ОКОЛО ЦЕРКОВНЫХ СТЕН
Наталья Бонецкая
Мережковский и Блок: январь 1918-го
Общим местом истории русской литературы
является убежденность в том, что А. Блок «принял» Октябрьскую революцию
и достаточно прихотливо выразил это, в частности, в поэме «Двенадцать».
Но что означает это «принятие», как сам поэт мотивировал для себя свою кратковременную
солидарность с победившими в октябре 1917 года силами? Этому вопросу
эквивалентна проблема смысла поэмы «Двенадцать» — в ней Блок представил
именно тот революционный феномен, который он принимает. Поэма Блока строго концептуальна, и представленная
в ней теория революции ничего общего не имеет ни с ленинским учением о революции,
ни с последующими его модификациями. Октябрьской революции в этой привычной
трактовке Блок не принимал, учебники точностью пренебрегли, — он принял совсем другую
революцию, с которой и связал события, совершавшиеся у него на глазах
в Петрограде в январе 1918 года.
Так что же это за революция, которую действительно принял Блок? Мой тезис состоит в том, что Блок, входивший
в близкий круг Д. Мережковского, сам не будучи ни в каком смысле
теоретиком, ожидал революцию, именно отвечающую воззрению Мережковского. То, что
он наблюдал на петроградских улицах в роковом 1918 года январе, он принял
за осуществление пророчества глубоко чтимого им мыслителя. Блок «принял» революцию
по Мережковскому, но революция реальная в своем существе была совсем другой.
Трагедия поэта и человека Блока — не побоюсь слишком сильного утверждения —
восходит именно к этому обстоятельству. Мережковский развивал на протяжении
многих лет учение о религиозной революции, которое исследовано мною в другой
работе («Звезда», 2019, № 1). И вот, Блок поэтически проиллюстрировал
это учение в поэме «Двенадцать», что говорит о самой страстной вере в него.
Блок не однажды становился жертвой своего прямо-таки детского простодушия.
Теократия и анархия
Религиозное оправдание русской революции Мережковский сосредоточил в представлении
о «земном Христе». Мыслитель стремился к синтезу в нем идеи Богочеловечества Соловьева и императива
Ницше о хранении верности земле.
В грядущей революции две общественные силы, которым ве´дом русский Христос,
должны протянуть друг другу руки — это сектанты и народники. Но как конкретно
представлял себе Мережковский революционные события? Как метафизике спуститься в историю?
Как обрести плоть теоретическому концепту земного
Христа? Религиозная
революция, по Мережковскому, должна иметь целью исключительно теократию, осуществляющуюся под видом
анархии. Использование Соловьевым, а вслед
за ним Мережковским понятия теократии свидетельствует о власти даже и над
просвещенным сознанием имеславческой
тенденции: верили в реальность того, что обозначено неким словом.
«Будучи внутри себя величайшим порядком, властью, стройностью, теократия будет казаться
извне величайшим бунтом, возмущением, анархией»[1]: в статье
1906 года мы находим ту основную историософскую интуицию Мережковского, которая
выльется в представление об истории
как оболочке, — может быть, символе мистерии, — в представление, ключевое для христологии,
развитой в «Иисусе Неизвестном». «Теократия — голубое небо над смерчем
всесокрушающей религиозной революции»[2]: запомним этот образ,
придуманный очень отважным — на словах! — теоретиком. Свое вдохновение
Мережковский черпает в учении старца Зосимы, в чьи уста Достоевский вложил
мысли Соловьева, которые узнал от него во время совместной поездки с философом
в Оптину пустынь. Теократия — это Вселенская Церковь, и в нее,
пускай и в конце веков, неизбежно преобразуется христианское общество.
Не государство, как учил другой старец — Паисий, а именно общество: «всякая
власть человеческая», всякое «самодержавие» царя или народа — «от Антихриста».[3] Это один из столпов воззрения Мережковского. Но Антихристово стать
Христовым не может, — из государства не сможет прорасти теократия. И только
вместе с «религией Святой Земли» возникнет «святая общественность» как «совокупность
личностей» — среда для осуществления «любви как власти», «Церкви как Царства»[4], то есть теократии. Я не стану подробнее излагать учения Мережковского
о теократии: это скучнейший, надо думать, аспект его воззрения. Сила Мережковского —
в открытии конкретных живых идей (таковы его портреты писателей и святых),
что` связано с его даром художника, — но не в метафизических и социально-утопических
построениях.
Напротив того, интересно проследить
историю возникновения невольной сатиры — пародии или карикатуры — на двойной
концепт «анархия — теократия», который начиная с 1906 года культивировался
в интимном кружке Мережковских. Я имею в виду как раз поэму Блока «Двенадцать»
(она создавалась в период с 8-го по 28 января 1918 года). Подобно
тому как Флоренский в труде «Столп и утверждение Истины» прикровенно воспроизвел
церковный проект Мережковского[5], так и Блок в своей
аллегорической поэме изобразил переход анархии в теократию — осуществление
в жизни мечты Мережковского. Как известно, после публикации «Двенадцати» чета
Мережковских разорвала все отношения с Блоком. Постепенное охлаждение их дружбы
Гиппиус описала в очерке «Мой лунный друг» (1922 г.), — разрыв там объяснен
переходом Блока на сторону большевиков и кощунственностью поэмы. Думается,
Гиппиус намеренно назвала лишь внешние
причины разрыва — указала на то, что стало поводом обвинить Блока. Ведь кощунства
Мережковский всегда был склонен поощрять и сам охотно кощунствовал — пробольшевистская
же тенденция поэмы отнюдь не очевидна. Виртуоз герменевтики, Мережковский умел находить
в любом тексте ровно то, что хотел найти. Он свел поэму к двустишью, действительно
ставшему большевистским плакатом:
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем.
В действительности, как было сказано
выше, Блок своей поэмой проиллюстрировал заветную мысль Мережковских и тем
самым попал в десятку. «Двенадцатью» он направил им такое — воображаемое
— послание: «Вы были абсолютно правы, когда пророчествовали о грядущей революции
как религиозной, когда утверждали, что общественная анархия обернется мистерией
теократии и сам Бог возглавит восставший народ. Это совершается в наши
дни — зимой 1918 года. Верьте мне: я не выдумываю, а говорю
от опыта. В последнее время я постоянно слышу страшный шум, возрастающий
во мне и вокруг: это шум от падения старого мира, о чем вы мечтаете с начала
века. Внутри у меня все дрожит, и шум превращается в виде´ние
ночной снежной бури. Такая метель предваряет невиданные народные мятежи. Я пристально
вглядываюсь в эту картину… И вот, из вьюжной дымной дали возникает движущееся
в моем направлении темное пятно. Постепенно в нем появляются очертания
человеческих фигур: это патрулирующие революционную столицу матросы Красной гвардии.
Их двенадцать человек. Нельзя оторвать взора от виде´ния. Наконец различаешь
впереди отряда белое, как снег, пятно: оно увлекает за собой отряд, — там же, впереди,
бьется красный флаг. И я только констатирую несомненный факт: если вглядеться
в столбы метели на этом пути
(не искали ли вы всегда нового
пути?), то увидишь Исуса Христа. Я не знаю, любить ли мне, ненавидеть
ли этот женственный призрак? Он — дух музыки, стихии дионисийских упоений;
на Нем пиршественный — кровавой революционной тризны — венок из роз. Мы
все давно ждем Его Пришествия. Да, есть и Другой! И, может, как раз Другой должен был бы вести этих людей
числом двенадцать, — но именно Он, Исус, идет с ними! Вам, может, трудно мне
поверить: вы скажете, что красногвардейцы недостойны благоволения Христа. Но ведь
по-настоящему прекрасное трудно, это знали Сократ и Платон. Вы — лучшие
в моих глазах люди. И я говорю вам: поднимитесь над здравым смыслом —
не вы ли клеймили его как хамскую пошлость? — и всем телом, всем сердцем,
всем сознанием — слушайте Революцию. Я же, Александр Блок, ваш ученик, благоговейно
склоняюсь перед вашим пророчеством».[6]
Блок абсолютно серьезно считал Октябрьскую
революцию 1917 года началом осуществления теократии по Мережковскому.[7] Он приветствовал ее именно как религиозную — как явление
Христа Апокалипсиса. И в статье «Интеллигенция и революция», действительно
адресованной в первую очередь Мережковским[8] — идеологам
революции, содержится увещание хранить верность их собственным недавним воззрениям.
Ведь они, воззывая трагедию из
духа музыки — из бездны народной души, ныне впали в «гнетущую
немузыкальность».[9]9 Еще точнее дневниковая запись Блока от
14 января — в этот как раз момент работа над «Двенадцатью» была в самом
разгаре. «Происходит совершенно необыкновенная вещь (как все): „интеллигенты“, люди,
проповедавшие революцию, „пророки революции“, оказались ее предателями», — чуть
ниже прямо назван Мережковский.[10] В те дни последний
утверждал, что «никакой революции не было»[11], — сам он в своих
«пророчествах» разумел другое.
Мережковских взорвало отнюдь не абстрактное «кощунство» Блока. В поэме
«Двенадцать», которая показалась им отвратительной, потому что они уже на самих
себе испытали ужасы анархии,
а также вполне годились на роль жертв трагедии,
— в этой поэме они увидели — как ее идейную основу — свою собственную
теорию революции, учение об анархии-теократии.
По сути, Мережковский — второй, идейный автор «Двенадцати», — сходным образом
он скрыто «соавторствует» Флоренскому в «Столпе…». Мережковский и Гиппиус
поняли: если Блок прав, если учение об анархии-теократии
действительно претворилось в революционный ужас, то их теории обернулись против
них самих. Старообрядческий «Исус» ли — чаемый ими «Земной Христос», «Другой»
ли насмеялся над ними так же, как черт — над Гоголем. И, чтобы не погибнуть,
как погиб Гоголь, надо уничтожить — обессмыслить, заклеймить — поэму, автора
же проклясть и исключить из круга своего бытия.
В «Двенадцати» Мережковские увидели точнейшую, показавшуюся им злобной
пародию на их анархию-теократию.
Между тем меньше всего Блок, обладавший глубинным простодушием, хотел высмеивать
это учение. Во вполне реалистическом эпизоде он передал страх и ужас анархии
и поднял происходящее до трагедии,
сгустив дионисийскую атмосферу вьюги. А что же «белое пятно» «с кровавым флагом»?
Блок часто представлял свои стихотворные образы как мистические виде´ния
(«Ты в поля отошла без возврата…» — в моем виде´нии, «Но страшно мне: изменишь облик
Ты…» — опять-таки для меня, визионера, — хочет сказать Блок) и, видимо,
подражая Соловьеву, позиционировал себя как некоего тайновидца. Но надо заметить,
что «виде´ния» Блока были идейными, концептуальными: Прекрасная Дама —
это все же соловьевская София. Художественному образу в сознании Блока предшествовал
концепт, который и воплощался в поэтическом акте. Своими беседами и сочинениями
Мережковские привили Блоку представление о старообрядческом, китежном Исусе, земном Христе, с пришествием
которого начнется тысячелетнее царство. Стоит ли особенно удивляться тому, что именно
этого Исуса светлоярских
сектантов и революционных народников и распознал Блок-созерцатель? Возле
этого сомнительного Исуса как смутное подозрение Блока маячил Другой, о чем Блок писал в сопутствующей
поэме заметке. Присутствие при Исусе — Двойника, при Христе — Антихриста —
это любимейшая мысль именно Мережковского. А «поп брюхатый черта славил» —
строчка, не включенная Блоком в поэму, — не из трактата ли Мережковского «Гоголь
и черт», «поп брюхатый» — не отец ли это Матфей Ржевский? Поэма «Двенадцать»
строго концептуальна, и ее очевидный идейный каркас — не что иное, как
учение Мережковского об анархии-теократии.
Мережковские это почувствовали, как никто иной. И они поняли еще более для
них неприятное — то, что им не по силам оказались их теории, что трагедии они
желали бы для других, но не для самих себя. Мы не трагические герои, а заурядные
обыватели, наконец осознали эти ницшеанцы. Но как было им признать, что они, отвергнув
трагедию, подпали под власть мелкого
беса середины, которого столь блестяще изобличали?! Подлинное покаяние —
отказ от ницшеанской бравады — оказалось им не по силам. Оставалось только
обвинить Блока — идейно уничтожить его как кощунника и сообщника убийц.
«Двенадцать»
Итак, Блок своей поэмой хотел показать,
как революционные события подтвердили пророческое, по его убеждению, учение Мережковского
об анархии-теократии и Втором пришествии. Свое виде´ние, которое
он считал объективно-достоверным, Блок принял за доказательство правоты Мережковского.
Глубинный сюжет поэмы величествен, монументален: это переход истории в мистерию, раскрытие —
для взора визионера — за земными событиями их религиозной, даже не реальной,
а реальнейшей сущности. Но с ее фактической стороны поэма —
это документальный репортаж из гущи событий. И в самом деле. Вот хронология
исторически значимых январских, 1918 года, дней. 5 января: демонстрация в поддержку Учредительного собрания,
призванного стать российским протопарламентом; ее лозунг — «Вся власть Учредительному
собранию!» 6 января: Учредительное
собрание, в основном правоэсеровское по составу, разогнано матросами Красной
гвардии: матрос Железняк произнес сакраментальное: «Караул устал». В поэме
ветер рвет «огромный лоскут» с лозунгом — плакат уже никому не нужен.
Блок изобразил этот исторический момент абсолютного безвластия, чистой анархии —
затишья перед бурей Гражданской войны. Как ее предвестник, разыгрывается снежная
буря. «Анархо-коммунистическими лозунгами» назовет спустя несколько дней Максим
Горький призывы Железняка — от имени «революционных матросов» — к расстрелу
«миллионов граждан».[12] Но в глазах Блока, нарастающая
анархия чревата не коммунизмом, а теократией по Мережковскому — приходом к власти земного Христа. И вот уже 8 января он, начав свою поэму, выводит на улицы Петрограда
этот самый железняковский «караул», ставший патрулем. В двенадцати «ребятах»-красногвардейцах[]13 — в голытьбе, которой терять нечего, сосредоточена
в этой головокружительный момент вся власть над великой страной. Блок шаг за
шагом показывает: эта карнавально-смехотворная власть Двенадцати — на самом деле чаемое духовной элитой боговластие. Петруха, Андрюха (первоверховный Петр, Андрей Первозванный)
и прочие суть апостолы земного Бога
русского народа, грядущего во славе апокалипсического Христа. Блок и Андрей
Белый — автор поэмы «Христос воскресе!» — представили себя в своих
поэмах свидетелями — тайнозрителями одной и той же мистерии Второго пришествия.
В аллегорических образах поэмы Блок
хотел представить всю тогдашнюю российскую общественность. Буржуй; барыня; писатель —
то ли длинноволосый Вячеслав Иванов, то ли «вития» — блестящий ритор Мережковский;
пузатый поп… Сама Россия, как обычно у Блока, представлена женскими лицами.
Богомольная старушка — это уходящая крестьянская Русь. Красивая и молодая
Катька — лицо России городской, той «новой Америки», которая «без креста»,
а потому продажна:
С юнкерьем гулять ходила —
С солдатьем теперь пошла?
Кабацкая девка Катька «гуляет» с Ванькой: если Катька — это
Россия, «опьяневшая блудница» («Когда в тоске самоубийства…» Ахматовой), то
Ванька, понятно, — пародийный апостол Иоанн. Мечту о русском — Иоанновом
христианстве — передал «серебряному веку» Соловьев в своих «Трех разговорах». Ради
Ваньки Катька расстается с Петькой: грубо-пародийно Блок намекает на неизбежный
отход России от исторической — Петровой — Церкви. И вот Катька лежит на
снегу с простреленной головой, как ее предшественница из стихотворения
1910 г. «На железной дороге» «под насыпью, во рву некошенном». В веренице
стихийных женщин, отдающих свою «разбойную красу» («Россия», 1908) кому попало,
а затем гибнущих — пророческое знание Блока. «Погибла Россия!» —
говорит в «Двенадцати» писатель-вития; через несколько страниц поэмы гибнет
Катька — аллегория гулящей страны…
А что же Двенадцать?
Эти люди в умопомрачительный миг полного безвластья — Учредительное собрание
разогнано, Третий съезд Советов еще не начался — переживают восторг беспочвенности — по
Шестову, страшную свободу —
по Мережковскому.
Свобода, свобода,
Эх, эх без креста!
Тра-та-та!
«Тра-та-та!» — это, понятно,
звук выстрелов. «Наши ребята» — железняковский караул-патруль — осуществляют
свою свободу, постреливая на ходу из винтовок.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь!
В «Л. Толстом и Достоевском» Мережковский обсуждает описанный Достоевским
в «Дневнике писателя» реальный случай: деревенский парень на спор собрался
расстрелять Причастие — церковные Святые Дары. Но когда он поднял ружье и прицелился,
внезапно ему в виде´нии явился Распятый, и парень упал без чувств.
У Достоевского этот случай представлен как образец покаяния: психологическое
ли, мистическое ли событие переродило святотатца, — история эта передана Достоевским
в форме исповеди парня монастырскому старцу. Но Мережковский увидел в ней
подтверждение своей собственной теории двух
бездн. «Сильная душа парня» будто бы выдержала «давление ужаса» перед
открывшейся бездной свободы, он пережил миг решимости броситься в нее вниз
головой — за что был свыше награжден «неимоверным видением». Обстоятельно и красиво,
как бы на два голоса с Достоевским Мережковский рассуждает о симптоматичности
поступка парня: русские склонны наслаждаться собственной гибелью, увлекаться в вихрь
саморазрушения — упиваться отрицанием самых главных своих святынь. И уже оторвавшись
от Достоевского, исключительно от себя Мережковский заключает о «кажущемся
кощунстве» парня и о том, что «в последней глубине кощунства —
новая религия», новый свет, новый Бог, — на самом деле все тот же Бог, лишь «иначе
созерцаемый».[14] Двенадцать «ребят» Блока — именно такие
«парни» из умозрений Мережковского. «Палят» они именно по святыне, убивают, бахвалясь
друг пред другом:
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
И впрямь, по Блоку — прилежному ученику Мережковского, — деяния
Двенадцати — не грех,
не зло, а «высшее добро», даже святость, поскольку красногвардейцы, не зная
о том, исполняют волю Христа.
…Вдаль идут державным шагом…
«Державным» — потому что Двенадцать
все яснее ощущают, что они — не просто пьяный сброд, погромщики и мародеры
(«Запирайте етажи, / Нынче будут грабежи!» и пр.), но — власть. Ее миссия — разрушить
«старый мир», убить «паршивого пса». И этим парням только кажется, что они
наугад идут в метель, беспорядочно паля в темноту: Блок знает, что их
ведет воскресший Христос, который вернулся на землю. Анархия — потонувший в снежных вихрях Петроград,
кровавая бессмыслица гадких, мелких событий — в поэме внезапно оборачивается
«неимоверным видением» теократии. Завеса метели для визионера Блока — но также
и для Двенадцати —
становится прозрачнее, приоткрывается духовный план. История претворяется в мистерию, и обнаруживается высший —
по Мережковскому—Блоку — смысл революционной анархии.
…Так идут державным шагом –
Позади — голодный пес,
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невиди`м,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз –
Впереди — Исус Христос.
Впоследствии Блок станет говорить, что «Двенадцать» — лучшее из
написанного им, что он, как автор поэмы, — гений: «неимоверное виде´ние»
Христа, возглавляющего группу новых апостолов, он считал объективно реальным. Иными
словами, он до конца сохранял веру в учение Мережковского об анархии-теократии. И впрямь,
Исус Христос с красным
флагом — не кто другой, как «Великий революционер», «Освободитель» в воззрении
Мережковского. В «Иисусе Неизвестном» эти имена присваиваются Христу в связи
с евангельским эпизодом «очищения храма» — в традиционном толковании,
изгнания оттуда торговцев. Мережковский эту сцену изображает как народное восстание,
Иисуса — как вождя бунтовщиков. По Мережковскому, Иисуса сопровождает народная
толпа — только с помощью людей он смог, действуя бичом, очистить от торгующих
и скота храмовый двор. При этом «очищение» было дракой, «может быть, и не
без крови. Вспомним, что у Двенадцати были мечи, — по крайней мере два
<…>: один у Петра, а другой, может быть, у Иоанна». «Сдвинулось
неподвижное — началась революция». И лишь «в Революции мы можем увидеть
самые нужные нам, близкие, братские, человеческие и неизвестные черты в лице
Христа Неизвестного — Освободителя».[15]
Читая эти выдержки из «Иисуса Неизвестного»,
можно было бы подумать, что это аллюзии к «Двенадцати», что Мережковский в конце
концов признал реализм (конечно, «в высшем смысле») блоковской поэмы и свою
теологию
бича выстроил с оглядкой именно
на нее. Но в действительности все было наоборот: не Мережковский ориентировался
на Блока, а Блок — на раннего Мережковского. Как идеолог Мережковский
практически не развивался, и образ Христа-революционера имплицитно присутствует
в его доэмигрантских трудах — под именем ли земного Христа или второго лика манихейского бога. Совпадение блоковской
теократической картины — пришествия Христа, возглавляющего отряд вооруженных
Двенадцати, с иерусалимской «Революцией» по Мережковскому —
появлением человека Иисуса, врывающегося в храм тоже вместе с группой
«Двенадцати» (в которой Петр и Иоанн имеют, а может, и используют
мечи), — это совпадение поразительно. Поэма «Двенадцать» — художественная
иллюстрация к теократии Мережковского, согласно Блоку, действительно осуществившейся
в некий особенный момент революции 1917—1918 годов. События поэмы —
это жизненная практика теократической теории. Данного последнего слова своей концепции,
высказанного не ими, а Блоком, Мережковские не выдержали. Что им оставалось
делать? Отречься от своего революционного ницшеанства означало бы перечеркнуть самое
для себя сокровенное, — ницшеанство последовало за ними в эмиграцию. Заявить,
что Блок за Христа принял Другого —
Антихриста, также значило бы отказ от самой изюминки их манихейского богословия —
высшего единства двух лиц. Это также была бы полная идейная капитуляция, философское
самоубийство. Но была еще и третья возможность — настаивать на том, что
никакого настоящего откровения не было, что сомнамбулического мечтателя, каким всегда
выступал Блок, посетила очередная галлюцинация. По сути, Гиппиус и осуществила
этот вариант в очерке «Мой лунный друг», ставшем отречением от поэта и человека
Блока.
В эти роковые январские дни
1918 года Блок читал «Жизнь Иисуса» Ренана и задумал пьесу об Иисусе и апостолах.
Его тогдашние медитации вылились в фигуру «неимоверного виде´ния», к которой
восходит мощная динамика «Двенадцати». Но старообрядческое имя Богочеловека Исус Христос Блок уж никак не мог присвоить ренановскому Иисусу:
это, как уже многократно говорилось, земной Христос Мережковского, бог чисто русский. Вот запись Блока от 7 января в связи
с пьесой на евангельский сюжет: «Входит Иисус (ни мужчина, ни женщина).
Грешный Иисус».[16] Это как андрогин все по тому же Мережковскому,
так и Человек, «взявший на Себя все грехи», согласно Лютеру, Шестову и опять-таки
Мережковскому. Блок называл «женственным призраком» фигуру «неимоверного виде´ния» — в поэме
тело Исуса соткано из «снежной россыпи жемчужной». Мережковский в «Иисусе Неизвестном»
многократно обсуждает чудесно преображенную плоть Иисуса, подчеркивая ее тонкую
материальность и как бы необъективность — мистериальность, призрачность. И у Блока явление Исуса Христа именно мистериально.
Оно совершается вне эвклидовых измерений: Исус неуязвим для пуль и шествует
вроде бы вровень с двенадцатью —
но при этом над вьюгой. Он из разряда античных
богов, столь любезных «серебряному веку», которые хоть и принимали облик людей,
но едва касались ногами земли, — Адонис ли это Соловьева, Дионис ли Иванова.
Но при этом он — и танцор Заратустра. Сходный образ есть в «Иисусе
Неизвестном»: это легчайший горный пастушок — Иисус-мальчик. По-видимому все
же, столь утонченные образы Иисуса Мережковским, а затем Блоком были созданы
не без влияния Ренана. И кажется, эти отважнейшие специалисты по христологии еще
не догадывались о неимоверной чуждости — а потому загадочности и неприступности
для Нового времени реального Иисуса из Назарета — человека другой эволюционной стадии и экзотической
для нас восточной культуры. Трагикомичными ныне выглядят усилия больших русских
писателей Мережковского и Блока пометить русскую революцию именем Иисуса, оправдать
ее с помощью теологии бича.
Как бы ни стремились Мережковский и Блок отмежеваться от Церкви, но как земной Христос вместе с Иисусом Неизвестным Мережковского, так и Исус Христос Блока крепкими нитями привязаны к русской в широком
смысле православной традиции.
Как видно, ранний — доэмигрантского периода — Мережковский
проблематизировал два «измерения» русской революции — политическое и религиозное,
апокалипсическое. Конечная ее цель ему виделась как Царство Божие на земле; промежуточная
ступень — разрушение государства, царства дьявола. Мережковский одобрял политическую
борьбу с царизмом, восхищался — до благоговения перед ними — народниками-цареубийцами,
всякого рода террористами. Но чем лучше Бердягин с Фрумкиной («Бог или бес?»)
Ваньки с Петькой из «Двенадцати»? Если первые своим террором, сами того не
зная, служили, по Мережковскому, Богу новой апокалипсической религии, то почему
Блок был не вправе освятить деяния красногвардейцев именем того же земного Христа?! Возмущение Мережковских
в связи с блоковской поэмой — чистой воды лицемерие. Да, им хотелось,
чтобы русская революция черпала свое вдохновение из религиозной идеи. Однако политика,
также и в глазах Блока, лишь побочный эффект духовного события, волнение
в Маркизовой луже при вселенском катаклизме, как он заметил в «Записке
о „Двенадцати“».[17] Как и для Мережковского, суть
революции для Блока сосредоточена в образе Христа — теория Мережковского полностью
изоморфна блоковской поэме и сокровенной блоковской вере.[18]
1. Мережковский Д. С. Пророк
русской революции // Мережковский Д. С.
В тихом омуте.
М., 1991. С. 342.
2. Там же. С. 343.
3. Там же. С. 338.
4. Там же. С. 347, 342 соотв.
5. Это обосновано мною в работе «Античная школа у монастырских
стен». См.: Звезда. 2017. № 9. С. 192—222.
6. Составляя текст «послания» Блока Мережковским,
я вольно использую — кроме отдельных лексем из «Двенадцати» и других блоковских
стихотворений — статью «Интеллигенция и революция», которая писалась одновременно
с поэмой, а также дневниковые записи Блока за январь—февраль 1918 г.
вместе с «Запиской о „Двенадцати“» 1920 г. Опираюсь на издания: Александр Блок. Стихотворения. Л.,
1955. С. 661—662, 771—773; Александр
Блок. Очерки, статьи и речи. Из дневников и записных книжек,
письма. М., 1955. С. 488—495. Блок, по всей видимости, страдал тиннитусом —
болезнью загадочной этиологии, проявляющейся как непрерывный шум или звон в ушах.
Как следует из «Записки о „Двенадцати“», этот шум Блок был склонен объективировать
(«шум от крушения старого мира»), считая при этом самого себя его медиумом. С другой
стороны, акт поэтического творчества Блока предварялся звоном — возможно, обострением
тиннитуса. Неизвестно откуда приходящий звон претворяется в художественный
образ — таинственная весть тем самым профанируется: эта тема развита Блоком в стихотворении
«Художник».
7. Интересно, что Андрей Белый, друг-супостат
Блока, также близкий Мережковским, в том же 1918 г. написал поэму «Христос
воскрес!». Правда, его вдохновляла не теократическая, а антропософская идея:
по учению Штейнера, где-то в 1930‑х гг. должно было начаться Второе пришествие —
постепенный спуск Христа в мир, требующее неопределенного и большого времени:
речь у Штейнера шла о схождении Его в земной план через ряд духовно-иерархических
ступеней.
8. Статья переполнена аллюзиями к ницшезированному
новому религиозному сознанию —
к концепциям Мережковского.
9. Блок А. Интеллигенция
и революция // Блок А. Очерки…
С. 226.
10. См.: Блок А. Очерки… С. 493—494.
11. Блок А. Интеллигенция
и революция // Там же. С. 225.
12. Имею в виду выступление Горького
на Третьем съезде Советов, проходившем в Таврическом дворце с 10-го по
18 января 1918 г. На съезде была закреплена советская власть, в частности
подтверждена — устами Троцкого — справедливость (при формальной нелегитимности)
разгона Учредительного собрания. Вихрь анархии еще только начал завиваться, но из
Таврического дворца уже потянулись щупальца скреп,
которыми — через несколько лет — будет охвачено все тело страны.
13. «Как пошли наши ребята / В красной
гвардии служить — / В красной гвардии служить — / Буйну голову сложить!»
14. Мережковский Д. Л. Толстой
и Достоевский // Мережковский Д. Вечные
спутники. Л. Толстой и Достоевский. М., 1993. С. 265—267.
15. Мережковский Д. Иисус
Неизвестный. М., 1996. С. 442, 444, 447 соотв.
16. Блок А. Очерки…
С. 490. В пьесе Иисус должен был предстать «женственно-восприимчивым» «художником»;
апостолов предполагалось вывести в сниженном виде — как жуликов, мещан,
склочников; Церковь, произошедшая от «свидетельства» обманутого Фомы, обернулась,
в тогдашнем воззрении Блока, «инквизицией, папством, икающими попами, учредилками»
(там же). Воскресения, понятно, не было — Фому «надули», заставили верить.
Все это вполне в духе кощунств Мережковского.
17. В статье «Интеллигенция и революция» —
этом скрытом обращении к Мережковским — Блок, по сути, объявляет себя анархистом,
когда Учредительное собрание называет «учредилкой», издевается над выборным принципом,
над судами, Церковью и пр. Демократия и республика ему отвратительны не
меньше царизма. «…Наиболее чуткие, наиболее музыкальные из нас <…> бросятся
в индивидуализм» (Блок А. Очерки… С. 223). Погрузиться в «дух музыки» (лоно трагедии, по Ницше)
и всем существом «слушать Революцию» — с целью, надо думать, узреть
воочию «надвьюжного» Христа: вот последнее слово Блока к Мережковским —
«лучшим людям», которые изменили себе.
18. В мае 1918 г. Гиппиус написала
стихотворение, полемически обращенное, быть может, против «Двенадцати». В нем
пришествие Христа отнесено в будущее — свершившаяся уже революция — «не
та». Вот эти стихи: «Он придет. Он не минует, / В ваши храмы и дворцы,
/ К вам, убийцы, изуверы, / Расточители, скопцы, / Торгаши и лицемеры,
/ Фарисеи и слепцы! / Вот, на празднике нечистом / Он застигнет палачей, /
И вопьются в них со свистом / Жала тонкие бичей. / <…> / Тише
город. Ночь безмолвней. / Даль притайная пуста. / Но сверкает ярче молний / Лик
идущего Христа». В последнем четверостишии — явная полемическая аллюзия
на сомнительно-женственного Исуса Христа Блока.