ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
АНАСТАСИЯ СКОРИКОВА
СЛЕД
Вспомнишь потом человека, когда он умрет.
Лето, зима в феврале будут как бы двоиться.
Пух тополиный летит или снег? Что за год?
Крюков канал, девяностые, быль, небылица.
Водка паленая, «Сникерс», стакан, парапет...
Произнесенная фраза слетает, как птица,
крутится рядом, воркует, приветствуя свет.
В воздухе пыльном июньском растаял ответ:
надо ли после себя оставлять или нет
след
или, легко воспарив, в темноту возвратиться?
Он-то решил отпечатки оставить — слова,
книги. И я, не прочтя их, теперь не права.
* * *
Тепло, в морозный день став сердцу ближе,
чем ледяного города костяк,
дохнет в лицо, облапает, оближет,
в трамвае приютив почти за так,
одним как будто мазаны все миром.
И, точно приблудившийся щенок,
пригреешься, забыв, что связан с миром
лишь тоненькой цепочкой этих строк.
ПАЛЬТО
Какая все-таки лирическая вещь —
пальто; возьми, надень и перечисли
поэтов, научившихся беречь
его, включая в зарифмованную речь,
согрев строку в каком-то смысле.
Иванов — скучным посчитал не просто так:
от смерти скрыться глупая попытка —
полупальто — неполной жизни знак.
С ненастьем и дождем влюбленный Пастернак
связал, с печалью без убытка.
А современник — замечательный поэт —
в прошедшем позабытом дне, в надежде
вновь воскресить, захоронил предмет.
И я из шкафа достаю свое на свет —
примерить: впору ли как прежде.
ПОДСТАКАННИК
Почему-то люблю подстаканники
и советский граненый стакан.
Преломляется луч в многограннике,
и заката осадок багрян.
Сделал чая глоток полуночного,
словно жизнь в нежной Ялте прожил.
Обжигая волной, море прошлого
накрывает: был счастлив, скажи?
Дача, берег, крик чаек отчаянный.
Но остались не дом и не сад —
подстаканник, на нем отчеканенный
с позолотой скупой виноград.
* * *
Созданье из кутикулы, хитина,
из воздуха, материи иной —
как звать тебя — Раиса, Ангелина?
Что за беспамятство весеннее! Ирина
в «Трех сестрах» вспоминала — ка́к окно
по-итальянски. Забытья пати́на.
И мы, казалось, бабочку забыли.
Немыслимей, беспечней становясь,
четыре круга радужных на крыльях
как будто смотрят ласково сквозь нас
глазами ангела из небывалой были.
И сердце узнаёт — павлиний глаз!
* * *
Здесь, в городе обманутых надежд,
по-прежнему так обещают много
Александринка, Эрмитаж, Манеж,
объятия распахнутые Бога —
Казанского собора колоннада,
каналов переливы и прохлада.
Все ненадежно, зыбко, кроме слов.
Но радует еще, что был и будет
весь этот ослепительный улов —
морской коктейль, нам поданный на блюде.
И мы с тобой то порознь, то вдвоем
теряемся на акварельном фоне
текущего пространства, вдаль плывем.
И кони Клодта вряд ли нас догонят.
ДНЕВНИК КУЗМИНА
«Тяжесть какая-то, холод Наумова, страх, провал...
Я не могу без романа. Словно горох об стену
бьешься без денег: были бы — не горевал,
платье пошил бы, пошел на балет бы, в „Вену“.
Утром проник ко мне Павлик, выпроводил невзначай.
Телефонировал Дягилеву, взял папирос, конфеты...
Прогулялся по Невскому, поехал к Сомову, пили чай.
Спорили с Нувелем, потом с Чичериными обедал.
Вечером был в Таврическом, светом полна луна.
Видел того студента, теперь он казался лишним». —
Вздорный, беспечный, нескромный дневник Кузмина
перечитаешь — и с жизнью своей смиришься.
* * *
Пьеру Боннару
Художник в той же комнате живет,
которую нарисовал когда-то.
Интимной нежной праздности налет
лежит повсюду: лето напролет,
малиновое облако заката
вплывает внутрь, окрашивая свод
лепного потолка, буфет покатый.
И автор сам, палитру отложив,
замешкался на полпути до двери.
Он заперт навсегда, но, лейтмотив
обжитой несвободы раскрутив,
самим собой остался в полной мере,
опровергая кровожадный миф
о крахе, о расплате и потере.
* * *
Выйдешь в Некрасовский сад, где вся площадь во льду.
Ветер ударит в лицо, задохнешься от слез.
Столько простора и счастья! Но, как на беду,
памятник даже до светлых прожилок промерз.
Вот оно — место для чудных сновидческих встреч!
Хочешь с разбегу обняться, а буркнешь: «Привет».
Будто кусочек пространства поставлен стеречь —
ценный квадратик земли — самый мрачный поэт.
Хочешь о многом сказать, а прошепчешь: «Прости».
Что ж, поглупеть, бестолковыми быть — не порок.
Что в наши головы может в дальнейшем взбрести?
Что я могла? Что поделать со мною ты мог?
* * *
Ночь, ливень нещадный, таксист полусонный... С трудом
найти можно в этом текущем, блефующем свете
дорогу домой да и сам полупризрачный дом.
Литейный похож на оживший дурной палиндром,
и, в общем, неважно куда, важно то, что мы едем.
Витрины, кофейни... А помнишь, мечтали, когда
весна, разрастаясь до крыш, нас водила по кругу.
Вот здесь — повстречались, вот здесь — разошлись навсегда.
Дрожит, серебрясь, вся в огнях отраженных, вода.
И снова как будто плывем, прижимаясь друг к другу.
Покуда последний янтарный фонарь не погас —
пейзаж перевернутый, в лужу вместив, исказили,
он манит уйти с головой в глубину — в пересказ,
где прошлое будущим станет хотя бы на час,
где мы, всё сначала начав, будем лучше, чем были.
* * *
Вплотную ко мне подступает пылающий лес,
взрыв красок к границе, к обрыву речному относит.
В чернильной воде проявляется огненный срез
отчаянья, так отражается осень
и медленно тянет ко дну, где гнилая листва —
подкладка, изнанка еще одной прожитой жизни.
С багровым, оранжевым, желтым не ищут родства,
иссохшую клена ладонь пожимая на тризне.
Я пленница в этом осеннем контексте дерев,
я тоже привыкла, смирилась, пустила здесь корни,
пригрелась в отмеренном месте, задеревенев.
Но это горячечной спешки едва ли позорней.
* * *
Там, где нет войны,
проросла трава,
сквозь износ вины
заявив права.
Воздух свеж и сыр,
сероват и худ,
от заплат до дыр
простыней раздут.
Прорывает ткань
воскрешенный куст.
Эту глухомань
оживляет хруст.
Прет крапива, сныть.
Здесь ведется бой
за возможность быть,
быть самим собой.
Только человек
медлит, закурив, —
не растаял снег
у него внутри.