концам» каждого. Воспитанники размещались по этим концам, середина же стола обыкновенно оставалась свободной. Дежурный по училищу офицер расхаживал все время по залу и наблюдал за порядком. Разглядывая как-то пустую стопку, я нечаянно пролил несколько капель квасу на скатерть, что было замечено дежурным офицером. Он подал на меня записку ротному командиру, и я остался без субботнего отпуска «за умышленную порчу кадетского имущества». Правда, это случилось еще в 4‑й роте, у «Косушки».

По окончании обеда или завтрака все продолжали сидеть за столом, пока буфетчик не доложит дежурному офицеру, что все столовое серебро проверено и в целости. Только тогда раздавался сигнал на горне или барабане, все вставали, пели опять хором молитву и расходились фронтом по своим ротам. Иногда присутствовал на обеде Епанчин, а то и кто-нибудь из высшего морского начальства или иностранных флотских гостей. В таком случае им торжественно представлялась «проба».

В виде исключения, выпускные воспитанники увольнялись в отпуск не только в субботу или накануне праздников, но и в другие будние дни на неделе. Конечно, после занятий и в зависимости от успехов и поведения.

 

 

Щекотливая тема

По поводу некоторого усиления среди воспитанников так называемых «секретных болезней» начальник училища обратился как-то к нам с особенно внушительной речью. Снисходительно относясь к «неизбежному злу», он предостерегал нас только от чрезмерного увлечения им и от обращения «заведений без древних языков» (выражение известного рассказчика И. Ф. Горбунова) в места развлечений и пьянства. Таким образом, очевидно, что Епанчин стоял в этом важнейшем вопросе нравственности на чисто формальной точке зрения, усвоенной издавна почти всеми правительствами, врачами и педагогами. Зло признавалось неизбежным и о борьбе с ним не могло быть и речи. Вся мудрость житейская сводилась в данном случае лишь к тому, чтобы локализовать это зло и сделать его минимальным.

Юная душа, несмотря, однако, на такую поощрительную снисходительность начальства, невольно возмущалась и сомневалась в истине подобного взгляда. Лучшая часть молодежи, получившая в семейном гнезде добрую закваску и не успевшая еще окунуться с головой в грязный омут большого города, сдавалась не сразу на такой компромисс со своею совестью. Она инстинктивно искала другого выхода. Но, нигде не встречая поддержки (семья далеко!), большей частью сворачивала на проторенный путь.[29] Впрочем, и тут более чистые и сильные натуры ухитрялись не менять своего курса и соблюсти себя в допустимых для человеческой природы пределах, о чем было уже упомянуто выше в настоящих записках. И как, в сущности, это было бы не трудно, если бы начальство не рисовалось бы в таком исключительно важном вопросе своим официальным, мертвящим беспристрастием, а младшие воспитатели и особенно священник, стояли бы духовно ближе к своим блуждающим в потемках овцам.

Здесь кстати будет упомянуть о нередко возникавших между нами горячих спорах о возможности так называемой платонической любви и о превосходстве ее над простым животным влечением. Я, помнится, принадлежал к «платоникам». Конечно, во всех этих прениях и рассуждениях было немало наивного, что легко объяснялось нашим возрастом и невежеством в физиологии и вообще «вопросах жизни», но все же они являлись ценным показателем искренних стремлений к чему-то лучшему, более высокому.

 

 

Спорт и танцы

В то время спорт еще не сделался модным фетишем, каким он стал теперь. Люди, очевидно, не могут обходиться без крайностей и без излюбленных коньков. Тогда сравнительно мало обращали внимания на физическое развитие, а больше налегали на духовную культуру; теперь наоборот: тело доминирует над духом, наблюдается сильное преклонение перед материальной культурой. На первом месте спорт и прикладное утилитарное знание. Но и в дни моей далекой молодости мы не прочь были потолковать о необходимости идеальной гармонии между телом и духом, в защиту которой приводилась обыкновенно известная латинская поговорка: «mens sana in corpore sano».[30]

На флоте обстановка более или менее благоприятствует такой гармонии. Парусное дело требовало постоянных гимнастических упражнений на чистом воздухе, подчас весьма смелых и рискованных. Купание, плавание, непрестанное движение, регулярный суровый режим. Зимой в училище это до некоторой степени заменялось гимнастикой, танцами и строевыми учениями.

Нельзя сказать, чтобы нас изводили муштрой, но фронтовое дело было еще в большом почете и от воспитанников все же требовалась молодцеватая военная выправка. Стоять нужно было во фронте, по классическому выражению одного гвардейского инструктора — «не как либо что, а что либо как», т. е. подобрав живот и выпятив грудь. Да и смотреть весело начальству в глаза, чтобы «не наводить уныния на фронт». Ну что ж, дурного в этом еще ничего не было. Молодежь подтягивалась и бодрилась.

Такие же глубоко «штатские» по натуре люди, как <…> приятель мой Гуляницкий, тяготившийся отданием чести и вообще воинским артикулом, перекочевывали понемногу в гражданские учебные заведения. Впрочем, пан Гуляницкий оказался и в танцевальном искусстве весьма слабым. Это и не удивительно, так как успехам его мешала не только неуклюжая фигура и ко-
солапость, но и принципиально презрительное отношение к хорошим манерам и ко всякого рода «салонности». Такой взгляд пользовался большой популярностью в те времена среди «развитой» в духе Писарева и К⁰ молодежи, претендовавшей на титул «реалистической».

Танцы происходили по вечерам в столовом зале, под руководством известного балетного артиста Гельцера. Одетый в безукоризненный фрак и белый галстук, гибкий как каучук, он грациозно проделывал перед нашим «фронтом» разные па и пируэты, приглашая нас затем повторять все эти хитрые номера. Конечно, у нас все это выходило довольно карикатурно. Кроме десятка-двух прирожденных любителей, остальные кадеты относились к урокам танцев довольно недружелюбно, как к пустой и ненужной прихоти начальства; а в лучшем случае пользовались ими, чтобы лишний раз подурачиться и побалаганить, благо начальство не успевало следить за всеми многочисленными танцорами, разбросанными по всему огромному залу.

Как-то раз, раздосадованные многократными неудачными попытками воспроизвести показанные учителем упражнения и порядком утомленные ими, некоторые воспитанники довольно громко крикнули из задних рядов: «Пошел ты к черту!»

Но Гельцер нисколько не смутился и очень находчиво, отступая назад и сделав грациозный пригласительный жест правой рукой, ответил: «Пожалуйте за мной, господа!»

Вышло очень остроумно и комично, а вместе с тем и для всех безобидно.

Я любил потанцевать и танцевал, по отзыву других, весьма недурно. Вероятно, я унаследовал это качество от отца, славившегося в свое время как хороший танцор. И сын мой, Львенок, тоже, по-видимому, пошел по нашим стопам. Впрочем, никто из нас не украсил своими именами балетной сцены…[31]

 

 

«Золотая рота»

Среди нас были, однако, и такие неспособные к танцам субъекты, которых почти невозможно было «уломать». Они совсем не поддавались обработке и, становясь в «позицию», представляли из себя каких-то деревянных
истуканов. И как ни бились с ними, ничего не выходило. Пришлось выделить их в особую команду и заниматься с ними отдельно. Команда эта получила у нас насмешливое название «Золотой роты». Одно из первых мест в ней занял по праву Гуляницкий.

Танцы происходили обыкновенно под скрипку. Но в выпускной роте дело обстояло иначе. Раз в неделю нам предоставляли приемный, так называемый аванзал, и давали музыкантский хор. Тут уже воспитанники отплясывали с большим азартом все модные танцы, до непристойного кафе-шантанного канкана включительно… Конечно, в те моменты, когда дежурный офицер смотрел в другую сторону или выходил ненадолго из зала.

 

 

Праздничные отпуски

Праздничные отпуски я проводил первое время пребывания в училище у Баранова, а затем у Сильманов.

 

 

Баранов и Спасович

Баранов, человек холостой, жил вместе с таким же холостяком и приятелем своим, известным адвокатом В. Д. Спасовичем[32]. Жили они на Мойке, недалеко от Синего моста, в квартире из нескольких больших хороших комнат. Держали кухарку и лакея, что давало им возможность не только самим столоваться очень прилично у себя дома, но и время от времени принимать довольно многочисленных знакомых, и притом семейных.

Спасович числился по паспорту, кажется, православным[33], по своему же происхождению (родился в Северо-Западном крае), воспитанию и симпатиям, принадлежал, несомненно, к убежденным полякам. Он был профессором уголовного права в Петербургском университете, но еще в 1863 году, вследствие известного конфликта с начальством из-за студенческих беспорядков, вынужден был, вместе с несколькими другими профессорами, оставить кафедру. А вскоре после того он записался в только что образованное Сословие присяжных поверенных и ко времени моего знакомства с ним стал уже одним из наиболее выдающихся судебных деятелей нового типа.

Обладая блестящими дарованиями, он принимал деятельное участие в громких уголовных процессах того времени, преимущественно политических. Вместе с тем он имел большую склонность к литературе и истории, усердно работал в этих областях, в свободное от юридических занятий время. Как сейчас, помню его за такой работой по вечерам, когда мне приходилось бывать у них в отпуску. Спал я в этой же комнате и, улегшись на кровать, любил подолгу присматриваться к этой оригинальной и симпатичной фигуре. В одной ночной рубашке, доходившей ему до икр, он расхаживал по комнате, мурлыкая что-то себе под нос. А затем вдруг решительно направлялся к стоявшей тут же конторке и мелко исписывал целые листочки почтовой бумаги. Работал он, стоя и очень интенсивно, пользуясь ночной тишиной и единственным досугом. На меня он не обращал никакого внимания, занятый своими мыслями, а я пользовался этим и с любопытством следил за ним из-под одеяла, пока, наконец, не засыпал сладко под его тихое мурлыкание.

Емельян Александрович Б. тоже занимался адвокатурой, но исключительно вел гражданские дела, притом, если не ошибаюсь, только в Сенате. Умный, начитанный и весьма образованный человек, он обладал мягким сердцем и относился ко мне тепло. Но кроме слабости к «польшизне», о которой я уже упоминал выше, он отличался также и другими странностями, мешавшими установлению между нами более сердечных отношений. Особенно шокировало меня (да и не одного меня) несколько шаржированное покровительственное отношение, как к малому ребенку. Так он относился не только ко мне, в мои 18 лет, но и к значительно старшему студенту Чудовскому, жившему у него, в качестве сына его старых знакомых. Это обстоятельство, кажется, и послужило впоследствии окончательному разрыву между нами.[34]

 

 

Чудовский

Вацлав Антонович Чудовский был на старших курсах в тогдашней Медико-хирургической академии и, как помнится, с увлечением отдавался медицине. Он относился ко мне как старший брат и товарищ. Одно время мы даже сидели в одной комнате и дружески болтали о разных предметах, живо интересовавших нас в так давно минувшие юношеские годы. Чудовский страдал туберкулезом и даже по временам харкал кровью, что значительно подрывало его жизненный тонус. Но, энергичный и деятельный по натуре, он не стал ожидать, сложа руки, неизбежного конца, а принял все меры, чтобы отдалить его при помощи знания и настойчивости. И это ему, по-видимому, удалось. Он ездил куда-то в Самару или Оренбургский край и усиленно пользовался там кумысом и кефиром, в то же время тщательно изучая эти препараты, и работал лично над улучшением их производства. Справившись успешно с туберкулезом, он затем женился и устроился недурно в Смоленске.

У Б. было много интересных книг и журналов на русском и польском языках, и я с жадностью поглощал их во время пребывания у него.

 

 

Семейство Сильман

К своим дальним родственникам Сильманам я стал ходить чуть ли уже не будучи во 2‑й роте. Отец мой, вообще в высшей степени аккуратный человек, отличался между прочим особенной склонностью к установлению родственных связей, выяснению степеней родства и, наконец, к определению местожительства самих родственников. Только благодаря его усилиям и настойчивости ему удалось с большим трудом собрать в своем семейном архиве важнейшие в этом отношении данные, которыми и я воспользовался в настоящих записках. Однако присланный мне отцом адрес оказался устарелым, и Сильманов я отыскал с трудом не на их Сергиевской, а где-то в глухой части Коломны, в Климовом переулке.

Семейство это состояло из Федора Федоровича Сильмана, инженер-полковника, жены его Марии Николаевны, дочери Эмилии и двух сыновей: Федора и Николая. Федор Федорович, еще не старый, но очень тучный и громоздкий господин, со щетинистыми усами, двойным подбородком и острыми глазами, отличался сангвинистическим темпераментом и по грубоватой натуре своей был типичным представителем финского племени. Кстати сказать, он при всяком удобном случае любил блеснуть своим местным патриотизмом, нередко впадал даже прямо в воинствующий сепаратизм. Особенно ярко это выступало в тех случаях, когда к нему собирался интимный кружок из нескольких компатриотов, настроенных с ним в унисон. Дружеская беседа на финском наречии за закуской и доброй выпивкой сменялась пением национальных песен и оживленными воспоминаниями о лучших временах «независимой» (?) Финляндии. Хотя я тогда и не мог понимать еще всей «соли» таких собраний, но дух их, помню, не особенно мне нравился. Такое легкомысленное поведение немолодого уже русского офицера, в солидных чинах, как-то не вмещалось в мое представление о верноподданном служаке; хотя я, так же как и в польском вопросе, всегда сочувственно относился к национальным переживаниям и симпатиям наших инородцев, когда они не переходили границ честной лояльности.

Впрочем, это домашнее будирование и игра в оппозицию ничуть не мешали умному, самолюбивому и честному полковнику добросовестно исполнять свои служебные обязанности и вести своих детей в русском, православном духе. Об этом, собственно, должна была бы заботиться больше мать, как женщина и притом одного вероисповедания с детьми. И она, конечно, влияла на них, смягчая до некоторой степени унаследованную ими (главным образом, сыновьями) от отца «чухонскую» грубость. Но вообще влияние ее в доме было невелико. Институтка по воспитанию и мягкая по натуре, она не в силах была противопоставить собственную волю установившемуся в доме укладу. Господство в нем принадлежало главным образом, если и не всецело, самому Федору Федоровичу. И при взгляде на эту, очевидно, случайно столкнувшуюся на жизненном пути, совершенно неподходящую пару, невольно приходили на ум стихи Пушкина о невозможности запрячь в одну телегу «коня и трепетную лань».

Все дети похожи были на отца, как чертами лица, так и характерами; особенно старший сын, тоже Федор Федорович. Младший, Николай, и дочь Эмилия все же унаследовали кое-что и от матери. Коля мне пришелся особенно по душе, и мы впоследствии с ним близко сошлись и подружились.

Первое знакомство мое с ними произошло, кажется, в один из зимних вечеров, должно быть 1874 или 1875 года, когда после долгих справок и поисков я, наконец, разыскал их скромную квартиру. Неофициальное мое появление было приветствовано очень мило и радушно, а со стороны добрейшей Марии Николаевны и прямо по-родственному. Она сейчас же принялась за установление степени нашего родства, довольно впрочем, как мы уже знаем, отдаленного.

По выполнении всех необходимых формальностей для получения разрешения училищного начальства, я стал ходить к ним накануне праздников, а вечером на другой день возвращался в училище. Это было для меня тем удобнее, что Федя, годом старше меня, тоже был в училище. А года два спустя поступил туда же и Коля. Но ко времени моего выпуска Сильман, внезапно овдовев, перебрался в Харьков, где занял место начальника инженеров округа.[35]

 

 

Ночной переполох

Чуть ли не в первую же ночевку свою у них я произвел в доме большой переполох, с треском провалившись вместе с плохо настланными на кровать досками на пол. Зажгли огонь и не без труда освободили меня из довольно «запутанного» положения.

К утреннему чаю подавалась обильная и разнообразная закуска и водка, на манер английский или финский («секста»). Федор Федорович любил плотно поесть и выпить. Пьяницей он никогда не был и головы от вина не терял, но после нескольких рюмок становился раздражительнее, и финский сепаратизм его заметно разгорался, особенно в присутствии земляков. При всех своих несомненных достоинствах, он как человек «темпераментный», любил едкие сарказмы и был несдержан на язык.

 

 

Инцидент с табаком

Как-то раз отец, желая хоть чем-нибудь отблагодарить за оказываемое мне гостеприимство, прислал ему через меня несколько фунтов хорошего турецкого табаку. Поблагодарив, Федор Федорович однако не мог удержаться от ядовитого замечания: «Это что же? Взятка?»

Я, конечно, сконфузился от такой неожиданной и довольно-таки бестактной шутки. Заметив мое смущение, он постарался загладить свою ошибку и снисходительно засмеялся. Но смех вышел какой-то неискренний, деланный и ничего поэтому не исправил. Я, само собой, сообщил об этом инциденте отцу и просил его на будущее время избавить меня от подобных щекотливых поручений.

 

 

Чтение классиков

У Федора Федоровича была миниатюрная, но довольно полная библиотека русских классиков, которыми я зачитывался во время отпускных дней. Особенно мне нравился тогда Тургенев, чарующе действовавший на меня своим дивным по чистоте и гармонии языком и какой-то воздушной и нежной конструкцией своих произведений.[36]

 

 

Собственные опыты

Много и сам испахал я бумаги, воображая себя то поэтом, то беллетристом. Но я в этом отношении напоминал больше всего гончаровского героя Райского, творчество которого, как известно, ограничивалось одними многообещающими заголовками. На одной тетради у меня, например, стояла надпись «„Лейтенант Двинский“, роман в двух частях»; на другой: «„Диплом“, повесть из современной жизни»; на третьей: «Человек, который смеется» и т. д. А начатых поэм, стихотворений, сонетов, никогда не оконченных, немало валялось в моих «портфелях». Но самому-то автору суждено было остаться «писателем без портфеля», как бывают министром без портфеля. Души масса, а техники никакой!

 

 

Скрытый роман

В числе подруг Эмилии по гимназии была между прочим недурная собой N, влюбившаяся, как оказалось, в меня. В «романе» этом я играл совершенно пассивную роль, так как и не подозревал о нем в то время, а узнал об этой «роковой» тайне значительно позже, из уст той же Эмилии.

Бывала у них в доме еще какая-то порядочно пожилая дама, заметно молодившаяся и бывшая не прочь еще пофлиртовать со мной или даже со старым Федором Федоровичем — безразлично.

Переписка с родителями

Мужая с годами, я чувствовал все большую потребность делиться своими мечтами и мыслями с близкими мне людьми, родителями и немногочисленными друзьями. Последних, несмотря на мою общительность и живость, у меня было действительно не много, не только в ту юношескую пору, но и в течение всей моей дальнейшей жизни. Так же обстояло дело и у моего отца. В переписке с ним и с матерью я больше всего любил излагать свои душевные переживания. По своему тогдашнему миросозерцанию я ближе подходил к матери, но с нею я переписывался на польском языке, на котором мне труднее было передавать все тонкости этих переживаний.

С отцом у меня было в те годы меньше точек соприкосновения, но зато я мог свободнее с ним изъясняться. Переписка с ним в эту эпоху моей жизни, обнимавшая с десяток лет, аккуратно хранилась им сброшюрованной в особой папке, каковая и была мне им возвращена в целости по достижению мною зрелых лет. Вместе с сохранившимися у меня письмами отца она представляла весьма ценный материал для характеристики обоих корреспондентов. К сожалению, письма отца, данные мною на время доктору Гольденбергу, собиравшемуся писать его биографию, пропали, а свои я несколько лет тому назад уничтожил, никак не предполагая, что когда-нибудь в них может встретиться надобность.

Всякий раз перед отъездом из дому отец внушительно требовал, чтобы я писал ему аккуратно дважды в месяц, каждое первое и пятнадцатое число.

«Мне не нужны всякие подробности и описания, — добавлял он при этом, — но мне важно знать, что ты жив и здоров. И я в праве от тебя требовать аккуратной присылки подобных кратких сообщений. Они необходимы для нашего спокойствия».

Несмотря, однако, на такие категорические требования и мою любовь к отцу, а также отпускаемые им деньги на почтовые расходы, я все же никак не мог привыкнуть к такому исполнению его вполне понятного и законного желания. То у меня не оказывалось марки под рукой, то не хватало времени и т. п. Отец сердился, выговаривал мне, но я по-прежнему оставался неисправим. В этом отношении я был, тогда, по крайней мере, маменькиным сынком. Я долго обыкновенно раскачивался и собирался с мыслями, чтобы, наконец, разрешиться объемистым письмом в несколько листов, как это любила делать и мать. Открыток тогда, к сожалению, еще не было, а 10‑копеечную марку жалко было затрачивать на несколько строк.

Содержание переписки было самое разнообразное. Я посылал отцу из плавания очерки морского быта и сценки из нашей судовой жизни, каковые он внимательно и с большим интересом читал. Нравились ему и некоторые стихотворения, особенно обращенные к нему. Не любил он только моих нападок на начальство, столь обычных в моем возрасте, но чуждых его служебным принципам. Он неоднократно указывал мне на несостоятельность и несправедливость подобного легкомысленного критиканства, обращающегося, в конце концов, просто в скверную привычку. И он был, в сущности, глубоко прав.[37]

Обращая мое внимание на необходимость всякого благовоспитанного человека заботиться о гигиене тела и о своем туалете, он в качестве побудительной к этому причины выставлял, между прочим, важность такого ухода за собой для того, чтобы нравиться женщинам[38] Не сходились мы с ним в вопросе о протекции и в отношении демократических наклонностей.

Отец, сам пробившийся в люди собственным трудом и добросовестностью, считал почему-то нужным допустить для успешности предстоящей моей карьеры некоторую дозу служебной протекции, правда, самую гомеопатическую. Так, например, он настаивал на согласии моем на обращении его к командиру отправлявшегося в 1876 году клипера «Джигит» в кругосветное плавание с ходатайством взять меня в число назначаемых туда выпускных гардемарин, что, в сущности, и не должно было бы считаться чем-то исключительным, если бы в те времена имелось во флоте нашем достаточно судов. Я, конечно, брыкался, как молодой жеребенок, и отклонял все попытки в этом роде, упорствуя в своем желании добиться всего собственными силами. В конце концов, мне, благодаря Бога, это более или менее удалось, хотя и не без труда и довольно значительных зигзагов в сторону.

Имея неосновательное представление о тогдашней нашей Морской академии, отец между прочим настаивал и на необходимости прохождения ее курса хотя бы сейчас же по окончании училища, буде не удастся попасть в дальнее плавание. Но, во‑первых, до поступления в академию необходимо было прослужить не менее двух лет в строю, а во‑вторых, академия в те времена не давала почти никаких преимуществ и не пользовалась во флоте популярностью, как учебное заведение с направлением чисто теоретическим и оторванным от жизни. А, в конце концов, все пришло в свое время, хотя и сложилось совсем иначе, чем это представлялось нам в те далекие дни.[39]

Демократические наклонности я унаследовал, конечно, от матери, аристократки духа, но усвоившей себе симпатии к «народу» и к пресловутым лозунгам Французской революции, и большой поклонницы Гарибальди. Остальное довершило чтение тогдашней литературы, особенно Писарева, Добролюбова, Омулевского, Некрасова, Щедрина и многих других. Одно время я даже бредил Писаревым, и в разговорах своих с родителями и в обществе вставлял целые тирады из его сочинений, частью запрещенные. Само собой, что без них не обходились и мои письма к отцу, за что я и получал неукоснительно строгие нахлобучки и нотации. Отец, впрочем, как мы уже видели, вовсе не корчил из себя аристократа и был очень доступен и прост в сношениях своих с «народом», но не любил, как говорят, «якшаться» с ним и подлаживаться к нему, как это принято было тогда среди либеральничавшей интеллигенции.

Начав свои «демократические» тенденции еще в гимназии с демонстративного ношения цветных батистовых галстуков и дойдя до полного преклонения перед писаревщиной, я мало-помалу отрезвел и пошел приблизительно по линии отцовской. Суровая жизнь, столкновения с людьми и жестокие уроки неприкрашенной действительности вскоре развеяли всякого рода книжные туманности и способствовали к превращению моему в действительного «реалиста», а не такого, какого сотворил себе фантазер, в сущности, Писарев.

Много лет спустя, уже в зрелые годы, я настолько разочаровался во всех этих либеральных бреднях, что вызвал даже недоумение со стороны матери, еще не изверившейся в основательности своих традиционных воззрений в стиле Костюшки или Гарибальди. «Что с тобой, Генюсю? — выговаривала она мне как-то за границей, незадолго до своей кончины. — Я совсем тебя не узнаю. Ты, такой либерал и демократ, теперь говоришь какие-то невозможные вещи!» А дело объяснялось так просто. Мать, как женщина, принадлежавшая притом к высшему кругу образованного общества, стояла, в сущности, далеко от настоящей действительности и жила больше воображением и книжными теориями; я же, по необходимости, вращался среди всякого рода людей, от матросов и рабочих до самых высших сфер, участвовал в войне, побывал в дальних странах и достаточно насмотрелся на всю эту глупую «комедию всемирной истории» (выражение Иоганна Шерра)…

Впрочем, если бы матери суждено было дожить до наших дней, то она, конечно, отказалась бы от своих теоретических заблуждений…

В этом я уверен.

 

 

В ожидании выпуска

Время быстро шло. День за днем аккуратно вымарывался в наших календарях и исчезал в бездне… А нам все еще казалось, что оно слишком медленно ползет, и мы с нетерпением ожидали выпуска, волнуясь и опасаясь, как бы чего-нибудь не случилось такого, что вдруг могло бы помешать этому великому событию. Занятия шли своим чередом, конечно, но нельзя сказать, чтобы особенно успешно или хоть настолько интенсивно, как это требовалось приближением выпускных экзаменов. Внимание наше постоянно отвлекалось в сторону, мечты опережали события и увлекали нас неудержимо вперед, в неизвестное, но, конечно, счастливое и интересное будущее… А главное — предстояла самостоятельная жизнь, со всеми ее волнениями и искушениями!

 

 

Чаепитие

В свободное от занятий время мы часто собирались в ротном арсенале, где распивали свой собственный чай и давали волю грезам и языкам. Посылали дневальных за ситным, чайной колбасой и неизбежными «машинными» или «собачьими» пряниками и устраивали пир-горой. Такое общее чаепитие разрешалось во всех ротах, а для выпускных воспитанников допускались и всякие льготы в этом отношении. Вообще, по установившимся издавна традициям, на выпускных начальство смотрело уже как на будущих офицеров и относилось к ним значительно снисходительнее, чем к прочим воспитанникам.

 

 

Прибытие черноморских юнкеров

В марте месяце прибыли в училище из Николаева черноморские юнкера для совместного с нами участия в выпускных экзаменах.[40] Они равномерно распределены были по группам, на которые всех их разбили для этой цели. В их числе были Н. М. Яковлев и В. А. Лебединцев, с которыми я впоследствии сошелся поближе. Впрочем, с Лебединцевым я вместе учился еще в Ришельевской гимназии, а по выпуску в гардемарины он на год от нас почему-то отстал.

Подготовка к экзаменам отнимала у нас очень много времени, но это ничуть не мешало нам уделять достаточно внимания и заботам об экипировке. На человека полагалось, если не ошибаюсь, по 225 рублей. На эту сумму каждый воспитанник приобретал: сюртучную пару с аксельбантами и погонами, пальто, треуголку, фуражку, саблю, кортик, белый жилет, сапоги и две крахмальные сорочки. Платье шили у Корпуса, на Малой Морской, а офицерские вещи заказывали Горюнову, в Гостином дворе. Цены тогда были сравнительно недорогие, да и оптовый заказ давал значительную скидку. Только при таких условиях и мыслимо было прилично одеться на столь скромную сумму. Само собой, что вся эта экипировка годилась только для выхода из училища и затем сейчас же потребовала дополнений, смотря уже по средствам каждого.

Я был в этом отношении счастливее многих других. Отец мой получал в то время уже солидное жалование и мог уделить мне достаточные средства на первое образование, что и сделал с большим вниманием и любовью ко мне.

 

 

Мое приданое

Еще в последнюю побывку мою на святках в Одессе мать приступила к изготовлению для меня настоящего «приданого». Шили белье, стегали одеяло, закупали вещи первой необходимости.[41] Отец купил мне отличные серебряные часы, настолько прочно и красиво вызолоченные, или даже обтянутые золотом (argent plaqué), что их все принимали за золотые[42], складной бинокль и шикарный несессер с полным набором туалетных принадлежностей. Но, очевидно, я мало проникся наставлениями о необходимости заниматься уходом за своей особой, хотя бы даже для того, чтобы выиграть в женском обществе, и в самом непродолжительном времени разорил весь несессер, обратив его в обыкновенный саквояж. Это, конечно, немало огорчило моего милого отца, но, в конце концов, он махнул на меня рукой.

 

 

Приезд отца с сестрой

Он вместе с сестрой Наташей приехал в Петербург в апреле, вскоре после Пасхи, специально к моему выпуску, и остановился, кажется, в отеле «Англетер», на Исаакиевской площади. Мать же с бабушкой и братом остались в Одессе, поджидая меня к себе, на время отпуска. Встреча с отцом и сестрой была самая радостная, но я не мог вполне насладиться их обществом, так как экзамены тогда еще не были закончены и приходилось порядком надрываться, тем более, что я не грешил особенным прилежанием в течение года. Да и отец, по своему обыкновению, при первом же свидании напомнил мне о необходимости напрячь все силы для достижения успеха.

 

 

Выпускной акт

Наконец, наступили и желанные дни. 30 апреля нам объявили о результатах экзаменов, а 1 мая 1876 года состоялся и выпускной акт, на котором присутствовали и мои дорогие гости, отец и сестра.

После прочтения А. П. Епанчиным отчета о прохождении нашим выпуском полного курса училища состоялась раздача аттестатов. Нас вызывали по списку к столу, за которым заседало высшее начальство, и мы получали аттестаты и награды (преимущественно морские книги) из рук управляющего Морским министерством или его заместителя, сейчас не помню. Затем — наш торжественный и величественный гимн, и благодарственный молебен в училищной церкви, закончившийся прочувствованным напутствием о. Белявского.

 

 

Обед в «Малоярославце»

В тот же день состоялся дружеский обед в ресторане «Малоярославец» на Б. Морской, за которым собрались все родные и близкие мне люди, жившие тогда в столице, чтобы сердечно и торжественно отпраздновать вступление в жизнь новоиспеченного гардемарина. Много было выпито по этому случаю всякого вина и особенно шампанского, но суть была не в них, а в том дружеском внимании и в тех задушевных чувствах, с которыми был приветствован «герой дня», совсем юный еще тогда автор настоящих «Заметок».

Чокаясь бокалами со своими застольниками, беспрестанно целуясь и обнимаясь то с тем, то с другим из них и выслушивая их горячие приветствия и пожелания, он искренно верил в то, что и в будущем он будет всегда окружен все такими же прекрасными людьми. Но прошли года, как дым рассеялись весенние грезы, а пронесшиеся над его головой житейские бури немало причинили аварий утлому челноку…

 

 

Заветы прошлого

Не стал я не только «знаменитостью», как в свое время предвещали мне различные кумушки, но даже и ничем не выдвинулся из ряда самых обыкновенных людей. Родители не оставили мне никакого наследства, но я нашел в родном гнезде столько тепла и света, что их хватило на всю мою долгую жизнь. Земно кланяюсь им за это. Вечная им память!

Это же великое сокровище и мы, с покойной незабвенной женой моей, старались передать нашим дорогим деткам, как единственный залог возможного на земле счастья. Если оно и не в состоянии всегда предотвратить неизбежные в жизни горести и катастрофы, то зато даст, без сомнения, необходимую душевную силу для того, чтобы мужественно их перенести, никогда не кривя душой.

 

 

Послесловие

Что аз же многогрешный

На бренных сих листах

Не дописах поспешно,

Или переписах,

 

То спереди и сзади

Читая во все дни,

Поправь ты, правды ради,

Писанье ж не кляни.[43]

Граф А. К. Толстой

 

Вот, с Божией помощью, я и у намеченной пристани, несмотря на противные ветры и течения, дрейф и аварии, неизбежные в житейском море так же, как и в настоящем.

Очевидно, курс, в общем, проложен был верный. А все-таки для такого, казалось бы, нехитрого плавания на бумаге понадобилось целых восемь лет.[44] Гораздо больше, чем в давние парусные времена требовалось для двух кругосветных плаваний.

Начал я это свое бумажное плавание (вероятно, уже последнее в жизни) в самые скорбные дни, когда-либо выпадавшие на мою долю — в сентябре 1917 года, вскоре после предания земле моей незабвенной, горячо любимой Диночки[45]. Собрался я в дальний путь в Старом Крыму, а закончил его в Петербурге. Обсерватория штормовыми сигналами предупреждала о грозивших мне опасностях, а горючие, едкие слезы затмевали мои когда-то зоркие «морские» очи и мешали мне «вперед смотреть»[46] и в то же время глубоко проникать в мое далекое прошлое…

Но я не унывал и мысленно призывал на помощь своего верного друга и дорогих моих деток, старался выйти на ветер и вылавировать к намеченной цели.

И это мне, в конце концов, удалось, слава Богу. А как — дело другое. «Заметки» — не литературное произведение, а бесхитростный рассказ о пережитом и перечувствованном на заре моей жизни. Быть может, он и пригодится на что-нибудь единственным друзьям, оставшимся у меня на свете, — моим горячо любимым деткам.[47]

 

С. Петербург.

10/23 октября 1925 г.

Публикация Арсена Мирзаева

 


1. Рукописные «Автобиографические заметки неудавшейся знаменитости» составляли в домашнем архиве Е. И. Аренса девять толстых тетрадей. Судя по последней тетради (нумерация «Заметок» — сквозная), в целом мемуары занимали более 700 страниц. К сожалению, в той части архива, которую в свое время передал мне на хранение Евгений Львович Аренс (1921—2011), биолог, палеонтолог, внук Евгения Ивановича, оказались далеко не все тетради. При дальнейшем цитировании полное название мемуаров опускается. Все цитаты — из «Тетради № IV»; в скобках указываются номера страниц. На обложке каждой тетради «Заметок» непременно стоит: «Не для печати» — вероятно, это не следовало понимать так, что Е. И. был категорически против публикации своих воспоминаний, но он адресовал их прежде всего членам своей семьи, детям. Примеч. ред.

2.  Аренс Е. И. Из плавания на клипере «Стрелок» в 1883—1885 гг. // Русское обозрение. 1890. № 7. С. 220—255; № 8. С. 573—619; № 9. С. 53—106. Примеч. ред.

3. Иоганн (Иван) Иванович Аренс (1755—1795). Примеч. ред.

4. Клавдий Фредерик Бастиа (Claude Frédéric Bastiat; 1801—1850) — французский экономист, депутат парламента и блестящий публицист. Он возглавлял движение за свободу торговли во Франции, печатался в разнообразных периодических изданиях. Примеч. ред.

5. А до этого, по свидетельству сына, успел поучиться на медицинском факультете, но «брезгливость отца и отвращение его к кровавым манипуляциям, хотя бы и с самой благородной врачебной целью, не замедлили проявиться на первых же порах пребывания на этом факультете». И «он перешел на так называемый камеральный (административный) факультет, переименованный затем в юридический» (С. 17). Примеч. ред.

6.  Аренс Л. Воспоминания о Коктебеле, о Максимилиане Александровиче Волошине и о его жене Марии Степановне за период с 1925 г. по 1940 г. // Континент. 1988. № 57. С. 351. Примеч. ред.

7.  Распопова И. П. Архивные источники о пребывании семьи Аренса в Царском Селе (https://tzar.ru/science/curatorsarchive/raspopova-arens). Примеч. ред.

8. О Вере Аренс см.: Корнилова Н. «Уедем, бросим край докучный…». Царское Село в поэзии Николая Гумилева // Звезда. 2026. № 2. С. 234—236; Аренс В. Эскиз. Душа. Майя // Звезда. 2026. № 5. С. 75—80. Анна Аренс-Пунина (1892—1943) — врач, первая жена Н. Н. Пунина. Зоя Пунина (1886—1969) — педагог; жена биолога А. Н. Пунина. Лев Аренс (1890—1967) — биолог, поэт, автор первой посмертной статьи о творчестве В. В. Хлебникова «Велимир Хлебников — основатель будетлян» (1922). См. о нем: Мирзаев А. О Льве Аренсе, летописце «Полка будетлянского» // Велимир Хлебников и русский авангард. Материалы научной конференции. Великий Новгород, 17—19 окт. 2013 г. / Сост. Т. В. Игошева. М., 2015. С. 187. Примеч. ред.

9. Благодаря сохранившемуся у меня до этого года «Историческому журналу отряда судов Морского училища».

10. Александр Егорович Конкевич (Конкевич-Мурманский) — писатель, публицист, морской офицер, капитан 2‑го ранга, тайный советник. Публиковался под псевдонимами Беломор, А. К., Максимилиан Гревизирский. Один из основоположников русской «военной» фантастики. Примеч. ред.

11. Впоследствии он перешел по Адмиралтейству и стал редактором «Морского сборника». Он владел хорошо английским языком и явился талантливым популяризатором новых идей морских историков А. Мэхэна, Ф. Коломба и др. («Уроки морской истории»).

12. В современном написании Бьёрке-Зунд. Примеч. ред.

13. Город этот только начинал строиться в этот год.

14. Блинда-гафель, или усы-отводы, — горизонтально укрепленные у нока бушприта для разноса стоячего такелажа (утлегарь и бом-утлегарь бакштагов). Примеч. ред.

15. Шлаг — петля троса, образующаяся при обнесении его вокруг какого-либо предмета. Примеч. ред.

16. Английский генерал-адмирал, муж дочери Императора Александра II — в<еликой> к<нягини> Марии Александровны.

17. Попадание из орудия: 7 % в щит и 38 % в башню; из ружей — 26 % (в щит).

18. Сам он держал свой брейд-вымпел на «Варяге».

19. Почетное место на корабле (обычно между бизань- и грот-мачтами), где читается морской устав и объявляются различные узаконения и распоряжения начальства.

20. Общая судовая работа, обязательная для всех чинов корабля.

21. Перемычка, деревянная или железная, на верхней части мачты, куда, согласно уставу, сажали за показание провинившихся кадет, не более как на 2 часа.

22. С 1 января 1874.

23. Дощечка эта до сих пор хранится у меня на память.

24. Алексей Павлович Епанчин (1823—1913) — полный генерал морского ведомства (1904). В 1871 был назначен начальником Морского училища. Примеч. ред.

25. Впрочем, м. б., я и ошибаюсь. Кажется, Грундштрем принял 2‑ю роту после смерти Хвостова, а 1‑й (выпускной) ротой командовал капитан 1‑го ранга Гверинг. Но дела это, в сущности, нисколько не меняет.

26. Знак Св. Станислава II степени состоял из золотого креста. Он прикреплялся к орденской ленте, носили его на шее. Примеч. ред.

27. Младший брат последнего морского министра; скончался в молодых годах.

28. По сходству с формой его носа.

29. Особенно под тлетворным влиянием товарищей, не прощающих своим друзьям их нравственной чистоты и невинности.

30. «В здоровом тебе здоровый дух» (лат.). Примеч. ред.

31. К чему, кстати сказать, в наше беспросветное время замечается во многих семьях такая страшная тяга.

32. Владимир Данилович Спасович родился 16 января 1829; кончил СПб университет в 1849. Доктор права с 1863. Присяжный поверенный с 1866.

33. Если не ошибаюсь, из бывших униатов.

34. Об этом мне довелось слышать от В. А. в Смоленске, где он осел уже давно и имел на Королевской улице (на Блонье) собственный домишко и лечебницу для больных женщин. Судьба столкнула нас здесь совершенно неожиданно после 50‑летней разлуки. Он скончался, кажется, в 1917 году.

35. Это было значительное повышение, так как в Петербурге он просто состоял при окружном управлении для проверки смет. В Харькове же Федор Федорович вторично женился.

36. После неподражаемой прозы Пушкина и Лермонтова я не знаю лучшего, более сильного и звучного языка, чем Тургеневский. В нем нет того лаконизма, но зато избыток поэзии.

37. Такое критиканство не столько служит к улучшению дела, сколько к его разрушению.

38. Между прочим, достойно упоминания здесь следующее курьезное обстоятельство. С тех пор, как я ознакомился с употреблением носовых платков, я начал сморкаться всегда в самые края их, подвигаясь понемногу к середине, что, конечно, было не практично и, главное, неопрятно. Отец потребовал, чтобы я отказался от такой неэстетической системы, которую можно бы, пожалуй, в шутку назвать «центростремительной».

39. Я окончил в 1896 академические Курсы военно-морских наук и, по приглашению конференции, занял кафедру русской военной истории с 1897, в качестве лектора. А в 1910 получил звание профессора.

40. Черноморский флот не имел своего училища. Взамен его в Николаеве учреждены были особые «Классы» с двухлетним курсом, куда принимали юнкеров флота. В видах, однако, контроля, они должны были держать выпускные экзамены при Морском училище. В этом году их прибыло 20, да выпускников было 67. А всего в выпуске 1876 числилось 87 человек.

41. Во время неизбежных примерок при участии белошвейки произошел, между прочим, следующий эпизод, отлично иллюстрирующий мое глубокое невежество тогдашнее в делах подобного рода. Я все время настаивал на том, чтобы рубашки мне шили потолще, а не из тонкого полотна, чтобы грудь у них была твердой, не соображая, что все дело в крахмалении. Выведенная, наконец, из терпения моим упрямством и непониманием, мать с сердцем назвала меня «ослом».

42. Они стоили 40 рублей и служили мне много лет верою и правдою, несмотря на то, что во время Турецкой кампании выкупались со мной в Дунае. Уже будучи капитаном 2‑го ранга, в 90‑х годах, я подарил их своему вестовому Маркушину, с приличной надписью, перед уходом его в запас.

43. Аренс приводит две строфы из финальной части сатиры «Истории государства Российского от Гостомысла до Тимашева» (<1868>), неточно цитируя последнее четверостишие, которое у А. К. Толстого выглядит так:

То, спереди и сзади

Читая во все дни,

Исправи правды ради,

Писанья ж не кляни. —

Примеч. ред.

44. Собственно, несколько меньше, если исключить время болезни, усиленных служебных занятий и писания статей ради заработка.

45. Евдокия Семеновна Аренс (урожд. Кульпич; 1856—1917) — жена Е. И. Аренса. Похоронена на кладбище в Феодосии. Примеч. ред.

46. Морской термин, означающий обязанность вахтенных сигнальщиков и специально назначаемых на бак матросов зорко следить за всеми маяками <…> и встречными судами. Само собой, что эта обязанность распространялась и на командный состав, находившийся на мостике.

47. Составленное мною подробное оглавление значительно облегчает моим детям частичное пользование настоящими записками, буде кто-нибудь из них не имел бы возможности прочесть их целиком. Ибо читателю свойственно, подобно пчеле, выбирать из цветка то, что ему нужно (Иоанн Златоуст).

Александр Петрович Вергелис

Рецензии в рубрике «Хвалить нельзя ругать»

( № 1, 3, 5, 7, 8, 9, 10, 11, 12 )

Варвара Ильинична Заборцева

Пинега. Повесть (№ 1)

Елена Олеговна Пудовкина

Цикл стихотворений (№ 12)

Иван Вячеславович Чеботарев

Очерки по истории донского казачества в Гражданскую войну (№ 7, 8, 9, 10,)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Яна Игоревна Половинкина

Гамельн. Повесть (№ 7)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Иванович Салимон

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2027»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2027/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Петров - 9 рассказов
Михаил Петрович Петров, доктор физико-математических наук, профессор, занимается исследованиями в области термоядерного синтеза, главный научный сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе, лауреат двух Государственных премий в области науки и техники. Автор более двухсот научных работ.
В 1990-2000 гг. работал в качестве приглашенного профессора в лабораториях по исследованию управляемого термоядерного синтеза в Мюнхене (ФРГ), Оксфорде (Великобритания) и в Принстоне (США).
В настоящее время является научным руководителем работ по участию ФТИ им. Иоффе в создании международного термоядерного реактора ИТЭР, сооружаемого во Франции с участием России. М.П. Петров – член Общественного совета журнала «Звезда», автор ряда литературных произведений. Его рассказы, заметки, мемуарные очерки публиковались в журналах «Огонек» и «Звезда».
Цена: 400 руб.
Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России