ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
ЯКОВ ГОРДИН
Эксперимент
с включенным наблюдателем
О книге воспоминаний Марины Ефимовой
Вряд ли имеет смысл доказывать, что мемуаристика высокого уровня, то есть содержательная и вызывающая доверие, в читательском сознании успешно конкурирует с художественной прозой. Равно как нужно помнить и то, что крупные образцы прозы имитируют мемуарный жанр. Соответственно, мемуары оказываются важны не только как источник, но и как образец жанровой убедительности.
Отнюдь не случайно Пушкин для своей главной прозы, в которой явлены его историософские представления — его взгляд на драматическую судьбу русского дворянства, — выбрал имитацию мемуарного жанра с ведущим автобиографическим началом.
Недаром утверждал Ключевский, что с точки зрения исторической науки «Капитанская дочка» значительнее, чем «История Пугачевского бунта».
Насколько беднее без «Жития протопопа Аввакума» — шедевра автобиографической мемуаристики — были бы наши представления об идеологических страстях предпетровской эпохи, не в последнюю очередь объясняющих безжалостную бескомпромиссность «революции Петра».
А насколько меньше возможностей понять психологические импульсы поведения молодого Петра было бы у исследователей, если бы князь Борис Иванович Куракин не оставил нам свои воспоминания — «Гисторию о царе Петре Алексеевиче и ближних к нему людях».
Подобные примеры можно множить и множить.
И всякое появление новых значительных мемуаров должно восприниматься как заслуживающее особого внимания.
Книга воспоминаний Марины Ефимовой «О пеших и конных», которая готовится к выходу в издательстве «Время», посвящена в значительной своей
части быту и бытию молодой ленинградской неофициальной культуры, недостаточно изученной и не введенной по-настоящему в общероссийский контекст 1960—1970‑х годов.
Не менее важно и то, что мемуаристка пристально прослеживает формирование собственной личности — от девочки-подростка из блокадного Ленинграда, девочки с обостренной реакцией на психологический климат «темных веков» — со второй половины 1940‑х по март 1953‑го, момента смерти «усатого» (по выражению ее бабушки) — до проницательной спокойной свидетельницы и полноценной участницы яркой и опасной жизни ее друзей.
Судьба Марины Ефимовой (в девичестве Рачко) как писательницы была нетривиальна и драматична. Всю свою творческую жизнь прожила в тени своего мужа Игоря Ефимова, который в шестидесятые годы вместе с Андреем Битовым, Валерием Поповым, Ридом Грачевым талантливо представлял молодую ленинградскую прозу. Автор нескольких незаурядных романов, в том числе исторических, работ по философии, историософии, политической социологии, он прочно занял свое место в нашей литературе. Марина была известна в нешироком литературном кругу небольшим количеством оригинальных остроумных полушутливых стихов. Не более того.
В этом качестве семья Ефимовых в 1978 году эмигрировала в США…
С прозой Марины российской читатель познакомился впервые в 1991 году, когда в Петербурге вышел альманах «Город и мир», в котором были опубликованы эссе И. Бродского «Путешествие в Стамбул», повести и рассказы ленинградских писателей-эмигрантов Игоря Ефимова, Людмилы Штерн, Виктории Платовой, Марка Зайчика, Сергея Довлатова, Вадима Нечаева и автобиографическая повесть Марины (тогда еще под фамилией Рачко) «Через не могу».
Это была психологически точная, стилистически ясная, сдержанная проза, убедившая умного читателя, что он имеет дело с талантливым писателем, работающим в лучших традициях русской литературы.
Но затем имя Марины, к сожалению, ушло из текущего литературного процесса. В отличие от Игоря Ефимова, публиковавшего в России и романы и эссеистику.
В США Марина была сотрудницей семейного издательства, а затем много лет, с конца восьмидесятых, работала на «Радио Свобода»1. Большинство текстов, в том числе и мемуарных, она писала для своих передач в программе «Поверх барьеров».
Рассказывать биографию Марины нет надобности: история ее жизни начиная с детских лет и до последних эмигрантского периода подробно изложена ей самой в публикуемых мемуарах.
Здесь придется сделать необходимое теоретическое отступление. Термин «мемуары», равно как и «воспоминания», покрывает немалое число жанровых вариантов. Очень многое зависит от задачи, которую ставит перед собой мемуарист.
Том воспоминаний Марины Ефимовой — явление отнюдь не простое в смысле жанра. Это конгломерат мемуарных текстов существенно различных в жанровом отношении, но объединенных одной задачей.
С некоторой долей условности можно сказать, что мемуары Марины Ефимовой носят просветительский характер.
Также можно сказать, что собрание воспоминаний Марины — это послание из века ХХ в век XXI.
Марина родилась в 1937 году, роковом для современников и потомков, начала свои воспоминания с отрочества, времени первого осмысления окружающей реальности, и довела их до конца века.
Она прекрасно сознавала плодотворность своей хронологической позиции — свидетельницы сменяющихся эпох.
Ее первая повесть «Через не могу» — удачный эксперимент по совмещению художественного и мемуарного методов. И на этот опыт она опирается, когда пишет серию мемуаров. Об их жанровых особенностях мы еще будем говорить.
Аня, героиня-рассказчица повести, смотрит на все происходящее, корректируя свое восприятие восприятием своей девяностосемилетней бабушки.
«Говоря об историческом подходе, <…> бабушка пережила десяток русских правителей, начиная с Александра Третьего и кончая несчитанной партийной мелочью. <…> Я уже не говорю о пережитых ею трех больших войнах, трех голодах, великом терроре, борьбе с космополитизмом — семь коров тощих, семь дистрофичных».[1]
«Говоря об историческом подходе…» Этот пассаж о близком ей человеке, свидетельнице и отчасти участнице главных трагедий столетия, далеко не случаен. Как не случайно именно бабушку Олимпиаду Николаевну Шульгину Марина сделала героиней своей первой и главной прозы. Исторический подход…
Марина Ефимова в отличие от своей столетней бабушки (этот персонаж «Через не могу» совершенно реальный) прожила всего 82 года, но свою жизнь — во всяком случае семьдесят сознательных лет — с какого-то момента воспринимала как бытие свидетеля жизни. Иначе мы не держали бы в руках эту книгу.
Исторический подход появился не сразу. Нам предстоит проследить процесс совсем не простой — процесс поисков равновесия между стремлением зафиксировать историческую реальность такой, какой она была, и в то же время представить ее сущностной, а не случайной. Такие поиски иногда, как мы увидим, уводили мемуаристку далеко в пространство художественной обработки материала. Но ценность текста от этого не страдала, как ни странно.
Мемуарная литература в своей сложности и многообразии, разумеется, неоднократно становилась предметом научного анализа.
Одним из самых блестящих и принципиально важных исследований этой проблематики, на мой взгляд, стала монография Лидии Яковлевны Гинзбург «О психологической прозе».
Лидия Яковлевна пишет:
«Литература воспоминаний, автобиографий, исповедей и „мыслей“ ведет прямой разговор о человеке. Она подобна поэзии открытым и настойчивым присутствием автора. Промежуточным жанрам, ускользающим от канонов и правил, издавна присуща экспериментальная смелость и широта, непринужденное и интимное отношение к читателю. Острая их диалектика — в сочетании этой свободы выражения с несвободой вымысла, ограниченного действительно бывшим».[2]
Эти чеканно сформулированные соображения полностью покрывают проблематику, связанную с мемуарами Марины Ефимовой.
Прежде всего надо сказать, что мемуары эти — очерки-воспоминания — отнюдь не единообразны.
Вся книга делится естественным образом на три раздела — «На Родине», «В Большом мире» и «Отрывки из ленинградского дневника 1976—1977 гг.».
Это не авторский вариант структуры книги. Это структура, предложенная составителем, то есть автором данного текста. Сама Марина не успела подготовить издание.
Многолетняя работа Марины над длинной серией воспоминаний была определена тремя импульсами: во‑первых, необходимостью наполнять радиопрограмму, во‑вторых — и это главное, — творческой потребностью талантливой писательницы в самореализации. По воле обстоятельств этой самореализацией стало создание саги — история самой Марины в процессе ее взросления и развития, история семьи, друзей на фоне меняющегося жизненного пейзажа — блокадный и послевоенный Ленинград, российская деревня, оттепель, застойные годы, западный мир. И наконец, в‑третьих, как было сказано, — импульсом просветительства.
Начало саги — «Темные века»:
«Отрочество — мое средневековье. Темные века в Ленинграде 1947—53 годов. Ужасный возраст — 10—15 лет. Плохое настроение чаще, чем хорошее. Зима чаще, чем лето. Вечер чаще, чем день. Чернильные школьные утра, советская школьная литература, темные лестницы, тусклые коридоры, очереди».
Этот мрачный зачин потом существенно корректируется. Не все было так уныло. Но он принципиально важен. Марина предупреждает о высокой степени субъективности восприятия мира.
Если присмотреться к хронологии воспоминаний, то сага разворачивается по принципу пирамиды: постоянное расширение сверху вниз схваченного творческой памятью пространства.
«Темные века» — раннее «Средневековье», руины разгромленной варварами «античной» культуры и государственности. Для Марины советские «темные века» кончаются неожиданно, но бесповоротно.
«И вдруг — школьным утром 5 марта 1953 года бабушка будит меня абсолютно невозможной фразой:
— Вставай, усатый помер!»
«Средневековье» кончилось, началась эпоха «Просвещения».
Исторический подход…
Если «Темные века» — это преимущественно воспроизведение рефлексии девочки-подростка, то «Хлеб насущный» — жизнь в блокадном Ленинграде — демонстрирует подробнейшие наблюдения над бытом, тем низким бытом, который в определенных обстоятельствах становится судьбой.
Следующие главы — «С точки зрения жертв» и «Феномен коммуналки» — расширяют повествование до масштабов социально-политических.
Как и полагается в мемуарах, в основе лежит личный опыт или опыт близких:
«Мне и моему мужу Игорю Ефимову повезло (если это слово здесь уместно) родиться и вырасти в семьях жертв, а не палачей. В юности, в конце 50‑х, нам не пришлось оправдываться перед собой. Тут было чисто — все убиты. Одни Сталиным, другие Гитлером. А те, кого не добили, в 1956 году все еще медленно возвращались к жизни: Игорева тетушка — из Сибири, после 17‑ти лет отсидки, мой отец — из самого восточного города Европы — Воркуты — после 7‑и лет».
Отец Игоря был расстрелян.
В этой главе рефлексии немного — историческая психология.
Марине свойственно особое, иногда несколько ироническое, но тонкое чутье на неявные, но важные обобщения, сделанные как-то походя: «Я родилась, как это было принято у людей моего поколения, в 1937 году».
Хронологически это совершенно неточно. Автор этого текста родился в 1935 году; Игорь Ефимов — в 1936‑м. Если говорить о нашем дружеском круге, то Александр Кушнер появился на свет в том же 1936‑м, Рид Грачев — в 1935‑м. И так далее. Но по сути Марина абсолютно права. Когда мы начали осознавать себя, то выяснилось, что все мы «дети 1937‑го». Так у нас «было принято».
Этими двумя главами, как мы увидим, не исчерпывается мемуарное исследование характера, можно сказать, социально-исторического, дающее представление о том жизненном контексте, в котором формировались главные герои воспоминаний — естественно, сама Марина и ее друзья. В значительной мере друзья литературные.
Но здесь существенно меняется метод воспроизведения прошлого.
В том исследовании, на которое я уже ссылался, у Лидии Яковлевны есть важное для нас замечание: «Иногда лишь самая тонкая грань отделяет автобиографию от автобиографической повести или романа».
И если в предыдущих главах мемуаристка воспроизводила реальность с этнографической точностью (во всяком случае текст вызывает полное доверие), то в главах о молодом литературном мире она проходит по лезвию этой «тонкой грани», иногда ее переходя.
Переход к новой стилистике начинается с главы «Литературные знакомства».
Тут не могу удержаться, чтобы не продемонстрировать уменье Марины заставлять, например, пейзаж работать на смысл и настроение.
Ее, девочку с явной тягой к литературе, родные убедили получать техническое образование.
«Если бы мои родные представляли себе муки, на которые они меня обрекли, они не проявили бы такой твердости. Если бы видели, как чернильным зимним утром я обреченно шла на экзамен по начертательной геометрии, которая была мне физиологически недоступна.
От остановки трамвая „девятка“ к зданию института вел через парк уже расчищенный от снега путь на Лобное место. Вдоль него конвоем стояли деревья. Как хотелось сбежать!»
Это «Лобное место» — экзаменационная аудитория, и «конвойные деревья» не только передают ощущение обреченности несчастной студентки, но и расширяют пространство, ненавязчиво корреспондируя с тем, что мы знаем о семейных судьбах Марины и Игоря.
Для судьбы Марины сюжеты двух глав («Литературные знакомства» и «Поэтический круг») ключевые. И здесь у меня есть серьезное преимущество, поскольку я являюсь одним из персонажей этих глав и могу с уверенностью судить о степени достоверности рассказа и степени экспансии художественного воображения в работу памяти.
Для будущих исследователей молодой ленинградской литературы конца пятидесятых-шестидесятых годов названные главы — безусловно, драгоценный источник.
И дело не только в ярко очерченных персонажах, без которых теперь уже невозможно представить и понять не только литературный, но и общекультурный процесс — по сию пору, но и в точно воспроизведенной атмосфере той уникальной эпохи. Годы с середины пятидесятых до конца шестидесятых (до вторжения в Чехословакию) — особое пограничное историческое пространство, в котором надежда постоянно сталкивалась с разочарованием, а иллюзии с жесткой трезвостью.
Позволю себе сослаться на личный опыт. Я демобилизовался в октябре 1956 года и, пользуясь известным выражением, понял, что вернулся в «другую страну». С одной стороны, я узнал о разгроме «венгерской весны», которая прошла мимо меня в армии, а с другой — оказался на выставках Пикассо и импрессионистов. А главное — узнал о XX съезде и докладе Хрущева, о чем нам в армии не говорили.
Марина почти не задевает политическую составляющую времени, но самим возбужденным стилем, отличным от стилистики предыдущих глав, передает эту особость атмосферы. Никто из молодых поэтов и прозаиков не делает политических заявлений. Вся их оппозиционность сосредоточена на тяжбах с редакторами. В отличие от людей «второй культуры» семидесятых, молодые литераторы шестидесятых были ориентированы на выход к читателю.
При этом Марина, которая записывала свои воспоминания через добрых тридцать лет после описываемых событий, могла сама скорректировать тогдашние впечатления. Но она этого не сделала, что психологически любопытно, и воспроизвела свои впечатления того исторического момента.
«В тот запомнившийся мне вечер в рюмочной разговор между моими новыми знакомыми шел о совершенно неизвестных мне вещах, связанных с публикацией стихов в литературных журналах. Как мне стало понятно много позже, в Питере шло бесконечное противостояние молодых поэтов и редакторской братии, сплоченной страхом перед возможным наказанием за идеологическую ошибку. Редакторы, даже понимающие и отзывчивые, годами тянули с публикацией новых поэтов, вечно дожидаясь какого-то мифического „подходящего момента“, палачески урезали их стихи…»
На самом деле все было не совсем так, как восприняла тогда впервые оказавшаяся в незнакомой среде юная Марина. Особенно если учесть, что одним из ее собеседников в этой рюмочной был Александр Кушнер, у которого скоро должна была выйти первая книга.
Отношения с редакциями были у нас действительно, как правило, напряженные, но при этом было немало искренне сочувствующих редакторов, которые делали все, что в их силах, и вели себя отнюдь не «по-палачески».
А вот яркий пример того, как пятидесятилетняя Марина старается воспроизвести свое восприятие Марины двадцатилетней.
Я выбрал фрагмент, который касается лично меня, поскольку здесь я могу с полной уверенностью противопоставить мемуарному тексту то, что было зафиксировано моей памятью.
Я категорически не помню ни первого посещения Мариной нашего литобъединения при Дворце культуры им. Первой пятилетки, которым руководил Глеб Сергеевич Семенов, ни последующей беседы, которую подробно описывает мемуаристка. Хотя, по ее утверждению, я был и свидетелем, и активным участником.
«Пожилой поэт Глеб Сергеевич Семенов», — пишет Марина в восьмидесятых. Она, конечно же, знает, что сорокалетний тогда Глеб Сергеевич отнюдь не был «пожилым», но воспроизводит тогдашнее свое восприятие.
Я фигурирую в этом обширном эпизоде как «молодой человек с офицерской выправкой». Для интеллигентной девушки, далекой от армейской проблематики, что офицер, что сержант (каковым я был) — все едино. Важно внешнее впечатление.
Выправка тогда, через три года после моей демобилизации, и в самом деле присутствовала. Меня сурово муштровали по этой части, когда я был курсантом в отдельном учебном стрелковом полку в/ч 01106. Этот внешний признак закрепился в памяти Марины и стал индивидуальной «краской» — признак художественного приема.
«Я опять выделила молодого человека с офицерской выправкой — Яшу Гордина. Его стихи были суховатыми, классическими, без заметного мне „новаторства“, но почти в каждом было откровение — иногда в одну строчку и очень неожиданное: „В огромной комнате не верится в любовь…“».
И это стихотворение, и другие мои стихи, которые Марина цитирует, были написаны на два-три года позже события.
Когда Марина писала эту главу мемуаров, она была обладательницей моей книжки, где все стихи были датированы. Но ей нужна была концентрация индивидуальных черт персонажа уже не просто для мемуарной, но художественной выразительности, поскольку на этом был построен локальный сюжет.
Дальше снова речь идет обо мне:
«Про себя он неохотно сказал, отвечая на мои расспросы, что попал в армию, когда его исключили из университета за выпуск студенческого журнала».
Я никогда не выпускал студенческого журнала, и меня никогда не исключали из университета. И Марина это знала.
Я поступил в университет уже после армии, куда отправился по собственному желанию.
Но я понимаю, почему Марина решила поступиться «исторической правдой». В данном случае она не просто вспоминала один из решающих моментов своей молодости, но именно по причине его значимости старалась воссоздать эпоху в ее характернейших чертах.
Моя ситуация была отнюдь не характе´рна, исключение из университета и неизбежная армия — явная черта эпохи. А добровольный уход в армию — не характерен и требует специального объяснения.
Как сказано Лидией Яковлевной Гинзбург об особенности мемуарного жанра: «…в сочетании этой свободы выражения с несвободой вымысла, ограниченного действительно бывшим».
В данном случае «действительно бывшее» усиливается типизацией персонажа, помещенного в насыщенную историческим смыслом ситуацию — интеллектуальный быт «неформальной» литературной молодежи времен оттепели.
Эта глава воспоминаний будет чрезвычайно полезна будущим исследователям именно своим смысловым насыщением.
Тут надо вспоминать, что другой частый герой Марины, Евгений Рейн, был-таки исключен из Технологического института за участие в издании студенческой газеты…
Вообще эти две собственно литературные главы («Литературные знакомства» и «Поэтический круг») — в некотором роде энциклопедия того круга, из которого вскоре вышли значительные фигуры культурной жизни страны. Жизнь Марины оказалась теснейшим образом связана с многообразной по своим талантам и устремлениям компанией — Иосиф Бродский, Евгений Рейн, Андрей Битов, Рид Грачев, Валерий Попов, Борис Вахтин, Александр Кушнер, Анатолий Найман, Владимир Марамзин, Сергей Довлатов… Перечисление можно было бы продолжить, включив в него, например, молодого Илью Авербаха, одного из самых талантливых и своеобразных кинорежиссеров той эпохи. Но у читателя есть возможность встретиться на предложенных ему страницах и с этими персонажами, и с другими, быть может, менее известными, но по-своему не менее яркими.
Особую ценность литературным сюжетам воспоминаний Марины придает одно своеобразное обстоятельство: она вскоре перестала писать стихи; до первой прозы было еще как минимум два десятилетия, и она жила в этом пространстве набирающих силу талантов как наблюдатель. Социологи назвали бы ее положение — «эксперимент с включенным наблюдателем».
Это было принципиально важно, поскольку ее взгляд не был замутнен собственными литературными заботами — успехами, неудачами, надеждами, разочарованиями… На некоторое — значительное — время она оказалась лишена собственных литературных амбиций, и это давало ей куда большую свободу наблюдений и оценок, чем это обычно бывает у мемуаристов, «практикующих» писателей.
Ее интересуют, казалось бы, второстепенные обстоятельства, а не только творческий быт ее друзей.
«Яша Гордин, Игорь Ефимов, Саша Кушнер одевались в советский ширпотреб и совершенно от этого не страдали, просто не замечали; Бродский до появления иностранцев одевался черт-те как; во что одевался Толя Найман, я вообще не помню, а Женя Рейн был щеголем. <…> У Рейнов была небольшая комната, окнами во двор в коммуналке, только с одними соседями. Когда я пришла, Женя собирался уходить один. Он одевался перед зеркальным шкафом с таким усердием и тщательностью, как одевались, наверное, только в 19‑м веке. Я не могла отвести глаз от его сборов. Когда я вошла в комнату, он был в серых шерстяных брюках и белой „водолазке“ (только-только входившей в моду) и шаг за шагом, не торопясь, продолжал сосредоточенно заниматься туалетом, ведя разговор между прочим, но все равно занятно и с юмором. Он побрызгал на себя заграничным одеколоном, надел начищенные, тоже заграничные ботинки, потом, встав перед зеркалом, немного покрасовался и погримасничал (заметив, что я за ним наблюдаю), осторожно надел синий, похожий на капитанский китель блейзер (впервые мной увиденный), заложил в верхний кармашек платок уголком и только тогда повернулся к нам с Галей и окончательно включился в разговор».
Должен сказать, что приведенный мной эпизод с превращением автора этого текста из реальной фигуры в литературного персонажа для воспоминаний Марины большая редкость и, как я пытался объяснить, соответствовал вполне определенной задаче.
Что касается только что представленной прелестной жанровой сцены, то я могу подтвердить ее абсолютную точность, поскольку тоже имел возможность не один раз наблюдать этот ритуал, которому Рейн придавал особое значение. И могу сказать, что это свидетельство необычайно ценно для будущих биографов незаурядного поэта, поскольку оно многое объясняет в своеобразии того рисунка судьбы, которую впоследствии выбрал наш общий тогда друг и которая оказалась принципиально отличной от судеб большинства людей нашего круга.
Значение литературных глав мемуаров, помимо прочего, в том, что Марине, не модернизируя свое повествование, удалось тонко обозначить характер будущего жизненного пути своих героев. В восьмидесятые годы все уже было ясно, но Марина не воспользовалась этим знанием, как уже говорилось, честно воспроизводя свои впечатления тех ранних лет.
А что до художественной обработки некоторых эпизодов, то хочу напомнить, что строгий Ключевский считал роман «Капитанская дочка» более ценным источником, чем материалы «Истории Пугачевского бунта».
При этом наблюдения Марины отнюдь не ограничиваются бытовой стороной жизни. В «Поэтическом круге» читатель найдет не только тонкие наблюдения над личностью и стилем поведения Бродского, но и точный анализ особенностей его поэтического мировосприятия.
Равно как демонстрирует она и умение лапидарно, но глубоко осмысленно охарактеризовать совсем непростые взаимоотношения в советском поэтическом мире.
«О двух отечественных знаменитостях — Евтушенко и Вознесенском — не было при мне много сказано (передали, конечно, слова Ахматовой: „Одного у них не отнять — они хорошие эстрадники“, но эту ее обидную фразу не повторяли и не смаковали). Иногда мне казалось, что отношение к ним обоим (особенно к Евтушенко) моих друзей — питерских поэтов — напоминало отношение офицеров, оставшихся в строю, к офицерам, сбежавшим на штабную синекуру». И при этом Марина отдает справедливость и гражданскому мужеству, и поэтическому темпераменту Евтушенко, доказывая достойную всяческого уважения самостоятельность взгляда.
Вообще необходимость учитывать требования жанра — радиопередачи — помогла Марине сохранить полную интонационную свободу, смелость смешивать тексты высокой серьезности с острыми и веселыми жанровыми сценами. Впрочем, этому способствовало то обстоятельство, что ее окружали люди незаурядного, а иногда и блестящего остроумия.
Несмотря на особую структуру воспоминаний (не хронологический поток, как обычно бывает у мемуаристов, а череда тематических глав), сага, созданная Мариной Ефимовой, проникнута единым и внятным замыслом. Судьбы персонажей она являет на широком и подробном фоне эпохи.
Так, глава «Заграничное кино» познакомит современного читателя с той ролью в жизни нашего поколения, которую сыграли так называемые «трофейные фильмы»; они шли преимущественно в маленьких кинотеатрах и в залах домов культуры. Это были и реально трофейные немецкие фильмы, и просто присвоенные фильмы американские, открывавшие молодому зрителю совсем иной, не советский мир. Недаром Бродский утверждал, что разрушение советских устоев началось не с зарубежных «подрывных» радиопередач, а с демонстрации четырех серий «Тарзана». Это, конечно, иронический парадокс, но смысл в нем, несомненно, есть.
И гипнотический мир ожившего в оттепель театра, и появление молодых иностранных филологов (стажеров, аспирантов из Америки, Франции, Италии, многие из которых стали друзьями героев Марины) — все это придает ее воспоминаниям глубину и психологическую убедительность.
Перед сегодняшним читателем разворачивается картина совершенно ему неизвестного, яркого и драматичного мира, во многом объясняющая крушение советского монолита.
Особое место в воспоминаниях занимает глава «Деревня». Две интеллигентские семьи много лет ежегодно проводили лето в маленькой псковской деревне, бывшем староверском ските, где еще живы были длиннобородые старики-староверы (снова вспоминается термин «включенный наблюдатель»), и стали для жителей деревни если и не совсем своими, то во всяком случае привычными. И быт, и типажи теперь уже окончательно ушедшей бедной русской деревни — опять-таки ценнейший материал для будущих историков и прелюбопытное чтение для нынешнего читателя.
Как явствует из названных сюжетов, Марина очень точно выбирает те ключевые факторы эпохи, которые в наибольшей степени влияли на сознание послевоенной молодежи.
Вторая часть книги «В Большом мире» — едва ли не весь Западный мир и многообразная среда русской эмиграции — не только новый материал, но и новый, можно сказать, «стилистический климат».
Это уже в значительно степени этнография. Причем мемуаристке-наблюдательнице приходится изначально делать немалые усилия, чтобы не воспринимать материал наблюдения исключительно как экзотику.
У нее нет задачи стать частью этого нового мира. Она остается наблюдательницей, творческий инстинкт которой заставляет ее тем не менее относиться к этому безусловно чужому миру с живым интересом и уважением. А просветительский импульс требует объективности и высвечивания сущностных моментов.
В первой же главе этой части Марина определяет свое место в этом новом мире, обусловленное причинами эмиграции.
«1978 год, июнь. Столица Австрии — перевалочный пункт на пути эмиграции советских евреев, полуевреев, четвертьевреев и примазавшихся. У моей семьи странный статус: мы не то что захотели эмигрировать, нас не то чтобы выгнали… Нас испугали. Во время второго вызова моего мужа — Игоря Ефимова — в Большой Дом в 1976 году майор КГБ сказал ему: „В этом доме, Игорь Маркович, надо вести себя с большей откровенностью“. На допросе ничего конкретного он не предъявил, были только угрозы общего характера, но мы были уверены, что рано или поздно КГБ станут известны псевдонимы, под которыми Игорь издавался в сам-тамиздате. А за это уже многие отправились в ГУЛАГ. И мы решили уехать на Запад, чтобы Игорю не пришлось ехать по этапу на Восток».
В главах этой второй и важной части — сорок лет жизни! — отчетливо меняется стиль повествования. Здесь уже нет тех молодого возбуждения и азарта, с которыми Марина рассказывает о своем пребывании в яркой литературной среде; нет той горечи, с которой она всматривается в сумрак «темных веков» и мрак блокады.
Она сама точно определяет свою позицию:
«Если бы мне пришлось писать воспоминания о 40‑ка годах моей жизни в Соединенных Штатах, я бы назвала их „Америка. Вид с краю“. <…> Мои впечатления от Америки нетипичны и крайне индивидуальны. Я не столько смотрела на Америку, сколько подсматривала за ней».
Можно спросить: что значит — «Если бы мне пришлось писать воспоминания»? А что же мы держим в руках?
Но у Марины Ефимовой абсолютное творческое чутье: она точно понимает, что` она делает. Она понимает и объясняет нам, что выбранный ею из многочисленных жанровых вариантов мемуарный метод — особый. Если в первой части — жизнь в России — она рассказывала о себе в окружающем родном ей мире, то здесь она гостья, наблюдательница в строгом смысле, не связанная органически с контекстом, в который погружена.
Соответственно, стилистика второй части — без того внутреннего напряжения, которое свойственно многим страницам первой части. Это взгляд со стороны, даже когда рассказчица сама активно участвует в действии.
Пожалуй, единственное исключение — глава «Встречи», поскольку там речь идет о человеческих контактах, в том числе и с друзьями-эмигрантами из России.
Столь же пристально отстранены и описания путешествий по миру — Израиль, Испания, Турция…
Очень любопытно сравнить напряженно-неприязненное «Путешествие в Стамбул» Бродского с приветливо спокойным очерком Марины.
И конечно, очень важны главы, посвященные «подсматриванию» за самой Америкой, написанные с пониманием особости этой совершенно не русской жизни и готовностью принять эту особость даже в ее не самых привлекательных чертах.
Можно сказать, что эти «этнографические» главы оттеняют и придают особый эмоциональный колорит главам первой части — рассказу о России.
И наконец, в качестве эпилога и камертона — «Отрывки из Ленинградского дневника 1976—1977 гг.»
Это документ абсолютной надежности, который своими тональностью — печально-ироническим отношением к происходящему — и спокойной конкретностью бросает отблеск на все предыдущее, усиливая доверие к текстам другого, более свободного жанра.
Эти фрагменты Иван Никитич Толстой* впервые опубликовал в своем альманахе «Connaisseur» (№ 3. У нас в Ленинграде. Прага, 2022).
Главная и определяющая черта дневника — свобода взгляда, фиксирующего быт и бытие во всей полноте — без иерархического снобизма.
«В апреле Игоря вызвали в КГБ, но записи в дневнике об этом нет — наверно, очень не хотелось писать. Его вызвали странно — телефонным звонком из Первого отдела Союза писателей, но не к ним, а в Большой Дом. Он все утро рвал бумаги, потом мы обсудили мои действия, если он не вернется, попрощались, и он ушел. Страха не было — у меня, возможно, потому, что не было тяжелых предчувствий. Было беспокойство за друзей, и я позвонила нескольким, кто тоже мог быть в опасности».
Это поздняя ремарка, вполне заменяющая своевременную запись.
«Апрель, 76.
Союз писателей явно откликнулся на визит Игоря в Большой Дом: его впервые не пригласили руководить семинаром на очередной конференции молодых писателей Северо-Запада. В Детгизе выкинули из плана его книжку для дошкольников, которую сами несколько лет просили».
«Апрель, 76.
Вите Сосноре снова запретили выступать (видимо, всё откликаются псалмы, прочитанные им на поэтическом вечере, посвященном годовщине Октябрьской революции)».
И наряду с этими литературно-политическими событиями — рядовой и выразительный быт.
«В магазине из овощей только картошка и брюква. Фруктов свободно не купить никаких. Около больших магазинов стоят длинные очереди за апельсинами или яблоками, за свежими огурцами, за орехами фундук. На рынке есть всё, цены несусветные. На Кузнечном рынке на один день появилось объявление, что устанавливаются твердые цены, и в этот день рынок был пустой —
ни одного продавца. Потом объявление сняли, и продукты появились снова».
Этот советский быт, на фоне которого разворачиваются драмы человеческих судеб; семидесятые, не конец восьмидесятых и не начало девяностых — глубокое советское время.
«29 января, 77.
Вот сейчас, в конце января 1977 года, в Ленинграде нет макарон — уже месяца 2—3, нет дорогого масла (по 3 р. 80 к. за кг), а есть только за 3 р. 50 к., про которое гординская старушка — педиатр, лечившая еще Тату в детстве, а теперь Алешку, сказала: „Ни в коем случае не давайте это масло детям. Это — бессовестный обман“, нет соленых огурцов, свежих и вообще не было — даже в сентябре, нет, разумеется, помидоров. <…> Совсем пропало топленое масло. Мясо есть, но только мороженое. Очень плохо с рыбой…»
«20 марта, 77.
Приехала из Москвы Ира (Грибанова), говорит, что там сплошные аресты и уже второй человек, причастный к диссидентам, пишет покаянно-доносительские статьи».
Цитировать больше нет смысла. Книга скоро будет в руках читателя.
Советская жизнь семидесятых во всем ее разнообразии…
Если бы это было академическое издание, то, очевидно, нужно было бы сделать некоторое количество примечаний, исправляя мелкие ошибки мемуаристки.
Марина считает, что знаменитый дворец графов Шереметевых, Фонтанный дом, поскольку стоит на берегу реки Фонтанки, построил петровский фельдмаршал граф Борис Петрович Шереметев. Но Борис Петрович, действительно получивший эту землю в 1712 году, умер через семь лет, а дворец в его нынешнем виде начал строиться уже в конце XVIII века.
Марина называет нашего общего друга физика Михаила Петрова членом-корреспондентом АН, но он в свое время баллотироваться отказался и остался просто доктором физико-математических наук, хотя сделал незаурядную не только научную, но и административную карьеру, став одним из руководителей Физтеха.
Но все эти мелочи — для будущего академического издания со всем необходимым аппаратом и подробным комментарием в том числе.
А нынешний вариант издания рассчитан на самого широкого читателя и предлагает ему многослойную ретроспективную картину мира — мира российского (советского) и мира западного; картину, насыщенную многообразной исторической теперь уже информацией и населенную галереей ярких судеб, сонмом имен, многие из которых у нашего читателя на слуху, но носители которых впервые явятся как живые люди.
А главное — мы встречаемся, и тоже впервые, с самой мемуаристкой во всем обаянии ее личности и таланта. Нечастый случай восстановления исторической справедливости.
* Внесен Министерством юстиции РФ в список иностранных агентов.
1. Город и мир. Л., 1991. С. 287.
2. Гинзбург Л. О психологической прозе. Л., 1977. С. 133.