Ирина Евса
* * *
Что тут скажешь — такие теперь времена:
Д. Кузьмин на дворе вместо М. Кузмина;
графоманы впадают в нирвану.
Был для Пушкина веком Фаддей
припасен,
А для Кушнера — этот. Сгодится и он,
чтобы лаять вослед каравану.
В чем причина баталий — вопрос не ко мне.
Я давно приучилась торчать в стороне
от ристалищ, где мечутся сотни,
и туда не соваться, где лампочки нет.
…Ты б не шлялся, приятель, в ночной
Интернет,
обнаживший свои подворотни.
Ну, не то чтобы руки скрутили в ночи
там, — но юркие крысы, но запах мочи,
торопливые случки на ржавой,
скользкой лавке! И как ни придерживай прыть,
но в такое ты можешь случайно вступить,
от чего не отмыться, пожалуй.
Я согласна с поэтом: лишь пять или шесть
тайным знаньем владеют. Пока они есть,
нам и слышатся вести оттуда,
где плывет величаво в провал облаков
караван и печальных своих седоков
меж горбами качают верблюды.
ГУРЗУФ
О. Ермолаевой
Переливаясь, как хвост
павлиний,
волны качают башку буйка.
Ветром растянуты кроны
пиний,
словно залетные облака.
Видно застрявшим на перевале,
как разбегаются по горбу
тесные улочки, что едва ли
вместят коня и его арбу.
Не задержавшись на желтом дроке,
дымка, плывя, переходит в дым,
вялящий пришлых на солнцепеке,
словно полоски медовых дынь.
Эти скворечники, эти клети,
берега втянутая дуга,
где с пирожками на парапете
мы — шелупонь, шантрапа,
лузга.
И, покачав бирюзу во взоре, —
«Ах! — выдыхаешь ты, — ну, кино!», —
как беспризорник, что ехал к морю
около года, и — вот оно.
* * *
Как мне жаль эту муху, вьющуюся по кругу,
зависающую то в примуле, то в
герани,
эту тягостную, навязчивую подругу,
просекающую, что осень уже на грани,
что мороза паучья нить перехватит вскоре
дребезжащее горло въедливой ариадны…
Я сама — только зной люблю, только сад у моря
с фиолетовыми прожилками олеандра.
Только ветер, сухой, тугой, облепивший плотно
посмуглевшее тело, словно перчатка — руку,
только пирс деревянный, мыс, парусов полотна,
на дремотной волне скучающую фелуку.
Я, как муха, лечу на запах вина и мяса,
над базарными деловито кружу рядами,
вожделенно жужжа; к зиме не скопив запаса,
залетаю в чужую форточку с холодами,
чтоб, скользнув на пейзаж с голландского натюрморта,
с липких лапок стряхнув брезгливо
остатки пыли,
в полутемном углу залечь, притвориться мертвой,
в беспробудную спячку впасть до апреля. Или…
ВЕСНОЙ
Я хочу быть сухим
китайцем с косичкой тощей,
с колокольчиком в горле
(что за чудной язык!),
собирающим хворост в короткопалой
роще,
перед тем как заснуть,
читающим Чжуан-Цзы;
и глядеть сквозь костер,
где все очертанья зыбки, —
искривляется ствол,
подрагивают кусты, —
чтоб над всхолмьями скул мерцали глаза, как рыбки,
что синхронно к вискам
загнули свои хвосты;
сохранить напоследок
только одну из функций:
подгребая угли, покуда огонь горит,
головою качать: «Куда ты
завел, Конфуций?»,
но при этом молчать (кто
знает — не говорит);
и, вбирая ноздрями запах
апрельской прели,
ни обиды в душе не
взращивать, ни тоски,
иероглифом расплываясь на
акварели,
выпускающим в сырость
тонкие волоски;
вообще незаметно
вылинять, раствориться —
как дымок меж ветвями,
как в синеве дома
там, внизу, где еще
белеет, как плошка риса,
одичавшая слива, если
глядеть с холма.
* * *
Что в твоем Эдеме? —
несладко, чай,
кочевая моя подружка?
Там примято облако по
ночам,
как заплаканная подушка.
Глину темно-красную твой
каблук
пробивает насквозь
невольно.
А дожди висят, как
растет бамбук:
неподвижно и
тонкоствольно.
И никто стихи не гудит
шмелем,
замыкая ударным слогом
путь наверх, где, зноем
ошеломлен,
терн шуршит на холме пологом;
где народ не хочет
сдвигать столы,
как всегда, поделясь на группы:
пунктуальны немцы, арабы
злы,
а французы все так же
скупы.
Ни за что не сможешь
прибиться к ним
ты, хранящая аз и буки.
Так впадает в оторопь
славянин,
залетевший
в театр кабуки.
И, как в прошлой жизни,
где мы ни дня
не сгубили с тобой
безгласно,
ты опять надеешься на
меня,
но, по-видимому,
напрасно:
почва мне по-летнему
горяча,
высь — по-зимнему
синеока.
И слетят две птицы на
два плеча —
sine annо
и sine loco.