ПОЭЗИЯ И ПРОЗА

ИЛЬЯ ПРОЗОРОВ

 

Об авторе:

Илья Андреевич Прозоров (род. в 1987 г.) — писатель. Окончил Таллинский университет, учился на факультете славистики. Автор книг. Публиковался в эстонских литературных журналах и газетах, а также в журналах «Звезда», «Дружба народов», «Новый журнал», «Нева». Проза переведена на английский, польский и эстонский языки. Живет в Таллине.

 

 

Счастье

Рассказ

 

Маршировали пальцы по спине: «Рельсы-рельсы, шпалы-шпалы, ехал поезд запоздалый…» Путь пролегал от макушки к пояснице, позвоночник хорошо обозначал его, ты шла по нему уверенно, не сбиваясь. Не было еще на спине родинки, о которую споткнутся через годы пальцы первой моей любимой. Спина была гладкой, загорелой, упругой, ты — стройной, крепкой, красила губы в морковный цвет, подводила карандашом глаза, румянила лицо, тянула на себе весь наш дом, всю нашу семью и жалела и прощала всех без разбору — и все любили тебя… «Запоздалый поезд» вез меня туда, где начинался твой рассказ, всегда один и тот же, потому что мне нравилось слушать его и думать, как все это страшно далеко и что жизнь сейчас другая — светлая и спокойная, да и уложить меня можно было только рассказом, иначе я не засыпал, а сил сочинять у тебя не хватало, и ты просто вспоминала, слишком иногда откровенно, позабыв, что рядом, повернувшись спиной, лежит восьмилетний внук.

…Осень сорок шестого в поселке Сапала, который вот-вот переименуют, чтобы закрепить победу, была холодной и серой. Сапала — новая твоя родина после покатых владимирских полей. Еще носится запах войны в воздухе, еще не починили изувеченный взрывами третий станционный путь у вокзала, где рельсы торчат, как взъерошенные волосы, еще звенят под ногами немецкие, финские, советские в зеленовато-белой патине гильзы. Советские гильзы хороши особенно. Они длиннее, крепче, могут лежать и не гнить в земле годами. Гильзы выменивают в поселке на налимов, плоскоголовых, похожих на мореные куски древесины, — их местные пацаны ловят в протоке под железнодорожным мостом. Гильзы кладутся на рельсы на расстоянии двадцати сантиметров друг от друга, чтобы их было проще соскребать — когда поезд по ним проедет. Расплющенные гильзы приобретают нужный тускло-золотистый оттенок и в воде напоминают мальков. Гвоздем проделывают в них дыры, вдевают крючки, капроновую нить и, занося куда-нибудь под топляк или опору моста, играют плавными рывками, словно это раненая рыбка трепыхается по течению. Налимы клюют как обезумевшие, заглатывают крючки жадно, глубоко, до самого желудка, нередко запутывая и обрывая нить. Потому гильзы пацанам нужны всегда, они в большой цене — такой вот круговорот. Налимов действительно много. Лет восемь их никто не ловил из-за войны, и расплодилось их больше, чем комаров. Поселок переименовали в Налимовку. Табличку с прежним финским названием при въезде в поселок, а заодно и на станции небрежно закрасили. Переселенцы обрадовались этому пустяку. Иностранные буквы пугали их, напоминали о близости границы. Они всерьез думали, что финны придут и будут вырезать тех, кто занял их дома. Но никто не пришел, и мало-помалу всеобщие страхи исчезли — о финнах забыли…

Видел ясно, как, погрузив руки в карманы, поджав плечи, шмыгая носом, переходишь ты железную дорогу, перескакиваешь ловко через серебристо-черные рельсы в сыром утреннем тумане.

И совсем непохожа на молоденькую учительницу, и про тебя говорили в поселке, что гвозди бы тебе в шпалы заколачивать, а не детей учить.

Пудовое, с плоскими пуговицами пальто из черного драпа на тебе.

На косынку трудовую, алого цвета, как на знаменитом плакате «Тише!», наброшен теплый кружевной белый платок, чтобы не заработать менингит: алый, ты верила, приносит удачу, белый попросту нежен и красив.

Минуту назад выскочила из здания вокзала, где скромная, выделенная тебе школой комната бывшего начальника станции пахнет чернилами, сельдереем и мышами, на подоконнике теснятся учебники по орфографии, герань в каске, которая вместо горшка, керосинка, где обязательно при входе нужно снимать обувь, хоть и колются и занозят холодные дощатые полы, и сыплется с потолка штукатурка, и стекла дребезжат от проходящих поездов.

(И что сделало тебя такой чистюлей?.. Помню, как все в квартире твоей от порядка, от свежести, от аккуратности буквально парило в воздухе.)

Лицо грустное-грустное у тебя, будто прожила на земле век и ждешь терпеливо конца. А ведь двадцать два только — девочка совсем!

Торопишься в школу за пять километров от дома, через лес, по старой финской дороге, кое-где мощенной гранитными булыжниками, с черными елями по обочинам и ламбинами с застоялой водой.

Повторяешь обветренными губами урок.

Зорко глядишь под ноги, чтобы не зацепить, не ободрать, не поцарапать о камни новенькие, с тонкими шнурочками, кожаные австрийские полуботинки. Очень ты ими гордилась, полуботинками, потому что — твои, с первой получки, а не подарок или случайно оставленные на вокзале кем-то.

(Никогда не брала ты чужого, не завидовала, не хвасталась… Скромность тебя выбрала в поверенные и не прогадала.)

Трудной была первая зима на необжитой еще земле.

Пробивалась ты сквозь липкую метель.

Часто домой возвращалась в кромешной темноте и чуть ли не на ощупь, когда не видно вытянутой руки, а в лесу тишина замогильная наваливается со всех сторон. И хоть бы какой-нибудь звук в тишине, хоть бы намек какой на жизнь! Лес молчал величественно и страшно. Тогда, прищурив глаза, как испуганная птица, ты пела любимую песню о Марианне: «О, Марианна, мне жаль будить тебя…», пока не замечала мерцания станционных огней за лесом, и клялась больше не задерживаться в школе допоздна, но все равно задерживалась.

Проваливаясь в сугробы, ковыляла по замерзшему озеру — подменить заболевшую учительницу в отдаленной деревне, куда зимой нет никаких дорог, потому что зима заносила дороги, а чистить их было некому…

Вокзал, где у тебя комната, был старый, прошлого века, похожий на терем, с высокими окнами, гранитным крыльцом, с резным коньком на крыше и удобным навесом для пассажиров. Во время дождя под навесом наливалась и блестела лужа, в ней плавали и лопались пузыри. И когда было тоскливо, когда хотелось бросить и школу и комнату — ты смотрела на пузыри и мечтала о тихом счастье.

И в следующую зиму оно почти случилось, счастье!..

В конце ноября, когда выпал снег и почернели дома и камни, в здании вокзала, в противоположной стороне, поселился тот, первый. Его ты увидела в окно — как он выходил из поезда с большим бежевым чемоданом в руке.

Чернобровый, худой, с правильными манерами, в шляпе, в пальто, в круглых очках, из-под которых смотрели серые умные глаза, смело размахивал он тростью из красного дерева и целился ею в воробьев и синиц. Вел себя свободно, иногда развязно даже, но всем почему-то сразу понравился, и тебе понравился тоже, хотя трость его была неуместна. О таких — развязных — ты только в книжках читала, но никогда не видела. Он залетел однажды под навес, где, повторяя очередной урок, ты пряталась от дождя вперемешку со снегом, промазал, изрядно зачерпнув из лужи, ты не сдержалась, прыснула, следом он захохотал — да так, что выпорхнули из-под навеса голуби, — и все завертелось с тех пор как-то легко и быстро у вас.

Он встречал у школы, вместе возвращались в поселок — с ним было не страшно идти по старой дороге, хрустеть замерзшими лужами, весело болтать или просто молчать, потому что ты любила слушать его шаги рядом. Вечерами читал тебе вслух Фенимора Купера и всегда застревал на описаниях индейских племен, отложив в сторону книгу, думал о чем-то, ледяным взглядом уставившись в потолок, и никак не могла ты к этому привыкнуть.

От него и от одежды его, от движений и речи пахло городом, комфортом, сытостью, и в поселке никто не понимал, зачем он приехал, да еще в начале зимы. Не понимала и ты. А если интересовалась как бы между прочим, он отшучивался, говорил, что скоро узнаешь.

Он сказал только, нечаянно как будто, в Новый год, после трех выпитых бокалов шампанского, что отец у него был командиром дивизии и нелепо погиб в последние дни войны, утонув в реке, на переправе, когда возвращал дивизию домой, а мать пропала во время эвакуации в начале сорок второго. И было неудобно, что такая огромная семья у тебя и никто не погиб: пять старших братьев, сестра, мать, отец. И ты не всех ему назвала, думала, что обидится, уйдет к другой, к какой-нибудь сироте, каких полпоселка было в ту пору.

Попасть в комнату можно было только со стороны платформы, и вход хорошо просматривался из высоких вокзальных окон и соседних домов. Чтобы не заметили, он оставался у тебя до утра, и вы разговаривали шепотом обо всякой ерунде, спрятавшись под широким тяжелым стеганым одеялом, которое мать подарила тебе перед отъездом. А когда ревел гудок за озером и проносился, словно гром, первый товарный поезд, живо, по-пацански выползал он через окно, пересекал станционные пути, растворившись в тумане, обегал с обратной стороны вокзал и возвращался как ни в чем не бывало к себе.

И так, однажды растворившись, он не вернулся…

В канаве, недалеко от станции, нашли его тело с ободранной спиной, без скальпа, без серых умных глаз, словно куперовские индейцы расправились с ним в этом диком финском краю.

В поселке сразу сказали, не дожидаясь заключений и экспертиз, что так убивает только рысь. Перегрызла горло уснувшему на запасных шпалах путейцу в прошлом году и тоже выковыряла зачем-то глаза — дались ей эти глаза! — и стянула и утащила прямо перед путейской женой его сапог.

Часто видели рысь в горловине станции, там, где будка стрелочника: как неторопливо и мягко переступает она рельсы, неся в пасти зайца или курицу, как встает иногда перед идущим поездом и смотрит, оцепенев, на приближающийся свет.

Выяснилось, что он — из органов, москвич, женат, тридцать шесть лет ему было по документам, а говорил, что двадцать восемь, и выглядел на двадцать восемь. Во внутреннем кармане пальто нашли затертое удостоверение, паспорт, телефонную книжку, где «любимая» была на каждой странице, под каждой буквой и в каждом городе пребывания на его маршруте жизни: Куйбышев, Свердловск, Ленинград…

Кто-то грубовато, с намеком заметил: «Не хватает нашей поганой Налимовки. Не успел, наверное, вписать!»

Приехала жена из Москвы — красивая, неразговорчивая, похожая на оперную певицу брюнетка со строгим лицом. Три дня она прожила на вокзале, дожидаясь поезда, который увезет ее вместе с гробом, сколоченным из свежих сосновых досок, обратно в Москву.

По ночам жутко было осознавать, что он за стеной спит вечным сном, а рядом, надев очки, его обманутая жена внимательно изучает записную книжку при свете керосиновой лампы.

Когда грузили гроб в товарный вагон, сыпал снег, мягкий, как пух. Ты выбежала на платформу в одной сорочке, но тебя вовремя остановила дежурная, больно схватив за локоть: «Только на ваших окнах рамы розовой краской покрашены, — сказала она шепотом, — а на его пальцах, сама видела, розовая краска. Смотрите, как бы чего не вышло! Я-то молчать буду, я все понимаю. Работа у меня такая — всех понимать… Хороший был человек, очень хороший, раз так ужасно умер. Ужасно только хорошие умирают…»

Горе ты выплакала в подушку тихо, незаметно ото всех, но по ночам видела серые глаза его, смотревшие на тебя с сожалением.

Весной мать приехала в гости и обрадовалась — похорошела дочь за вторую зиму, телом раздобрела, лицом округлилась, наверняка спит и ест хорошо. А ты отвечала с горькой улыбкой, что все это неправда, и мыла окна, и скоблила рамы.

 

«Запоздалый поезд» уносил меня все дальше и дальше — в весенний Выборг, город с характером, как ты называла его и куда сбежала найти работу получше, переменить жизнь, забыть вокзал, комнату, розовые рамы — его забыть и обман его…

Еще в начале второй зимы познакомилась ты с заведующей выборгской школой. Измученная, с больным некрасивым лицом, но по-матерински ласковая и добрая, она в составе комиссии приехала в Налимовку проверять работу школьных учителей и отметила тебя, сказав: «У нас дети военных, их очень много, а учителей дельных, крепких, молодых мало. Вот вам адрес. Будете в Выборге — заходите непременно! Работа для вас всегда найдется. И с комнатой вопрос решим. Вы здесь погибнете…»

Адрес ты сохранила. Закругленные размашистые буквы на квадратном клочке бумаги — в них был смысл, в них была подсказка: как жить, как действовать дальше. Паспорт и пропуск — Налимовка была закрытым приграничным поселком — уже не имели для тебя значения. С адресом, как с главным документом, ехала ты в Выборг, в новую жизнь искать счастье.

С детства мечтала ты о большом шумном городе. Тебе попалась однажды вырезка из журнала «Огонек» с видом вечерней Москвы: улица Горького, желтые фонари, неоновые вывески, а вдалеке Кремль с рубиновой звездой и автомобили, троллейбусы двухэтажные, о которых ты ничего не знала и спрашивала отца, зачем у этих машин, как у кузнечиков, растут усы, — едут и везут в светлые рестораны, в театры, в квартиры теплые и уютные счастливых людей. И ты тоже хотела ехать в свою квартиру в двухэтажном троллейбусе по широким проспектам…

Выборг потряс! Его готическая меланхолия, его вечно бегущее куда-то небо, европейская аккуратность улиц и площадей, серенькие, похожие на мышей трамваи, библиотека, замок, залив, набережные, парк Монрепо — все явилось как сказка после глухой Налимовки и никак не вязалось с Москвой из «Огонька». Улицы Выборга то высоко поднимались к небу, то опускались вниз и заканчивались мирным плеском воды о гранитные набережные. На башенных часах в Старом городе отсутствовали стрелки, и было непривычно и странно видеть один черный циферблат, будто время похитили или оно обиделось и убежало. Люди встречались редко и всё копошились на мелких работах: конопатили стены домов, красили ограды, отпиливали ветки старых деревьев в парке. На перекрестках вспыхивали флажки регулировщиц — казалось, они выпускают на волю неведомых красных птиц. Дребезжа и покачиваясь, проносились грузовики с «кабаньими мордами» — буксировочные крюки на бамперах напоминали клыки. В кузовах сидели солдаты. Лица их были свежи, молоды, румяны, как сдобные булочки. Некоторые, завидев тебя, снимали и прикладывали к груди пилотки, фуражки, слали поцелуи, гикали, ржали, громко и залихватски свистели. Другие, отвернувшись, думали о чем-то и курили.

Выборг еще не до конца оправился от войны. На некоторых домах отсутствовали крыши, зияли черными пустотами окна, иные и вовсе были заколочены нестругаными досками, а на дорогах встречались воронки правильной формы, заполненные желто-коричневой, с мелким дорожным мусором водой. И все это еще недавно могло показаться ужасным, противным, если бы не весна. Она, спешившая побыстрее закрасить зеленым парки, выпустить из-под карнизов оголтелых птиц, дробным постукиванием воды заиграть по подоконникам и тротуарам, влетела в город вместе с тобой молодо и проворно, и ты любила потом повторять, что Выборг — город самый светлый, самый теплый, где тебе приходилось бывать, город, где остановилось для тебя время и где ты всегда ощущала себя моложе, чем есть на самом деле.

От школы получила ты сначала комнату в коммуналке, затем двухкомнатную квартиру, дослужилась до завуча, вступила в партию по уговору коллектива, вышла замуж, купила демисезонное пальто, съездила в Кисловодск по путевке, родила дочь…

 

«Запоздалый поезд» останавливался, зеленые обои кружили хороводы перед глазами, обволакивало тепло твоих рук — я засыпал…

Я представлял, что летим мы над Выборгом, внизу крепость, мосты, на них трамваи звенят весело, и дымят, плывут по заливу белые пароходы, а с палубы машут и кричат люди, провожая нас, как осенних перелетных птиц, в далекие неизвестные края: «Прощайте! Прощайте!..»

И когда я просыпался через час или два, тебя уже не было рядом. В квартире было тихо, покойно. Лишь холодильник урчал в кухне, и настойчиво бились о стекло ветки старого тополя. Первые секунды я не понимал, где ты, и даже боялся, существуешь ли ты вообще, потому что и рассказ, и руки, и голос твой казались сном. Оглядев подозрительно комнату, замечал висящий на спинке стула халат, в котором ты ходила по дому: ушла, значит, в магазин, скоро вернешься, и не с пустыми руками. Принесешь бананы, страшно дорогие, сладкие, или печенье в клеточку, не помню, как называется… Беспокойство мое оседало, я закрывал глаза, пытаясь вернуть сон, лежал минут десять, слушая тополь, его постукивания, будто кто-то ногтями скреб по стеклу.

На покрывале всегда оставался запах хозяйственного мыла, которое ты варила и продавала на рынке, потому что не хватало зарплаты и приходилось как-то крутиться, чтобы спрятать нищету от внимательных детских глаз.

Вскочив с кровати, я выбегал в кухню, в коридор, затем на балкон. Длинный, как галерея, он тянулся вдоль всех трех окон квартиры, и можно было, разбежавшись, преодолеть расстояние от гостиной до спальни в несколько секунд, постучать в окно и сказать весело: «Вот он я!» С балкона вела наверх ржавая пожарная лестница. Она начиналась выше меня на две головы. Подпрыгнув, я хватался за нижнюю перекладину, несколько раз подтягивался, чувствуя, как впиваются в ладони ржавые «струпья». Было больно, и кожа на ладонях становилась красно-коричневой, словно из нее сочилась кровь. Ты не любила, когда я выходил на балкон, и всегда предупреждала: «Смотри не упади!..»

 

Так бывало почти каждое лето, а потом вдруг все прекратилось, потому что мальчик вырос, уехал далеко, в большой город, где метро, пробки и много людей, и стало неинтересно приезжать в квартиру с зелеными обоями, слушать один и тот же рассказ, который ему надоел. Жизнь его теперь не была светлой и спокойной. Поступив учиться на инженера железнодорожных путей, мальчик начал курить, встречаться с женщинами старше его, засыпать и просыпаться в незнакомых квартирах, мучиться от любви — ее сразу стало много и она выматывала своей повторяющейся предсказуемостью. Умерла его мать — ее дочь. Похоронили. Он не смог приехать. Он, по правде говоря, не хотел ехать. (Мать никогда не была близким человеком. Мать никогда не занималась им, не лезла в его жизнь, он был предоставлен сам себе. Став взрослым, он порой не мог вспомнить даже лица матери, ее черты, ее голос.) Так она осталась одна в Выборге. Никто больше не приезжал к ней. Поначалу он звонил, узнавал, как дела, как здоровье. Она отвечала, что все хорошо и что тротуары зимой посыпают гранитной крошкой, а не солью, как раньше, и обувь не разъедает, но что крошка залетает в сапоги, и колется больно, и натирает ноги, — ему и эти разговоры скоро надоели. Очередная любовь его, вставшая поперек учебы, заставила пойти на гнусность — занимать деньги, чего он ненавидел больше всего. Занимать он стал часто и помногу. Он бросил учебу, пошел работать подсобным рабочим на стройку, затем сборщиком мебели, а денег не становилось больше. Он отдалялся от друзей, но не потому, что они были плохие или ненадежные, а потому, что он должен был им всем. Любовь поставила условие: больше вложений или гордое одиночество. Выбрав, конечно, первое, он не знал, где взять эти вложения. Оставался последний вариант — звонить в Выборг. Проходив в мучениях три дня, он все же позвонил. Они разговаривали полтора часа. Уже устал он сидеть в напряжении, глядя в пол, уже затекла рука, держа телефон, уже потекли холодные струйки пота по вискам, когда она поинтересовалась о его делах. Он признался в долгах, не заметив, каким жалобливым голосом это сделал. И если бы ему дали послушать, как и что он говорил, он бы повесился от стыда. Он назвал сумму — она прислала больше, приписав, что это подарок и возвращать ни в коем случае не надо, но в запале он пообещал вернуть. Он знал, что она пришлет больше, но все равно радовался, будто выиграл в лотерею, и напился, и пил три дня. Вместе с деньгами быстро закончилась любовь. Он ощущал жизнь теперь как пустыню: куда ни посмотри — везде бесконечная рыжесть. И всё больше болели глаза, и душило от этой рыжести, и он сутками лежал на кровати и смотрел в стену, чтобы пустыня не раздражала его. И вспомнил он те самые зеленые обои, ржавую лестницу, Выборг, который они вместе исходили вдоль и поперек во все времена года, во всякую погоду, и хотелось позвонить, но давно прошел срок возврата долга, и после обещаний вернуть его напоминать о себе было уже неприлично — лучше совсем не звонить, исчезнуть, стать мертвым для всего прежнего. Он сказал себе: «Проживу без Выборга, в конце концов». И это почти получилось. Почти — потому что однажды ему все-таки позвонили. В феврале, через год после последнего их разговора.

Узнав, что она не встает и прикована к больничной койке и вряд ли вообще когда-нибудь встанет, что капризна, непослушна, ходит под себя, что пролежни и подводит память, он чуть ли не со слезами обежал старых друзей, они без лишних разговоров собрали ему денег и благословили на отъезд. Наверное, он был слишком искренен, прося денег, и многих тронул впопыхах рассказанной историей о «запоздалом поезде».

Он вмиг и налегке помчался в Выборг.

И чем ближе к нему подъезжал, тем пристальнее глядел в окно, не узнавая жизни, проносящейся мимо, пассажиров на станциях, торгашей, проводников, снующих по платформе, не понимая, куда и зачем, расталкивая друг друга, бегут они с жадной бессмысленностью в глазах. Веяло бедой, необъяснимым страхом толпы, и люди, казалось, второпях покидали планету — улетали в отдаленные галактики, чтобы никогда сюда не возвращаться.

Он выхватывал из толпы взгляды — хмурые, тяжелые, волчьи, словно что-то постыдное и нехорошее знающие обо всех на свете и конкретно о нем. От этих взглядов ему становилось холодно и одиноко.

Ехал он больше суток и не ел ничего. Только курить выходил в тамбур, где грохотали колеса и где от замерзших окон было зябко и темно, как в пещере.

У Петербурга поезд встал. Прикрыв окно занавеской, он разнервничался, и, чтобы успокоиться, улегся на свернутый матрас, и пытливо, прибавляя в уме год за годом, высчитывал ее возраст, и считал долго, пока не уснул.

А когда проснулся и отдернул занавеску, увидев, как поезд подъезжает наконец к Выборгу, с ужасом понял, что, считая, перевалил за восемьдесят.

— Снега-то!.. — посмотрев в окно, протянул сосед и выудил из-под сиденья два пожеванных ботинка. — Вот, с прошлой зимы гранитной крошкой посыпают и посыпают. Всю обувь измордовал…

Он вспомнил, как читал в письме про эту самую крошку… И стало неприятно от своего стыдливого затворничества: может, пока не поздно, уехать прочь на первом попавшемся поезде куда-нибудь подальше отсюда? В кармане лежала сумма, способная забросить его на другой конец страны…

Он не узнавал Выборга. Город тонул в сугробах. Они лежали вдоль дорог, были выше человеческого роста, тусклые, мрачные, вперемешку с грязью, похожие на навозные кучи. Редкие прохожие поскальзывались, размахивая в воздухе сумками и пакетами, пытались за что-нибудь ухватиться, падали плашмя и лежали, пока кто-нибудь неравнодушный не помогал им встать. Еле ползли, буксуя и надрываясь, автомобили. Бесцельно и неистово сигналили друг другу, славя городскую ненависть.

Из-за сугробов он угадывал улицы по висевшим в небе проводам, перекинутым с крыши на крышу. Провода казались спущенными струнами забытой гитары. Чувствуя себя зажатым в ее тесном и холодном корпусе, он спешил к остановке, откуда ходил единственный до больницы автобус.

В автобусе сидели одни насупленные старухи. Выдыхая клубы пара, охали и ахали, когда автобус подбрасывало на выбоинах или когда, слегка притормаживая, он наезжал на «лежачего полицейского».

Старухи вышли вместе с ним у больницы, ковыляли по узкой утоптанной тропинке — приходилось, пропуская редких встречных, отходить в сторону и нырять в глубокий снег.

Странно было идти в цепочке старух. Опустив головы, тяжело ступая и покачиваясь, тащились они неторопливо и молча. И только снег под ними скрипел, и набитые продуктами и бельем целлофановые пакеты шуршали в руках. Он подумал, что со стороны все это напоминает крестный ход или похоронную процессию, закурил, поднял голову и увидел больницу…

Это была самая красивая больница, которую он когда-либо видел!

Она и на больницу-то не похожа была — скорее на санаторий. Как же обрадовался он, увидев ее на скале: ну не может умереть здесь человек, просто не имеет права!..

Окружали больницу ровные и частые, как тын, сосны. С них нежно и тихо падал снег, на ветках спорили синицы и воробьи, скакали серые белки. Из трубы котельной валил сизый дым. Сладко пахло углем. В некоторых окнах главного корпуса виднелись, как лики на иконах, лица пациентов, а внизу, под окнами, залив и шхеры, нетоптаные снежные поля, уходящие за горизонт.

И пепельные, тяжелые от снега облака расходились именно над больницей, над соснами, над всеми, кто шел по тропинке, и в глазах рябило, покалывало от внезапного света.

И проглядывалась прозрачная синева в небе, и в ней, как планеры, кружили две птицы, не совершая ни единого взмаха крыльями, не издавая звуков.

А здание больницы, как огромный кусок рафинада, блестело от мороза, и не слышно было шума с дороги, которая осталась позади.

Его долго не пускали: кто, куда, зачем, почему, к кому…

Пока выясняли, он маялся в кресле в холле, поглаживая пыльную пальму — прислонившись зеленой ладонью к стеклу, она грустила о далекой своей южноамериканской родине.

Он уже засыпа`л под мерный бубнеж докторов за спиной, под одиночные, как выстрел, звонки телефона в регистратуре — ловкая рука медсестры успевала схватить трубку, — под удары настенных часов, когда привезли какую-то важную шишку. Он видел, как с заднего двора два бугая в черных пальто вносили длинное худое тело и как всполошилась, побросав дела, вся больница и засеменила медсестра в конец коридора.

— Выживет… — сказал кто-то за спиной.

Он обернулся и увидел в кресле-каталке мужичка, лохматого, как после похмелья.

— Они, как тараканы, и после взрыва ядерного выживут. Курить есть?.. Ты оглох, что ли?

— Курить есть? — переспросил мужичок, когда ему не ответили.

Опомнившись, он протянул мужичку всю пачку, несколько сигарет положил себе в карман. Мужичок схватил его за рукав, куда-то потащил.

Они пришли в мужской туалет на этаже, в конце коридора. В окне белел залив, тяжело и неприятно пахло хлоркой.

— Крепкая зима… — Мужичок катал во рту сигарету. — Нам два калорифера в палату принесли, чтоб не сдохли.

— Часто здесь мрут?

Мужичок нахмурился: о смерти в больницах спрашивать не принято.

— Бывает, — выдавил, глядя скучно в окно.

Он сказал мужичку, что из окна красивый вид. Посмотришь — умирать не хочется.

— Еще у финнов больница тут была. Знали, черти поганые, где строить. Говорят, не надышишься перед смертью, а здесь — точно!.. Дышу вторую неделю. — Закурил, дернув колесо зажигалки. — Вот ноги не ходят, гниют. На заводе всю жизнь, на судоремонтном. Химии надышался. Крепкая зима…

Он курил громко: то зажимал до хруста сигарету сухими белыми губами, то подносил ее вертикально ко рту, сдувал пепел, летевший на спортивные штаны. Внизу, перемотанные желто-коричневой марлей, как младенцы в пеленках, торчали его ступни.

— Я пока на судоремонтном работал, все поглядывал на матросиков, которые ошивались у нас в столовой и в нашу баню ходили. Все веселые, легкие такие, с задором. С завистью на них поглядывал… Мы кораблик им подлатаем, а они на этом кораблике куда-нибудь в далекие теплые страны уплывут. — Рассмеялся, захлебнулся дымом, откашлялся и продолжил: — Я как-то сказал им: «Возьмите меня с собой, мужики, за паек! Хочу увидеть мир. Мечта у меня такая». У них там каста, оказывается, чужих не берут. Я сын переселенцев, мать и отец из деревни глухой и даже не видели никогда города до приезда сюда… Ехали две недели в теплушке, с коровой, с единственным своим сбережением, сразу после войны: жилье давали, подъемные рубли, работу какую-никакую. Я тут уже родился. Всю жизнь прожил… А зима крепкая! Мне мать рассказывала, что раньше, сразу после войны, здесь такие зимы каждый год бывали. Люди замерзали в лесах, по дороге на работу… — Потряс в воздухе сигаретной пачкой. — Выручил ты меня куревом! Мне жена сначала приносила, а потом отобрала. Сказала: «Всё из-за твоих сигарет!..»

Сосны за окном почернели. От громких и частых хлопаний дверей на этаже вздрагивали стекла, в сломанном унитазе бежала вода.

Дверь отворилась, вошла высокая и стройная, как манекенщица, медсестра. Разгоняя дым, словно кого-то невидимого била по лицу, приказала немедленно покинуть уборную.

— Вас, Игорь Алексеевич, уже не раз предупреждали, что курить в туалете запрещено. Здесь датчики!

— Слушаюсь! — подмигнув медсестре, ответили весело в каталке, и она юркнула в открытую дверь, гремя колесами.

— А вы — пойдемте со мной, — сказала медсестра.

Шли по длинному коридору в ярко-желтом свете больничных ламп. Медсестра объяснила, что на свидание — не больше пятнадцати минут: палата большая, пациентов много, все пожилые, рано засыпают, и нужен покой. Он спросил, нельзя ли подольше, и уверенно, будто так и надо, сунул медсестре две тысячи.

— Уберите! — сказала она. — Пятнадцать минут.

Палата, куда привела его медсестра, была светлой, просторной, со свежим ремонтом, кровати стояли друг от друга на значительном расстоянии. От волнения он никак не мог их сосчитать. Он только увидел, что некоторые заняты — пять или шесть лежало неподвижных тел, накрытых одеялами. Все это были, конечно, живые, и он повторял про себя, что не может в такой красивой больнице, с такими красивыми медсестрами умереть человек — не может, не имеет права!

— Вам туда, в дальний угол, — сказала медсестра и исчезла, застучав по коридору каблуками.

Ее как раз переодевали.

Нечаянно показалась вислая грудь, рыхлый живот в крупных родинках. Рядили в халат, почему-то застегнутый на все шесть пуговиц, через голову, в тот самый халат, в котором она всю жизнь ходила по дому и который вешала на спинку стула, когда уходила в магазин. Из ворота показалось грустное, безразличное, усталое ее лицо. Она смотрела перед собой, не понимая, зачем суетится загорелая и сильная медсестра: «Ручки подняли! Ручки опустили!..» Покорно, как старая собака дает лапу хозяину, она поднимала и опускала руки — когда-то они готовили, стирали, мыли, пололи, спасали, выручали, гладили, ласкали, обнимали… Строили и прокладывали «рельсы и шпалы» на его спине, пускали «поезда» и увозили к послеобеденному сну. Теперь они болтались вялые и ненужные, как пустые бельевые веревки.

Переодев еще нескольких пациентов, медсестра жестом указала на кровать.

Он взял стул, поставил его у самого изголовья и сел, намотав шарф на кулак.

Повернув голову в его сторону, она долго, с полминуты, разглядывала его ноги, перевела взгляд на окно, вздохнула, как недовольный ребенок, которому подарили не ту игрушку.

Помогла медсестра:

— Валентина Андреевна, это ваш внук. Вы просили, чтобы он приехал, вот он и приехал. Вы рады, Валентина Андреевна?

— Да, — неуверенно сказала она, продолжая глядеть в окно.

— Скажите ему что-нибудь, Валентина Андреевна! У нас прием скоро заканчивается, а завтра процедуры…

И когда, поджав недовольно губы, Валентина Андреевна ничего ей не ответила, медсестра пожаловалась, что она замучила всех своими непонятными рассказами о каком-то мужчине из Москвы, как он обманывал ее и что она его любила и хотела выйти за него замуж, что он умер внезапно, но, как и от чего, сказать не могла.

— Это обыкновенная деменция, — шепотом, с понимающей улыбкой, заключила медсестра, складывая пополам и убирая в мешок грязную наволочку. — Она и вам может наговорить всякого. Но вы не слушайте, пропускайте мимо! У вас десять минут, — сказала она и быстро вышла из палаты.

— Какая сильная, крепкая женщина!

Он удивился, как эти слова прозвучали легко и спокойно, будто и не было болезни, пролежней, потери памяти, будто все это красиво и мастерски разыграно перед персоналом, соседями по палате и вот теперь перед ним.

— Я тоже такой была…

И, будто едва касаясь слов, не упуская поразительной точности в деталях, она неторопливо и коротко рассказала все то, что он и так про нее знал. Скупой и простенький рассказ наполнен был тихим и нежным счастьем, которое она всегда искала и о котором так часто он слышал от нее. Каждое слово светилось, и свет разливался по ее лицу, и в глазах ее тоже загорался теплый свет, и казалось, сейчас, именно сейчас, на чистой больничной койке, почувствовав, может быть, рядом родного человека, вспомнив все то, что не давало ей покоя в последние дни или даже годы, она наконец нашла то самое счастье.

А он… он, сидя на краю стула, смотрел вместе с нею в окно, видя на фоне падающего снега свое отражение, и готов был раствориться в этом отражении, слиться с ним — остаться навсегда в ее рассказе, с детским ощущением светлого счастья внутри. Он понял, что давно искал в себе это чувство и жизнь не задавалась, потому что искал не там, и вот теперь вспомнил и ощутил, как разливается оно в нем, и ему стало свободнее дышать и легче, и захотелось плакать от этой легкости и свободы.

Нащупал во внутреннем кармане деньги, вынул, положил на тумбочку рядом с ее кроватью.

— Сколько вам лет? — спросила она.

— Тридцать. В этом году исполнилось тридцать…

— А я вот никак не могу вспомнить, сколько же мне лет. Медсестра говорит, восемьдесят шесть. Но я не чувствую, что мне восемьдесят шесть… А что это за конверт?

— Это тебе… Вам. Деньги. Долг. Я должен был… — подыскивал он слова.

— Деньги? — переспросила она, наклоняясь к конверту. — Вы, наверное, очень добрый человек, раз принесли деньги. Только они мне не нужны. Я хотела бы, чтобы вы подарили их…

— Кому?

— Медсестре. Если вас не затруднит, отдайте ей. Она ухаживает за мной. Мне восемьдесят шесть. Я немолода. У меня никого нет. Я одна. А она… она мне как дочь. Она за мной ухаживает.

— Хорошо, — ответил он, надеясь, что она через мгновение забудет о деньгах, — не отдавать же их в самом деле первому встречному! Но, как нарочно, вошла медсестра.

— Этот добрый человек подарил мне деньги! Возьмите, пожалуйста, эти деньги! Завтра у Марии Федоровны день рождения. Купите вкусного к чаю, на всю нашу палату, и себе что-нибудь купите!..

Медсестра выхватила конверт, сунула в глубокий карман.

— Мария Федоровна в дальнем углу спит, — объяснила она, поправляя край одеяла на чей-то кровати.

— Да ведь мы с ней полвека знакомы! — вмешалась Валентина Андреевна радостно. — Она в Налимовке жила. Честная, добрая женщина… А Налимовки, представляете, больше нет! Там теперь карьер. Гранит добывают. А Мария Федоровна самая тут, в палате, честная…

— Конечно, честная, — утвердительно ответила медсестра. — Пора спать, Валентина Андреевна. Прощайтесь с вашим благодетелем!

— Храни вас Бог, что помогаете простым людям, — сказала Валентина Андреевна и, тихонько заплакав, отвернула лицо и почти мгновенно уснула, а слезы катились по ее щеке, капали на подушку, и там, где они падали, возникали маленькие серые пятнышки, и он видел эти пятнышки, и они особенно ему запомнились.

И когда медсестра погасила свет в палате и одна лишь надпись «Выход» осталась гореть тусклым зеленым светом, он, пятясь к двери, увидел снег за окном, синеву надвигающейся зимней ночи и детский овал лица — только оно выглядывало из-под одеяла, похоронившего немощное ее тело.

— Заберите! — прошептала медсестра, отдавая ему конверт.

— Нет, — уверенно и твердо сказал он. — Оставьте! Можете сделать, как она просит? Я почему-то вам верю. Возьмите часть денег себе, но сделайте, как она сказала…

Медсестра скользнула по нему уставшим, понимающим взглядом, и он догадался, что можно было ей всего этого не говорить: сделает как надо.

И еще ему хотелось сказать ей что-нибудь доброе, что он, может быть, хотел бы сказать, сидя у изголовья, но, увы, не смог…

И тогда он рассказал ей про «поезд запоздалый», про Налимовку, про весенний Выборг, про свое затворничество, про долг денежный…

— Вы еще придете? — спросила медсестра, вытирая слезы. — Она ведь одна, к ней никто не ходит. Ко всем приходят, а к ней никто не ходит…

Больницу он покинул, когда все пациенты давно спали, а медсестры в холле пили кофе и шепотом обсуждали важную шишку — что пришел он в сознание и все у него, кажется, в порядке, будет жить, — и уехал на вокзал. Успел на последнюю электричку в Петербург. Долго ехал, со всеми остановками. В Петербурге переночевал в дешевом отеле у вокзала, куда долго не могли заселиться два иностранца, потому что администратор, милая, но глуповатая девушка, совершенно не знала английского и не могла понять, чего хотят гости, и тогда он помог и девушке и иностранцам, и все очень его благодарили, и засыпал он с хорошим настроением, хоть и был страшно измотан за целый день.

Наутро уехал в свой далекий большой город.

Смотрел на зиму, что пролетала за окном бескрайними снежными полями, широкими поворотами рек, бледными дымками редких деревень вдоль путей…

И с радостью встречал новых заходящих в купе людей, рассказывал про Выборг, про балкон в виде галереи, про ржавую лестницу и, конечно, про «запоздалый поезд», и все слушали его внимательно и не перебивали, а дослушав, отворачивались с влажными глазами, уходили, снова возвращались, подолгу молчали, вместе с ним глядя в окно…

А потом выходили на станциях, прощаясь с ним как с родным человеком, и ему было от этого хорошо и приятно…

И он оставался один, и внезапное одиночество, и стук колес, и покачивание вагона так успокаивали его, что мир теперь не казался страшным, и непременно что-то хотелось поменять в жизни, что-то сделать доброе и полезное не для себя, а для вот этих случайных хороших людей, которых он так много встретил за последние дни.

…И все же Выборг, зимний Выборг, когда он о нем вспоминает, всегда для него пахнет хлоркой, и ничто не вытравит этот из него запах, ничто его не заменит, пока он снова туда не вернется — необязательно зимой, можно и весной… Ведь весна — это время, когда всему в природе возвращается молодость и всему дается второй шанс.

Александр Петрович Вергелис

Рецензии в рубрике «Хвалить нельзя ругать»

( № 1, 3, 5, 7, 8, 9, 10, 11, 12 )

Варвара Ильинична Заборцева

Пинега. Повесть (№ 1)

Елена Олеговна Пудовкина

Цикл стихотворений (№ 12)

Иван Вячеславович Чеботарев

Очерки по истории донского казачества в Гражданскую войну (№ 7, 8, 9, 10,)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Яна Игоревна Половинкина

Гамельн. Повесть (№ 7)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Иванович Салимон

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Петров - 9 рассказов
Михаил Петрович Петров, доктор физико-математических наук, профессор, занимается исследованиями в области термоядерного синтеза, главный научный сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе, лауреат двух Государственных премий в области науки и техники. Автор более двухсот научных работ.
В 1990-2000 гг. работал в качестве приглашенного профессора в лабораториях по исследованию управляемого термоядерного синтеза в Мюнхене (ФРГ), Оксфорде (Великобритания) и в Принстоне (США).
В настоящее время является научным руководителем работ по участию ФТИ им. Иоффе в создании международного термоядерного реактора ИТЭР, сооружаемого во Франции с участием России. М.П. Петров – член Общественного совета журнала «Звезда», автор ряда литературных произведений. Его рассказы, заметки, мемуарные очерки публиковались в журналах «Огонек» и «Звезда».
Цена: 400 руб.
Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России