ЛЮДИ
И СУДЬБЫ
Мария Грехова
В поисках истины
Путь к вере у каждого человека свой, иногда парадоксальный,
и тем интереснее свидетельства людей разных социальных групп, разных профессий
и занятий о том, какие дороги привели их к обретению смысла жизни,
записанные мной.
«Господь привел
меня к православию»
Родилась я в семье староверов в деревне Леданиха Новгородской
области. Говорили, что когда-то наша богатая прабабушка купила эту землю у помещика
Ледяного для своих трех братьев и вроде бы от этого и деревню стали так
называть. Было в ней всего восемь домов, и все наши родные — все
староверы. В семье я была двенадцатым ребенком.
За стол мы не садились не помолившись. Нельзя было ни разговаривать,
ни вертеться. Я раз обернулась, чтобы посмотреть, кто вошел в дом, и получила
от отца ложкой по лбу: мол, не вертись, сиди смирно.
Дома у нас были иконы, много икон, Псалтирь и другие молитвенные
книги — большие такие, в кожаных переплетах с железными застежками.
В Пасху, в Рождество стояли всю ночь на молитве. И так в каждом
доме. Я, маленькая, бывало, засну, и меня на руках отнесут спать.
6 июля, в праздник Владимирской иконы Божьей Матери, все жители
из трех больших сел приходили в деревню Сомёнку, где была часовня, а в ней —
икона Божьей Матери Владимирской.
Еще при царе Александре II
в Сомёнке был большой пожар. Полдеревни сгорело. Тогда все жители собрали деньги
и послали гонцов в Москву за списком иконы Божьей Матери. Для этой иконы
и часовню построили. Каждый год 6 июля столько народу собиралось на праздник,
что яблоку негде было упасть.
После революции новые власти сожгли часовню. Икону Божьей Матери жители
Сомёнки спрятали. Хранили ее под тесом и, когда один хранитель умирал, передавали
ее в другой дом. Так икону сберегли до войны. А уж во время войны все
молились перед ней со слезами.
Около Сомёнки было два аэродрома, где стояли двухкрылые самолеты У-2.
Так надо же, немцы не могли найти эти аэродромы! Бомбили вокруг, мы слышали, как
ухает то там, то здесь, а наши деревни — словно заколдованные. Немец не
дошел до нас 10 километров. У нас и школа всю войну работала. Вот какие
чудеса!
После войны приезжал к нам бывший летчик и спрашивал, какая
такая святыня есть в наших местах, что немцы не могли найти аэродромов. Он
даже книгу про это написал. Я эту книгу держала в руках, но сейчас уже не помню,
как ее название и кто автор.
Было это в 1933 году. Мне потом рассказывали, что, когда мама лежала
уже убранная перед иконами, я подошла к ней и сказала: «Мама, пошли пить
чай, уже все за столом». Все заплакали.
Остались мы с папой. Старшая моя сестра была уже замужем, другой
сестре было шестнадцать лет. А меня нянчил брат. В деревне-то не так,
как в городе: девочки с шести лет в огороде работают (на них
вся прополка), мальчики с шести лет уже на лошадях ездят, выводят их в ночное.
Вот так всей семьей и справлялись с хозяйством.
Ссор у нас в семье никаких не было. Все друг другу помогали.
Был в нашей деревне нищий Павлушенька — его часто приглашали читать Псалтирь
по усопшим. Так отец всегда звал его с нами отобедать. Отношения между односельчанами
были степенными, уважительными. Едем, бывало, с отцом в телеге, и, если
встречался какой знакомый и приветствовал нас, отец всегда сходил с телеги,
снимал кепку, кланялся и говорил: «Мое почтение…» — и называл знакомого
по имени-отчеству.
Папа был грамотным — читал и писал. Он сначала работал в колхозе,
а потом, когда в 1940 году наша деревня стала считаться хутором и всех
стали выселять, он перешел в МТС в деревне Новое Рахино.
В войну все жили только с огорода. Чай пили с сушеной морковкой
или свеклой. Спички и соль доставали у военных. Аэродромы-то рядом были,
и летчики иногда приглашали нас поесть каши, которая у них оставалась.
В колхозе работали одни женщины. Из мужчин помню бригадира Василия —
у него не было правой руки по плечо. Такой добрый был, справедливый. Лошадей
не было (их забрали еще в начале войны), и женщины боронили на быках.
На всех тяжелых работах одни женщины. В каждой деревне были свои молебницы.
У нас тетя Даша читала Псалтирь. Она и отпевала. А православные ездили
на Валдай на заочное отпевание.
После войны немногие мужчины вернулись домой: примерно так, что из пятерых двое.
Я после войны уехала в Окуловку
и поступила в ремесленное училище по швейному делу. И вот когда мы
уже закончили училище с 4-м разрядом и ждали разнарядки, наш мастер
собрала нас всех и говорит: «Наша группа должна была получить высокую награду —
комсомольский вымпел, но нам этот вымпел не дадут, потому что Викторова (это я)
не комсомолка! Я привыкла, что из-за того, что я носила крест и никогда,
никогда его не снимала, у меня были разные неприятности, но этот случай был
особый. Мастер угрожала мне, что, если я не вступлю в комсомол, она мне напишет
плохую характеристику, что меня поставят на работу самого низшего разряда. Мной
овладел страх не иметь в будущем квалифицированной работы. А мне всего
шестнадцать лет!
И я поддалась на уговоры мастера. Когда я получила красную книжку с профилем
Ленина, я стала читать, что там написано. А написано там было, что это добровольный
союз. Это меня потрясло. Мастер меня обманула! Я теперь навеки пришпилена к этому
союзу! Как старообрядка, я понимала, что крест, который ношу, и эта красная
книжка несовместимы! Измученная этими переживаниями я решила, что если мне в училище
выдадут на руки все документы, то я ни за что не скажу, что я комсомолка.
Все группы нашего училища направили в Ленинград на фабрики Володарского
и «Большевичка». Слава богу, все документы были у меня на руках, и оформляться
я пошла не со своей группой, где все знали, что я комсомолка, а с другой.
Когда писала в нужной графе, что в комсомоле я не состою, у меня
поджилки тряслись. Поставили меня на работу 2-го разряда — простегивать холст. А у
меня ведь 4-й! Первая зарплата, а мне и получать нечего. Зато когда
у них там собрание на середине цеха или кто-то речи толкает, я — свободная
птица. Красота!
Не знала я только, куда мне девать свой красный билет. В помойку
выбросить? — так могут найти и опозорить. Не могла я придумать, как мне от
него избавиться. Вошла я однажды в помещение, где печка топилась, высокая такая.
И никого нет. Я — раз — и бросила билет в печку, а сама
вся дрожу. Слава богу, все обошлось. Я через много лет батюшке каялась, что три
месяца в комсомоле провела.
Вышла я замуж, когда мне было двадцать
пять лет. Я не стремилась замуж, мне было хорошо одной, да сестра моя старшая как-то
сказала: «Ты что, так и решила вековухой быть? После этого я и решилась.
С будущим мужем я познакомилась у подруги. Гуляли два года. Он был шофером.
Его мать — женщина строгая, работала на кондитерской фабрике. И мать и сын
были неверующими. У них в доме на этажерке увидела я книгу в черной
обложке с золотым крестом: Новый Завет. Свекровь собиралась ее выбросить, а я
упросила отдать ее мне.
Стала я читать Евангелие и напала на такие слова, что если слепой
ведет слепого, то оба упадут в яму. Эти слова так и ударили меня по сердцу —
это мы с мужем слепые! А когда я прочла, что верующие должны вкушать тело
и кровь Христовы, чтобы с Ним пребывать, загорелось у меня сердце
причаститься.
Я тогда заболела — у меня было расстройство нервной системы.
Стала выспрашивать у соседки тети Паши, что нужно сделать перед причастием,
и, когда все выполнила, пришла в Никольский собор.
Когда батюшка на исповеди сказал: «Христос невидимо стоит перед вами»,
слезы меня чуть не задушили. Думаю, грешница я, грешница! Спрашиваю у батюшки:
«Я старообрядка, можно мне причаститься?» — «Иди, матушка, причащайся, с 1922 года
старообрядцам разрешено причащаться». Потом я узнала, что к причастию допустил
меня отец Николай. Царствие ему небесное! Причастилась я, и такая радость меня
залила, что я не знала, как же мне отблагодарить Господа. Упала я на колени перед
иконой Божьей Матери Всех скорбящих Радосте и благодарила, благодарила. Подходит
ко мне женщина и вежливо так мне говорит: «Матушка, после причастия не становятся
на колени. Ты иди и про себя говори: „Иисусе, Сыне Божий, живи во мне!“» —
«Простите ради бога, я сегодня первый раз причастилась и не знаю, что после
этого положено делать. Благодарю вас сердечно за вразумление». Я эту женщину
всегда поминаю.
После этого случая я долго не ходила в церковь. Пришла я в храм
только после смерти папы. У меня так сердце болело, так болело, что отец в последние
годы жизни был один (мачеха умерла на семь лет раньше), совсем ослеп, а мы,
дети его, ради которых он не щадил своего здоровья, жили в городе. Правда,
и соседи ему помогали, и мы, дети, его навещали, но как подумаю, что он,
слепой, тыкался во все углы, найти ничего не мог, сидел одинешенько у окна,
так оправдания никакого себе не нахожу.
И стала я бегать каждое воскресенье на раннюю и подавать записки
об упокоении папы. Было мне тогда сорок два года, и решила я, что всё
в жизни тщета и что с этого времени буду жить по Господу.
Детей своих я крестила в православие, причащала их регулярно и сама
причащалась. Как-то на исповеди у отца Владимира я обмолвилась, что староверка.
Он велел мне идти к владыке, чтобы получить разрешение посещать Православную
церковь. А в это время умер владыка Никодим и только-только был назначен
митрополитом Антоний. Я — к секретарю Любови Александровне: так, мол,
и так. Она велела мне писать заявление и рассказать все как есть. Писала
я со слезами. Слезы мои попали и на заявление. Я собиралась его переписать,
но Любовь Александровна сказала, что так и отдаст бумагу со следами слез. Я
ее всегда поминаю.
Приношу я отцу Владимиру бумагу, где написано «посещать разрешается».
А он мне говорит: «Тут написано „посещать“, а не „причащаться“». Ой, меня
чуть удар не хватил! Прибегаю в слезах к Ирочке, своей подружке. Она выслушала
меня и говорит: «А ты покрестись!» Пошла я к настоятелю отцу Иакову,
все ему рассказала. Что, спрашиваю, делать. «Крестят только один раз, — говорит
он мне. — Помазание миром у вас есть? Кто твоя крестная? Старшая сестра? Вот
и спроси у нее, как тебя крестили».
Я все выспросила у сестры и рассказала отцу Иакову, что крестили
меня в бочке во имя Отца, Сына и Святаго Духа. Миром не мазали. Был этот
разговор после службы, и батюшка сказал, что через некоторое время будут совершать
обряд Крещения и чтобы я подождала. И вдруг мне стало нехорошо. Вот как
враг противодействует! Я к свечнице Варваре — что делать! Она все устроила,
чтобы мне помочь. Я ей очень благодарна!
Помазали меня миром и подрезали волосы. Вылетела я из храма как
на крыльях. И всю неделю такая у меня радость была, будто я на небе. Не
понимала, где я, что я, есть ли у меня дети. Я своих детей очень люблю, но
тогда обо всем забыла и будто жила на небесах. Было это в 1977 году.
Мужу я ничего не сказала. Я тогда работала в 5-м автобусном
парке.
У нас было пятеро верующих и пятеро неверующих. Я была еще молодая,
и ко мне приставал один шофер. Я стала плакать и молиться, и он постепенно
оставил меня в покое. Я очень любила одну нашу старшую — Ольгу Ивановну.
Она приходила ко мне пить чай, и мы подолгу с ней разговаривали. Очень
ее любила.
И вот однажды вызывают меня к директору. Кто-то донес на меня,
что я приношу на работу духовную литературу, читаю ее всем и агитирую быть
верующими. За это меня должны были уволить. Но как уволить, когда у меня двое
детей! И перевели меня на работу с двух часов дня до трех часов ночи
(двенадцатичасовой рабочий день!). А как дети? Значит, шесть часов они должны
быть дома одни? Пришлось мне взять расчет.
И тут подоспела ко мне Божья помощь: на следующий же день я устроилась
на работу в сберкассу — убирать помещение с четырех часов ночи до
семи часов утра и потом еще часик днем, когда в сберкассе был обед. По
времени это меня очень устраивало. Правда, в автобусном парке я получала
110 рублей, а в сберкассе 60. Проработала я в сберкассе тринадцать
лет.
Мужу своему я предлагала в свое время обвенчаться, но он сказал,
что ноги его не будет в церкви. Я не знала, что делать, как дальше жить. Моя
давняя подруга еще по фабричному общежитию посоветовала мне обратиться к отцу
Василию (Ермакову). Он тогда служил в Никольском соборе. Батюшка меня выслушал
и сказал: «Не держись за пиджак!»
— Батюшка, я за вашу ризу не держусь.
— Я сказал не за ризу, а за пиджак не держись!
Тут я поняла, о чем он говорит, и стало мне очень легко. Позже,
когда муж ушел от меня и женился на другой, я почувствовала настоящее освобождение.
Очень я любила, когда служил отец Василий. Любила слушать его проповеди,
часто брала у него благословение.
Когда батюшка преставился, я поехала в часовню, где с ним
прощались. Стояла последней в очереди. И вдруг ко мне подходит человек
благообразного вида, представительный такой, и говорит: «Идемте, матушка, я
провожу вас попрощаться с отцом Василием». Только я приложилась к его
гробу и за мной еще человека три, как часовню закрыли. Как, думаю, батюшка
Василий узнал, что я последней стою в очереди и что сердце у меня
горит попрощаться с ним! И кто был этот человек духовного вида, который
вывел меня из очереди? Прямо чудеса!
Благодарю Бога, что вразумил меня устами отца Василия и просветил
в то тяжелое время, когда у меня не было уже сил продолжать семейную жизнь.
Муж мой вернулся в семью через девятнадцать лет после своего ухода,
вернулся со слезами, больной, за десять лет до своей смерти. Как я могла его не
принять, если называюсь христианкой? Ухаживала за ним, похоронила его и отпела.
Поминаю, конечно.
Много лет мне хотелось узнать, кто написал на меня донос начальству
автобусного парка. Я подозревала одну из нашей смены — Тамару — и, когда
как-то встретилась с ней, спросила, не она ли писала. Она с возмущением
отказалась. Однажды наша бывшая старшая пригласила меня на свою дачу за яблоками.
Я и у нее спросила, кто написал на меня донос. Она мне сказала, что написала,
конечно, Ольга Ивановна и что раз она вскоре после этого умерла, значит, это
точно она сообщила начальству.
Если это сделала Ольга Ивановна, которую я очень любила, то Бог ей судья,
а если все-таки не она, да простит меня Господь.
Я так благодарна Господу, что хоть и извилистым путем, но Он привел
меня к православию и что дети и внуки мои — православные. Во
всех затруднениях я просила помощи и у Божьей Матери Владимирской, пред
иконой Которой я и мои родные молились всю жизнь и которая до сих пор
хранится в деревне Сомёнка у нашей родственницы.
Г. А. Лычевская
ПАМЯТИ ОТЦА
Моего деда Евгения Ивановича Аренс,
скончавшегося в 1931 году, отпевали в церкви Спас-на-водах. Он был морским
офицером, награжденным многими медалями и в том числе Георгиевским крестом.
Спас-на-водах был любимым храмом семьи моего отца и нашей семьи. Я родился
в 1921 году, брат Игорь — в 1923 году, младший Георгий —
в 1929 году. Наш дом был украшен иконами. Большими праздниками для нас были
Пасха и Рождество. Помню, как в Чистый четверг шли мы после чтения Двенадцати
Евангелий со святым огоньком в самодельных фонариках. Это было таинственно
и интересно. На Рождество у нас дома устраивались представления с ангелами,
волхвами. Но все это совершали в нашей семье тайно — ведь на дворе была
советская власть.
Нательных крестиков мы не носили, чтобы не привлекать к себе внимания
в школе, но по настоянию отца наизусть знали заповеди Божии, Символ веры и Отче
наш.
Отец не читал нам морали, не отговаривал вступать в пионеры или
в комсомол, предоставляя нам самим делать свой выбор, но самый дух, который
царил в нашем доме, резко отличался от школьного духа грубой атеистической
пропаганды. Наверное, под воздействием этого спокойного, благодатного семейного
духа я и принял решение не вступать ни в пионеры, ни в комсомол,
ни тем более в партию.
В 1932 году церковь Спас-на-водах взорвали. Хорошо, что отца не было
в это время в Ленинграде. Как тогда говорили, поехал за длинным рублем.
Жили мы в Нарьян-Маре. Папа был научным сотрудником Института оленеводства.
Отец рассказывал нам много интересного о животных, об их поведении, об особенностях
жизни птиц, об «умных» пчелах и о других насекомых. Он закончил в свое
время физико-математический факультет университета, но потом очень увлекся биологией,
зоологией и физиологией, возможно, под влиянием своего однокурсника Виктора —
сына И. П. Павлова. Они дружили, и отец часто бывал в его
доме. С Виктором их связывало и общее отношение к вере. В библиотеке
Павлова была интереснейшая книга французского энтомолога Жана Анри Фабра «Инстинкт
и нравы насекомых» в двух томах в переводе Шевырева.
Я сначала увлекался птицами, а потом
заинтересовался жизнью насекомых, особенно одной группой ос — охотников за
пауками. Этих ос впервые описал Фабр в своей книге. Они откладывают свои яйца
на ужаленных ими пауках, и личинки развиваются, питаясь пауками как консервами.
У меня и тема университетского диплома называлась «К биологии одиночных
ос».
После трехлетнего пребывания в Нарьян-Маре наша семья вернулась
в Ленинград. Жили мы на Торговой улице (ул. Союза Печатников) в доме 25а,
в квартире 11. В этом доме когда-то жил и работал П. Ф. Лесгафт.
Летом наша семья выезжала в Курскую область в слободу Борисовку. Там был
небольшой храм, который мы посещали. Папа работал на на зоопсихологической станции
вместе с профессором С. И. Малышевым. Они много сделали по развитию
энтомологии и защите природы. Устроили даже музей, в котором экспонатами
были местные виды птиц, пчел и других насекомых. Но в 1934 году станцию
закрыли под каким-то маловразумительным предлогом, так как местная власть считала,
что на зоопсихологической станции «сколотилось поповско-дворянское гнездо». Малышев
и мой отец были виноваты в том, что первый был женат на дочери священника,
а второй, к своему несчастью, был дворянином.
Отца и арестовали в 1935 году как «социально-опасного элемента»
(СОЭ), дали пять лет и отправили на строительство Беломоро-Балтийского канала.
Маму тоже арестовали как жену СОЭ и сослали на три года в Астрахань.
В лагере отец занимался научной работой и даже стал Ударником Социалистического
Труда. Он и статью написал в журнал, где поднимались вопросы защиты природы.
Статья была напечатана без указания ее автора, но гонорар в лагерь прислали.
За такие трудовые успехи папе скостили один год и в 1939 году выпустили
на свободу.
Ни ему, ни маме не разрешалось жить в больших городах, а только
в местах за 101-м километром от городов. Мы поселились в деревне
Байково под Ленинградом. Папа устроился на работу в институт им. академика
Павлова, который находился в Колтушах. Директором этого института был академик
Л. А. Орбели. Он бесстрашно помогал многим ученым. Возможно, что и в лагере
папу привлекли к научной работе по ходатайству Орбели. В те жестокие годы
много было предательств со стороны родственников и друзей, но не меньше и самоотверженной
помощи. Орбели не раз помогал нашей семье материально.
В мае 1941 года папа уехал в командировку в Воронежскую
область. Там его застала война. Несколько месяцев спустя и нам удалось приехать
к нему. Брат Игорь по какой-то роковой случайности остался в Ленинграде
и умер от голода в 1942 году.
В Воронежской области мы жили на территории Хоперского заповедника.
Там начались наши мытарства. Местные относились к нам с необъяснимой враждебностью,
называя нас «выковыренными». Мы были как прокаженные. Мне даже вспоминать тяжело
об этом времени. Папа, как всегда, с энтузиазмом работал, начал изучать лекарственные
травы. Вместе с Малышевым они занялись разведением пчел. Я им помогал и многому
за эти годы научился.
Только после смерти Сталина и хрущевских разоблачений его «деяний»
отца и маму реабилитировали. Им дали однокомнатную квартиру в Невском
районе и даже какую-то сумму денег в качестве «компенсации». Это было
в начале шестидесятых годов. Их дом находился недалеко от действующей церкви
Кулич-и-Пасха, и папа был очень рад, что он теперь может бывать на богослужениях.
Жить ему оставалось недолго.
После окончания университета я работал в разных организациях, связанных
с геологией, а последним моим местом работы был Горный институт, где я
и занимался наукой и преподавал. Я и сейчас там числюсь.
В стране, где господствующей религией был атеизм, я в житейском
шуме и в своем увлечении наукой мало думал о Боге. Но огонек веры,
зажженный моим отцом, всегда теплился в моей душе. Он стал сильнее разгораться,
когда я познакомился с Еленой Алексеевной Пикиевой. Тогда, в 1965 году,
я работал в Обществе охране природы, а Елена Алексеевна очень любила кошек
и лечила их. Мы выяснили, что у нас старинные связи: Елена Алексеевна
училась вместе с моей тетей — сестрой отца Анной Евгеньевной. Они закончили
Медицинский институт еще перед Первой мировой войной. Елена Алексеевна и стала
моей наставницей в православии.
После ее смерти я стал посещать службы
в Никольском соборе. Папа скончался в 1967 году 23 июля, и отпевали
его в Никольском храме. Помню, что на сороковой день после его кончины панихиду
служил отец Василий (Ермаков).
Сейчас я живу только верой, вера меня и поддерживает. Была бы моя
воля, я бы каждый день бывал в храме — и утром и вечером. Но,
увы, немощи препятствуют этому. Часто вспоминаю отца. Как ему, должно быть, было
горько и больно втайне передавать свою веру детям, видеть поруганные и разрушенные
храмы, слышать оскорбительные обвинения в адрес священнослужителей, постоянно
ощущать неприязненное отношение людей физического труда к интеллигенции («поповско-дворянские
выродки», «дармоеды», «бездельники»), терпеть подозрительное отношение властей к нему,
к членам его семьи… Но я почти убежден, что все эти невзгоды он переносил с твердостью,
потому что его поддерживал Бог, Которому он себя вверил.
Е. Л. Аренс
МОЯ МАМА
Загородный проспект, Большая Московская, Малая Московская, улица Достоевского,
Кузнечный переулок, Владимирская площадь, церковь Владимирской иконы Божией Матери —
все это дорогие моему сердцу места. В этом районе, на Малой Московской улице
в доме 2/8 родилась 14 октября 1914 года моя мама Зинаида Сергеевна
Антипина (Васильева). Во Владимирской церкви ее крестили.
Семья была большая. Отец работал в суде и, по воспоминаниям
мамы, всегда рассказывал домашним о делах, которые слушались в суде, и спрашивал
их мнение: «Как бы вы поступили, если бы оказались на месте присяжных?»
Когда началась война, маме было
двадцать шесть лет. Замуж она вышла рано, и у нее было четверо сыновей
(двое из них — школьники). Все жили в родительской квартире на Малой Московской.
Мой отец и два маминых брата ушли на фронт.
Во время блокады мама работала в эвакогоспитале. Работала сутками.
Дома оставались ее родители и четверо мальчиков. Однажды после суток дежурства
она пришла домой. Дома не было. Прямое попадание бомбы. Никого и ничего не
осталось.
Где она жила после всего происшедшего, я не знаю. Об этом времени она
никогда никому не рассказывала. Я и не расспрашивала. Знаю только, что отец
приезжал в конце войны в кратковременный отпуск, а потом вернулся
в свою часть. Он погиб под Берлином.
Я родилась в 1945 году. Сразу же после рождения мама меня крестила.
Принесла в плохоньком одеяльце в Преображенский собор. К ней подошли
мужчина и женщина и предложили быть крестными. Это были Татьяна Михайловна
и Василий Васильевич Хохряковы, с которыми мы впоследствии очень подружились.
Первые мои слова были произнесены шепотом: мама снимала угол в доме
на Литейном и в комнате жила еще одна семья. Устроить ребенка в круглосуточный
детский сад было очень трудно, и мама пошла на прием к депутату Куйбышевского
района. Тогда депутатом был актер Пушкинского театра Н. К. Черкасов.
На ее просьбу помочь в устройстве ребенка Черкасов сказал: «Много вас таких
с ребенком после войны». Мама моя была женщиной решительной. Она встала: «Я
у вас не подаяния прошу, я работала всю блокаду в Ленинграде, мой дом
и всю семью разбомбили, я и сейчас работаю. Мой муж погиб под Берлином
за меня и за вас. Вы только в кино можете изображать отзывчивого человека
(Черкасов играл главную роль в фильме „Депутат Балтики“), а на деле вы
человек бессердечный!» И ушла. Черкасов потом бежал за ней, взывая: «Товарищ
Антипина, товарищ Антипина…»
В садик меня приняли. Он находился в начале Невского, напротив
здания Главного штаба. Мама работала в типографии Смольного, там, где сейчас
галерея «Борей», и забирала меня из сада последней. Детство для меня —
это постоянное ожидание мамы, но я никогда не сомневалась, что она за мной придет.
Мама хотела отдать меня в школу с шести лет, так как я была
очень сообразительной, но у меня обнаружили гнойный плеврит со смещением сердца
вправо и положили в больницу. Из всех больных детей я была самая тяжелая.
Врачи не оставляли никакой надежды. Мама неустанно молилась Ксении Блаженной (Ксения
тогда еще не была прославлена). Молились и мои крестные. И я поправилась.
Крестная сшила мне нарядное платье и меня в нем сфотографировали.
Когда мне исполнилось семь лет, мама написала письмо Сталину, в котором
ставила его в известность, что она, блокадница, не может отдать своего ребенка
в школу, так как в углу, который она снимает, негде поставить стол для
занятий.
Нам дали восьмиметровую комнату в Кузнечном переулке. Я до сих
пор не могу понять, по какой причине маме, родившейся в Петрограде, потерявшей
отдельную квартиру в блокаду, участнице войны, у которой муж и братья
защищали родину, не давали квартиры. Она беспрестанно хлопотала об этом, но все
было бесполезно. На встречу с большим чиновником она однажды решила надеть
все медали, полученные ею во время войны и после войны. Советский чиновник
презрительно сказал ей: «Снимите ваши побрякушки!» С этих пор она никуда не
ходила и ни о чем не хлопотала. Мы стояли в очереди на жилплощадь
до 1970-х годов.
С переездом в восьмиметровую комнату я стала страдать заиканием. Ведь
все детство я говорила шепотом и, когда в своей комнате можно было разговаривать
в полный голос, такую перестройку моя нервная система не выдержала. Но в разговоре
с мамой я никогда не заикалась.
Мама любила говорить о политике и ее суждения резко отличались
от того, что я слышала по радио. В пионеры я вступила потому, что с детства
привыкла к послушанию, но в комсомол уже не пошла. Мое решение мама одобряла.
Она сама в партию не вступала — я думаю, по религиозным соображениям.
Когда она работала в типографии «Лениздата», ее уговаривали вступить в партию,
обещая золотые горы — она ведь была очень активной и умела выражать свои
мысли коротко и ясно. Но она наотрез отказалась: «Ни за какие коврижки!»
В 1970-е годы мы получили по очереди двенадцатиметровую комнату
в Купчино и обменяли ее на комнату на улице Достоевского. Мама могла жить
только в том районе, где она родилась, где прошли ее детство и юность
и где под развалинами своего дома погибли ее родители и дети. Когда мы
с ней гуляли, ее как магнитом тянуло к бывшему ее дому. Мимо этого дома
мы проходили молча. Она, можно сказать, жила у могилы своих родных и никакая
сила не могла ее заставить покинуть эту могилу.
В пятнадцать лет я пошла работать, чтобы помогать маме. Училась в вечерней
школе. Мы с мамой много ходили пешком. Прочитаем, например, книгу «Здесь жил
Пушкин» и обойдем все места, связанные с его жизнью в Петербурге.
Также и все места, связанные с Достоевским, Лесковым и другими русскими
писателями. Мама говорила: «Мы с тобой две бродяжки».
9 Мая для мамы был святым днем. Первые годы после войны она ходила
на встречу с бывшими фронтовыми друзьями, но потом перестала ходить: «Не хочу,
все кончается пьянкой!»
После войны ей было чуть за тридцать и предложений о совместной
жизни у нее было много. Но она говорила: «Я однолюб». И я замуж тоже не
вышла, потому что оставить маму одну не могла, а вместе с мамой меня не
брали. Когда мама вышла на пенсию, то устроилась в «Союзпечать» и в киоске
у метро «Владимирская» продавала газеты и журналы.
Мне было интересно только с мамой.
И вкусы и привычки у нас с ней были одинаковые. Бог, наверное,
возместил ей потерю близких бесконечной и глубокой любовью ее единственной
дочери. И меня она любила больше жизни.
Как она плакала от радости, когда
открылась церковь Владимирской Божией Матери! Она стала бывать в ней, как ходила
когда-то в детстве и юности.
В семьдесят девять лет у нее случился инфаркт. Я бегала в больницу
ежедневно, ждала, молилась, надеялась. За несколько дней до смерти ей стало лучше.
Я сходила в храм и в первый раз за долгое время ее болезни спокойно
уснула, прижав ее фотографию к своей груди. Наутро прихожу, а постель
ее пуста. Я испытала то же, что, наверное, испытала она у своего разрушенного
дома. Свет для меня померк.
Я осталась без мамы, без работы, без денег. Надо мамочку отпеть, а денег
у меня нет. Прихожу во Владимирскую церковь, плачу, священнику рассказываю,
заикаясь, о своих обстоятельствах. И отец Михаил заочно отпел мою маму
без всякой платы.
Круг завершился: во Владимирской церкви маму крестили и в этой
же церкви, уже обновленной, ее отпели. Душа ее, наверное, соединилась в Боге
с ее дорогими и любимыми. Это меня утешает. Я точно знаю, что любовь не
умирает. Не только в храме, но и в суете жизни я чувствую, как мамина
любовь окружает меня и пронизывает все мое существо.
А. Н. Антипина
НАША СЕМЬЯ
Капля за каплей
падает дождь…
Грустно! Не так ли?
Грустно, так что ж.
Слезы природы —
для нас ерунда.
Капают годы…
Вот это беда.
Капают годы… И все четче и ярче вырисовываются картины детства,
жизнь в отцовском доме под надежной защитой, с твердой опорой, где все
любили друг друга и беда одного была бедой общей, радость одного — общей
радостью. Любовь в нашей семье распространялась не только на своих близких,
что естественно, но и на людей, соприкасающихся с нами. Об этом напомнила
мне встреча с незнакомым человеком.
Однажды в автобусе ко мне подошел пожилой человек: «Извините, вы
меня, конечно, не помните, а я знал вас еще девочкой». Я вглядываюсь в незнакомое
лицо. «Я был одним из шоферов вашего отца и всегда с благодарностью его
вспоминаю. Ваша семья была единственной, где водителя приглашали к обеденному
столу. Шоферы нашего автопарка устраивали негласную очередь, чтобы только получить
заявку к академику Алексееву. По сравнению с тем как к нам, водителям,
относились другие академические семьи, бывать в вашем доме для каждого из нас
было праздником. Уже много лет прошло, а я все помню ваших добрых родителей».
Не скрою, мне приятно было это слышать. Отец мой, Алексеев Василий Михайлович,
родился в Петербурге в 1881 году. Он закончил гимназию в Кронштадте,
где преподавателем Закона Божьего был Иоанн Кронштадтский, затем восточное отделение
Петербургского университета и стал специалистом по Древнему Китаю. Работал
он в Институте востоковедения сначала в звании профессора, а с 1929 года —
академика.
В Китае он побывал до революции, а из советской России его уже
никогда и никуда не выпускали. Он находил общий язык с любой аудиторией
и отличался тем, что о сложных вещах говорил просто, ясно и понятно.
В детстве папа жил в одном из глухих уголков Петербурга и хорошо
знал речь рабочего люда, понимал их нужды, печали и заботы.
Мама, Наталья Михайловна, была из семьи крупного ученого, юриста Михаила
Александровича Дьяконова. Ее прадед А. У. Парецкий — чиновник —
увлекался литературой, писал стихи, сотрудничал с Ф. М. Достоевским
(могила прадеда находится на Смоленском кладбище, недалеко от часовни Ксении Блаженной).
Нас, детей, было трое: брат Миша — всего на год младше меня (я родилась
в 1921 году) — и младшая Марианна. которая появилась на свет в 1927 году.
С Мишей мы очень дружили. До десяти лет мы воспитывались дома. С нами
занималась Евгения Анатольевна Крижановская — дочь крупного военного, которого
после революции арестовали. Изучали русский, арифметику, много читали из Священной
истории. Десять Заповедей мы знали наизусть. Светлая ей память. Впоследствии она
не могла устроиться на работу как дочь дворянина, потом ее арестовали, и ее
следы затерялись.
В школу я пошла сразу в четвертый класс и не в свою районную
школу, а в ту, где учительствовала Софья Александровна Пиотровская —
бабушка нынешнего директора Эрмитажа. Я попала в ее заботливые руки. Помню,
как она с нами подробно разбирала поэму Лонгфелло «Песнь о Гайявате» в переводе
Бунина. Это произведение она выбрала очень мудро. Власти не за что было зацепиться
в этой поэме, поэтому никаких претензий к преподавателю не было. Мы заучивали
наизусть большие отрывки из поэмы, и это способствовало вырабатыванию у нас
красивой и правильной речи. Софья Александровна бывала в нашем доме, и из
домашних отрывочных разговоров я знала, что она очень поддерживает детей, у которых
отцы были арестованы. Она их особенно опекала, ограждала от презрительного к ним
отношения других детей и всячески старалась их приободрить. Ее уроки литературы
были для меня большой радостью, и я все жадно впитывала.
По другим предметам учителя были
из рук вон. Дело в том, что руководство школами в 1920-х годах находилось
в руках партийных выдвиженцев (мама называла их «выдвижонцами»), чаще всего
малограмотных, и они подбирали в преподавательский состав соответствующую
их уровню публику. Учитель географии, например, в своих объяснениях путал
Италию с Испанией. На уроках музыки мы разучивали в качестве обязательного
такой поэтический шедевр:
Тащи корыто, кипяток и швабру.
За чистку быта мы беремся храбро.
Если наш родитель явится вредитель,
Долой и баста! Мы народ зубастый!
Наш отряд и звенья, коллектив и школа.
Семью — в забвенье! Семя комсомола!
* * *
Коль наши мамы чтут поповы храмы —
Дурман религий
Мы развеем вигой (машинка для очистки семян.
— Л. А.).
Мотив соответствовал содержанию. В этом безграмотном произведении
в понятной массам форме высказаны все базовые принципы советской власти и прочерчены
основные направления развития ее внутренней политики.
Все стены в школе были увешаны транспарантами с призывами
искать врагов советской власти. Помню один из них:
И песня
и стих —
это бомба и знамя,
и голос певца
подымает класс,
и тот,
кто сегодня
поет не с нами,
тот —
против нас!
Это Маяковский — любимый поэт моей юности. Но чем лучше были стихи,
призывающие к разрушению человеческих ценностей, тем сильнее они отравляли
сознание молодых неокрепших голов.
Детям трудно было согласовать традиции,
которые существовали в семье, с тем, к чему призывала школа. Родители
наставляли чтить отца и мать, школа требовала «Семью — в забвенье»;
в семье учили не лжесвидетельствовать на ближнего своего, школа призывала к бдительности:
«Если ваш родитель явится вредитель, долой и баста!»; в семье не признавали
новоиспеченных кумиров, в школе хором и поодиночке прославляли «гения
всех времен и народов». Были поколеблены все семейные и общественные устои,
на которых веками утверждались семья и общество. Была разрушена до основания
система нравственных ценностей, которые тысячелетиями были основой семьи и в целом
государства. И это попрание всех жизненных законов не могло остаться без последствий.
В школах тех лет процветали недоброжелательность, зависть и все ее производные:
доносы, драки, жестокость к животным, неуважение к старшим. Именно школа
стала насильственным рассадником непонимания между отцами и детьми.
Для нас с братом дилеммы не
существовало: мы полностью доверяли родительским наставлениям, и мерилом поведения
для нас были Божьи Заповеди. Мы также хорошо знали, что в школе нельзя высказывать
свое мнение и рассказывать о том, что говорится в семье. Мама нам
всегда напоминала об этом.
Мама была цементом, скрепляющим нашу семью. Чуткая, терпеливая, мужественная
и прозорливая, она ради семьи пожертвовала своими научными интересами (мама
была египтологом). В семье никогда не возникало ссор. Да, споры были, но как
только мама замечала, что они переливаются через край, охлаждала спорщиков очень
тактично и умно.
У папы характер был взрывчатый, и, если бы не мамины уступчивость,
такт и терпение, конфликты были бы неизбежны. Но родители жили в большом
ладу, без ссор, упреков и недовольства друг другом. Мама умела не только погасить
папино раздражение, но и привести такие доводы, с которыми папа не мог
не согласиться. Своими мудрыми советами она оберегала его и от поспешных эмоциональных
решений в его отношениях с подчиненными. Папа и мама были очень разными,
но замечательно дополняли друг друга. Их сближало единство мировоззрения и единство
взаимопонимания.
Нас воспитывали в строгости,
без баловства. Если мама замечала у нас ростки зависти, тут же их пресекала:
«Не завидуй, вырастешь, сам себе купишь!» Она следила и за тем, какие у нас
друзья. Если усматривала в них что-то несоответствующее духу нашей семьи, она
старалась мягко сделать так, чтобы они не бывали в нашем доме. И в то
же время мы, дети, не должны были чем-то выделяться среди наших товарищей. Она сглаживала
все острые углы с большим тактом и терпением. Мама была капитаном нашего
семейного корабля.
У нас в доме всегда жили животные — собаки, кошки, ящерицы,
черепахи. И это тоже был необходимый элемент воспитания. Забота о животных —
накормить, выгулять — это зародыш будущей всесторонней заботы о своей семье.
Когда в доме живут братья наши меньшие, ребенок никогда не пнет ногой кошку
на улице, никогда не ударит собаку палкой. Любя своих питомцев, он приучается сострадать
всякому живому существу.
Обязательным приемом воспитания было наказание. За шалости и провинности
нас ставили в угол подумать, в чем мы провинились, осознать, что сделали
плохо, и попросить прощения. Потом в качестве наказания мы должны были
выучить басни — на русском и французском языках. Я была с таким же
характером, как у папы, и часто попадала в угол, поэтому до сих пор помню
много басен Крылова и Лафонтена.
Этот прием — за провинность
учить басни — отец вынес из кронштадтской гимназии. Автором этого остроумного
нововведения был Иоанн Кронштадтский. В гимназии вместо розог наказывали заучиванием
басни. Этим достигалось несколько целей: гимназисты приучались к послушанию,
терпению и усвоению нравственного правила, выраженного в басне остроумно,
емко и коротко. Не говоря уж о том, что такое наказание вырабатывало вкус
к хорошей поэзии.
Папа со времен гимназии знал наизусть все тропари к двунадесятым
праздникам, так как он пел в церковном хоре. И ему было больно слышать
грязные и оскорбительные слова по отношению к Таинствам Церкви, к священнослужителям.
Он был чуток ко всякой неправде, ко всяким безосновательным обвинениям. Возмущался
тем, что вместо уважительного диалога, вместо научных споров — надругательства
над тем, что для людей свято и дорого, оскорбительные обвинения без всяких
доказательств. «Религия — это частное дело каждого», — говорил отец. Но вот
запись в его дневнике 1934 года о разговоре с сыном. Миша очень
интересовался Священной историей и задал ему несколько вопросов. Папа ответил
подробно и с большим знанием дела. Потом прибавил: «Впрочем, я сейчас
не верю». В ответ на удивленный взгляд сына: «И мама тоже». Миша спросил:
«Как же вы живете?» И отец, который никогда не боялся ни трудных вопросов,
ни трудной аудитории, почувствовал себя беспомощным под взглядом своего сына-подростка.
Он ничего не мог на это ответить Мише. А в дневнике записал: «И ледяная рука
сжала мне сердце».
Ученые во времена наступления рабочей власти на интеллигенцию вели себя
по-разному: одни приспосабливались и включались даже в борьбу со своими
«несознательными» коллегами, другие замыкались в себе, третьи продолжали отстаивать
свои взгляды, несмотря на обвинения их в космополитизме и преклонении
перед Западом. Отец был стоек в своих убеждениях и взглядов своих не менял.
Жизнь его в конце тридцатых, а потом и в конце сороковых годов
висела на волоске.
Папа был строг прежде всего к себе, а потом по отношению к другим.
Если он был неправ, всегда, поостыв, просил прощения: у детей, у прислуги,
у подчиненных — без различия возраста и положения. Это была его характерная
черта: сумел обидеть, сумей и попросить прощения.
В 1930-е годы мы жили на улице Блохина в доме для работников
Института востоковедения. Нас «уплотнили», предложив вселить в нашу квартиру
папиного коллегу Н. А. Невского. Это был очень одаренный человек родом
из Ярославля. Он 15 лет жил в Японии и написал несколько интересных работ.
Его искренностью и доверчивостью, очевидно, воспользовались те, кому по должности
полагалось раскрывать «заговоры» в среде ученых. В 1937 году Невского
и его жену арестовали и, обвинив в шпионаже, расстреляли. Тогда же
арестовали и некоторых востоковедов, которые проживали в нашем доме.
После ареста Невского папа отдал знакомым нашу любимую собаку. Он ежедневно
ожидал ареста, и днем и ночью, и опасался, что, когда за ним придут,
собака может броситься его защищать, и ее, конечно, пристрелят, а семья
может не выдержать такого двойного удара.
В конце тридцатых годов я заканчивала
школу. Меня очень увлекали точные науки — математика, физика, химия. Педагоги
по этим предметам были отличные. Хромали, естественно, предметы гуманитарные. Я
записала однажды и принесла домой такое высказывание нашего педагога по русской
литературе: «А. С. Пушкин очень много сделал для разоблачения помещичьего быта.
Кроме того, его произведения имеют некоторую художественную ценность».
В 1939 году я закончила школу и мечтала поступить в университет
на биологический. Это мое решение папа не поддержал: «Человек должен использовать
дар, который он получил свыше. Наука биология связана с проведением экспериментов
на животных. Ты это не сможешь делать, и, кроме того, у тебя плохие руки,
плохая координация. А голова хорошая. Ты умеешь коротко и ясно выражать
свои мысли, у тебя дар поэтический и дар педагогический». И я поступила
на филологический факультет университета.
Писать стихи я начала с пятнадцати лет, а может быть, и раньше.
Я, можно сказать, вынырнула из поэтической атмосферы нашего дома. Мы и за столом
старались говорить в рифму. Папа писал стихи и переводил для нас поэтические
детские произведения. Писал стихи и Миша. Папа устраивал стихотворные состязания:
кто точнее, образнее, поэтичнее опишет какой-либо предмет или какое-либо событие.
В 1939 году «вождь всех времен и народов» отдыхал, напившись народной
кровушки. Те, кого не успели расстрелять, возвращались из тюрем, ссылок. Люди приободрились,
появилась надежда. Ведь нашему народу так мало надо, чтобы снова восстать, снова
поверить. А уж молодые всегда найдут повод для радости. Мы с удовольствием
учились, мы смеялись, мы любили.
…любить — это отдать,
В душу влить священное тепло,
К сердцу твою голову прижать,
Если в жизни будет тяжело,
Не унизить рабством, не простить,
А к высоким чувствам воскресить.
Перед войной мы переехали в академический дом на набережной Невы.
Счастливые, незабвенные годы! Вся семья за большим столом. Часто гости. Смех, шутки.
Помню, как папа отвечал нам на вопрос,
что такое большевизм: «Большевизм от слова „большинство“, а большинством во
многих случаях владеют главным образом зависть и ненависть». Зная хорошо Ветхий
и Новый Заветы, он, наверное, помнил своеобразное запрещение: «Не следуй за
большинством на зло и не решай тяжбы, отступая по большинству от правды» (Исх.
23, 2).
Дома, среди своих, говорили свободно, но в школе, в университете
были очень осторожны. Как-то мамин брат в присутствии своего маленького сына
возмущался советскими порядками. Мама увела его в другую комнату: «Сережа,
как ты смеешь так говорить при сыне! Ты погубишь и меня и моих детей».
Началась война. Брата Мишу, моего дорогого дружочка, прямо со школьной
скамьи забрали в армию. Он погиб в 1942 году. Наша семья эвакуировалась.
Жили мы в Казахстане на станции Боровое до осени 1944 года.
После тяжелой страшной войны и победы, за которую заплатили неимоверной
ценой, оставшиеся в живых надеялись, верили, что время поиска врагов прошло,
что теперь наконец-то начнется новая жизнь без страха за свое будущее, за будущее
своих родных.
Волна арестов не миновала и работников ленинградского радио. Были
уничтожены ценнейшие записи репортажей с передовой, которые добывались с риском
для жизни. Нашлись и новые враги — те, кто был угнан в Германию,
кто томился в концентрационных лагерях, кто оказался на оккупированной территории.
Опять статьи в газетах с обвинениями писателей, поэтов, композиторов:
не так пишут, не так играют, не так пляшут. И кровавая карусель вновь закрутилась.
Сталин не боялся тех, кто заботился о том, как выпить и закусить,
он боялся думающих, твердых и решительных людей, боялся тех, кто на хорошем
русском языке, без акцента мог просто и ясно выражать свои мысли. Таких людей
он скашивал в первую очередь. А те, кто над средним уровнем не возвышаются,
пусть себе живут, пусть книжечки читают, ходят в театры — они не опасны.
Это наши простые (бесхребетные) трудовые массы.
В конце 1940-х годов пошла новая волна травли интеллигенции. Что
самое горькое — на отца подняли руку его же ученики. Как тут не вспомнить митрополита
Филиппа, которого оболгали его же ученики — монахи Соловецкого монастыря.
«Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились» (Пс.
11, 9).
Вы не думайте, я не зритель
Из пустого пространства зала,
Вместе с вами в котле событий
Нас варило, рубило, кромсало…
* * *
…Нет, не от красного словца
Мокра бумага.
Травили моего отца,
Как Пастернака.
Был тот же зал и тот же цирк,
И тот же улей,
Потом стояли подлецы
На карауле…
Ученики швыряли камнями в своего учителя: «Зачем нам Древний Китай?
Чего мы там забыли?»
Отец находил отдохновение только в семье. Первый инфаркт папа перенес
в 1938 году, когда он ежедневно ждал ареста. Второй инфаркт — как результат
послевоенной травли — свел его в могилу в мае 1951 года.
Отец до последних дней отстаивал свои позиции свободного ученого и свободного
гражданина и умер, уязвленный предательством и клеветой, но не побежденный.
После окончания университета я работала
в библиотеке Академии наук в отделе систематизации. У меня там была
подруга Бронислава Борисовна. В 1952 году Сталин начал гонения на евреев, и библиотеке
дали разнарядку: 14 евреев сократить. В этот список попала и моя
подруга. Всем было понятно, что нужно найти видимую причину увольнения. Устроили
общее собрание, и этих 14 человек начали обвинять в плохой работе. Я стала
защищать свою подругу, которая была отличным работником. Меня поддержали еще двое.
Это помогло: Брониславу уволить не смогли (она потом сама ушла, не выдержав ненависти
начальства), но 13 работников уволили согласно партийной установке.
Через некоторое время ко мне подходит заведующая с вопросом: «Не
надоело ли вам у нас работать?» Я ответила, что уйду, как только найду другую
работу.
Если в 1930-е годы кто-то из нашего окружения еще сомневался
в том, что виновником бесчисленных репрессий был Сталин, то после войны таких
сомнений уже не было.
Я нашла работу очень быстро: в городском экскурсионном бюро требовались
литераторы. Прослужила я там до 1978 года.
Страшных лет сталинской тирании нам
забывать никак нельзя, чтобы вновь не попасться в коммунистическую удавку.
И если сейчас говорят, что идея была правильная, но осуществляли ее не так, а мы,
мол, знаем, как надо, не верьте. Не может быть на Земле никакого равенства. Все
люди равны лишь пред Богом.
Россия — барыня и нищенка,
Страна рабов,
Страна свободная.
Россия — мать идей возвышенных,
На поруганье догме отданных.
Моя Россия —
Мать солдатская
И генеральская супруга.
Когда ж ты выйдешь
Из дурацкого,
Порочно замкнутого круга.
Семья — вот маленькое зернышко
человеческого общества. Крепкая, дружная, заботливая семья хранит семейные традиции,
помнит мудрые наставления отцов и дедов, передает все это юному поколению,
чтобы они учились отличать добро от зла на примере судеб своих предков. Из таких
семей и складывается нравственно здоровое общество. А если «семью в забвенье…
долой и баста», то результаты такой установки и по сей день дают о себе
знать.
От горя и жизненных бед никто не защитит, но правила, усвоенные
с детства в семье, дадут силы переносить жизненные невзгоды с твердостью
и упованием на конечное торжество Правды.
…Капают годы…
Вот это беда.
Капля за каплей
День ото дня.
* * *
Дни убежали…
Хоть мне и жаль их —
Я не открою ворота печали…
Л. В. Алексеева
НЕЖДАННЫЙ
ДАР ВЕРЫ
О существовании иного мира помимо мира видимого, реального, где также
свет противостоит тьме, я узнала при следующих обстоятельствах. Я была в квартире
одна и в ожидании возвращения мужа решила прилечь. Пробило двенадцать
часов ночи. Я задремала.
Проснулась оттого, что кто-то тяжелыми,
очень медленными шагами направлялся ко мне. Я застыла в холодном ужасе. То,
что это не муж, у меня не было никакого сомнения. Шаги были нечеловеческими,
на меня неотвратимо надвигалась какая-то мертвящая сила. Она приближалась. От ужаса
и страха я не могла пошевелиться. В голове вдруг вспыхнула мысль
о молитве, которой меня в детстве научила родная сестра матери, недолго
гостившая у нас: «Отче наш, иже еси на небесех…» Я произнесла в уме только
эти слова, и в то же мгновение холодный ужас отступил. Через минуту я
уже могла дышать. Это событие произошло 20 января 1974 года.
С этого дня я твердо решила принять крещение. А на дворе была советская
власть. И тем не менее это было время духовного пробуждения народа. В армии
новообращенных были в основном люди искусства — поэты, художники, писатели,
музыканты. Понадобилось время, чтобы войти в среду верующих, а главное,
найти дорогу в храм.
Крестили меня 12 июня 1977 года в Мариенбурге под Ленинградом,
где служил архимандрит Кирилл (Начис). Моим крестным отцом стал Николай Епишев,
впоследствии священник.
Родители мои ни о какой вере нам, детям, не говорили. Возможно,
что они и были воспитаны в вере, так как мама моя — из раскулаченной
семьи, отец — из бедной многодетной семьи, но в 1930-е годы верующих
считали людьми темными и невежественными, и, конечно, к такому разряду
людей мало кто хотел быть причислен.
Отец считал, что только благодаря советской власти он получил возможность
учиться, хотя в дореволюционной России множество было примеров, когда одаренные
люди из бедных семей получали высшее образование. А он действительно был богато
одарен. Еще в детстве он выделялся среди своих сверстников необыкновенными
математическими способностями, а впоследствии и талантом рисовальщика.
Отца как инженера-строителя мобилизовали на ленинградский фронт в строительный
батальон. Мама, ожидавшая в это время рождения ребенка, по состоянию здоровья
находилась в больнице на дородовом отделении. Вместе со всеми детьми сотрудников
Политехнического института нас отправили поездом в Пятигорск. Поезд шел под
красными крестами. В районе Боровичей налетели фашистские самолеты и начали
бомбить состав. Уцелевшие бросились из вагонов в лесополосу. Я помню взлетающие
комья земли и крики. На бегу я все время подтягивала сползавшие чулки.
Оставшихся в живых детей вернули
в город и распределили по детским домам. Мы с братом оказались в детском
доме № 13. Там-то я и узнала, что такое голод. Помню, как мы стоим в столовой
плотной толпой у наглухо закрытого раздаточного окна и в ожидании
еды лижем пустые тарелки. Впечатались в память и коричневые засохшие комочки
липовых цветов на белом снегу. Мы их собирали и долго, долго жевали. Старшие
мальчики пытались излавливать воробьев, но это им не удавалось. Они же часто отнимали
еду у младших.
Не сохранились воспоминания ни об одном из воспитателей. Они, конечно,
были, так как периодически мы проходили санобработку против вшей: по одной стороне
лестницы поднимались «чистые» дети, обритые наголо, а по другой стороне спускались
«грязные».
Все это время нас с братом разыскивал отец и, когда наконец
нашел, стал приносить нам еду из своего офицерского пайка. Как я сейчас понимаю,
бо`льшую часть продуктов он отдавал нам. Не в силах видеть голодные глаза детей,
он и других подкармливал. Немудрено, что в скором времени он получил дистрофию
первой степени.
Когда он уходил, старшие дети выманивали и то, что он мне оставлял:
они говорили, что не возьмут меня в убежище при бомбежке, и тогда меня
разбомбят. Что такое бомбежка, я, четырехлетняя, знала очень хорошо, и бросала
им из своего подола все, что оставил мне отец, на пол.
Некоторые из старших детей, понимая, что их ждет голодная смерть, пили
свою мочу, чтобы, как они думали, отравиться и избежать мучительной голодной
смерти.
С того блокадного времени у меня развилось благоговейное отношение
к еде. Я кожей ощущаю, кто голоден — человек ли, животное ли, птица ли.
Впоследствии выяснились причины страшного голода детей в детском
доме № 13. Заведующая воровала продукты, которые были предназначены детям.
Говорили потом, что дело раскрылось и ее расстреляли.
У отца за эти голодные месяцы развилось столько болезней, и он
так ослабел, что его демобилизовали из армии. Как только появилась возможность переправиться
через Ладогу, он забрал нас с братом из детского дома. Маму нашу эвакуировали
с родильным домом, а куда — неизвестно.
Из нашей раграбленной квартиры, в которой до войны единственной
ценностью была большая техническая библиотека, отец взял в дорогу теплые вещи.
Он намеревался добраться до своей сестры Аксиньи, которая жила в Пензенской
области.
Помню автобус с разбитыми стеклами. Я сижу на полу в ногах
у отца, прижавшись к его валенкам. От голода я потеряла способность говорить
(хотя до войны бойко говорила с полутора лет) и не могла ходить: мои ноги
все были в язвах до костей. Позже я слышала от отца об одном печальном эпизоде,
который произошел в поезде: за краюху хлеба какой-то попутчик взял у нас
все теплые вещи, оставив отца и нас с братом фактически раздетыми.
Любимая сестра отца Аксинья была добрейшей женщиной. Ее муж работал
железнодорожником, и жили они в деревянном домике с небольшим огородом
недалеко от станции. К добрым людям все стремятся, особенно в лихие времена.
У Аксиньи мы нашли и нашу маму, которая приехала незадолго до нас с новорожденным
ребенком.
Помню, как я первое время не могла наестся. Я заметила, что за столом
все на меня смотрели с ужасом, и поняла, что делаю что-то не так. Взрослые
и остановить меня не решались, и беспокоились за мой желудок.
Пока отец искал работу, мы жили в одной половине избы у старушки
в деревне Грабово под Пензой. Там я пошла в первый класс. Как и все
русские деревни, это была длинная и широкая улица, по обеим сторонам которой
стояли в один ряд дома. Одна и другая стороны деревни на местном языке
назывались «порядками». Часто в разговорах жителей можно было слышать: «Я сивонни
была на ихнем порядке». Это означало, что она была по делам на противоположной стороне
деревенской улицы.
Жители порядков соперничали друг с другом, молодые парни нередко
устраивали драки. Старухи в деревне Грабово донашивали домотканые сарафаны —
будничные и праздничные, красиво расшитые. Молодежь в праздники водила
хороводы, положив руки на плечи друг другу, пела песни. Мы, ребятишки, увязывались
за ними.
Орудия производства в Грабово были первобытными. Рожь, пшеницу
молотили на току цепами. Цеп представлял собой две палки (одна — длинная, другая —
короткая), связанные веревкой. Снопы укладывали по кругу колосьями к центру,
и молотильщики располагались тоже по кругу, каждый — около одного снопа
с цепом в руках. Один человек ударял цепом по своему снопу, другой —
по своему, и так по кругу, работая ритмично и красиво. Обмолоченные зерна
веяли — подбрасывали лопатами вверх, в результате чего от зерен отделялась
вся легкая шелуха.
Масло сбивали тоже вручную, это называлось «пахтать». Усаживались на
табурет, ставили перед собой деревянный ступ со сметаной и толкли пестом густую
сметану. Водичка, остававшаяся после сбивания масла, называлась пахтой.
В разговорах о военных действиях старушки называли Гитлера «Литилер»
(что-то похожее на Люцифер). Русскому человеку как-то не с руки произносить
две согласные подряд, и он всегда старается воткнуть между ними гласные. Так
удобнее и так певучее.
К эвакуированным местные относились как к чужакам. Это чувствовалось
во всем. Мы были для них нежданными нахлебниками. А то, что мы вырвались из
блокадного Ленинграда, как-то не принималось во внимание.
Мы, дети, проводя бо`льшую часть времени на берегу реки, играли в «блокаду»:
в консервной банке варили на костре лебеду и ели. Ни игрушек у нас
не было, ни детских книг. Мы были как зверьки, занятые только поисками пропитания.
Люблю с тех пор русские деревни, русские провинциальные города.
Тихие улочки, деревянные дома с палисадниками, где огонечками выглядывают красные,
сиреневые и розовые головки махровых гвоздик, разноцветные ромашки, стеной
стоят кусты сирени, жасмина, а в огородах от края и до края темно-зеленые
ряды картошки.
Бывала я и в домах своих подружек. Большинство семей жили
в нищете, но были и опрятные уютные дома. В комнатах — иконы
в красном углу, красивые вышитые полотенца, чистые тканые половики, сундуки
с бабушкиным приданым, бальзамины и душистые герани на окнах, большие
беленые печи, запах домашнего хлеба, запах теплого парного молока. Я мечтала, чтобы
и у меня когда-нибудь был такой чистый и красивый дом.
На иконы я смотрела с непонятным
чувством тайного страха. Как-то я машинально
крутила в руках бумажку, а потом рассмотрела, что это была икона. Я помню
ужас, который мной овладел. Что-то мистическое я всегда ощущала. Комнаты освещали
лучинами, которые вставляли в расщелины печи. И мылись тоже в печи:
под устилали соломой и залезали в отверстие печи ногами вперед, торчала
только голова. У пяти-семилетних была в доме своя обязанность — скоблить
ножом дочиста полы в доме.
В 1951 году отца разыскал Политехнический институт и пригласил
на преподавательскую работу на кафедру теоретической механики, где он и работал
до войны. Мы переехали в Ленинград, где получили комнату в общежитии для
аспирантов. В лаборатории аэродинамики в ЛПИ долго висели великолепные
чертежи отца, можно сказать, образцы графического искусства, но потом они, к сожалению,
затерялись.
У отца было редкое сочетание простой
и ясной технической мысли и художественного ее выражения. Он вообще был
чуток к красоте, в том числе к красоте и точности русского слова.
Когда брат говорил: «Поточи мне карандаш», он его поправлял: «Не поточи, а очини».
Нас, детей, он призывал выучить наизусть «Евгения Онегина» как образец глубокой
мысли, красоты и точности поэтического языка. Он был очень сдержан в словах
и никогда ничего не декламировал, но знал роман в стихах Пушкина наизусть.
Отец не любил ничего вычурного и надуманного и нас учил быть
простыми, естественными и правдивыми в словах и поступках. Он увлекался
философией, как-то связывая философские учения с законами теоретической механики.
На его столе я часто видела труды Платона, Аристотеля, Гегеля и других философов.
Любимыми его книгами были «Война и мир» Толстого и «Наполеон» Тарле.
Помню, как он волновался, хотя силился этого не показывать, когда я поступала
в Политехнический институт. Я сдала все экзамены на пятерки, но преподаватель
математики, выставляя мне оценку, заметил: «Ваш отец поставил бы вам четыре».
Отец был сух и молчалив. Никогда не продирался вперед со своими
мнениями и идеями. Мама все корила его, что он никого и ни о чем
не просит, что не умеет набивать себе цену и, значит, не заботится о благополучии
семьи. Но можно ли было больше, чем он, заботиться о детях — ведь он спас
нас от голода в блокадную зиму, непоправимо подорвав свое здоровье.
Скончался отец в 1957 году на шестьдесят втором году жизни.
После его смерти я ушла из Политехнического
института, не обнаружив в себе стремления к изучению технических наук,
и поступила в Театральный институт на курс Н. П. Акимова —
художника и руководителя Театра комедии.
Для меня отец всегда был примером внимательного отношения к своей
работе, к людям, примером жертвенности, абсолютной честности. Не знаю, верил
ли он в Бога или нет, но то, что в своей душевной жизни он стремился к простоте,
искренности и правдивости в отношениях с людьми, это, я думаю, являлось
прочной основой для свободного принятия веры.
Все чудесные события после моего крещения, о которых я рассказать
не могу, потому что они чудесны только для меня, определили мой последующий жизненный
путь. И хотя внешние события моей жизни были скорее отрицательными, внутренняя жизнь
шла своим порядком, и в нее каким-то образом был включен отец. А основному
направлению течения внутренней жизни положило начало мистическое событие
20 января 1974 года, следствием которого и стал нежданный дар веры.
О. П. Тюльпанова
РАСКРЕСТЬЯНИВАНИЕ
НАШЕЙ СЕМЬИ
Корни нашей семьи Глуховых — в Нижегородской области. Там
издавна жили и работали на земле наши отцы, деды и прадеды. У моей
бабушки (по линии мамы) было семеро детей. Большая семья жила в большом
доме. Все работали, все с детства были приучены к труду, все были православными
и старались жить по заповедям. Работа, отдых, церковные праздники, воспитание
детей в послушании родителям, в уважении к престарелым — все
это веками налаженная крестьянская жизнь.
Кто работал, тот и жил в достатке, а кто ленился и пьянствовал,
у тех и в доме и на дворе было пусто. Естественно, что были
и такие, кто добросовестно трудился, но по жизненным обстоятельствам не мог
выбраться из нищеты. Но такие люди были и есть, к сожалению, во всех слоях
общества и во все времена.
Налетевшая, как буря, революция сломала веками налаженный крестьянский
быт и разметала крестьян по просторам России. Согнали со своих земель тех,
кто умел хорошо организовывать свое хозяйство и вел его экономно, кто с любовью
относился к земле, питая ее удобрениями, не давая ей зарастать сорняками и чередуя
интенсивное использование земли с необходимым для нее отдыхом. Столетиями накапливаемый
опыт ведения крестьянского хозяйства оказался не нужным революционным переустройщикам:
«Весь мир насилья мы разрушим… а затем / Мы наш, мы новый мир построим — /
Кто был ничем, тот станет всем».
Последние слова с особым восторгом были восприняты теми из крестьян,
кто ленился, пьянствовал и у кого в доме и на дворе было пусто.
А уж сигнал к «раскулачиванию» стал поводом к всеобщему грабежу:
«Бога нет, бояться некого!»
Пустив под нож крепкие крестьянские хозяйства, рабочая власть, можно
сказать, уничтожила вообще сельское хозяйство. Потому и не было в советское
время в магазинах ни мяса, ни рыбы.
С какой беспощадностью и с какими вопиющими нарушениями законности
власть распоряжалась со своим народом, можно судить по обстоятельствам ареста моего
прадеда. Он клал печь. Подъехала машина. Безо всяких объяснений затолкали его в машину
как он был, с засученными рукавами, и увезли в неизвестном направлении.
Семья не имела с тех пор о нем никаких известий.
Брата моего деда и его жену
заключили в тюрьму также без объяснения причин. Там он скончался от развившейся
гангрены. Его жена родила в тюрьме ребенка. Мальчик умер от менингита, откусив
себе пальчик от боли.
Мои бабушка с дедушкой не пошли в колхоз,
несмотря на то что их хозяйство обложили огромными налогами и несмотря на зачисление
их в ряды «лишенцев». Местная власть отобрала весь скот и бо`льшую часть
земли. Оставили семье дом и одну лошадь. Вот с помощью этой лошадки и кормились.
В колхозах люди работали и в выходные
дни, и в церковные праздники, а план нередко не выполняли. В нашей
семье ни в церковные праздники, ни в выходные дни не работали и тем
не менее все успевали. Частым явлением в колхозе был падеж скота из-за неумелого
и нелюбовного обращения с животными.
Были и крестьянские волнения в разных областях, но сопротивление
крестьян главным образом было пассивным. Семьи сами раскрестьянивались — особенно
когда главу семьи угоняли на очередную коммунистическую стройку. Молодые почти все
разбегались по городам, чтобы иметь угол и паспорт.
Постановления о лишенцах разбивали
семьи, некогда объединенные общим трудом. Дети не желали быть лишенцами из-за того,
что их родители или считались кулаками или не вступали в колхоз. Чтобы стать
полноправным членом советского общества, они вынуждены были отказываться от своих
родителей. Отказавшись, они становились советскому строю
своими.
В городах лишенцы не имели избирательных прав, не имели права на коммунальное
жилье, их исключали из числа рабочих профсоюзов, детей исключали из школ, техникумов,
вузов (работали специальные комиссии по чисткам).
На селе лишенцами считались те, кто, несмотря на большие налоги, вел
свое единоличное хозяйство, кто использовал наемный труд и сложную сельскохозяйственную
технику (например, конные косилки).
Многие крестьяне не выдерживали давления властей, подозрительное отношение
своих же односельчан и сами уходили либо в города, либо переселялись в другие
места. Но в нашей семье была боевая бабушка. Она никого не боялась, ни перед
кем не унижалась и была как бельмо в глазу односельчан. Семья занималась
выращиванием подсолнухов и сдавала их на масло. Так прожили до войны.
В начале войны деда мобилизовали и отправили на фронт. Забота о семье
легла на бабушкины плечи. За деда все молились. Надо сказать, что до революции дед
служил на линейном корабле (в России их было всего два) и хорошо знал
морскую службу. Где он воевал, я не знаю, но в конце войны вернулся домой с боевыми
орденами.
Местная власть не могла перенести того, что единоличник храбро защищал
свою родину и вернулся с наградами. Его арестовали. Фронтовика, да еще
с боевыми заслугами не имели права арестовывать. Это было противозаконно. Бабушке
велели принести и сдать все его документы, а без документов медали недействительны.
Я помню, что лежали они в дедушкином сундуке и в детстве мы с ними
играли. Вернули ему награды в годы перестройки, когда он лежал на смертном
одре. Этим запоздалым восстановлением справедливости растревожили его старую рану,
и он заплакал.
А тогда, после войны, деда приговорили к ссылке. Мало того, устроили
колхозное собрание и заставили всех проголосовать за то, чтобы и всю семью
деда отправить в ссылку: «Чтобы этих паразитов не было!» Бабушка была на этом
собрании, и, когда она выходила, милиционер, стоявший в дверях, решил
ее утешить: «Ну, вы не бойтесь, там ведь тоже будут люди». — «Да никто вас и не
боится», — отрезала бабушка.
Дом наш разграбили — свои грабили своих. Имущество растащили. Бабушка
жалела нашу лошадку — кормилицу, чувствовала, что заморят ее в колхозе.
Нашу семью и много других согнанных со своей земли крестьянских
семей везли в ссылку в телячьих вагонах. Стены вагонов были обмазаны каким-то
вонючим липким веществом, сверху лил дождь, и отовсюду сквозило. Но даже в таких
условиях люди не падали духом. Помогали друг другу чем могли и сообща решали,
как защититься от непогоды, как организовать туалет и т. п. Находились силы
и шутить: мама моя, тогда еще подросток, спряталась от дождя под одеяло к одному
мальчику, и все смеялись, как она быстро и ловко пристроилась к жениху.
Привезли их в степь. Ни воды, ни леса, только кусты боярышника.
Жили под открытым небом. Потом начали строить бараки. Маму взяли в няньки к начальнику
стройки, и поэтому нашей семье дали угол в одной из комнат. В комнате
жили еще четыре семьи, но и этому были рады: наконец-то была крыша над головой.
Вода была привозной и из-за такой ее ценности всегда затруднялись
в выборе: то ли еду варить, то ли мыться, то ли стирать, то ли пол мыть. Помню,
как в 1960-е годы мы с тетей (маминой младшей сестрой) стирали и я
вылила воду в канаву. Она стала меня ругать. Я была безмерно удивлена, за что
она меня ругает. А ведь она с детства привыкла относиться к воде
как к величайшей драгоценности, беречь каждую ее каплю. И это благоговейное
отношение осталось у нее на всю жизнь.
Бог дал — выжили. Мама моя и еще одна ее сестра вышли замуж,
остальные им помогали. Когда после смерти Сталина разрешили возвращаться в родные
места, наша семья не поехала, так как уже пустили корни на новом месте, да и возвращаться
к разоренному гнезду не было никакой охоты.
Несмотря на то что у нашей семьи отняли все, что поколениями зарабатывалось
тяжелым трудом, нас, детей, родители воспитывали в подчинении Божьим Заповедям,
одна из которых запрещает брать чужое (без исследования того, каким путем оно приобретено).
А земля пустела и хирела. Колхозники, не имеющие паспортов, совершенно
не были заинтересованы в результатах своего труда: засевали кое-как, косили
кое-как, собирали урожай кое-как. Были, конечно, и успешные колхозы, особенно
на юге, которыми руководили толковые председатели, знающие, как обойти советские
неестественные законы и как все-таки заинтересовать людей в результатах
своего труда.
Те, кто привык трудиться, особенно не рассчитывая на помощь государства,
кто не падает духом от неожиданных поворотов судьбы, надеясь на помощь Божию, всегда
найдут к чему приложить руки. Люди инициативные, умелые, расторопные могут
обустроиться на любом месте и облагородить его своим трудом.
Крестьяне, которых советская власть согнала с насиженных мест,
в духовном отношении ничего не потеряли, а, наоборот, приобрели. Потеряла,
к сожалению, страна, подкопав корни дерева, от которого питалась.
Крестьянин, наблюдая явления природы и пытаясь проникнуть в законы
высокой урожайности, хорошо знает, что как относишься к земле, так она и родит.
Пренебрежительного отношения к себе она не прощает. То, что сегодня задумывается
и закладывается, может дать свои плоды лишь через много лет. Поэтому крестьянин
всегда долго думает, прежде чем начать какие-то преобразования. Любой неверный шаг
может проявиться лишь впоследствии и свести на нет большие труды.
К земле надобно относиться бережно, с трепетом и любовью.
Она одна — наша кормилица. Во времена войн и стихийных бедствий кто может
поддержать жизнь человеческую? Только земля. Потому и называли ее в России
любовно: матушка.
Монахиня Евфимия
МОЙ БРАТ
Я хочу рассказать об одном из моих братьев — Георгии Яковлевиче
Шуваеве, которому пришлось жить и в царской, и в советской,
и в постсоветской России.
Семья наша жила в Ставрополе. Мама была моложе отца лет на пятнадцать
и выше его ростом. Когда его родные спрашивали, где он такую красавицу нашел,
он отвечал: «Конечно, в храме». Из семи детей двое умерли во младенчестве и осталось
трое мальчиков и две девочки. Я была самой младшей, а Георгий — старшим.
Мне было десять лет, когда родители умерли с разницей в полгода. Я почти
ничего о них не знаю, кем они были и чем занимались. Наверное, в их
судьбе было что-то такое, о чем в советское время говорить было небезопасно.
Мама родилась в Курске, и ее фамилия вроде бы была Шереметьева.
Два моих брата погибли в Великую Отечественную, а Георгий
уцелел. Надо сказать, что Георгия на фронт не брали, так как у него был белый
билет из-за плохого зрения, но он упросил военкома направить его в армию, и тот
в конце концов дал свое согласие. На фронте он потерял очки. Удивительно, но
с этого момента и до конца своих дней он не носил очков и видел хорошо.
Георгий прошел всю войну и вернулся невредимым. Он работал в Моздоке
на селекционной станции и занимался выведением лучших сортов пшеницы. Самым
высоким авторитетом для него был академик Н. Вавилов, которого Сталин сгноил
в тюрьме, а о выдвиженце из народа Лысенко он отзывался (среди своих)
с пренебрежением.
Женился он еще до войны на своей однокурснице по Владикавказскому сельскохозяйственному
институту Лидочке. Лидочка была воспитана в твердых православных традициях,
и по ее настоянию они с Георгием обвенчались. Таинство венчания было совершено
на дому — ведь это были 1930-е годы. Лидочка родила ему двух сыновей.
В работе своей Георгий показал себя отличным организатором, и его
назначили председателем одного из колхозов в Моздокском районе. За несколько
лет он превратил отсталое хозяйство в колхоз-миллионер. В правление колхоза
Георгий подбирал людей степенных, работящих, рассудительных. Все дела решал на правлении,
внимательно выслушивая различные мнения. Последнее слово оставалось всегда за ним.
По полям — для контроля за работами — много лет разъезжал в простой
телеге. Для своих удобств у начальства ничего не просил, пока само начальство
не приняло решения купить для колхоза машину «победу». Уезжал он из дома в пять
часов утра и возвращался поздно вечером. Жена всегда готовила ему в дорогу
еду, так как он ни у кого за стол не садился, за исключением только тех случаев,
когда колхозники приглашали его отобедать вместе с ними в поле.
Очень строго относился Георгий к тем, кто посягал на общественную
собственность. Застал он однажды одного такого удальца, нагруженного колхозным зерном.
Велел ему сесть в машину со своим «товаром». Колхозник думал, что председатель
везет его в милицию, а когда понял, что они едут на ток, на позорище перед
всем народом, взмолился: «Георгий Яковлевич, отвези ты меня в милицию, не позорь
перед народом!» — «В милицию, говоришь? А троих твоих детей кто будет
кормить, пока ты в тюрьме будешь прохлаждаться? Нет, ты на току перед всеми
высыпешь все, чем мешки и карманы набил, чтобы и другим неповадно было
колхозное добро растаскивать. Разве ты и твои дети голодают? Если бы ты взял
от нужды, тогда был бы другой разговор».
Председатель всегда оказывался там, где его не ждали. Только молодки
запрячут в подолы первые огурчики, как откуда ни возьмись начальник колхоза
на «победе». «Девки, председатель!» — и быстро высыпают из подолов то,
что набрали.
Люди его любили, потому что видели, что не о себе, не о своих
накоплениях он печется, а в первую очередь о них. Он ухитрялся платить
колхозникам деньги, когда это было запрещено законом, он открыл в Моздоке магазины
— хлебные, овощные, фруктовые, где торговали колхозной продукцией, а для членов
колхоза все было по минимальным ценам; он, ютясь с семьей в двухкомнатной
квартирке с продавленными полами, строил дома для колхозников: сначала для
семей погибших, потом для инвалидов и после этого для всех остальных.
Те, кто после войны покинул эти места, возвращались обратно, прослышав о вольном
и сытном житье-бытье.
Когда республиканское начальство приказало однажды Георгию сдать государству
втрое больше положенного, так как план поставок по республике не выполнялся из-за
нерадивых руководителей колхозов, он категорически отказался принимать такое решение
единолично: «Собирайте правление и всех колхозников. Если люди согласятся отдать
свое последнее из заработанного, тогда пожалуйста».
Продукцию колхоза стали демонстрировать на сельскохозяйственных выставках.
Ввиду таких успехов Георгия Яковлевича повысили в должности, назначив главным
агрономом республики. Дела главного агронома пошли хорошо, а вот колхоз, выведенный
им в передовые, при другом председателе стал разваливаться. Убедившись на этом
простом примере, что не народ делает историю, а личность, начальство вновь
водворило Георгия на прежнее место. Обрадованные колхозники подхватили своего председателя
и понесли его на руках: «Да вы что делаете-то, дураки, дураки, отпустите меня,
уроните»! — отбивался Георгий Яковлевич.
Один из местных начальников, видя, что Георгий не предпринимает никаких
действий по строительству собственного дома, вручил документы на приобретение строительных
материалов его жене. Лидочка и так и эдак напоминала мужу, что надо бы
привезти выписанные материалы, но Георгий все отговаривался занятостью и отсутствием
свободных машин.
Наконец один из водителей в обеденный
перерыв, подхватив Лидочку с документами, поехал на базу, взял материалы и вывалил
их на участок, отведенный председателю для строительства своего дома. Обнаружив
такую самодеятельность, Георгий Яковлевич расшумелся и с криками стал
искать жену, которая куда-то запропастилась. Не найдя ее, он набросился на водителя.
Тот спокойно заявил, что материалы он не украл, а получил по документам, что
все это он сделал в свой обеденный перерыв, а сейчас ему нужно возвращаться
на работу. И уехал. Лидочка как сквозь землю провалилась. Оставшись один, Георгий
постепенно утихомирился. Когда он уехал, Лидочка, вся в репейниках, вылезла
из своего укрытия. Вот так и появился у них собственный дом, который всегда
был полон гостей и родственников.
Мы с мужем тоже часто гостили
у Георгия. Однажды он похвастался, что на селекционной станции удалось вывести
необыкновенного вкуса виноград и что этот виноград уже завезли в колхозный
магазин. Когда я пришла в магазин, все продавцы сбежались, выбирая для меня
лучшие кисти. «Вам ящичек не мало будет?» — «Да что вы, зачем мне ящик. Килограмма
два я возьму». Продавцы оторопели. А когда я за эти два килограмма еще
и расплатилась, то по району пошли потом разговоры о том, что у председателя
и родственники такие же ненормальные, как он, ничего колхозного не берут бесплатно.
В этот свой приезд, делая уборку в сарае, я обнаружила мраморную
доску, на которой было выбито, что, мол, в этом доме живет Георгий Яковлевич
Шуваев… и перечислялись все его должности и награды. Я — к брату.
А он: «Дураки, дураки, неужто я позволю такую доску на свой дом нацепить! Ну
дураки!»
Народ и на пенсию не хотел отпускать своего председателя. Но годы
согнули неутомимого Георгия Яковлевича. Проводили его на пенсию с большой помпой
и горючими слезами. Правление постановило ежегодно выдавать ему бесплатную
путевку на лечение.
Свободный от забот, он с женой навещал своих детей и родных,
разбросанных по всей стране. Гостил и у нас, в Ленинграде. Как-то
в задушевном разговоре со мной он поведал о своей болезни. Я встревожилась:
«Что за болезнь? — «А вот такая болезнь, что я начал ревновать Лидочку.
Уйдет она в церковь или знакомых навестить, я все жду, волнуюсь, где она так
долго пропадает». Я облегченно рассмеялась: «Подожди, по-моему, это она тебя всю
жизнь ревновала, даже сцены устраивала». — «Да, ревновала и мучила меня своими
подозрениями. А я, поверишь ли, никогда ей не изменял, даже на фронте. И мне
так обидно было, что она меня подозревает. Сколько раз на ковер меня вызывали из-за
того, что Лидочка ходит в церковь; сколько я выговоров получал, что жена
у меня верующая, а я, партийный, не могу на нее повлиять. Мне эти выговоры —
что слону дробина. Я всегда знал и сейчас знаю, что жив остался только потому,
что она за меня сильно молилась… А видишь, теперь вот сам ревную…»
В последние месяцы своей жизни он, слабенький, выходил в погожие
дни погреться на солнышке на скамейке у своего дома. Не было ни одного человека,
который, проходя мимо, не кланялся бы ему с глубоким почтением.
Вот и думаю я, что при любой власти человек может оставаться человеком.
Если Георгий Яковлевич своим трудом облегчал жизнь людей, за судьбу которых он считал
себя ответственным, то не Богу ли он служил своими делами?
О. Я. Харитонова
ЖАЖДА ВЕРЫ
Когда в Ленинграде стали открываться храмы и у людей
появилась возможность бывать на богослужениях и слушать проповеди, я стала
жаждать принять крещение и стать чадом Православной церкви. Вся моя жизнь складывалась
так, что острое желание найти в жизни защиту и опору не могло не возникнуть.
Мама моя Ванда родилась во Франции, в Париже. Семья вскоре распалась,
и моя бабушка Матильда вышла второй раз замуж за русского и родила от
него еще двоих детей. После Октябрьской революции многие русские уезжали из страны,
где были разруха, голод и непонятно какая власть, на Запад в поисках работы.
Так мамин отчим попал в Париж. Но в 1920-е годы, когда стало ясно,
что советская власть укрепляется и в России начинается восстановление
разрушенного хозяйства, многие семьи стали возвращаться.
Сейчас нам трудно представить настроения людей в то время, но бесспорно,
что многие, особенно молодежь и в России и на Западе, восхищались
происходящими в России переменами и стремились как-то поучаствовать в невиданных
событиях. Я думаю, что если бы сегодня у нас объявили, что все малоимущие могут
переезжать в роскошные дома и квартиры богатых, а богатые должны
будут поселиться в коммуналках, то для большинства призыв «Грабь награбленное!»
был бы достаточным основанием для перемены своего положения и неожиданно быстрого
осуществления своей заветной мечты. И лишь единицы восприняли бы этот призыв
как наглое попрание Божьей Заповеди «Не укради». Подобные настроения были и у советских
людей 1920-х годов.
На этой «романтической» революционной волне и вернулся в советскую
Россию мамин отчим с женой-француженкой и тремя детьми. Он верил в то,
что теперь на его родине царят правда и справедливость и не беспокоился
за будущее семьи. Но правду и справедливость в советской России понимали
по-своему. Если при царе ты был никем, то в советской стране тебе были открыты
все пути-дороги. Но если в царской России ты занимал в обществе какое-то
положение, как-то возвышался над средним уровнем своими дарованиями и способностями,
то рабочая власть должна была еще посмотреть, еще испытать тебя на верность; ты
оказывался на заметке, подлежал наблюдению и числился в потенциальных
врагах этой власти. А к тем, кто вернулся из-за границы (Зачем уезжал? По какой
причине?) да еще с женой-иностранкой, вообще никакого доверия не было.
Когда мамин отчим понял, что здесь, на своей родине, он оказался чужим,
что новая власть никогда не простит ни его отъезда за границу, ни женитьбы на иностранке,
то решил покончить с собой и со всей своей семьей. Как все это было, мама
рассказывать в подробностях не могла, но до конца осуществить свое намерение
отчиму не удалось. Все эти события так потрясли его жену Матильду, что у нее
открылась чахотка и унесла ее в могилу. Было ей тридцать два года.
Перед смертью она умоляла мужа не оставлять Ванду — мою маму.
После смерти жены отчим запил. Мамочке моей было в то время девять
лет. Русского языка она не знала, а нужно было заботиться о братике Николае
и сестричке Валентине. Она вынуждена была просить подаяния. Судьба свела ее
с одной профессорской семьей, где понимали ее язык. Она с радостью выполняла
все работы по уборке их квартиры. В этой семье была дочь ее возраста, с которой
она подружилась.
Отчим в конце концов сдал всех детей в детский дом, находившийся
под Ленинградом. Когда он навещал их, то приносил гостинцы только своим детям, а Ванду
будто не замечал. В такие моменты мамочка чувствовала себя одной-одинешенькой
на всем белом свете. Единственным ее утешением было посещение по воскресеньям знакомой
ей профессорской семьи. По ее просьбе остатки хлеба в этой семье никогда не
выбрасывали. Из этих остатков она сушила сухари и отвозила детям. Детдомовцы
всегда были полуголодными. Когда этих добрых людей постигло большое горе —
умерла их дочь, — они удочерили мою маму. Вот так Бог помог сироте.
Мама моя была католичкой, воспитанной в строгих правилах. Матильда
была очень набожной и от своей маленькой дочери требовала такого же, как у нее,
молитвенного напряжения: она будила Ванду ночью и заставляла ее вставать на
молитву. Такой неразумной ревностью к выполнению молитвенного правила она отвратила
Ванду от веры.
Только после войны к мамочке вернулась вера. Как-то она зашла в Преображенский
собор и проплакала всю службу. То, что слезы эти не были слезами жалости к себе,
а были вызваны сокрушением о своих неправдах пред Богом, показали последствия:
она вышла из храма успокоенная и умиротворенная, без единой слезинки.
Ее короткая молодость была счастливой.
Она жила в интеллигентной семье, училась на топографа, мечтала о будущей
работе. В своей группе она дружила с двумя сестрами из хорошей семьи.
Сестрички познакомили Ванду со своим братом. Ванда и Владимир полюбили друг
друга и решили соединить жизни. Незадолго до войны родилась я. Для мамочки
это было радостнейшее событие. Она никогда не была так счастлива, как в эти
несколько предвоенных лет: у нее была настоящая семья — любимые муж и ребенок.
А потом война. Владимир ушел на фронт. Его родители и сестры эвакуировались.
Маму и меня родители отца почему-то не взяли с собой. И мы остались
в большой коммунальной квартире, из которой многие выехали. Мне было четыре
года. Утром мама убегала на работу, а мне оставляла на день 375 граммов хлеба
(125 г — детская норма и 250 г — рабочая). Возвращалась она поздно вечером.
Я целыми днями лежала в кроватке
одетая и накрытая множеством теплых вещей. Отопления не было, электричества
не было, воды не было. На улице тридцать—сорок градусов мороза. Заметив, что за
короткое время я очень похудела, мама стала допытываться, когда я съедаю оставленный
мне хлеб. Я сказала, что ничего не ем, пока она не придет с работы. Мама поняла,
что хлеб уносят крысы. На следующий день она положила хлеб в кастрюлю, закрыла
ее крышкой, на крышку положила кирпич. Кастрюлю она поставила рядом с кроваткой.
Сказала, что я должна открыть крышку, взять кусочек хлеба, покушать, а оставшийся
хлеб опять закрыть крышкой. Так в течение дня есть понемногу.
Я привыкла в точности выполнять
все, что говорила мне мама. Когда рассвело и даже появилось солнышко, я протянула
руку к крышке кастрюли. И тут увидела, что огромная крыса вышла на середину
комнаты. Я спрятала руку под одеяло — крыса исчезла. Когда я вновь протянула
руку, она опять появилась и словно приготовилась к прыжку. Больше я рук
не высовывала до прихода мамы. Я ей все рассказала. С этого дня крысы я никогда
не видела.
В 1944 году мама получила похоронную о гибели папы, но мне она
ничего не сказала. Я тогда находилась в круглосуточном детском саду и дома
бывала только по воскресеньям. Мы жили на Невском, а детский сад был на 1-й Советской
улице. Хорошо помню, как на прогулке с детским садом я увидела, как в ограде
Знаменской церкви, которая стояла на месте нынешней наземной станции метро «Площадь
восстания», дедушка с бабушкой пилили дрова. Я стала созывать всех детей посмотреть
на чудо: «Идите скорей сюда, идите скорей, Боженька пилит дрова!»
В 1944 году у мамы признали первую степень дистрофии. Через год
закончилась война.
Рыдают люди и поют.
И лиц заплаканных не прячут.
Сегодня в городе —
Салют!
Сегодня ленинградцы
Плачут…
(Ю. Воронов. Память)
Папины родные, которые были в эвакуации, стали просить маму прислать
им вызов. Ведь в Ленинград эвакуированных не пускали, а рабочих на предприятия
набирали из сельских местностей и поселяли их в квартирах эвакуированных.
Недаром, очевидно, дальновидные люди оставались в Ленинграде сторожить свои
квартиры, так как хорошо знали, что государственные благодеяния ненадежны.
По маминому вызову приехали папины родные, и в двух комнатах
коммунальной квартиры, которые они занимали до войны и где мы с мамой
прожили в блокаду, стало тесно: у одной из папиных сестер было трое детей.
И ушли мы с мамочкой в комнату ее приятельницы, которая предоставила
нам угол. Спали на узкой кровати вдвоем.
Мне как дочери погибшего полагалась пенсия — 240 рублей. Из
этих денег 120 рублей мама отдавала папиным родителям — так они потребовали.
Я не знала, что папа погиб. Мне говорили, что он пропал без вести и, может
быть, еще найдется. Я долго-долго все ждала своего папу, все надеялась, что он вернется
и что у нас с мамой появятся наконец-то надежные защита и опора.
С раннего детства у меня были свои обязанности, которые я должна
была неукоснительно выполнять. После войны, например, мама выдавала мне деньги на
продукты, и я знала, что эти деньги я должна растянуть на месяц. Так я приучалась
экономить и все рассчитывать. Правда, были и срывы. Помню, мама дала мне
деньги на керосин. Я, проходя мимо кинотеатра, впилась глазами в афишу с интригующим
названием фильма. Ноги сами понесли меня в кино, а потом я наелась мороженого.
Долго-долго потом я воспроизводила в памяти события этого потрясающего дня.
Не помню, ругала ли меня мама за такое своеволие или нет. Я ведь до 1960 года
вообще не знала, что такое чувство сытости.
Жить в одной комнате с маминой приятельницей по многим причинам
стало невозможно, и мама стала искать такую работу, где в общежитии можно
было бы находиться с ребенком. Но женщине с ребенком, не имеющей жилплощади,
найти работу было практически невозможно.
Мама совсем было отчаялась в поисках, но совершенно неожиданно
директор Музея городской скульптуры, который находился на территории Александро-Невской
лавры, приняла ее на работу сторожем и предоставила комнату в маленьком
домике. В этом домике, который находился недалеко от могилы Ломоносова и почти
рядом с усыпальницей Шереметевых, проживала еще одна семья.
Директор-благодетельница назначила маме зарплату 27 рублей в месяц.
На эти деньги мы покупали на Конном рынке мешок картошки, сало и лук. Эти продукты
были нам на месяц. Потом мама устроилась на вторую работу — мыть полы в ремесленном
училище. Я ей помогала. Мы шли через все кладбище, обычно в темноте, убирали
в училище шесть больших залов с каменными полами. Скамейки с железными
основаниями нужно было переворачивать и ставить на столы. Почти ночью мы возвращались
в наш маленький домик. Так мы жили с 1954-го по 1957 год.
Как грамотного и образованного человека маму перевели на работу
в кассу музея, а затем назначили заведующей хозяйственной частью. Нам
предоставили комнату на три семьи в надвратном помещении, слева от входа в лавру,
там, где сейчас устроена часовня с иконой нерукотворного образа Спасителя над
входом. Мама была очень общительной, компанейской, она выпускала газету, у нас
экскурсоводы и научные работники пили чай, вели интересные беседы.
Мне так горько и сладко бывать в этой часовне и молиться
перед иконами в том месте, где когда-то стояла наша кровать.
Вспоминаю, как, намыв пол, мы усаживались
у репродукта слушать «Театр у микрофона». О этот театр у микрофона!
Как мы ждали его, как впитывали каждое слово актеров, как плакали, сострадая обиженным,
как восхищались теми, кто отстаивал правду. Все самое высокое и прекрасное
пробуждала в нашей душе эта передача.
Многолетняя жизнь на территории лавры среди музейной обстановки, ежедневное
видение прекрасных произведений искусства облагородили меня. Я полюбила театр, музыку,
поэзию.
Я мечтала выйти замуж, чтобы муж стал
моими защитой и опорой, чтобы в семье были дети. И вышла замуж поспешно,
не подумав, фактически за первого встречного. Родители мужа меня не приняли в свою
семью, и жить нам было негде. Помог мне мой родной музей. Нам с мужем
дали пятиметровую комнату в храме на Волковом кладбище — на Литераторских мостках.
Моя семейная жизнь не сложилась: муж пил, дебоширил. Я задыхалась на
двух работах. Когда родился сын, я в обеденный перерыв вынуждена была бежать
домой, чтобы кормить дитя, и мне пришлось отдать его в ясли. При совершенно
загадочных обстоятельствах мой мальчик в возрасте семи месяцев умер. Работники
яслей объясняли, что ребенок перевернулся личиком вниз и задохнулся. Мне даже
не показали умершего сына. Я была на грани нервного расстройства. У меня пропал
голос.
У нас с мамой почти одновременно обнаружили раковое заболевание.
Мне предложили лечь в больницу, но я не могла оставить маму без своей помощи.
И тут она сказала свое твердое слово: «Немедленно ложись в больницу, я
управлюсь сама!» Мамочка моя всегда жертвовала собой ради меня. Ведь она и замуж
не вышла второй раз, чтобы не причинить мне лишней боли. Не знавшая родительской
любви после кончины своей мамы Матильды, испытавшая все горести сиротства, она не
допускала и мысли о том, что я в какой-то степени могу повторить
ее судьбу.
Уже совсем немощная, еле державшаяся на ногах, она тем не менее соблюдала
закон русского гостеприимства: вставала в дверях, подняв свои худенькие ручки,
и говорила тем, кто ее навещал: «Я вас не отпущу, пока вы не выпьете чаю!»
Ее болезнь развивалась стремительно, и боли все усиливались. А она терпела.
В день своей кончины она попросила меня сделать ей укол — настолько сильна
была боль. Потом заснула. Я торопилась все убрать в комнате. Подхожу к ней,
целую, а щечки у нее холодные. Она вздохнула последний раз и отошла.
Через год мои друзья помогли мне достать путевку в Париж и оттуда
я привезла горсточку земли на могилку моей многострадальной мамы.
Когда я жила еще на территории Александро-Невской лавры, то нередко
бывала на церковных службах в Троицком соборе. В храме мне было спокойно
и хорошо. Долго я мечтала о крещении, но всё какие-то обстоятельства этому
препятствовали. И наконец я приняла крещение. Моей духовной радости не было границ.
Но все это мелочи по сравнению с тем, какое богатство я приобрела.
Всю жизнь я мечтала о защитнике: сначала о сильном и мужественном
отце, потом — о любящем и добросердечном муже. А теперь у меня
такой Защитник, Который, я уверена, меня не бросит и сохранит ото всякого зла.
И эта мысль меня окрыляет.
Л. В. Вишневская
В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
|
Вселенная
постепенно вырисовывается скорее как великая Мысль, чем как большая машина.
Д. Джинс |
Родился я в Оренбурге в семье казака. Мой дед, Ксенофонт Петрович,
происходил из «казачьих детей Оренбургского войска».
У Ксенофонта Петровича и его жены Хевронии Ивановны было семеро
детей: трое сыновей и четыре дочери. Средний сын, Александр Ксенофонтович,
мой отец, родился в 1887 году и прошел путь, обычный для казачьих детей,
но потомственным военным не стал. Рядовым — вольноопределяющимся — он
участвовал в Первой мировой войне, имел несколько ранений, был контужен и отравлен
газами. Был награжден орденами, в том числе Георгиевскими крестами. Офицерский
чин хорунжего отец получил при демобилизации в 1917 году, то есть после Февральской
революции, «за отличие в борьбе с большевиками и особые заслуги,
оказанные войску по созданию центральной государственной власти».
Отец мой, Александр Ксенофонтович, мечтал стать художником, но осуществить
свою мечту в переломные для России годы, на которые пришлась его молодость,
ему не удалось. В советское время он окончил строительное отделение 1-го петроградского
техникума и высшие сельскохозяйственные курсы при Лесотехнической академии
в Петрограде. Со своей будущей женой, моей мамой Клавдией Петровной, отец встретился
на фронтах Первой мировой войны. Клавдия Петровна Юрина закончила в Петрограде
гимназию на Греческом проспекте, а затем курсы медсестер при Общине Святой
Евгении. В 1921 году родился я, в 1929 — брат Юрий.
В Оренбурге наша семья проживала до 1929 года. С установлением
советской власти в Оренбурге отец работал художником-графиком, проектировщиком
домов и занимался землеустройством, иногда по договорам и заказам. Он
имел социальный статус «инженер на правах рабочего», что давало ему ряд льгот и преимуществ.
С переносом столицы Казахстана в Алма-Ату отец стал одним из организаторов
картографического производства. Параллельно с этим его включили в группу
создателей Музея Казахстана: он выполнял рисунки, диаграммы и схемы для экспозиции,
организовывал заказы художникам и пр. С подачи отца меня, десятилетнего,
зачислили в штат музея и снабдили документом, в котором была просьба
ко всем организациям оказывать мне помощь. Моей задачей было ловить насекомых, собирать
в горах отпечатки растений на камнях. Я нашел отпечаток очень древнего папоротника
в русле реки Малая Алма-Атинка. Из насекомых моим главным трофеем была ночная
бабочка — махаон мертвая голова с рисунком черепа в верхней части
туловища. Так с ненавязчивой помощью отца я вступил на путь естественнонаучной
исследовательской деятельности.
В 1933 году отца перевели в Ленинград на 1-ю картографическую
фабрику Главного управления геодезии и картографии, где он и проработал
до своей кончины в блокадном Ленинграде в 1942 году. Жили мы в романтическом
районе города — на улице Писарева (бывшая Алексеевская): Новая Голландия, старинные
особняки, квартира А. Блока на Пряжке. Тогда в Мойке нам, мальчишкам,
еще можно было купаться и ловить рыбу. Еще стояли церкви, позже взорванные:
Покрова Божией Матери, построенная по проекту Старова в XVIII веке, на нынешней
площади Тургенева, кирха, перестроенная в последующей годы в ДК связи.
Вблизи канала Грибоедова (б. Екатерининский) — Консерватория, Мариинский театр,
ДК 1-й пятилетки, построенный на месте сожженной в Февральскую революцию
тюрьмы, которая называлась Литовским замком.
Работа над атласами и картами свела отца с такими крупными
учеными, как академики Н. И. Вавилов, Л. И. Прасолов, с профессорами
Н. Н. Баранским, А. А. Борзовым и др.
Для меня отец был первым наставником, руководителем, любимым учителем.
Семья наша была верующей. Меня крестили в 1922 году в Георгиевском соборе,
построенном в 1752 году. Из истории известно, что на колокольню собора Е. Пугачев
велел водрузить пушки и оттуда обстреливал Оренбургскую крепость. Разрушили
собор в 1930-е годы во время «расказачивания», объявленного по директиве,
подписанной Я. Свердловым 24 января 1919 года. Предусматривалось поголовное
уничтожение казаков и особого казачьего сословия в России. В выполнении
этой директивы Я. Свердлова участвовали М. Н. Тухачевский, И. Якир,
С. И. Сырцов, близкий друг Л. Троцкого А. Г. Белобородов
(Вайсбарт).
Как казак и сын казака отец обязан был в Оренбурге являться
ежедневно в ЧК для отметки. Он чудом уцелел в 1920-е и 1930-е
годы. В архиве отца сохранилась справка от 26 августа 1928 года о том,
что на основании постановления президиума Оренбургского губисполкома отец восстановлен
в избирательных правах. Мой двоюродный брат Леонид Константинович, например,
был заключен на три года в тюрьму с обвинением «сын казака» и отбыл
18 лет лагерей в Сибири. Он остался в живых, был реабилитирован и возвратился
в Оренбург лишь после смерти Сталина.
Рождество, Пасху и Масленицу отмечали в нашей семье при закрытых
шторах. Родители были вынуждены скрывать свою веру и оберегать своих детей.
Первые религиозные знания я получил от своей крестной — Марии Петровны Корниенко,
родной сестры мамы. Она, можно сказать, «ходила пред Богом» и своим кротким,
терпеливым и в то же время мужественным поведением в трудных обстоятельствах
была для нашей семьи примером истинно верующего человека. Вера помогла ей пережить
блокаду, смерть своего мужа и моего папы, похоронить их не в братских,
а в отдельных могилах. Вера поддерживала ее во время длительной и мучительной
болезни. Умерла она от рака через несколько лет после войны. Крестная особенно чтила
святителя Николая и к нему обращала свои молитвы о родных и близких.
Принадлежавшая ей иконка Иисуса Христа находится в моей семье, и я очень
ею дорожу.
Родители не оказывали на нас, детей, давления и не препятствовали
жить согласно со своим временем, требуя от нас лишь ответственности за свои
поступки, честности и порядочности. С детства
мне запомнились часто повторяемые отцом поговорки, в которых выражались его
жизненные принципы: «Береги честь смолоду», «Взялся за гуж, не говори, что не дюж»,
«Не говори гоп, пока не перепрыгнешь», «Смерть в поле краше всякой неволи»
и др.
При большой занятости отец тем не менее много времени уделял нашему
воспитанию. Для меня, трехлетнего, он составил книгу в стихах и сам ее
иллюстрировал. Себя — автора — он именовал Бибеляпом. Эта книжка сохранилась
в моей семье до сих пор. Он не оставлял своих занятий живописью. В доме
у нас висели этюды отца маслом и его копия этюда Левитана «Сумерки. Луна».
Он любил художников «Мира искусства» и импрессионистов, передвижников, любил
Рембрандта, но больше всего его интересовала графика. В предвоенные годы он
увлекся рисованием экслибрисов. Только один из них «Из книги академика А. Н. Криштофовича»
был напечатан при жизни отца. Каждый экслибрис — своего рода рассказ о владельце
библиотеки, о его судьбе. Отец рисовал экслибрисы для тех людей, с которыми
был дружен, чьи биографии, судьбы и интересы хорошо знал. В этом виде
изобразительного искусства наибольшее выражение нашли природные дарования отца:
утонченная графика, романтизм восприятия жизни с некоторой долей печали, глубокое
проникновение в суть характера конкретного человека.
Отца все-таки привлекли в 1936 году к суду по 58-й статье.
Его не арестовали, и я тогда ничего об этом не знал. Только после его смерти
я нашел в бумагах справку от 15. 11. 1936 года о факте привлечения
отца к суду по этой статье и его оправдания по «решению спец. коллегии
Ленинградского областного суда Народного комиссариата юстиции». То, что отца оправдали —
редчайший и почти чудесный случай. В те лихие годы сотни, тысячи людей
арестовывали по пустяковым обвинениям, а не то что по 58-й статье.
Я помню, как в шесть лет я испытал сильнейший страх за жизнь своего
папы. Он взял меня с собой в Георгиевский собор в Оренбурге на церковный
суд. Собор был полон народа, в основном были старушки. Судили, по доносу, священника
собора, который был другом отца. Какие обвинения предъявляли священнику, я, естественно,
не понимал. Но вдруг в толпе старушек раздался истошный крик: «Ваше преосвященство,
а он еще с Извозчиковым ходил на реку Урал ловить рыбу…» Я перепугался
насмерть. Мне показалось, что сейчас эта толпа набросится на моего отца и отнимет
его у меня. Незадолго до этого мне приснился страшный сон, будто папу уводят
из нашего дома злые люди, и я проснулся в слезах.
После этого события я стал очень бояться священников и верующих
старушек, но моя крестная своими мудрыми наставлениями и уважительным отношением
к священникам и монахам постепенно погасила во мне эту неприязнь. Когда
в 1929 году крестили моего младшего братика Юру, я уже со всей серьезностью
и ответственностью за порученное мне дело обходил с отцом вокруг собора,
молясь о том, чтобы никакая нечистая сила не помешала таинству крещения моего
брата.
Власть, провозгласившая атеизм основанием
своей политической системы и краеугольным камнем мировоззрения советского человека,
в буквальном смысле измывалась над верующими людьми. Мой двоюродный брат, Сергей
Сергеевич Золотов, ныне покойный, рассказывал, как в 1920-е годы в Ленинграде
его вместе с другими комсомольцами в день Пасхи посылали в Покровскую
церковь на нынешней площади Тургенева пугать верующих и гасить им свечи. Отец
и мать моего брата были людьми религиозными, и он разрывался между тем,
чему его учили дома, и тем, что проповедовали в школе.
Я уже говорил, что родители не запрещали нам идти в ногу со времени.
Отец даже восхищался тем, что строилось в стране, подвигами челюскинцев, полетами
Чкалова и Громова, освоением Северного полюса: дрейфом папанинцев на льдине,
рейдом ледокола «Сибиряков» и пр.
Он часто вспоминал о Первой мировой войне и о службе
в армии. Отец ненавидел войну, но считал, что армейская служба и фронт
(кроме болезней) дали закалку его воле на всю жизнь. Это позволило ему без нытья,
паники и уныния выдерживать все жизненные невзгоды. Переживаемые трудности
усугублялись его происхождением, которое в его время считалось социальным пороком.
Как мне кажется, от отца я унаследовал не только художественные способности,
но и такое качество, как добросовестное и честное отношение к работе.
В 1939 году я закончил школу № 16 Фрунзенского района в Ленинграде
с золотым аттестатом. После поступления в Гидрологический институт Главсевморпути
восемнадцатилетним был призван в армию для участия в Финской войне.
Последний раз я видел папу 18 июля 1941 года, когда меня,
курсанта Ленинградского военного училища связи им. Ленсовета, отпустили на сорок
пять минут с Московского вокзала домой проститься с родными. На всю жизнь
я запомнил фигуру отца: он стоял у нашего дома на Обводном канале и долго
махал мне рукой. В 1942 году, когда я попал в госпиталь, сраженный сыпным
тифом, я в бреду хоронил отца. Он действительно умер в тот день (возможно,
в тот же час и в ту же секунду, когда я видел его в бреду) в блокадном
Ленинграде.
Я и сейчас ощущаю неразрывную связь с ним. И если зловещий
сон мне, шестилетнему, мог быть навеян какими-то домашними разговорами и опасениями,
то известие о его смерти пришло ко мне по невидимой связи — каналу любви,
от сердца к сердцу.
Служил я до 1953 года: во время
войны с Финляндией — в пехотном полку; в период Великой Отечественной
войны — в погранвойсках начальником радиоцентра и преподавателем
спецпредметов в Морпограншколе. В общей сложности я прослужил в армии
тринадцать с половиной лет. В 1953 году, после демобилизации, я поступил
в Ленинградский государственный педагогический институт им. А. И. Герцена,
где был сталинским стипендиатом в студенческие годы и ленинским — в аспирантуре.
Стал кандидатом, а потом и доктором физико-математических наук. Уже профессором,
с 1993-го по 1997 год имел научную стипендию Президента РФ в номинации
Выдающийся ученый России. Имею звание Заслуженный деятель науки РФ.
Весь этот путь я прошел в большевистском атеистическом окружении.
Моя жизнь не выбивалась из рамок известных советских канонов: школа — армия —
вуз; пионерия — комсомол — КПСС; общественная работа. Таково было воспитание
«будущего строителя коммунизма».
Не могу не сказать о тех, кто
своими заботами о материальной стороне жизни давал мне возможность заниматься
только наукой: это, конечно, моя мама и моя жена — Зоя Владимировна Карамышева,
мой многолетний друг и помощник. Несмотря на то что Зоя Владимировна сама вела
большую научную работу как ботаник-географ, я был избавлен от всех бытовых забот.
У меня было время думать, писать, ставить эксперименты.
Вслед за академиком Борисом Раушенбахом я могу сказать: «…меня ведет
по жизни какая-то Высшая сила, благожелательно ко мне настроенная, и в моей
судьбе не было ни одного события, менявшего жизнь к худшему. Даже самые неприятные
вещи, которые со мной приключались, вели к удаче. <…> Я всегда принимал
и принимаю жизнь как праздник». (Б. В. Раушенбах. Постскриптум.
М., 1999).
Не чудо ли, что я уцелел в трех прошедших войнах: моя крестная
молила Господа, чтобы Он сохранил мне жизнь. Судьба хранила меня и в тяжелые
пятидесятые годы, когда на меня писали доносы и в этой связи вызывали
в Управление погранвойсками для ответа на обвинения о связи с моими
двумя тетушками, эмигрировавшими за рубеж после революции.
В молодые годы я искренне увлекся философскими работами В. И. Ленина.
Его портрет был на моем письменном столе, и я был твердо уверен, что именно
с его помощью я познал истину. Лишь позднее я понял, как бесцеремонно Ленин
и его последователи громили своих «противников» — Богданова, Маха, Пуанкаре
и других физиков и философов: «пресловутый Эйнштейн», «с позволения сказать,
физики, как Мах, Бор, Шредингер», «убогая идейка» и т. п.
В то время по заказу институтской газеты мне приходилось писать статьи
«о значении трудов Ленина», особенно к юбилейным датам. Но уже тогда меня тревожила
проблема основного вопроса философии: что первично — материя или сознание
(мысль)? Это говорит о том, что я уже начал сомневаться в истинности ленинской
теории о первичности материи. Истинная наука не может быть без веры, но вера
эта — в научные факты и обобщения их в законы. Научные факты
и законы верны тогда, когда они подчиняются принципу инвариантности, то есть
сохранения и повторяемости научных фактов и научного закона в любом
месте, в любое время, любым исследователем при сохранении внешних условий.
По словам французского ученого А. Пуанкаре, физические законы —
только первое приближение к истине; они могут быть в дальнейшем уточнены,
чтобы затем их объяснить и на их основе предсказать процессы в природе,
а также применить их в практической деятельности человека. Можно задать
детский вопрос: «Кто эти законы установил и Кто открывает их людям?»
Среди крупных ученых немало тех, кто верит в Творца Вселенной.
В дискуссии, которая была начата на страницах газеты «Известия» уважаемым академиком,
лауреатом Нобелевской премии В. Гинзбургом, ныне покойным, приняли участие
известные ученые и писатели. Архимандрит Тихон (Шевкунов), отвечая на письма
десяти академиков, предлагавших ограничить влияние Русской православной церкви на
общество и учащихся, приводит высказывание о Боге ряда крупных ученых:
Л. Пастера, академика И. П. Павлова, лауреатов Нобелевской премии
А. Эйнштейна, А. Беккереля, Дж. Томсона, академика Н. Бехтеревой
и др. Завершающим аккордом в этом хоре великих умов можно считать высказывание
Дж. Томсона: «Не бойтесь быть независимыми мыслителями! Если вы мыслите достаточно
сильно, то неизбежно будете приведены наукой к вере в Бога, которая есть
основание религии. Вы увидите, что наука не враг, а помощник религии».
Академик В. Гинзбург отстаивает атеистическую точку зрения,
а академик Б. Раушенбах, протестант по рождению, ушел из жизни, приняв
православие. Последний известен не только своими работами по математике и космонавтике,
но и трудами о сущности Бога как вектора четвертого измерения нашего трехмерного
пространства, работами о сущности Троицы и мыслями об обратной перспективе
в иконописи. Однако и тот и другой, ведя борьбу с инакомыслящими,
к своим противникам относились с уважением. А всем известно, что
борьба веры с неверием, атеизма с религией, религии с ересью шла
веками и часто сопровождалась аутодафе, крестовыми походами, сжиганием «ведьм»
и еретиков, массовыми ссылками и расстрелами священнослужителей (как это
было в СССР).
Вселенная во мне, и я в душе Вселенной.
Сроднило с ней меня рождение мое.
В душе моей горит огонь ее священный,
А в ней всегда мое разлито бытие.
К. Фофанов
Несколько лет тому назад я написал книгу «Мыслители микрокосмоса о теизме
и естественных науках» (СПб., 2007).В ней я ставил вопросы, который задает
себе всякий мыслящий человек: материален ли этот мир или сконструирован сознанием;
какова роль технократизма и экологизма мышления; хозяин ли природы человек
или только ее составная часть; кто обеспечивает порядок в мире; что за вселенская
сила, вселенский дух, включая дух Земли, ее разум, именуемый со времен В. Вернадского
ноосферой. Я не пытался дать четких ответов на все эти вопросы, а лишь
сопоставил ответы на них крупнейших ученых современности: В. Вернадского,
Б. Раушенбаха, А. Сахарова, А. Эйнштейна, Н. Бехтеревой
и др.
В Советском Союзе руководящим и единственно правильным мировоззрением
считалось марксистско-ленинское. Диалектический материализм был введен директивно
и нередко репрессивным путем. С переменой политического мышления, с введением
демократических элементов в российскую жизнь процесс раздумий захватил научное
сообщество. Ученые ныне выражают различные взгляды на соотношение веры и сомнения,
религии и науки, материального и идеального в восприятии мира, логики,
интуиции, сознания и эмоций и пр.
Представив различные точки зрения крупных ученых на проблемы «разума»
Земли (информация, ноосфера, инфоноосфера), вопросы соотношения религии и науки,
проблемы совокупного интеллекта, зависимости интеллекта и человеческих качеств,
я в своей книге выражал свое отношение ко всем этим проблемам четверостишием
Ю. Левитанского:
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выбирает для себя.
И в то же время мне близка мысль И. Бродского:
Каждый пред Богом
наг.
Жалок,
наг
и убог.
В каждой музыке
Бах,
В каждом из нас
Бог.
При подготовке второго издания этой книги от моей двойственности и половинчатости
ничего не осталось. Удивительно, какими таинственными путями развивается процесс
мышления, даже при относительной неизменности внешних условий жизни! Я твердо стал
на сторону ученых, верующих в Творца Вселенной. Эту свою перемену мыслей я
попытался изложить в предисловии ко второму изданию. Вот когда проросло семя,
брошенное в мальчишеское сердце моей крестной.
Сейчас мне очень близки взгляды американского ученого чешского происхождения
С. Грофа, высказанные в его книгах «За пределами мозга…» (М., 2005),
«Космическая игра» (М., 2001): «Физики разрушили догму о первичности твердой
материи, которая служила основанием механического мировоззрения. <…> Нет таких
научных данных, которые демонстрируют первичность материи по отношению к сознанию
и отсутствие в мировом порядке творческого разума».
Гроф видит основой человеческой жизни духовность как отражение мирового
порядка, в основе которого лежат космические и Божественные принципы Творения
одушевленной Вселенной. Он задает детский вопрос: «Если энергия должна сохраняться,
то откуда она появилась изначально?» Общепринятая теория происхождения Вселенной
на основе гипотезы Леметра о Большом Взрыве приводит к новым вопросам:
«Кто собрал все вещество в сингулярной точке? Что было до взрыва? Кто устроил
взрыв? Кто поддерживает жизнь на Земле?» Ответы на это могут быть получены, только
если предположить присутствие Творца.
В последние годы я много думаю о природе
информации. «В начале было Слово…» — говорится в Евангелии от Иоанна. А Слово —
это информация. Для своего распространения она использует в основном материальные
носители. А как распространяются идеи, мысли, взгляды; как рождается информация —
на языке, в мозгу, в сознании? Что она такое по своей природе? Дух?
Как физик я связываю информацию с событиями в четырехмерном
мире и рассматриваю ее подобно энтропии (мера организации системы), в качестве
функции состояния системы или процесса, где, по Раушенбаху, Бог.
Информация творческая есть по природе Дух — одна из трех ипостасей
Творца, отсутствие или существование Которого не доказать логически. В Него
нужно верить. Вера — один из путей познания.
Сегодня я могу сказать, что долгий путь моих сомнений, вспышек озарения,
многих раздумий о том, что есть истина, завершился детской верой в слова
Иисуса Христа: «Я есмь путь и истина и жизнь…» (Иоанн. 14, 6).
В. А. Извозчиков
ВЕРА БЕЗ ДЕЛ
МЕРТВА
«Вера без дел мертва» — так часто говорил мой отец. Я была двенадцатым
(последним) ребенком в бедной крестьянской семье и родилась в 1932
году. Восемь детишек умерли во младенчестве.
Детство мое было очень горьким из-за тяжелой болезни мамы. У нее
был врожденный порок сердца, а после двусторонней пневмонии развилась бронхиальная
астма. Жили мы в страшной бедности, в голоде и холоде. Окна нашего
домика — почти землянки — соприкасались с землей и там, в земле,
ползали черви. Страх перед червями остался у меня на всю жизнь.
Помню себя лет с семи, когда мама наша была при смерти, и отец
сказал нам: «Молитесь за мать, чтобы ей остаться в живых!» Как я молилась,
как я молилась! Не могла представить себе, что мамы не будет и что мы
останемся сиротами. И Господь услышал нашу детскую отчаянную мольбу о помощи.
«Вымолили мать», — сказал нам отец, когда смертельная опасность миновала.
С этого момента зажглась во мне вера.
Немощь от мамы не отошла. Работать она не могла. Все время лежала. Чтобы
хоть как-то помогать семье, она очищала семечки от шелухи, перебирала крупу и делала
все, что было ей по силам. Отец и мы, дети, очень ее берегли. Все мое детство
прошло в слезах, скорбях и переживаниях о мамином здоровье.
Я молила Бога, чтобы Он сохранил жизнь мамы до того времени, когда у меня
будет своя семья, чтобы мама могла увидеть своих внуков. И Господь откликнулся
на мою просьбу. Он на все мои просьбы всегда милостиво отвечал. Мама дожила до семидесяти
лет и увидела троих моих детей.
Еще одно переживание в детстве — непереносимый холод зимой
1943 года, когда нас, третьеклассников, собрали и отправили в лютый
мороз голодных, в ветхой одежонке за семь километров от нашей деревни вытаскивать
из мерзлой земли мерзлые овощи. Ручонки у всех были обморожены. Как вспомню,
опять становится жутко, опять меня бьет дрожь. Очень боюсь с тех пор холода.
А как нас гоняли объездчики, когда мы собирали колоски поздней осенью
на убранных полях! Вставали мы очень рано, чтобы успеть собрать колоски до прихода
объездчиков, а когда они нас замечали, то гнались за нами
на лошадях, босыми, истощенными, и все норовили на нас наскочить. Немилосердные
и жестокие, они выполняли бесчеловечный приказ власти со злобной радостью.
Даже лошади были человечнее этих людей: они упирались и, несмотря на то что
объездчики хлестали их по бокам, не хотели наскакивать на детей. Этого я никогда
не забуду.
Я и тогда не понимала и сейчас понять не могу, почему
нельзя было собирать колоски голодным людям, ведь колоски все равно пропадали. Вот
в Библии написано, что Руфь собирала колоски позади жнецов, а в Книге
Левит (19, 9—10) говорится о том, что хозяину поля запрещается подбирать оставшееся
от жатвы и обирать виноградник дочиста, чтобы крохи эти оставались для бедных
и пришельцев. А власть, называвшая себя рабочей, мало того что не оплачивала
тяжелый крестьянский труд, но и под предлогом охраны общественного имущества
лишала людей необходимого пропитания.
Жили мы в одной из деревень Тамбовской области. Отец работал бригадиром
в колхозе. Паспортов ни у кого не было, деньги колхозники не получали.
За один летний день работы в колхозе (от зари до зари) начисляли один трудодень —
0,5 кг хлеба. За все летние работы колхозникам осенью выдавали по мешку ячменя,
овса и гороха. Пшеницы никто из колхозников не получал. Хлеб пекли сами. А из
ячменя какой хлеб?
Без паспортов и выехать никуда было нельзя. Колхозники были теми
же крепостными, только не барина, а государства. И если барин мог по человеколюбию
отпустить крепостного на волю, то от государства этого ждать не приходилось. Поэтому
молодежь и убегала из деревень в городские общежития на любые работы,
только чтобы не быть колхозными рабами.
У нас в хозяйстве были корова, овцы и куры. Бо`льшую часть
того, что мы имели от этой скотинки, приходилось отдавать государству. От одной
коровы в летний сезон нужно было сдать 500 литров молока. С овец брали
шерсть, причем самую лучшую. Нам оставалась только шерсть с подбрюшников. От
кур государство требовало яиц. Помню, что на Пасху каждому из нашей семьи доставалось
только по три яйца.
А займы! Вот где горе! Душили нас эти займы! Несмотря на то что у колхозников
денег не было, государственные агенты обязывали подписываться на займы. Никто не
смел уклоняться. Откуда нам было брать деньги, их не интересовало. Считалось, наверное,
что деньги можно получать с огорода, но только за счет огорода и можно
было прокормиться, потому что работа в колхозе была практически бесплатной.
И сколько бы у крестьянина ни вырывали из горла то, что он зарабатывал
тяжелым трудом, накормить страну рабочей власти не удавалось, потому что труд колхозников
был подневольный.
Родители воспитывали нас в вере: «Не слушайте, что вам в школе
говорят про Ленина и Сталина, слушайте родителей, они вам плохого не посоветуют».
Когда пришло время вступать в пионеры, мама с папой сказали: «Вступать
не надо». Мы и не вступали.
В детстве меня звали Дуняткой. Я была шустрая и исполнительная.
Отец говаривал: «Дунятка у нас — такой не было, нет и не будет».
Не знаю, почему он так говорил.
Он всегда был в работе и нас наставлял: «Никогда не сидите
без дела». Мы любую работу могли выполнять, не считаясь с тем, мужская она
или женская. Отец научил нас ткать ковры. Труд для меня, любой труд, всегда был
в радость, и я никогда не обращала внимания ни на какую усталость. Маму
мы очень берегли. Помню ее слова: «Живите дружно, не обижайте брата, относитесь
как к себе».
Мама моя родилась в бедной крестьянской семье, в которой было
пятеро детей: один сын и четыре дочери. Тогда, в конце XIX и начале
XX веков, крестьяне получали земельные наделы в долях по количеству мужчин
в семье. И вот на мамину семью из семи человек приходилось всего две доли
земли. Чтобы прокормиться, нужно было работать по найму, иногда за много километров
от своей деревни.
Когда Анютке (так звали мою маму)
было двенадцать лет, она, услышав, что ее мама с группой односельчан собирается
идти пешком в Киев помолиться, стала просить взять ее с собой. И так
она усиленно просилась, что ее мама решила поговорить с духовным старцем из
монастыря Петра и Павла (в 20 км от их деревни). Старец посоветовал девочку
взять в паломничество и прибавил: «Она вас еще будет кормить!» И действительно,
где бы ни останавливалась на отдых группа паломников, Анюта шла к местным жителям
и просила их помочь богомольцам, и жители сами несли всякую снедь, кто
чем был богат.
За девять недель пути до Киева и обратно взрослые износили по три
пары лаптей. Анютка же шла босиком, и тем не менее у нее не было даже
мозолей на ногах.
Мама рассказывала нам, детям, об удивительном случае, который произошел
с ней и ее товарками по работе. Пять молодых девушек, в том числе
и моя мама, работали по найму за 30 км от своей деревни. Работу они закончили,
а денег у хозяина в это время не было, и он просил прийти за
деньгами через неделю. В положенное время они деньги получили и отправились
домой. День клонился к вечеру, а до дома оставалось еще идти 7 км. Местные
уговаривали их остаться на ночь, но они решили продолжать путь. Стало совсем темно,
когда они подходили к низине Гатное, которая находилась недалеко от их деревни
и имела худую славу. Они усиленно молились всем святым, дрожа от страха. Им
нужно было перейти ржаное поле. Был август, и рожь стояла в рост человека.
Вдруг они видят, что из ржи выходит высокий старик. Они закричали и бросились
бежать. А он говорит: «Детки, подождите, остановитесь! Подойдите ко мне, не
бойтесь!» Голос у него был такой спокойный и такой добрый, что девушки
хотя и испуганные, подошли к нему: «Не ходите дальше. Вернитесь. В Гатном
лежат пять зарезанных девушек. Возвращайтесь назад!» Он пошел вместе с ними
и всю дорогу говорил о чем-то добром, но о чем конкретно, мама не
запомнила. В поселке, куда они возвратились, старик купил им хлеба — по
фунту каждой. Девушки хотели сами заплатить за хлеб, но старик сказал: «Нет, не
нужно, у вас деньги артельные. Теперь вы живы будете. Помните всю жизнь апостолов
Петра и Павла. Ну я пошел». Девушки хотели посмотреть, куда он пойдет, но старик
будто в воздухе растворился. И в поселке такого старика никто не видел.
Это событие так укрепило маму в вере, что никакая революция, никакие
мнимые свободы, никакое мнимое освобождение народа от эксплуататоров этой веры поколебать
не могли. Свою веру она и нам старалась передать. Помню, как она учила нас
делать крестное знамение: «Три пальчика сложите плотно, плотно, чтобы даже щелочки
между ними не было, и осеняйте лоб, грудь и плечи так, чтобы тельце ваше
ощущало этот крест». Мама была неграмотная, но читать могла. Учила нас молитвам
«Отче наш», «Богородице Дево, радуйся», «Верую».
Выдали ее замуж совсем молодой девушкой. Она не видела и не знала
своего жениха. Увидела его только на свадьбе. Но мама говорила, что он был пригожий.
Жили они в доме мужа, у которого были старший брат и сестра. Родители
мужа рано умерли. Брат был вдовцом с пятью детьми, и мама кормила этих
детей. Потом и свой ребенок появился, но быстро умер. Мама два раза продавала
свою косу, когда уж совсем нечего было есть. Волосы у нее были красивые и очень
густые. Потом, когда свои дети пошли, отец отделился от брата. Всегда его почитал
как своего руководителя и наставника.
Прожили наши родители дружно, и отец очень берег маму, когда она
заболела и уже не могла работать. Не знали мы ни бабушек, ни дедушек. Каждый
год в определенный день отец приглашал к нам в дом монахинь читать
Псалтирь по усопшим родителям. Жили мы замкнуто: ни к нам никто не наведывался,
ни мы в гости не ходили. Я знаю, что бедным людям, обездоленным отец помогал,
отдавая лучшее из того, что у нас было. И не сам это делал, а кого-нибудь
из нас посылал.
Когда я закончила школу-семилетку, то очень хотела продолжать учение.
Любила я немецкий язык, литературу, историю, много читала. Но условия нашей жизни
сделать это не позволяли: от нашей деревни до районной школы было 7 км. Ходить каждый
день туда и обратно в любую погоду было тяжело и для молоденькой
девочки небезопасно.
Отец определил меня на лесные работы. Он мечтал построить новый дом,
а работникам лесничества выдавали бревна на строительство. Мы высаживали сосны
на освобожденных территориях, ухаживали за молодыми деревьями. Выкапывали бересклет —
такой кустарник — и очищали от земли его корни. Из этих корней потом каким-то
образом получали каучук. Платили нам копейки, но вот то, что давали бревна, хотя
и невысокого качества, это было для нас ценно.
Лесничество находилось от нас в 18 км. В понедельник мы с подругой
отправлялись на работу, захватив с собой полведра картошки и хлеб на неделю.
Жили мы в кордоне в избушке, которую занимал лесник с семьей. У нас
с подругой было две пары одежды, и мы этой одеждой менялись. Праздником
для нас было лето, когда поспевали ягоды. Спичек не было, соли не было, керосина
не было. Мы, можно сказать, выросли в сумерках. Еще когда училась в школе,
уроки я старалась делать днем, потому что свет надо было экономить. Я и сейчас
не брошу ни спичку, ни соль, ни тем более хлеб.
Рук было мало в нашей семье. Брат, как ушел на войну, так мы его
не видели восемь лет. Слава богу, остался жив, хотя был ранен в ногу, и пуля
так и осталась в ноге. После четырех лет, проведенных на войне, он еще
четыре года служил в Коми.
У сестры муж погиб на войне. Она получила повестку: «Без вести пропавший».
Снится ей, что он просит прислать ему какие-то документы. Его отпели. Через некоторое
время она опять увидела его во сне: он, довольный, сказал, что документы получил.
Я вышла замуж по любви за местного
парня. Он был старше меня на четыре года. Потом пошли нелады — из-за детей.
Он детей не хотел: трудно, мол, кормить. Жили мы со свекровью. Воспитывать детей
мне было легко, ни с какими трудами не считалась. Детей я наставляла в вере,
а муж нередко насмехался. Я ему говорила, что если он никакого участия в воспитании
детей не принимает, то пусть хотя бы не мешает. Все конфликты между собой мы старались
скрывать от детей. Конечно, я стремилась привести его к Богу, но крест он на
себя надел, только когда один из наших сыновей стал священником.
Правда, работник он был отменный. Награды всякие получал, грамоты, премии.
В нашей местности его называли «добытной», то есть способный прокормить семью.
Родила я восьмерых. Одна девочка умерла, остались трое мальчиков и четыре девочки.
Семьей руководила я — так уж получилось. Занималась только детьми и хозяйством.
Когда я носила четвертого ребенка, перед самыми родами у меня открылось
кровотечение из-за физического перенапряжения: я пыталась загнать в хлев разъяренного
барана. Меня отвезли в больницу. Врачи не знали, что со мной делать: схваток
не было и воды уже отошли. Оставалось одно — кесарево сечение. Врачи опасались,
что наркоза я могу не выдержать, и, чтобы спасти мне жизнь, они решили резать
по живому. Я кричала так, как никогда не кричала. Родился мальчик. Он сейчас монах
на Афоне.
После этой операции я долго болела. Родные беспокоились о моем
здоровье и уговаривали меня применять меры предосторожности. Я послушалась
родных, но внутренне очень скорбела и считала себя убийцей. И вот снится
мне сон: я топлю печь, а в печи в каком-то прозрачном мешочке —
ребенок. Сноха моя тоже топит печь и тоже помешивает дрова, и у нее
в печи ребенок. Она мне говорит: «Ой, у меня ребенок горит!» А я
смотрю — мой ребенок не горит. «А у меня не горит!»
Вот так, несмотря на все предосторожности, родилась здоровая красивая
девочка. Она сейчас насельница женского монастыря.
После этого случая возникло у меня внутреннее желание начать покаяние.
И покаяние не на словах, а на деле: за все свои грехи наложить на себя
епитимью, дать Богу обет.
Без благословения священника я этого сделать не могла, и мы со
снохой поехали в Троице-Сергиеву лавру. Тогда все паломники стремились на исповедь
к отцу Науму. А мы попали к нему совершенно случайно: пришли на исповедь,
и потом оказалось, что исповедовал отец Наум. Я покаялась в своих грехах
и сказала ему о своем желании дать Богу обет. Он долго молчал.
Я-то стояла опустив голову, а сноха моя видела, как он поднял лицо к небу
и так долго стоял. Потом сказал мне: «Бог благословит тебя». Благословил меня
читать пятисотницу. Было мне тридцать восемь лет.
Я не могу сказать, какой обет я
дала Богу, потому что тогда нужно подробно рассказывать о своих грехах, а о них
я поведала священнику. Снится мне в то время сон: на дорогу, по которой мне
нужно идти, выходит огромный бык с ветвистыми рогами. Рога — будто букет
на голове. Он преграждает мне путь. Я не испугалась. Взяла его за один рог и довольно
легко отвела в сторону.
После благословения отца Наума моим первым делом было попросить прощения
у тех людей, перед которыми я считала себя виноватой. Пришла и к жене
того человека, который из-за столкновения своей машины с мотоциклом моего мужа
повредил себе ногу (у него был перелом кости). Муж выхлопотал ему такую пенсию,
что, несмотря на то что нога вскоре зажила, пенсию с него не сняли. Кроме того,
мы в течение года отдавали пострадавшей семье всю свою зарплату. Никому об
этом не говорили. А уж как мы жили в этой в это время с детьми,
я и сказать не могу.
А впереди меня ждала еще худшая напасть. Однажды утром поднимаюсь я
с постели, а мне на ногу не ступить, будто нет у меня ноги. Чем только
меня не лечили (и мазями, и даже заговорами)! — ничего не помогало.
Через некоторое время по ноге пошли темные пятна. Это был некроз: омертвение в живом
организме группы клеток или ткани. Муж, дети умоляли меня лечь в больницу.
Но, если бы я попала в больницу, перед всеми обнаружился мой обет. Я им говорю:
«Живую вы меня не возьмете!» Три недели я лежала без сна и еды. Дети на коленях
стояли, умоляя меня. Каково мне было это видеть и продолжать сопротивляться!
И вот накануне того дня, когда меня силой хотели увезти в больницу,
лежу я ночью, смотрю на образ Спасителя, написанный моим родственником, известным
иконописцем, и говорю Господу: «Ты, Господи, все знаешь — и грехи
мои, и обет мой, который я обязалась исполнять. Ты знаешь и мысли мои,
Ты целуешь даже намерения. Не хочу я в больницу. Готова на все, только чтобы
исполнить мой обет. Лучше возьми меня с этого одра, но только не в больницу!»
В этот момент я не думала ни о муже, ни о детях, думала только
о том, чтобы не нарушить обет. По моей щеке покатилась слеза: «Прими, Господи,
эту слезинку как знак того, что я всей силой души желаю сохранить обет, данный Тебе.
Ты все знаешь, все видишь. Я отдаю свою жизнь в Твои руки». И потом я
уснула. А до этого не спала три недели.
Наутро смотрю — пятна побледнели. Говорю своим: «Какая больница,
когда пятна побледнели!» Потихонечку стала поправляться. Через три недели я встала
на ноги.
Этот необыкновенный случай показал мне, что надеяться нужно только на
Бога, потому что в Его руках и наша жизнь, и наше здоровье. Мне,
правда, некоторые возражали, что чудо произошло потому, что была сильная решимость
и сильная молитва, а на это не все способны. Но мне кажется, что, если
мы верим, что Господь держит в Своих руках и весь мир, и судьбу каждого
человека, Он обязательно отзовется на нашу молитву.
Мне Бог всегда помогал. Как-то мы с младшей дочуркой под Пасху
были в храме (я всегда брала ее с собой в церковь). Я собиралась
возвратиться домой, напечь блинцов, сварить холодец, щи и опять вернуться в церковь.
А электричку в этот день отменили. До дома 18 км. Что делать? Я взмолилась.
Вижу — стоит товарный поезд. Я подбегаю к машинистам: «Возьмите меня с дочкой
ради Христа!» А они мне: «Не имеем права, товарный поезд нигде не останавливается,
мы не можем нарушать расписание». Я заплакала: «Возьмите ради ребенка, ведь
мы с ней пойдем пешком восемнадцать километров. Пожалейте нас!» Они переглянулись
между собой и взяли. Я плакала от радости и благодарила Господа.
Дети мои все в вере и берегут меня, как я берегла свою маму.
Воспитывала их так, как воспитывали меня в моей семье. Если ребенок падал,
я никогда не бросалась его поднимать: «Упал, вставай сам. Поднимать тебя никто не
будет. Вставай, иди вперед, не оглядывайся назад!» Приучала детей к любой работе,
чтобы никто не считался, что` должны делать девочки, а что` мальчики.
У каждого были свои обязанности, но в то же время каждый мог другого заменить,
не считаясь с тем, его ли это дело или другого. Недалеко от нас был источник
святого Николая Чудотворца. Водила туда детей. Вода целебная. Как его ни забрасывали
землей, как ни утрамбовывали тракторами, все было бесполезно: вода пробивалась сквозь
толщу земли.
Все дети носили кресты. Учились они хорошо, были послушными, поэтому
за веру никто их не задевал. Один из моих сыновей после армии захотел поступить
в духовную семинарию, и мы с ним поехали в церковь, чтобы спросить
у священника, что нужно, чтобы поступить в семинарию. Священник сказал,
что нужно одно только желание. Я написала письмо отцу Макарию (он жил недалеко
от Козельска, и его называли «оптинским старцем») и отправила его со своей
знакомой. Читать мое письмо ей не велела. Написала, что не знаю, как поступить,
благословить ли сына в семинарию. Просила у него прощения, что называю
его на «ты», но этим я хочу показать, что его слова приму как слова самого Господа.
Когда моя знакомая передавала ему мое письмо, он сказал, что никаких писем не принимает,
но это письмо прочтет.
Отец Макарий написал ответ, запечатал в конверт и передал
моей знакомой для меня. В своем ответе он назвал меня «начитной» (начитанной)
и заключил: «Мать, благослови сына своего на священство».
Сын работал на заводе. Как только услышали, что он собирается поступать
в семинарию, все принялись его отговаривать: «Да мы тебя в любой институт
определим, в какой захочешь, только не иди в семинарию». Годом раньше
с этого же завода комсорг ушел в семинарию. Получалось так, что завод
был как бы рассадником будущих семинаристов. На вокзал даже все пришли, чтобы отговорить
сына. А он уехал другим поездом. В семинарию поступил не сразу, только
на второй год.
Учился в семинарии и подрабатывал, чтобы покупать нужные книги.
Потом поступил в Духовную академию. Написал работу об истории горы Афон. Спустя
некоторое время принял монашество и уехал на Афон по своему желанию.
Одна из моих дочерей была отличницей
в школе и вопреки моему желанию вступила в комсомол. Но я ее не укоряла:
каждый человек вправе делать свой выбор. Она с детства любила церковное пение.
Когда пришло время поступать в институт,
она не знала, что выбрать, душа ни к чему не лежала. Очень ей захотелось поступить
на регентские курсы. И она положила комсомольский билет на стол. Это уже было посложнее, чем отказаться
от комсомола. Закончила курсы и теперь регентирует в храме. Организовала
курсы для обучения певчих. Параллельно с этим учится в институте сразу
на двух факультетах: библиотечном и юридическом. Учится на пятерки. Очень у нее
сильная жажда знаний.
Еще одна дочь — врач. Она по газете выбрала медицинский институт
и поехала, не зная, куда едет. Одна из младших дочек — насельница женского
монастыря. Когда ей было двадцать шесть лет, она оказалась на распутье: не знала,
замуж ли ей выходить или избрать путь безбрачия. Поехали мы с ней к отцу
Макарию: она сама хотела спросить у него совета. Он сразу сказал: «В монастырь».
И она, по его слову, стала собираться туда, куда ее благословили. Сняла с себя
все кольца, бигуди и уволилась с работы. Сотрудники были в ужасе:
«Молодая, красивая — и в монастырь! Да как же это так? Да откуда у нее
могли появиться такие мысли? Да как же в наше время технического прогресса
такое возможно?» В восстанавливаемом монастыре ее ждали голод, холод и тяжелая
работа. Но все это ее не смущало.
Из троих моих мальчиков двое избрали путь служения Богу: один монах,
другой священник.
Я все старалась мужа привести к Богу. Был он человек честный и правдивый.
Он работал водителем и, если кого подкидывал до места, денег никогда не брал.
Правда, я его просила никаких денег не брать, чтобы было ему это во спасение и чтобы
можно было спокойно смотреть людям в глаза. Не знаю уж, какой случай с ним
произошел, подтвердивший мои слова, но он благодарил меня, помню, за этот совет.
Никогда он не препятствовал моим паломничествам и всегда давал деньги. Была
я и в Пюхтицах, и в Почаеве, и в Киеве. О том,
чтобы побывать в Иерусалиме, могла только мечтать. И эта моя мечта осуществилась
по удивительному стечению обстоятельств. Не только побывала в Иерусалиме у великих
святынь, но и у мощей святителя Николая в Италии, и во Влахернском
храме, и в Салониках.
Не знаю, совершилось ли в душе мужа внутреннее перерождение, но
умер он, собираясь причащаться на Рождество. В Сочельник я была в церкви
и вечером занималась хозяйством. Муж собирался мыться и по каким-то делам
пошел в сарай. Его долго не было. Потом обнаружили его лежащим в сарае
на полу. Он умирает, а у меня начались почечные колики: двинуться не могла.
Все заботы о нас взяли на себя дети. Когда после уколов я пришла в чувство,
он уже лежал в гробу. Умер он в первый день Рождества.
Дочке моей младшей он явился во сне и сказал: «Я любил ее (это
значит меня), но она не поняла».
Я виню только себя, если в детях вижу то, что по христианским понятиям
принять не могу.
Значит, это огрехи моего воспитания, а могла и зачать их в раздражении
и злобе. Выговариваю, конечно, ругаю, но виню только себя. И это не пустые
слова. Это мое глубокое убеждение.
Дети мои интересуются своими корнями и очень хотят знать, откуда
пошел наш род и были ли в нем священнослужители. Действительно, для родителей
из простой крестьянской семьи было необычно плыть против течения современной им
жизни и не только наставлять детей в вере, учить их Заповедям Божьим,
но и требовать исполнения этих заповедей на деле.
Выражение «Вера без дел мертва» (Иак. 2, 20), положенное моим отцом
в основу нашего воспитания, предполагает и то, что даже неукоснительное
соблюдение всех церковных правил и молитв вменяется ни во что, если плодом
этих молитв не являются дела. Так говорить и так думать мог только человек,
получивший добротное религиозное воспитание и глубоко осмысливший Священное
Писание.
Я не знаю, к сожалению, как умирал отец (я была в отъезде), а мама
ушла из жизни, можно сказать, у меня на руках. Перед смертью она очень часто
и глубоко дышала. Потом вдруг сказала: «А вот и отец пришел» (он умер
раньше). Моя сноха спросила ее: «Мама, может быть лампадку зажечь?» — «Зажги,
зажги лампадку». Зажгли лампадку. Она глубоко вздохнула один раз, через паузу —
второй, потом третий — и затихла.
Почему ни с кем из односельчан отец не водил дружбу, а обездоленным
людям тайно помогал? Почему, несмотря на то что власти искореняли веру и особенно
опасались воспитания детей в вере, родители эту веру в нас возгревали?
Вот мои дети и думают, не было ли в нашем роду монахов. Отец Макарий мне
говорил: «В вашем роду были монахи». Может быть, кто-то из них молится о нас?
Во времена торжества атеизма тем более удивительна была позиция наших
родителей, которые воспитывали своих детей в вере. Они были убеждены, что ни
многознание, ни успехи по службе не имеют никакой цены, если человек не наставлен
в вере и в соблюдении Божьих Заповедей. Прежде всего, считали они,
дети должны получить понятия о добре и зле (из Божьих Заповедей), а потом
уже образование (если есть тяга к знаниям) и все остальное.
Слова мамы «живите дружно, относитесь ко всем как к себе» и слова
отца «вера без дел мертва» всегда звучат в моем сердце.
Монахиня Евдокия