ВОЙНА И ВРЕМЯ
Дж. Глен Грэй
Воины. Размышления
о человеке в современном бою
Главы из книги
Глава 6
Угрызения совести
«Человек, которого я допросил и передал армейским службам, оказался шпионом. <…> Я отправился в армейский штаб двумя днями позже, когда он „сломался“ после бесчисленных допросов и битья <…>. Я вспомнил о Скарпелини в Италии, которого тоже стал подозревать и передал соответствующим властям. Меня утешало, что оба они не были невинными солдатами. Они знали, что им грозит. Немец был фанатичным нацистом в течение пятнадцати лет <…>. Несу ли я ответственность за их смерть? Если бы не я, они смогли бы ускользнуть <…>. Их руки в крови, и они продолжали жаждать крови. Виноват ли я в их смерти? Мне повезло больше, чем многим солдатам, которые должны были убивать невинных людей. Возможно, тяжелее всего то, что я не чувствую за собой вины».
Военный дневник, 4 ноября 1944 года
Ничто так не внушает отвращение чувствительным людям, как несправедливость и кровавые деяния во время войны, не оставившие следов раскаяния в тех, кто их совершал, и по всем человеческим меркам остававшиеся неотомщенными. Если бы мы не привыкли уходить от ответственности перед самими собой, все это сделало бы нас нигилистами самого худшего толка или, в лучшем случае, людьми, абсолютно не понимающими других людей. И все же внутренний голос напоминает нам о сомнениях Гамлета: «Если обходиться с каждым по заслугам, кто уйдет от порки?»[1]
Воюющий человек не склонен каяться в совершаемых им насильственных действиях. Люди, в частной жизни скрупулезные в отношении общепринятой морали и приверженные справедливости, во время войны могут уничтожать жизни и счастье людей без зазрения совести. По меньшей мере внешне такие солдаты не выглядят сожалеющими о своих поступках. Вполне ясно, почему во время боя они не испытывают угрызений совести — они сражаются за свою жизнь с людьми, стремящимися их убить. И если врага считать зверем или дьяволом, то при его убийстве вряд ли возникнет чувство вины. Но в современных войнах убивают не только военных, но и гражданских, а также уничтожают материальные ценности, случайно попавшиеся на пути воюющих армий и военно-воздушных сил. Во время Второй мировой войны гражданских лиц было убито больше, чем военных. В любом случае, человек может почувствовать вину гораздо чаще по другим поводам, чем в результате борьбы с вооруженным врагом. Тем более что война предоставляет тысячу шансов для сожаления. Почти каждый фронтовик либо не смог вовремя помочь своим товарищам, либо не выполнил какое-то поручение, либо совершил еще что-нибудь, приведшее к чьей-то смерти, которой он никак не желал. Испугавшись, почти каждый офицер подвергал своих людей ненужной опасности, и это приводило к ненужным потерям. Добавьте сюда бесчисленные случаи несправедливости во время войны. Они, возможно, не кончаются смертью, но приносят боль и страдания. Бесстрастный наблюдатель мог бы удивиться, как люди, совершавшие такого рода поступки, могут улыбаться и быть спокойными.
Факты говорят, что большинство участников военных действий, не говоря уже о тех, кто помог вложить оружие и боеприпасы в их руки, чувствуют себя свободными от ответственности сразу же после, а часто уже и во время боевых действий. Множество летчиков и артиллеристов, уничтоживших несказанное число запуганного гражданского населения, никогда не думает о необходимости покаяния или сожаления. Генералы, добывшие лавры ценой человеческих жизней и ужасных страданий как друзей, так и врагов, могут относиться к своей карьере с чувством глубочайшего удовлетворения. Мы, человеческие существа, так созданы! Обычно мы испытываем шок, когда узнаём, как мало наши бывшие враги раскаиваются в своих делах и осуждают сами себя. Американцы, находившиеся в Германии после Второй мировой войны, были оскорблены тем, что немецкое население не чувствовало ответственности за приход Гитлера к власти. Со своей стороны, немцев возмущало, что редкие американцы сожалели об уничтожении бомбардировками немецких городов, во время которых сжигали беспомощных женщин и детей. Симптоматично, что современная ментальность позволяет удивляться тому, что другие не признаю`т свою вину, считая собственную невиновность само собой разумеющейся.
Несомненно, существуют веские исторические причины, почему солдаты в прежние времена относительно мало сожалели о своих деяниях и почему, в частности, современные солдаты так легко избегают ответственности. Вполне можно предположить, что солдаты ХХ столетия морально не намного хуже и не намного лучше своих предков, сражавшихся в давних войнах. Тем не менее появились новые факторы, которые в совокупности с традиционными оправданиями позволяют солдатам, участвующим в современных конфликтах, легче справиться с чувством вины за убийство невинных людей. Они связаны как с современной интерпретацией вины, так и с природой современного боя.
В настоящее время понятие вины стало особенно запутанным. С развитием современной психологии и при сегодняшнем преобладании философов натуралистического толка, вину стали интерпретировать исключительно в экзистанциальных терминах. Ее старые религиозные и метафизические составляющие все больше и больше забываются. Более того, психологи натуралистического толка часто считают чувство вины препятствием к свободному развитию личности и достижению жизнеутверждающих взглядов. Они любят относить это чувство к темным, бессознательным уровням души и подчеркивают его ретроспективный характер — в противоположность импульсам поведения человека, настроенного на будущее. Вину, сведенную к экзистенциальным категориям, все больше клеймят как нечто аморальное. Некоторые ассоциируют ее со своего рода заболеванием, которое нужно лечить психиатрическими методами. Хотя такие врачеватели душ понимают, что человек без комплексов не является достижимым идеалом, они все еще ставят своей целью оправдать человека и его природу такими, как они есть. При этом индивидуум освобождается от сожалений за прошлые деяния и от тяжкой обязанности исправлять свой характер.
Хотя подобные доктрины модифицируются реальной практикой, их редко изучают глубоко. Основные идеи такого рода теорий упрощаются в широких слоях населения и формируют настроения, превалирующие сегодня. Даже самый простой солдат подозревает, что сегодня непопулярно быть отягощенным чувством вины. Если он призна`ется, что оно угнетает его, то все, от пастора до доктора, скажут ему — «забудь об этом». Именно это ему и хочется услышать. Забывчивость становится тревожащим феноменом современных умонастроений.
На самой войне наиболее сильными убаюкивателями совести являются, во‑первых, присутствие других людей, делающих то же самое, и, во‑вторых, тот факт, что действие производится по приказу свыше, и поэтому предполагается, что те, кто отдают приказы, и будут отвечать. Пока солдат думает о себе как об одном из многих, пока он идентифицирует себя со своей ротой, армией, нацией, страной, его совесть вряд ли проснется и призовет к ответственности. Осознание вины предполагает способность отвечать индивидуально на призывы совести, предполагает наличие ответственности. Я использую слово «ответственность» в его первоначальном значении, то есть как ответ на вопрос или как реакцию на требования, предъявленные самому себе. Мы реагируем на угрызения совести лишь тогда, когда отделяем себя от остальных и осознаём, часто болезненно, что мы не только все, но и каждый сам по себе. Хотя угрызения совести могут казаться безликим голосом извне, ответные действия определяются самим индивидуумом. Почему ты это сделал? Почему ты этого не сделал? Если мы вообще услышим такие вопросы и если мы попытаемся как-то отреагировать, ответ должен начинаться с местоимения первого лица единственного числа.
Я должен начать с себя, рассказать, как это происходило со мной.
«Похоже, моя совесть постепенно становится нечистой. <…> Если бы я мог уйти от войны, вернуться туда, где чистая земля смоет всю грязь. На моей совести есть всякое <…>. В одном маленьком городке старого семидесятилетнего человека по имени Х. обвинили в сотрудничестве с местным гестапо. Его жена и он выглядели испуганными, старыми и несчастными.
<…> Я был довольно резок с ним и, помню, угрожал расследованием, когда заключил его под домашний арест <…>. Позавчера я узнал, что он и его жена покончили с собой, приняв яд. Фэйн и я вернулись и нашли их мертвыми в своих постелях. Старик лежал на спине и, к ужасу, напомнил мне отца; женщина лежала на боку, закрыв лицо. Около кровати была записка: „Мы должны погибнуть ужасной смертью. Помоги нам Господи. Мы никому не сделали ничего плохого“. Этот случай сильно подействовал на меня и до сих пор как-то действует. Прямо или косвенно, я был причиной их смерти. Я надеюсь, произошедшее не будет чересчур давить на мою совесть, и все же, если не будет давить, я также буду неспокоен».
Так как совесть обычно просыпается во время осознания вины, в том смысле, что появляются первые симптомы ее существования, понятно, что чувство вины позволяет нам осознать самих себя. Какими бы ни были ответные действия человека, который услышал призывы совести, он почувствовал и свободу выбора.
Он мог бы поступить не так, как поступил, он мог бы действовать иначе. Перед ним открывается вся сфера потенциальных действий вместе с роковым пониманием, что именно он отвечает за свои поступки. Таким образом, совесть в первый момент проявляется в форме самосознания. Именно оно позволяет нам безошибочно почувствовать себя свободной личностью и отделяет для нас реальное положение вещей от идеалов. С этого момента начинается пора раздумий, и внутренняя история человека более не соответствует его внешней судьбе.
Но у человека нет необходимости пробуждаться, и, конечно, во время войны все стремятся подавить чувство свободы. Враги и товарищи по оружию заполняют повседневную жизнь. У солдата очень мало возможности уединиться или избежать воздействия окружающей обстановки. Лояльность к товарищам ему внушается сознательно и бессознательно. Враги всяческими способами пытаются разрушить братство по оружию, которое необходимо сохранить любой ценой. Перед лицом опасности он будет вместе со своими товарищами. Его восприятие других людей становится смутной, но всесильной реальностью. Оно похоже на размытые утренние сновидения. Непосредственно он общается со своими товарищами. Он знает относительно хорошо несколько человек, еще десятки людей находится на периферии его восприятия. Кроме этих людей его окружают тысячи, присутствие которых он ощущает. Он находится внутри огромного количества незнакомых «друзей» и противостоит такому же огромному количеству незнакомых «врагов». Присутствие друзей делает ситуацию терпимой, потому что они помогают преодолеть одиночество, тяготящее солдата перед лицом смерти, реальной или возможной. Что-то внутри него сильно влечет его к коллективному существованию. Приказы, которые он получает сверху от людей, решающих его судьбу, удерживают его среди хаоса. Он вынужден поступать определенным образом, словно им управляют некие нити, связывающие его с невидимыми друзьями и врагами.
На поле боя, в открытой позиции, ощущение себя частью организма может ввергнуть солдата в противоречивые состояния силы и бессилия, быстро сменяющие друг друга. «Если я не уничтожу вот того человека или не обезврежу вот того с автоматом, мои товарищи будут убиты и я буду причиной их смерти. Все зависит от меня». А несколько минут спустя он может спросить себя, какое имеет значение для окончательного исхода одно ружье или один автомат. Он теряет из виду свое место в огромном комплексе происходящего, и ему грозит ощущение абсолютной зависимости. Какое чувство его одолевает в данный момент: отчаяние, ликование, преданность, ненависть — то и руководит его поступками. Бо`льшую часть времени солдат не принадлежит себе, он действует как представитель других, как часть сверхличного целого, по приказам откуда-то свыше. Он убивает или промахивается, храбро сражается или бежит с поля боя, подчиняясь сверхличному целому. А после он не слышит го`лоса, призывающего его подумать о своих поступках, а если и слышит, не чувствует необходимости отвечать.
В менее сложных натурах «присутствие других» проецируется также на оружие и на всевозможные военные механизмы. Они становятся персонализированными, и солдат воспринимает их как продолжение себя. В трудной ситуации они обеспечивают ему комфорт. Они как бы его защита, его вторая кожа, его щит. С одной стороны, оружие помогает солдату отстраниться от чувства ответственности за смерть других людей. Подсознание предлагает: «Не я убил, это сделал автомат или граната». С другой стороны, оружие заполняет промежуточное пространство между ним и остальными людьми. Оно цементирует стену окружающего братства, связывает его с товарищами и в то же время предотвращает от того, чтобы враги для него стали чересчур реальными людьми. Если только человек не охвачен исступлением убийства, уничтожать другого легче, делая это на расстоянии. С увеличением дистанции реальность уменьшается; воображение слабеет и на больших расстояниях не работает. Значительная часть бессмысленной жестокости в современных войнах совершалась на расстоянии, когда солдаты не догадывались, какой ущерб был нанесен их мощным оружием.
Там, где оружия и товарищей недостаточно для ослабления самосознания и личной ответственности, солдат может получить помощь и утешение от самой земли. Его отношение к природе весьма отличается от простого понимания принадлежности к ней, которое у впечатлительного человека вызывает наиболее поэтические и радостные чувства. Воюющий солдат обнимает землю и деревья как «прикрытие», по выражению военных. Он не думает о природе как об источнике его жизни, а только как о защите от тех, кто может уничтожить его.
Природа — часть его ситуации. Она присутствует для него по-особому, так же как его оружие и товарищи. Если, например, земля, стены его окопа, деревья, бруствер, облака, солнце стали для него до́роги, это не потому, что они часть природы, а потому, что они защищают его от врага. Все здесь для него, и все же он здесь только для других. Он все превращает в средство, в инструмент, включая самого себя. Он — палец на курке, водитель танка, бомбардир, разведчик, и он может получать от этого удовольствие. Все вступает в сговор против его самосознания, и довольно часто солдат — сообщник этого сговора. Зачем ему нужно испытывать боль от размышлений, зачем ему нужна опасная изоляция, все то, что может принести самосознание?
В высокомеханизированных войсках многие солдаты находят призвание в обслуживании орудия, которое им доверили. С усовершенствованием и усложнением оружия автоматизм военной жизни неизмеримо возрастает, и очевидно, что оружие оказывает все большее влияние на тех, кто его обслуживает. Воюющие солдаты должны приспособиться к законам своих механизмов, и сами их привычки по необходимости становятся все более и более механическими. Когда группа солдат должна координировать свои движения, индивидуальность с неизбежностью подавляется. Вся их ежедневная активность посвящена правильному функционированию инструмента войны. И важно то, что многие находят в этом удовольствие. Я полагаю, что для них появляется превратный вид свободы, свободы от реагирования на новые непредсказуемые обстоятельства. Каким бы ни был источник любви к механизму, а чем механизм сложнее и точнее, тем больше любовь, он является важным элементом современной войны. Суровый немецкий танкист, плакавший из-за потери своего танка, про него я упоминал ранее, — далеко не единичный пример. Мыслителям, которые верят, что с развитием современных технологий обязательно появится новый тип человека, стоит детально изучить изменение отношения человека к оружию за последнее столетие.
В тоталитарных странах желание человека стать некой функцией развито больше, потому что оно целенаправленно культивируется правящими диктаторами. С самосознанием борются как с врагом общественного энтузиазма. В 1944-м и 1945 годах мне пришлось выслушивать фашистских и нацистских полицейских и партийных функционеров, и они, будучи схваченными, с тошнотворной регулярностью говорили: «Моя совесть чиста». Не имело значения, в каких отвратительных делах они участвовали, они всегда говорили одно и то же: «Я не сделал ничего плохого. Моя совесть чиста». Раньше мне казалось, что такие протесты могут маскировать подлинное чувство вины, но позднее я пришел к убеждению, что большинство этих людей не испытывают сожаления о том, что совершили. Они были функционерами, и вина для них была пустым словом. Если у них и пробуждалась когда-либо совесть, нежелание отвечать давно уже заставило ее замолчать. В их бесчеловечности меня больше ужасало отсутствие чувств, чем садизм. Машины не могут отвечать, они могут только исполнять, будучи на службе у чего-то или кого-то.
Они вызывали у меня особое отвращение, когда полагали, что с ними будут обращаться так же, как они со своими жертвами. Был один особенно отвратительный офицер по кличке «Genickschuss»[2], так как он имел привычку убивать польских подпольщиков и беззащитных евреев выстрелом сзади в шею. После моего допроса и заключения в камеру он поспешно написал прощальное письмо жене и детям. Приблизительно через час тюремщик принес мне его письмо и спросил, что делать. Когда я прочел, я был озадачен упоминанием неминуемой смерти.
Я спросил тюремщика: «Он имеет в виду, что покончит с собой?»
Тот посмотрел недоверчиво и ответил: «Ни в коем случае. Он считает, что вы будете с ним обращаться так же, как он со своими заключенными». Меня от изумления охватил гнев: «Если бы я мог, то это как раз то, что я должен бы сделать». Я никогда не забуду тихий ответ тюремщика: «Сэр, так это необходимо».
Однако для многих солдат гораздо более сознательным бегством от угрызений совести является факт, что они действовали «по приказу». Вина и ответственность лежит на начальниках, издававших приказы. Если спросить солдата, как я это делал, кто из начальства будет отвечать, ответ обычно был расплывчатый. Если настаивать на уточнении, то, как правило, оказывалось, что наибольшая вина за все дела, за которые в мирное время полагается суровое наказание, лежит на главнокомандующем.
Я был изумлен тому, как много американских солдат придавали громадное значение присяге. Я часто слышал: «Поднимая правую руку и произнося клятву, я освобождал себя от последствий своих действий. Я сделаю то, что мне прикажут, и никто не может меня осудить». Конечно, в юридическом смысле в военных организациях ответственность традиционно несет офицер наивысшего ранга. Он отвечает за поступки своих подчиненных, совершенных по приказу. Но в англосаксонских землях давно уже научились различать юридическую и моральную ответственность, по крайней мере в мирное время. Однако ясно, что большинство солдат чувствовали, что после принесения присяги моральная ответственность с них также снималась. И часто было очевидно, что они довольны такой свободой. Стать солдатом означало убежать от собственной тени.
Совершать насилие без обычных последствий, то есть без того, что общество призовет к ответу, поначалу выглядит немного странным, но для многих не неприятным. И очень быстро к этому привыкают.
В странах с более строгим соблюдением законов, как, например, в Германии, где границы между законом и правом или между государственным правосудием и частной моралью никогда не были четкими, отмена личной ответственности происходила еще легче. Невоенному американцу трудно понять, какие моральные и умственные трудности приходится преодолевать профессиональному немецкому офицеру, чтобы сознательно противостоять военному приказу. Например, для большинства из нас протесты гитлеровских военных на Нюрнбергском процессе и слова, что, совершая преступление, «они выполняли приказы», звучали несерьезным оправданием. Однако для большинства из них это было достаточным объяснением и оправданием своих поступков. Я подозреваю, что большинство немцев так и не убедили, что любого солдата можно законно осудить за то, что, «исполняя свой долг», он действовал негуманно. Вряд ли необходимо добавлять, что многие американцы, как профессионалы, так и непрофессионалы, убеждены в том же.
Конечно, после Нюрнбергского процесса западные страны официально запрещают солдату подчиняться приказу, если приказ вовлекает его в преступные действия. Он должен отличать незаконные приказы от приказов, требующих выполнения солдатского долга. Судя по официальным заявлениям, предполагается, что различия всегда ясны, но в реальной ситуации в условиях тотальной войны они далеко не очевидны. Наш век столкнулся с болезненным противоречием, которое не разрешить иначе как отказом от войн или, по крайней мере, от способа их ведения, а именно того, с каким пришлось иметь дело нашему поколению. С другой стороны, мы поверили в тотальную победу над врагом и в правомерность использования любых средств для ее достижения. Так как сила противника зависит от промышленного потенциала и гражданской рабочей силы, мы сочли необходимым не обращать внимания на старое различие между военными и гражданским населением. В современных войнах моральные установки становятся все менее важными. Чем дольше война продолжается, тем ближе воюющие стороны подходят к состоянию, когда все дозволено.
Тем не менее как только вопрос победы решен, мы шокированы сверх меры нарушением моральных норм и требуем наказания для побежденных за игнорирование правил ведения войны. Через некоторое время после войны чувства остывают и перестают превалировать над разумом и почти каждый начинает понимать, что навязывание соблюдения моральных норм отчаявшимся людям, стремившимся к победе любой ценой, может породить только хаос в их душах. Создается впечатление, что чем больше мы в современных войнах разрушаем индивидуальное достоинство, тем больше после войны убеждены в сохранении прав человека. Поэтому неудивительно, что большинство солдат, смутно догадывающиеся о данном противоречии, отказываются обсуждать запутанные и порождающие беспокойство вопросы.
Совершенно непонятно, будут ли свои же соотечественники считать их героями или сочтут негодяями, а потому для большинства солдат проще просто игнорировать моральные проблемы и думать о них как можно меньше. Лучше позволить совести спать и делать, что делают другие, выполнять приказы, а в будущем будь что будет. В любом случае: кто знает, будет ли это будущее? Во время войны большинство солдат чувствуют, что они живут только сегодняшним днем, а потому полностью подчиняют свою волю высшим чинам и продолжают существовать в утешающей анонимности толпы.
Выше приведено, возможно, правильное, хотя и упрощенное описание реакции или недостатка реакции большинства солдат на индивидуальное чувство вины во время войны. Однако такое описание не учитывает многообразия воздействия этого чувства на людей. Люди по-разному и в различной степени ощущают вину, они не просто формально выносят себе приговор: виновен — не виновен. Те солдаты, которые реагируют на голос совести, ощущают себя в тупиковом положении: любые действия, которые они могут совершить, будут неадекватными. Они довольно скоро начинают понимать, что почти все индивидуальные связи с миром могут вовлечь человека в ситуацию, когда он виноват в той или иной степени, особенно во время войны. Вина повсеместно проникает в жизнь, в размышления и в саму свободу человека. Осознавая свою личную ответственность во время военных действий, солдат необязательно распознает оттенки вины. И все же иногда в нем происходит глубокое и абсолютное по характеру внутреннее пробуждение, когда он вынужден пересмотреть свои отношения с друзьями и врагами.
Критический момент в жизни солдата наступает, когда ему приказывают совершить некое деяние, противоречащее его понятиям добра и зла. Вероятно, в такой момент он впервые открывает для себя: то, что кто-то посчитал необходимым действием, ему представляется преступлением. Все его существо протестует, и, возможно, в миг осознания свободы своих действий он вынужден выбирать между жизнью и смертью. Он чувствует, что попал в ситуацию, которую не в силах изменить и в которой не желает участвовать. Прошлое состоялось, а настоящего не избежать. Единственный для него выход — изменить себя, так как внешний мир ему неподвластен.
Тот, кто не бывал в подобной ситуации, может только приблизительно представить, что происходит с таким человеком во время боя. Это означает противопоставить себя всем остальным и в одно мгновение потерять их утешающее присутствие. Это означает отрезать себя от приказов начальства, перестать быть частью военного организма и потерять покровительство, которое эта принадлежность дает. Внезапно солдат лишается всяческой защиты. Сознание изолирует его, и внутренний голос предупреждает: «Если ты это сделаешь, тебе не будет покоя в будущем. Ты можешь это сделать, но ты не должен этого делать. Ты должен быть человеком, а не инструментом чьей-то воли».
Я всегда буду помнить лицо немецкого солдата, рассказывавшего мне о таком пробуждении. Когда мы взяли его для допроса в Вогезах в 1944 году, он сражался вместе с партизанами против своих людей. На мой вопрос о его мотивах присоединения к французскому Сопротивлению он стал рассказывать о своем участии в репрессивных рейдах против французов. Во время одного из таких рейдов его взводу приказали сжечь деревню и не выпустить никого живым.
(Возможно, это была деревня Орадур, и солдат принимал участие в кошмарной расправе. В то время мы мало знали, что` где происходило, и я не спрашивал его о названии деревни.) Когда он рассказывал, как стреляли в кричавших женщин и детей, пытавшихся убежать из горящих домов, лицо солдата исказилось от боли, и он почти не мог дышать. Экстремальное испытание потрясло его, и он почувствовал вину, которую, как он боялся, никогда не сможет искупить. В момент шока у него не хватило мужества или решимости помешать резне, но вскоре он дезертировал, что свидетельствовало о его радикально новом состоянии. Как бы ни были мучительны его упреки самому себе в том, чего уже нельзя исправить, он победил себя и уже никогда не будет «винтиком».
В Нидерландах один голландец рассказал мне о немецком солдате, служившем в расстрельной команде. Этой команде был дан приказ расстрелять невиновных заложников. Внезапно он вышел из строя и отказался участвовать в расстреле. Прямо на месте он был осужден офицером за предательство и поставлен вместе с заложниками. Всех их тут же расстреляли его товарищи. Своим поступком солдат раз и навсегда отказался от безопасности и подчинился ультимативным требованиям свободы. В критический момент он ответил на голос совести и перестал выполнять внешние приказы. Мы можем только гадать, как повлиял его поступок на заложников и солдат его взвода. Наверняка влияние было значительным, а для тех, кто слышал о нем, вдохновляющим. Если бы не проявление благородства, снова и снова возникающие во времена сражений, мы бы не могли читать книги о войне.
Я привел экстремальные примеры, их нельзя считать типичными. Обычно осознание вины происходит медленно, и, прежде чем прояснятся обязанности перед страной и перед самим собой, человека преследуют болезненные сомнения. Эти сомнения могут длиться месяцами, а то и годами. Но главное, что` осознается, и это одно и то же во всех случаях: существует грань, которую человек не смеет переступать, существуют поступки, которые он не смеет совершать, независимо от приказов и безнадежности ситуации, потому что такие поступки разрушат в нем что-то такое, что он ценит выше жизни. Командир, армия или люди его страны могут на законных основаниях потребовать от него жизнь, но они не могут приказать ему совершить нечто противоречащее его глубинной сути. В моменты тишины и отдыха такие выводы убеждают, но солдат не всесилен перед тревогой и страхом смерти. Во время боя он может временами чувствовать, что в конце концов жизнь — это единственное, что у него есть. Его личная решимость постоянно разрушается напряжением и неустроенностью военной обстановки. Он делает открытие, что его тело не всегда подчиняется его воле. Эмоции и бессознательные импульсы заставляют действовать опять и опять вопреки своим убеждениям. При этом абсолютно против своего желания он вовлекает себя в состояние вины. До того как стать силой, совесть долгое время проявляет себя как внутренний голос. Желание действовать у человека появляется задолго до того, как он обретет решимость действовать. Хотя внутренний голос звучит настойчиво, другие чувства могут заглушать его.
Тем не менее в его сознании рождается образ идеального человека, ведущего себя в любой ситуации независимо и с достоинством. И с этого момента и пока длятся военные действия он будет пытаться приблизиться к идеалу. Его новое состояние может проявиться в страхе, что он нечаянно покинет своих товарищей в критический момент и станет причиной их гибели. Солдат может растеряться, убивая солдат противника. Он может не сомневаться в справедливости дела своей страны и в необходимости уничтожать жизни для достижения цели, но совершенно не принимать методов, используемых своей стороной. Или он постарается лучше проявить себя в личных отношениях, обостряющихся в период напряженности и опасности. Многообразны случаи и ситуации, когда солдат больше не может перекладывать ответственность за свои действия на других и пытается взять под контроль самого себя. Голос совести, постоянно убеждающий его в неадекватности и недостаточности, будет побуждать его прилагать больше усилий. Однако в конкретных условиях его идеал поведения выглядит утопичным.
Чувство вины чаще возникает не как следствие естественного страха боли или смерти. Современные войны полны пограничных ситуаций, когда солдат вынужден выбирать между злом и еще одним злом и где каждый выбор похож на прыжок в темноту, потому что невозможно представить все последствия принятого решения. Явно неправедные ситуации, такие как расстрел заложников или бомбежка беженцев, бывают редко. Чаще выбор неясен. Например, что делать: довести своего раненого товарища до укрытия или остаться на посту и защищать остальных бойцов, которых он не знает? Иногда солдат должен выбрать благополучие своего взвода, подставляя под удар другие взводы или мирное население. Голод, холод и примитивные нужды на войне существуют рядом с соблазнительным теплом, сытостью и возможностью развлечься. Когда он отдает свою еду или теплую комнату жалкому мальчишке или изможденной матери, такое милосердие вряд ли его утешит, так как оно мимолетно. Перед лицом нужды его усилия выглядят бесполезными. Даже если солдат бескорыстно помогает гражданским лицам или более слабым товарищам, он редко доволен собой. Он испытывает угрызения совести, если не сделал того, что следовало, или сделал то, что делать не следовало. Такое положение неизбежно, потому что он думает о себе и других, находясь в обстановке, когда людей считают только средством для каких-то сверхличных целей. Люди — это материал, которым можно пожертвовать ради национальных интересов, реальных или мнимых. В таком обществе совестливый человек может только надеяться облегчить положение менее удачливых и пытаться вести себя гуманно в негуманном окружении. Возможностей проявить порядочность обычно достаточно много, но свобода действий военного человека чрезвычайно ограничена. Это похоже на ходьбу с пыточными колодками на ногах.
Такой солдат страдает больше всего от командиров, когда они своими приказами приближаются к границе запретного, то есть когда они переступают некую черту, которую нельзя переступать, если хочешь жить с чистой совестью.
Основной источник мучений для совестливого человека — удовлетворение, испытываемое людьми, считающими себя инструментами высшей воли. Воюющим солдатам очень хорошо известно, что такое бессмысленный приказ, исходящий от людей, часто движимых абстрактной ненавистью и далеких от реальности, с которой придется столкнуться выполняющему приказ. Совестливый человек может морально выжить, только следуя букве таких приказов и в то же время некоторым образом саботируя их.
В этом смысле находиться у линии фронта — большое преимущество, потому что здесь такие уловки часто возможны, так как надзор в местах, где присутствует смертельная опасность, не очень тщателен. Многие солдаты делают для себя открытие, что они могут по-своему интерпретировать приказ, прежде чем ему подчиниться. Удачливые избегают трудностей со своими командирами, неудачливые часто кончают в дисциплинарных казармах или даже в камере смертников. В любом случае напряжение между голосом совести и требованиями высшего командования редко ослабевает. Снять напряжение можно, либо заглушив голос совести, то есть уступить командованию, либо проявить неповиновение с роковыми последствиями для жизни и свободы. Оба решения человек будет оттягивать сколько сможет.
Приведу личный пример. В течение нескольких месяцев во время Второй мировой войны я служил в пехотной дивизии. Дивизионным офицером разведки был некий равнодушный полковник, по натуре тиран. Ему нравилось, что у него в подчинении шесть человек, и в то же время его сильно раздражало наше высшее образование и независимость суждений. Он любил вмешиваться в нашу несколько специализированную работу — допросы гражданских лиц для выявления шпионов и саботажников, посланных через линию фронта или оставленных отступающими немцами. Меня все больше возмущали его суровые приказы по поводу ограничений и запретов для гражданских лиц, и я пытался им противостоять. Мы, будучи лингвистами, были его единственным средством общения с гражданским населением. Он считал его присутствие адским неудобством, которое приходилось терпеть только потому, что местных жителей нельзя прогнать из зоны боевых действий.
Когда наша дивизия вошла в первые города Эльзаса, мы столкнулись с большим числом молодых эльзасцев в гражданской одежде. Это были дезертиры из немецкой армии, воспользовавшиеся увольнительными или самовольными отлучками и скрывавшиеся в ожидании нашего прихода. Эльзасцы помогали прятать юношей от безжалостного гестапо. Часть из них ранее воевала с французами против немцев, но, когда Эльзас и Лотарингия после поражения Франции в 1940 году отошли к Германии, их записали в гитлеровскую армию, откуда они дезертировали при первой же возможности. Они радовались, что наконец могут выйти из укрытий и открыто встретиться со старыми друзьями и соседями. Многие из них приходили к нам и предлагали помочь с разведданными. Нам было трудно, так как только двое в нашей группе достаточно хорошо знали немецкий язык и могли общаться с ними, но тем не менее они здорово нам помогли.
Наш полковник заметил, что, в отличие от Франции, где молодые мужчины практически отсутствовали, здесь на улицах было большое количество молодых людей. Он вызвал по телефону командира нашего отряда и потребовал объяснений. Проконсультировавшись с нами, капитан описал ему ситуацию. Полковник немедленно спросил, есть ли у них при себе удостоверения, освобождающие их от службы в германской армии. Ему объяснили, что дезертиров такими документами в немецкой армии никогда не снабжают. Его заключение ошеломило нас. В таком случае они считаются военнопленными, их необходимо собрать, посадить в грузовики и через обычные каналы отправить в большой лагерь во Франции. Полковник настаивал на быстром выполнении приказа. Наш капитан, который хорошо относился к нам, но боялся полковника, умолял нас арестовать дезертиров на следующий день.
К счастью, мой коллега, знавший немецкий язык, был энергичным и умным человеком. Он был родом из Бостона, ирландских кровей, не особо щепетильный в вопросах морали, но справедливый человек. Мы с ним решили не подчиниться приказу. Его выполнение означало настроить враждебно дружелюбных и много страдавших эльзасцев. Если родители наблюдают, как их сыновей, рисковавших жизнью, убегая из немецкой армии, грузят в те же машины, что и ненавистных немецких солдат, и увозят в лагерь для военнопленных, они с самого начала и навсегда испортят отношения со своими освободителями. Более того, приказы были явно несправедливы по отношению к молодым людям, считавшим себя нашими союзниками и стремившимся помочь в чем только можно. Мы оба надеялись, что ситуация разрядится сама собою, а мы будем продолжать работу, которой было более чем достаточно. Но полковник позвонил еще раз, он ругался и настаивал на своем. Мы продолжали игнорировать его, хотя наш капитан умолял нас действовать. На третий день полковник стал угрожать военно-полевым судом и кое-чем похуже за неподчинение приказу.
Что нам было делать? Мы посовещались и решили продолжать отказываться выполнять приказ. С моей стороны это было не столько мужество, сколько физическая усталость и моральное отвращение к несправедливости на фронте. Мой коллега, ругаясь самыми грязными словами, заявил, что пусть его сто раз судят военно-полевым судом, но он не подчинится такой тупой, бессмысленной команде. Его настроение можно описать как усталое, мрачное сопротивление идиотизму высшего командования. Он пробыл на войне дольше, чем я, служил с отличием в Африке, на Сицилии, а также в Италии и Франции. Если его озабоченность несправедливостью приказа была не так велика, как моя, то его решимость была сильнее, и это придавало мне сил. Мне уже мерещилась дисциплинарная казарма, которую я мельком видел в Северной Африке, и я представлял себе мою отставку и позор для моего старого отца, который не сможет понять, почему я не подчинился приказу. И все же я знал, что, если я не устою в этом случае, я не устою нигде и никогда. Если бы я не отказался быть участником ареста и позора невиновных людей, я не смог бы отказаться делать подобное и впредь. Я чувствовал, что дошел до предела. Это было противостояние, и у меня было мало сомнений, кто выйдет из него победителем. Меня заполнило душевное одиночество и чувство изолированности, и я понял, как много значит молчаливое одобрение «других». Даже мой партнер по неповиновению не мог снять с меня тяжелый душевный груз, потому что он относился к происходящему с цинизмом и озлоблением.
К счастью, все закончилось неожиданно хорошо. До того как предпринять какие-то действия, полковник решил позвонить в штаб армии и доложить о нашем поведении. Волей случая он столкнулся с разумным офицером разведки, который немного знал нас обоих и решил узнать, почему мы настаивали на невыполнении приказа. Об этом полковник никогда не задумывался, но, после того как он сформулировал причину, в штабе армии нашли наши доводы правильными, и в течение одного-двух дней был разослан приказ, чтобы всех эльзасских дезертиров оставлять со своими семьями и ни в коем случае не отправлять вместе с немецкими пленными.
Мы неожиданно победили, и позднее нам было приятно узнать, что в районе, где стояла наша дивизия, население было заметно более проамерикански настроено, чем в других местах Эльзаса—Лотарингии. В местах, где дезертиры были арестованы, по иронии судьбы им пришлось туго, потому что они не были в форме, и наши военные обращались с ними как с трусами, недостойными уважения, которое оказывали солдатам.
С военной точки зрения этот эпизод был незначительным, за исключением того, что определенным образом настраивал население по отношению к союзникам. Но для меня он был неким поворотным моментом. Я не приобрел большой уверенности в своей способности противостоять сильному давлению со стороны властей, но я решил провести для себя границу между личными правами и военными требованиями. Хотя я понимал, что только чистая случайность предотвратила обычные последствия неподчинения приказу, тем не менее я чувствовал в себе гораздо больше сил на случай, если придется противиться еще раз. Что было важнее, этот случай прояснил для меня вопрос взаимоотношений индивида с государством. Я глубоко убежден, что, какими бы жесткими эти отношения ни были, человек обладает абсолютными правами даже в такой ужасной борьбе за выживаемость, какой является современная война. Выжить, потеряв совесть, хуже, чем внезапно погибнуть, — по крайней мере так мне кажется. Этот случай, а также встреча со стариком в горах Италии годом раньше позволили мне более чем что-либо узнать самого себя.
У меня нет сомнений, что многие люди оказывались в еще более трудных ситуациях. Но, как ни странно, о них не упоминается в современных романах, хотя о тяжелых сторонах боевых действий рассказано практически все. Если вопросы совести поднимаются, как, например, в чрезвычайно популярном романе Германа Вука «Бунт на „Кайне“» («Caine Mutiny»), то чувствуется двойственное отношение автора к правам совести при столкновении с военной организацией. Например, в романе Вука читатель остается в сомнениях, оправдан ли морально мятеж на корабле, несмотря на то что портрет капитана «Кайна» рисуется черными красками. Он трусливый неврастеник, паталогический лжец, не способный отдавать приказы, которые спасли бы корабль от гибели. И все же автор напоминает нам, что он командир, давно служивший во флоте Соединенных Штатов, и давний борец против врагов своей страны. Возможно, следовало подчиниться капитану, несмотря на его недееспособность, так как принципы подчинения и дисциплины значат на войне за выживание больше, чем совесть индивидуума или личная мораль. Такой вывод есть результат типичного современного заблуждения о сфере индивидуального права и государственной власти в эпоху тотальных войн.
Однако для совестливого человека, реально поставленного перед данной дилеммой (в отличие от автора, пишущего о ней книгу), абсолютно ясно, что он не может действовать наперекор внутреннему голосу, несмотря на страх и последствия для него лично. Он может подчиниться приказу, но только ценой потери своего морального достоинства. Наблюдатель, находящийся в безопасности, не имеет права обвинять его, потому что для выхода из ситуации требуется суровая самодисциплина. В наше время очень мало людей имеют моральную выдержку Сократа, много веков назад решившего для себя, что он имеет право не подчиниться своему государству и своим людям, если он чувствует, что они неправы, но не имеет права избегать наказания за такое неподчинение. Хотя трудно ожидать от молодых людей решимости зрелого Сократа, тем не менее размышляющий солдат почти наверняка, как и Сократ, доверится собственным выводам в конфликте с групповой волей.
Это особенно справедливо, если совесть поддерживается верой в ее божественное происхождение. Искренняя религиозность помогла многим солдатам противодействовать несправедливым приказам или не поддаваться искушению спастись за счет других. Как я рассказывал где-то в другом месте, свидетельства осужденных офицеров и солдат, выступивших против Гитлера в 1944 году, являются красноречивыми и поучительными документами. Те, кто не имел религиозной веры и надежды на жизнь после смерти, вели себя так же мужественно, как и остальные, и встретили смерть с уверенностью в справедливости своего дела. Но их печаль резко отличалась от спокойствия и даже возвышенного состояния верующих. Обе группы почувствовали невероятное облегчение, освободившись от тисков ненавистной системы и давления партии. Разница между ними была в том, что верующие расставались со своими жизнями, как будто их физический конец являлся началом чего-то таинственного и все же чудесного.
Существует чувство вины, особенно обременительное для солдата, верящего в свою страну и цели, за которые он сражается. Я имею в виду вину, выходящую за рамки личной ответственности, которую индивидуум испытывает как представитель военного содружества, национальных сил страны, сражающихся людей. Мы можем назвать ее политической, социальной или коллективной виной. Военные и гражданские люди испытывают это чувство практически в равной степени. Его возникновение неизбежно. Неважно, каким самодостаточным и духовно независимым может считать себя совестливый человек; он понимает, что обслуживает систему, суть деятельности которой — насилие и желание победить любой ценой. Для солдата — его отряд, или рота, или дивизия совершают, по его убеждению, отвратительные действия. Не имеет значения, сколь мало он за эти действия отвечает, ему не избежать социальной ответственности. Если он носит ту же форму, что и его товарищи, то для сторонних наблюдателей он один из них. И товарищи считают его принадлежащим к своему военному братству. Но его все больше и больше ужасает безрассудство коллективного поведения и механическая безжалостность, направленная на насилие, что придает ей нечестивый характер. Я сам ужасался и все же не мог избежать влияния коллективного давления. Однажды в разгар войны я записал в дневнике:
«Вчера мы поймали двух шпионов, доведя недавний счет до пяти. У нас складывается репутация ударного подразделения. Одного пленного сильно избили, прежде чем он сознался. Это было ужасно, и я старался держаться подальше от комнаты, где происходил допрос, но я все время слышал его крики <…>. Я не мог заснуть до трех часов утра. <…> Думаю, слова из „Гамлета“ лучше всего подходили к моему состоянию: „Я озяб, и на сердце тоска“».[3]
Совестливый человек отчетливо понимает, что в грубом, вульгарном, насильственном сообществе легко может стать чужаком для окружающих людей. Боевое подразделение, одетое в одинаковую форму и похожее на механического монстра, начинает несказанно его раздражать, и он замыкается в себе. С отдельными людьми у него могут быть разнообразные отношения, но его безжалостно душит коллективное давление.
И по отношению к своей стране он может ощутить тот же самый недостаток привязанности, что и к своему окружению. Для проницательного взгляда воюющее государство не представляет собой красивого зрелища. С определенной точки зрения сравнение Ницше государства с холодной змеей не выглядит сильно преувеличенным. Человек с разбуженным сознанием обнаружит частицу духа своего народа в наполненных ненавистью речах политиков-патриотов о великих целях, в безжалостности, с которой индивидуумы приносятся в жертву во имя реальных или мнимых национальных преимуществ. И он будет презирать фанатизм, с которым государство превращает морально сомнительные и исторически относительные цели в абсолютные и возбуждает в людях чувство гордости ценой неимоверных человеческих страданий.
В то же самое время чувство справедливости вынудит такого солдата признать, что это его люди, движимые страхом и ненавистью, заставляют работать огромный механизм насилия. Если он честен перед собой, ему придется признать, что и у него есть склонность к насилию и он способен наслаждаться плодами насилия. Юридически, и не только юридически, он принадлежит государству и сообществу солдат. В принципе он может понять, почему власти поступают так, как они поступают, и может сочувствовать некоторым политикам и высшим офицерам. Ему приходится задумываться, а смог бы он сделать лучше, чем они? Он обязан согласиться с тем, что его страна дает ему приют и пропитание, обеспечивает образованием и собственностью, которую он называет своей. Он принадлежит стране, и в некотором смысле всегда будет ей принадлежать, независимо от того насколько он постарается изменить унаследованные стереотипы поведения. Поэтому преступления, которые совершает его страна или один из ее представителей, не могут оставить его равнодушным. Он разделяет вину точно так же, как разделяет гордость за благородные поступки людей своей страны и успехи армии. Даже если сознательно не желать принимать участие в каких-то коллективных делах и не быть в состоянии их предотвратить, нельзя полностью избежать ответственности.
Он принадлежит к сообществу и все же не принадлежит. Возможно, осуждая коллективное преступление, человек говорит себе:
«Я не выбирал место рождения, и я не выбирал страну. Если бы на разных стадиях моего взросления я мог выбирать, где мне жить, возможно, я бы выбрал не ту страну, где волею случая родился. Естественно, я гражданин моей страны и охотно пожертвую собой для ее защиты. Но где-то в глубине души я принадлежу только тем людям, которых я свободно выбрал: моим друзьям, моей Церкви, моей профессии. Все остальные связи — внешние и случайные, однако раньше я мало это понимал. Я не освобожусь от вины, которую страна навлекла на себя, пока участвую в ее защите, пока я ей принадлежу. И все-таки жизнь вдали от родины — плохая жизнь».
Для солдата ясно, что политическая вина отличается от личной вины, поскольку последняя является следствием свободы и волевых усилий человека, тогда как политическая вина от них зависит только частично. Страна существовала задолго до него и, предположительно, будет существовать и после его смерти. Для него возможности изменить направление развития своей страны чрезвычайно ограничены как ее историей, так и малостью сил отдельного человека. Однако это не означает, что он освобожден от ответственности. Поскольку его политическая вина связана с его свободой, он начинает задумываться, что он сделал, а чего не сделал, чтобы способствовать гуманизации военных и политических целей и средств их достижения. И наверняка убедится, что сделал недостаточно. Когда-то он промолчал, в то время как нужно было говорить. В своем маленьком или большом кругу влияния он не использовал всех своих возможностей. Если бы у него хватило мужества запротестовать вовремя, какие-то из несправедливостей не были бы совершены.
Независимо от степени влияния на тех, кто служит под его командованием, от взвода до армии, некоторым образом он может влиять на коллективное поведение.
Если человек сражается за страну со свободным правительством, подотчетным своим гражданам, то у него больше ответственности, чем у человека, чье правительство авторитарно или тоталитарно. Чем больше в стране возможностей действовать в общественной сфере, тем бо́льшая вина лежит на людях за неправедные деяния, свершенные якобы во имя каждого. Однако степень вины отдельного человека невозможно оценить, и вряд ли два разных человека разделяют равное бремя коллективной вины. Например, солдат до призыва мог быть слишком молод, чтобы как-то влиять на события, или был плохо информирован, или плохо понимал, в чем заключаются его политические обязанности. На военной службе он мог находиться где-то далеко, в изоляции от основных военных событий, и не мог эффективно воспользоваться своей свободой. Я верю, что ни один житель свободной страны не может считать людей соседней страны политически виновными, если сам не сделал всего для предотвращения войны или иного государственного преступления. Но каждый может обвинить себя, и совестливый человек будет это делать пропорционально свободе, которую имел.
Отчаяние и страдания воюющего солдата заключаются не столько в борьбе с самим собой за самосовершенствование, а в том, что он понимает: у него нет сил хоть как-то повлиять на ход событий. Война не только сужает пределы личной свободы, но и ограничивает коллективную свободу, не позволяя делать влияние человека ощутимым. Чувство бессилия будет день за днем давить на солдата. Войну вряд ли можно считать природной катастрофой, но неизвестно, как можно изменить ее, казалось бы, неумолимый ход. Личную вину можно в какой-то мере искупить, а борьбу за исправление своих ошибок можно начинать каждое утро заново. Но коллективная вина овладевает человеком во все возрастающей мере на любой войне, и человек чувствует себя совершенно неспособным ни к ее искуплению, ни для предотвращения событий.
Когда пришли новости об атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки, многие американцы испытали шок и чувство вины. Воевавший солдат знал лучше, чем американцы на родине, что означают бомбардировки и сколько они приносят страданий и несправедливости. Человек совестливый, где бы он ни находился, интуитивно понимает, что большинство японцев в обоих городах виноваты в происходящей войне не более чем его собственные родители, сестры или братья. Ему было стыдно, и, возможно, он говорил себе: «Следующая атомная бомба, брошенная в гневе, вполне вероятно упадет на мою страну, и мы это заслужили». Такое убеждение вряд ли освободит человека от чувства
неправоты своей страны и ответственности, которую он теперь должен разделить. Все аргументы в защиту содеянного — сокращение войны на много месяцев и, предположительно, спасение тысячи американских жизней — не могут изменить того факта, что его правительство первым применило новое чудовищное оружие массового уничтожения против беззащитных городов и применило без предупреждения.
Хуже всего, что миллионы людей сочли такие действия правомерными и приняли их с облегчением. Слыша ликующие возгласы по поводу уничтожения врага, можно только сделать вывод, что политическая вина имеет иной источник, чем свобода и возможность человека влиять на коллективные действия. Она зависит от степени отождествления себя с целями и средствами, предпринятыми страной для их достижения. Когда человек внутренне одобряет аморальные действия своего правительства или своего военного подразделения, то это говорит о решении, которое наиболее вероятно примет человек, имей он свободу и возможность действовать. Свобода проявляется не только в поступках или предотвращении каких-то событий, но и во внутреннем согласии с действием других. С таким относительным, как этот, критерием невозможно точно оценивать даже свою собственную вину. И все же ликование по поводу неправедных деяний оставляет мало места для сомнений относительно внутреннего согласия на них. Таким образом, во время войны тысячи людей увеличивают свою политическую вину, даже не участвуя в прямых действиях.
В некоторой степени после Первой мировой войны и вполне определенно после Второй доктрины коллективной вины стали общепринятыми. Часто, например, говорят, что немцы, и особенно немецкая армия, виновны в том, что были на стороне Гитлера в его завоевательных войнах и грабежах. Сколь бы невиновен был отдельный солдат, тот факт, что он участвует в преступном заговоре с целью насильственным образом отнять у других людей независимость, делает его виновным. Насколько справедливо такое утверждение? В какой степени виновен немецкий солдат в последней войне, если даже он не был слеп относительно гитлеровских сумасшедших амбиций и если он лично не совершал преступных действий, но был косвенно вовлечен в преступления, совершаемые его товарищами? Не находится ли он в совершенно ином положении, чем солдат нашей страны, участвовавший в оборонительной войне против агрессии?
Я уже говорил и могу только повторить, что никакой посторонний наблюдатель не имеет морального права предъявлять такие обвинения ни солдатам, ни народу в целом. Потому что, если какой-нибудь солдат-антифашист вмешался бы
в некое несправедливое деяние, свершаемое его соотечественниками, он был бы убит на месте, чему есть множество свидетельств. К тому же кроме мужества и решимости, которые требуются для такого акта, солдата мучает вопрос: «Какой смысл будет иметь моя жертва?» Многие сознательные немецкие солдаты могли бы найти мужество, чтобы открыто вмешаться, если бы они ясно видели, каким образом их смерть помогла бы предотвратить другие преступления. Немногим солдатам удалось в нужный момент найти нужное средство, чтобы ударить по системе, которую они презирали, и это дало им возможность умереть удовлетворенными. Большинство воюют до конца войны без такой возможности или без необходимого мужества. Только те, кто пожертвовали собою в сходных ситуациях, имеют право осуждать, и, вероятно, очень немногие из них сделали бы это, если остались в живых. Я несу ответственность за мои собственные поступки, даже если совершаю их по приказу. Что касается поступков других людей, особенно моих сограждан, моя ответственность не может быть публичной или юридической, потому что она сильно зависит от моей оценки возможности предотвратить преступные действия и от моего внутреннего согласия на их совершение.
И все же, даже если обвинения в коллективной вине являются необоснованными, совестливый немецкий солдат вряд ли мог избежать признания собственной политической вины. Острое чувство стыда за свое правительство и за ужасные вещи, совершаемые немецкими солдатами и полицией, было характерно для таких немцев к концу войны. «Мне стыдно быть немцем», — говорили они друзьям, когда то, что творилось в Третьем рейхе, стало общеизвестно. Другие немцы считали, что они достаточно искупили свои политические ошибки, страдая во время и после войны, и отвергали с негодованием любые упоминания о коллективной вине. Они ничего не хотели слышать о своем косвенном участии в преступлениях своих сограждан.
Мыслящий человек в глубине души знает, хотя и редко говорит об этом, что грехи его товарищей не так далеко отстоят, как ему хотелось бы, от его собственных. Любому солдату иногда хочется уступить соблазнам власти и разнузданности, которые пробуждает в нас насилие. Каким бы свободным от участия в неправедных делах человек ни чувствовал себя, какой бы чуждой для его натуры ни была жестокость, он понимает, что почти во всех людях есть способность совершить преступление и есть темное желание безнаказанности. Поэтому он осознает свою связь с коллективной ответственностью и знает, что искупление в таких сферах по большей части несбыточно. Не в человеческих силах искупить вину за несправедливость, страдание и вырождение духа, совершенных за единственный день войны. Как я дважды по разным поводам писал в дневнике — все мы разделяем вину.
«Я вчера разговаривал с одним венским дезертиром <…> его кормили только картофельным супом <…>. Он нарисовал достаточно мрачную картину тюрьмы <…>. Одному человеку, по подозрению, что он шпион, не давали еды в течение шести дней, и он уже не чувствовал голода. Если бы он заговорил, его бы застрелили как шпиона, а продолжил молчать — погиб бы от голода. Трудный выбор. Юноша был сильным, учтивым. <…> Наконец он спросил меня по-немецки: «Я должен вернуться в тюрьму?» Вся его душа была в этом вопросе и в его глазах. Я сказал нет, тюрьма для него в прошлом, и его лицо внезапно засветилось. В этот момент я ощутил всю трагедию войны. Какое жестокое испытание она для всех нас! Мы виновны и заслужили сурового наказания. Что бы ни произошло со мной в будущем, я не смогу уже чувствовать, что это несправедливо или незаслуженно.
Утро мы провели в попытках взять под контроль поток беженцев, их около 2000 человек в городе с населением, вряд ли превышающем 5000 человек. Жалкая участь. Наших усилий явно недостаточно. Проблема перемещенных лиц стала очень острой. Германия, несомненно, была страной рабства гигантских масштабов. Через несколько часов после освобождения почти все иностранные рабочие оказались на дорогах. Они идут, не зная куда, но только прочь от фронта, идут куда-нибудь по направлению к дому. Они надеются, хотя тысячи должны знать, что у них уже нет дома. Сегодня днем мой коллега Зайтц и я увидели нечто гораздо худшее. Здесь недалеко был концентрационный лагерь. В прошлую субботу немецкие охранники погрузили пленных в товарные поезда и попытались увезти их прочь. Когда они обнаружили, что дальше не проехать, они бросили поезд вблизи города Остербуркен. Мы нашли их там сегодня днем, около 880 полумертвых, умирающих от голода людей, среди них 300 французских партизан, политических заключенных. <…> Мне бы лучше не видеть этих живых трупов в полосатых рубищах, еле стоявших на ногах. Дополнительным штрихом к ужасающей картине был повешенный немецкий дезертир, его труп лежал под деревом. Кто-то срезал веревку, но она все еще оставалась вокруг шеи, и его ноги были связаны. Он был привлекательным юношей, и довольно легко предположить, как все это произошло. Придет день, и эсэсовцы, повесившие этого парня, заплатят за его смерть, как заплатят и ответят за невообразимые страдания заключенных концентрационных лагерей».
Осознание политической вины звучит в стихотворении Альбрехта Хаусхофера, одного из убежденных и долгих противников Гитлера. Его заключили в тюрьму в декабре 1944 года и убили 23 апреля 1945 года, в самом конце войны. В берлинской тюрьме, закованный в кандалы, он написал маленькую книжку сонетов «Moabiter Sonette». Она свидетельствует о том, что свою политическую вину он искупил в гораздо большей степени, чем требуется от большинства из нас. Сонет, озаглавленный «Schuld» («Вина»), он начинает с того, что ему легко нести бремя вины, возложенное на него нацистским военным трибуналом.
Судьи трибунала обвиняли его в предательстве своего народа и участии в заговоре против Гитлера. Ниже приведен подстрочный перевод.
Но я виноват не в том, в чем вы думаете.
Я должен был осознать мой долг раньше
и назвать зло своим именем.
Я слишком долго колебался.
В глубине мой души я обвиняю себя:
Я очень долго обманывал свою совесть и врал себе и остальным.
Я давно знал причину несчастья — я предупреждал,
но недостаточно твердо и недостаточно ясно!
Сегодня я знаю, в чем я виновен…
Добросовестный немецкий солдат может чувствовать бо́льшую политическую вину, чем добросовестный солдат армии союзников. Это зависит от того, насколько он принимал режим национал-социалистов и какой свободой действия обладал. Но качество вины будет вряд ли отличаться, потому что военные действия не велись ангелами против дьяволов. Солдаты воевали за относительно правое дело против солдат, сражающихся за относительно неправое дело. Если характер Гитлера и его приспешников дал союзникам моральное удовлетворение, у западных наций нет оснований забывать свою долю вины за приход Гитлера к власти и за сомнительное сотрудничество с русским диктатором. Вдумчивый человек, воюющий на любой стороне, не может избежать политической вины, поскольку он остается подданным государства. Если, разочаровавшись, он подвергается искушению отказаться от своей страны и считать себя верным только человеческой расе, такое решение окажется иллюзорным, так как человеческие сообщества так же расположены к несправедливости, как и отдельные страны.
Именно понимание ситуации может заставить солдата признать, что проблему личной и политической вины он вряд ли решит. Личная и политическая вина имеют составляющую, которую можно только назвать метафизической, потому что она относится к самой сущности человека и его отношениям с космосом. Корни проблемы вины лежат в самой человеческой природе, в неспособности человеческих существ жить в соответствии со своими возможностями и видением добра. Из-за того что мы этого не можем, душа человека изолирована и закрыта для других людей. Никто из нас не может относиться к другому человеку, как в действительности хотел бы, потому что мы сталкиваемся с чем-то странным и чуждым в другом человеке. Симпатии даже мыслящих и чувствительных людей не распространяются столь глубоко, чтобы полностью преодолеть антипатию к своим товарищам, живущую почти в каждом из нас. В какой-то степени мы замкнуты и равнодушны, не открыты к другим и не заботимся об их судьбе. Хотя большинство из нас способно сочувствовать страдающим людям и признавать родственность в их изоляции и одиночестве, эта способность зачастую недостаточно сильна, чтобы решительно влиять на наши действия. Мы не можем сильно любить ни ближнего, ни нашу общую родительницу-природу, из которой мы возникли и в которую вернемся. Человеческие существа все время находятся в состоянии неравновесия с остальными созданиями. Они недостаточно скромны, чтобы признать свою зависимость, и недостаточно смелы, чтобы актуализировать свои силы.
Если такое положение дел угнетает многих в мирное время, легко представить, как оно с еще большей силой давит на мыслящего солдата во время военных действий. Он воспринимает себя и товарищей разрушителями земли. Его страшит безжалостность, с которой военные обращаются с природой, для того чтобы защитить свои жалкие жизни, особенно в наше время, когда политику выжженной земли сменила политика атомного уничтожения. Люди, зажатые в тисках служения безумным страстям, совершают преступления против коней и других животных. Они безрассудно разрушают места обитания человека. Они уничтожают произведения искусства, труды человеческого достоинства и гения. Все это навсегда лишает людей надежды на разумное существование. Когда воспламеняются воинственные страсти, пигмеи вселенной способны бросить вызов источнику всей жизни и отбросить все, что ранее было им дорого. Как древние мифические титаны, они вознамерились штурмовать небеса и навлекают на себя новые виды кары.
Столкнувшись с дерзостью людей, с их замкнутостью и дефицитом любви, солдат с пробудившейся душой вынужден будет признать: «И я принадлежу человеческому роду. Я стыжусь не только моих дел, не только дел моей страны, но и человеческих дел в целом. Я стыжусь, что я человек». К такому выводу приводит железная логика, если начинать с вопроса о действиях по приказу, противоречащих совести. Осознание невозможности поступать так, как велит совесть, может привести к глубочайшему отвращению не только к самому себе, но и ко всему человеческому роду. Как много солдат испытывали чувство глубокого отвращения к людям во время боя!
Я писал о собственном отчаянии:
«Сейчас одиннадцать часов ночи, идет дождь. В городе тихо, дует свежий ветер пополам с дождем. Я сижу один в моей комнате и размышляю о собственной ограниченности и о том, почему таинство вселенной для меня закрыто, почему я должен следовать пути многих других, испытывая те же искушения и те же слабости. Такие ночи всегда заставляли меня осознавать мои провалы, мою слепоту и непознаваемость мира».
Если воюющий солдат глубоко переживает чувство вины за свою человеческую природу, ему почти наверняка грозит серьезный внутренний кризис. С одной стороны, военный опыт демонстрирует ему деградированный и деградирующий уровень человеческой жизни. И эта деградация выглядит не столько следствием военных условий, сколько военные условия являются следствием деградации. Все его нутро восстает против такого состояния. Внутренний голос кричит: так не должно быть. А потому ни он, ни другие не заслуживают остаться в живых. Все вокруг — настолько карикатура на то, какими они должны быть, что смерть кажется подходящим решением. С другой стороны, его одолевают сомнения, возможно ли вообще иное состояние. Что если люди таковы по причине какой-то неизвестной необходимости, запрятанной в природе вещей? Есть ли смысл ожидать чего-то иного, чем предложенное зрелище? В отчаянии солдат спрашивает, почему люди так ведут себя — сражаются друг с другом, почему из поколения в поколение им нравится это делать — видимо, в этом есть какая-то необходимость. В конце концов, может быть, свобода — только иллюзия и мое вечно протестующее сознание фатально неправо.
Когда люди хотя бы немного осознают свою вину, классическое противоречие между свободой и необходимостью разрывает им сердца. Некий дух в нас сопротивляется попыткам упреков самому себе и его последнее убежище — чувство необходимости. Этот дух невозможно привести в цивилизованный вид, и он не остановится ни перед чем, чтобы проявить себя в самом низком, самом агрессивном виде. Видимо, безнадежность усилий отделаться от метафизической вины делает веру в необходимость столь привлекательной. Во всяком случае для солдата в бою аргумент необходимости представляется очень значимым. В конце концов наличие голоса совести некоторые люди стремятся объяснить воспитанием и религиозными суевериями. Заманчиво поставить под сомнение чувство свободы, нападая на сомнительность его происхождения.
Некоторые преодолевают кризис, только переставая верить в личную ответственность за свои действия. Циники, которых современные войны производят в большом количестве, свидетельствуют о потере веры у людей. Там, где цинизм не есть ограниченность ума и привычка показного поведения, он — крик отчаявшихся людей, не способных вынести противоречия между идеалом и реальностью. Такие люди больше не принимают мир или самих себя всерьез и решают «предаваться радостям жизни». Но любой заметит, что их веселость вызывает грусть, а легкомыслие едва ли заразительно.
Солдат, не поймавшийся на приманку теории необходимости, а пытающийся разрешить конфликт с помощью разума, оказывается в долгом плену сомнений.
Постепенно он может прийти к выводу, что ни относительно свободы, ни относительно детерминизма, кроме эмоциональных утверждений, ничего сказать нельзя. На практике человеку нетрудно убедить себя, что у него есть свобода измениться. Однако, оглядываясь на прошлое, он вынужден признать, что все определялось необходимостью; в то же время, размышляя о возможностях действовать в настоящем и будущем, он доказывает себе, что у него есть свобода. В спокойные моменты солдату становится абсолютно ясно, что он частично свободен в проектировании своего будущего и в стремлении к идеалу, а частично связан прошлыми поступками и прошлым существованием. И все же он не может сказать с определенностью, не является ли его свобода крошечным аспектом гораздо более крупной необходимости. Временами он убежден, что свобода и необходимость вовсе не противоположны, а каким-то мистическим образом образуют две стороны одного явления.
Часто для солдата с обостренным чувством вины такая логика — следствие сильных чувств, и все нюансы проблемы обычно в них теряются. Временами смертельная усталость и озабоченность другими вещами мешает думать и конфликт переходит в подсознание, давя на душу солдата и усиливая меланхолию. Ему хотелось бы простых вещей — почтительности и благодарности к живой природе, и он перестает испытывать какое-либо удовлетворение от разрушений войны. Человек как Homo furens кажется ему чудовищем, потому что теперь такой солдат ценит только созидательную деятельность человека.
Многие солдаты нашли благословенный выход из данного затруднительного положения в уверенности, что существует реальность более высокого уровня, где решаются все неразрешимые проблемы. Это может быть довольно примитивная вера в высшую справедливость и милосердие небесного Отца, для которого справедливость и милосердие не противоречат друг другу. В некотором смысле уступка в данном случае сходна с верой в то, что всем правит необходимость. Но очевидна разница в богатстве значений, присутствующем в доверии по отношению к религии. Вся предыдущая борьба с собой выглядит необходимой подготовкой и очищением для сегодняшней уверенности. Все, что кажется бесконечно трудным для человеческого разумения, в Боге таинственным образом ясно и целенаправленно. Для верующего человека такое разрешение проблемы вины выглядит приемлемым. (Для неверующего оно только несколько лучше, чем простая уловка.) По крайней мере оно — самое эффективное из того, что смог найти простой смертный.
Верующий солдат может получить отпущение грехов и возвыситься благодаря своей способности к покаянию и подчинению божественной воле. У него исчезает ощущение необходимости умереть, а иногда и страх смерти, потому что он приобретает великую добродетель надежды, которая, по-видимому, наибольшая поддержка в жизни, и эту добродетель дарит религия. Хотя надежда, исходящая из веры, не освобождает от обычных тревог, она все-таки убеждает, что существует сфера по другую сторону вины и слабости человека. Верующий солдат только желает действовать в согласии со своей надеждой на эту высшую реальность, и если он христианин, молитва, которую он чаще всего произносит: «...не Моя воля, но Твоя да будет»[4].
Благодаря детской вере такого солдата в единственность толкования окружающих явлений личная и политическая вины, невыносимо давившие на него, снимаются.
Однако для солдата с более философским складом немедленного разрешения вопроса метафизической вины нет. Если он достаточно силен духом, то понимание, полученное в результате размышления о наиболее полной форме вины, поможет ему постепенно приобрести новые отношения с окружающими людьми и космосом. Осознание вины лучше, чем что-либо, способно показать ему, что человек может быть крайне отчужден от источников своего же существования, то есть от природы. Но то, что он для себя поймет, может указать путь к единению с различными формами природы. Короче говоря, он может преодолеть свое отрицание людей и приобрести новое видение мира. Такой солдат откроет для себя цель жизни, по возможности наиболее удаленную от разрушительной работы войны. Он займется простыми и действительно человеческими делами. Искупление станет для него не актом веры или неким деянием, а жизнью, посвященной укреплению связей между людьми, а также между людьми и природой. Он не станет каким-то очевидным реформатором или социальным работником, или проповедником, но среди друзей его будут знать как удивительно мягкого, трезвого и мудрого человека.
Мы видим, что для тех, кто сознает метафизическую вину, последствия могут быть разными. Некоторые сходят с ума, некоторые желают умереть. Есть такие, кто уверен, что все есть следствие необходимости, и поэтому часто делают вывод: ничто, кроме удовольствий, не имеет значения. Среди верующих людей или людей, философски примирившихся с натурой человека и природой, есть такие, которые благодаря чувству метафизической вины устанавливают более надежные связи с жизнью. Люди могут испытывать метафизическую вину не только во время войны, но и в мирное время, так как все люди подвержены ей в большей или меньшей степени. Однако, чтобы заставить признать ее реальность, часто требуется избыток моральной и политической вины. То есть и в этой сфере, для того чтобы понять самих себя, некоторым людям требуются экстремальные условия военных действий.
Мне трудно поверить, что в современных войнах большое число солдат воспользуются возможностями, которые открывает осознание вины. Как я уже говорил, причина, похоже, лежит в преобладающем сегодняшнем настроении и в изменившемся характере войны. Но все же нельзя быть уверенным в этом, так как есть люди, обеспокоенные виной, которую они чувствуют. Возможно, глубокое отвращение к войне, распространившееся в середине ХХ столетия, происходит не только от экономической бесплодности современных войн и их беспрецедентной жестокости. Вполне возможно, многие люди, никак не проявляя себя внешне, в глубине душе осознаю`т, что моральные проблемы войны вряд ли можно разрешить с сегодняшними представлениями. Они понимают, что войны не могут научить народы раскаянию и скромности и от войн следует отказаться, если мы не хотим потерять нашу гуманистическую культуру. Похоже, что оторванный от традиционных ценностей Homo furens посвящает себя исключительно разрушению природного и человеческого окружения, которое его вырастило.
Если мы не осознаем свою вину, будущее может быть для нас потеряно. Вполне вероятно, больше людей, чем кажется, осознают ее. Я думаю, ветераны войны, никак не выказывая своих мыслей, остро ощущают свою вину. В любом случае, есть люди, совершающие невидимые миру исследования своей совести и строящие свои жизни на иных принципах, нежели те, кто об этом не думает.
«Прошлой ночью я не мог заснуть и думал о бесчеловечности происходящего, о мерзостях войны. <…> Я вспоминал ужасные вещи, которые я увидел, после того как переплыл океан, вспоминал всех людей, гниющих в тюрьмах; некоторых из них я сам помог упрятать. <…> Я вспоминал слова Платона о мудреце, захваченном злым временем. Этот мудрец отказался участвовать в преступлениях своих сограждан и спрятался за городской стеной, чтобы переждать шторм. Утром я встал с постели уставшим и не способным рассуждать. Я знал: для того чтобы выжить в наше время, я должен больше любить. Другого пути нет».
Военный дневник, 8 декабря 1944 года
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Будущее войн
«Сегодня мы возвращаемся на фронт! У всех сильно изменилось настроение. Забрезжил мир или иллюзия мира. Мы двинулись вперед с надеждой, что больше не будет изматывающих зим на военных фронтах».
Военный дневник, 6 июля 1944 года
Сегодня многие люди равно боятся как великой войны, так и бесплодного неинтересного мира. Мы часто в недоумении от нашей неспособности вкладывать совместные усилия в мирное существование, нам не хватает радостного самопожертвования, у нас нет решимости и настойчивости, спонтанно возникающих на войне. Мы не готовы объяснить, почему так происходит. Большинство из нас не удовлетворено и охвачено беспокойством: мы не видим высшей ценности в нашем сегодняшнем состоянии. Мы хотим от жизни больше, чем отдаем ей, и всегда наполовину готовы бросить всё и ухватиться за возможность исполнения великих ожиданий. Хотя многие из нас не знают, что нам предстоит в жизни, мы мысленно отвергаем наиболее вероятную судьбу, эти застарелые ловушки, приготовленные нам обществом, то есть привычную изоляцию и мелочную рутину. Действительность отличается от мечтаний и надежд уверенной в себе юности. Счастье неуловимо и доступно только привилегированному меньшинству. Мы глубоко разочарованы, ибо наши ожидания не исполнились, а потому приветствуем шанс приобщиться к иллюзорным достоинствам войны: попасть в мир приключений, почувствовать подлинное удовольствие от жизни в коллективе, приобщиться к жертвенности.
Если бы всех людей земли в результате какого-нибудь волшебства убедили, что дальше будет только мир, проницательный наблюдатель обнаружил бы сожаление и разочарование, смешанное, конечно, с радостью и вздохами облегчения.
Сознаюсь, что перед Второй мировой войной, когда я был подростком, а также в ранней юности я мечтал о еще одной войне, в которой мог бы принять участие. Хотя я никогда не высказывался вслух о таком желании и сегодня отношусь к тогдашним своим мечтаниям с отвращением, я не отрицаю, что они были важной частью моих юношеских стремлений. У меня нет никаких причин думать, что мой случай был каким-то особенным. Нельзя игнорировать тайные импульсы. Мирные пути не нашли и, возможно, не могут найти замену всеобщему энтузиазму и экстазам войны. Если не найдется способа изменить человеческие сердца, похоже, у нас мало шансов отвратить людей от любви к разрушениям.
В 1955 году я разговаривал с одной француженкой. Во время войны она жестоко страдала из-за нехватки еды и постоянного переживания за семью. Сейчас она вместе с мужем и сыном существует вполне комфортно. Мы обсуждали с ней злоключения военных дней, и потом она призналась, что, несмотря ни на что, те времена были лучше, чем теперь. «Сейчас моя жизнь невыносимо скучна! — воскликнула она. — Что угодно лучше, чем ежедневная пустота. Вы знаете, я не люблю войну и не хочу, чтобы она повторилась. Но ни до, ни после, а только во время войны я чувствовала себя живой».
Несколько дней спустя я слушал удивительно похожий рассказ одного немецкого друга. Мы встречались с ним в конце войны. Растолстевший, с дорогой сигарой во рту, он говорил о днях, когда он голодал, замерзал и переживал за жену и ребенка. «Иногда я думаю, что для нас тогда было более счастливое время, чем сейчас», — закончил он, и в его глазах было что-то похожее на отчаяние. Никто из этих людей не был готов к подобному признанию. Оно произошло спонтанно, возможно, потому что я знал их и в тяжелое время, и когда они процветали. Они не мечтали о старых днях, это не было сентиментальной ностальгией. Просто они сознались в своем разочаровании стерильным настоящим. Мир открыл пустоту в них самих, которую прикрывало возбуждение во время войны.
Я думаю, насилие во время войны было многолетним укрытием от этого болезненного недуга. Трудно переоценить, до какой степени миллионы людей в наши дни питают свои эмоции зрелищем насилия или угрозой насилия. Журналы, газеты, кино и телевидение являются неким заменителем для удовлетворения их аппетита. Следы потенциального насилия можно увидеть везде: в отношениях родителей и детей, работников и работодателей, национальных меньшинств и основной нации и еще много где. Хотя организованное государственное насилие, что является определением войны, отличается от вышеуказанных проявлений, вряд ли они разделимы, потому что без тайной любви к насилию и способности психики привыкнуть к нему эффективная борьба во время войны немыслима.
Только очень внимательный человек иногда замечает скрытые проявления насилия в ежедневной жизни западного общества, настолько банальными они выглядят; при этом официальные власти со знанием дела привыкли отвлекать внимание от самых явных беспорядков. У живущего в Германии, например, может создаться впечатление спокойной социальной жизни. Но под благодушной поверхностью дремлют вулканические силы, не менее яростные, чем проявившие себя в середине ХХ столетия. Насилие осталось доминирующим принципом в глубинах культурной жизни немцев. В других старых европейских странах с устоявшимися традициями ситуация если и лучше, то только до некоторой степени. В нашей стране происходит приблизительно то же самое. Если бы мы оказались в таких же неблагоприятных обстоятельствах, в каких очутилось большинство европейских стран, мы пришли бы в ужас от зловещих и жестоких сил, которые наша страна породила бы в одночасье. То, что случилось в нацистской Германии, должно бы служить уроком всем нам на долгое время вперед. Я считаю, что в каждой стране есть скрытые преступные силы, ждущие возможности проявиться при свете дня.
Наиболее отрезвляющим для меня стало понимание, которое я вынес из своего жизненного опыта: страдания обладают очень ограниченной силой очищения, у большинства людей от них портится характер. Пережитые страдания не влияют заметно на последующее плохое или хорошее поведение людей. Наблюдатель-теоретик, вероятно, верит, что две мировые войны и мучения, длившиеся полстолетия, гарантируют раскаянье и можно ждать реформ; что страны освободятся от гордыни и высокомерия по крайней мере на несколько десятилетий. Этого не происходит. Создается впечатление, что страдания улучшили характеры тех людей, которые и так были сильными и совестливыми, а на бо`льшую часть остальных людей произвели обратное действие.
Незадолго до окончания войны наша дивизия захватила в Вюртемберге концентрационный лагерь, в котором уже не было заключенных и охранников. Выяснилось, что заключенных посадили в товарные вагоны и повезли подальше вглубь Германии, где охранники собирались их бросить. Наши войска догнали поезд, открыли двери вагонов и позволили умирающим от голода людям добраться до ближайшего города. Потрясенные жители взяли на себя заботу о них. Я провел один долгий день среди бывших заключенных и несколько уроков о природе человека в экстремальных ситуациях, выученных мною, вряд ли забуду. Как и во всех концентрационных лагерях, в этом лагере содержались люди разных национальностей, антифашисты, евреи, захваченные в плен солдаты и, как всегда, несколько уголовников, переведенных из тюрем, чтобы терроризировать остальных и облегчать обязанности надсмотрщиков. Вид людей был более красноречив, чем слова: у мучителей внутри лагеря оставалось немного больше плоти на костях, немного больше цвета на щеках. Из всей группы заключенных только уголовники были физически сильными людьми, и освобожденные смотрели на них с нескрываемой ненавистью. Лишь истощение и слабость не позволяли им разорвать на части своих мучителей, которые, по единодушному мнению, были хуже нацистских охранников. И я никогда не видел большей ненависти, чем в глазах уголовников во время допросов. Хотя в их взглядах сквозили гнев и презрение, в них также жил страх, и у меня создалось впечатление, что большинство преступников почувствовали облегчение, что мы их захватили и быстро изолировали.
Я сразу заметил, что остальные заключенные сплотились вокруг одного человека. Они говорили, что он объединил их против охранников и предателей. Благодаря ему они сохранили мужество и чувство собственного достоинства. Долгие месяцы и даже годы он был их лидером. Французы, среди которых в лагере было много образованных и уважаемых людей, хвалили этого человека, и от них я с изумлением узнал, что он был немцем, политическим заключенным и побывал во многих концентрационных лагерях. Я разговаривал с этим удивительным человеком в течение нескольких часов: лишения и страдания очистили его, что бывает редко, от всякой ненависти, от желания мстить, и при этом он остался трезвым и мудрым человеком. По моей просьбе он рассказал о своих идеях, о том, что следует сделать в послевоенной Германии и Европе, и я был поражен умеренности его предложений по наказанию наших политических противников, а также практичностью экономических и государственных программ. Передо мной был человек, один из десяти тысяч, а может быть, из миллиона, который использовал свой ужасный опыт как средство расширить свои знания и увеличить сострадание. После нескольких часов, проведенных с ним, я понял, почему все заключенные, даже те, кто страстно ненавидят все немецкое, говорили с ним и о нем с нескрываемым уважением.
Казалось, весь спектр человеческих характеров был представлен несколькими сотнями выживших узников в первый день их освобождения. Я понимал, что столкнулся с неким моментом истины, который вряд ли повторится. Когда я прощался с лидером заключенных, у меня появились смутные опасения по поводу его будущего. Перед тем как уйти, я спросил его, что он собирается делать в ближайшее время. Он ответил: «Искать мою семью. Моя жена была в концентрационных лагерях так же долго, как и я, и я боюсь, что ее давно нет в живых. Двух моих сыновей эсэсовцы забрали в качестве рабов строить укрепления во Франции, и у меня есть надежда, что они еще живы и находятся где-нибудь в Европе. Первое, что я сделаю, это попытаюсь их найти. Я отправлюсь, как только немного окрепну и смогу путешествовать».
Я представил себе этого обездоленного человека, бредущего по Европе в поисках семьи. Может так получиться, что он найдет сыновей живыми, но искалеченными духовно. Я понял, что будущая война будет еще непереносимей. Наиболее горьким испытанием для европейских солдат Второй мировой войны было по возвращении домой узнать, что их семьи подверглись еще худшим испытаниям, чем они сами. Вместе с другими американскими солдатами я благодарил Бога, что, когда мы вернемся, наши дома будут такими, какими мы их оставили. Такая удача вряд ли повторится в будущем. Сейчас, когда я оглядываюсь назад, наиболее важным изменением в характере войны представляется именно это размывание различий между воюющими солдатами и мирным населением. Что это означает в терминах разрушения морали, мне совершенно ясно. Если в результате будущих войн солдаты и гражданские будут физически разбросаны в пространстве и духовно растеряны, кто будет лечить больных, униженных, лишенных всего людей?
Широко распространено убеждение, что во второй половине нашего столетия нет ни средств, ни сил возобновить военные действия, омрачавшие первую половину века, но тем не менее у нас нет уверенности, что существует какой-то надежный способ избежать войны. Некоторые цитируют фаталистические строки из Библии о войнах и повторяют, как люди повторяли с незапамятных времен, что всегда были войны и они всегда будут, потому что природа человека не меняется, а воинственность есть часть человеческой натуры и мы никогда не сможем уничтожить войну. Другие полагают, что еще одна война немыслима, так как войны уже не являются, как это было до недавних пор, инструментом внешней политики. «Ракеты и водородные бомбы заставили нас повзрослеть» — делается вывод в одном современном докладе, автор которого оптимистически заявляет, что «мы сейчас дальше от мировой войны, чем когда бы то ни было в моей жизни». Затем он легко, хотя и с некоторой ноткой истерии, добавляет: «Если я окажусь не прав, никакой читатель этих строк не сможет упрекнуть меня, так как и он и я будем мертвы».
Трудность предсказания лежит в нашей неспособности понять, что именно реально изменилось в современной ситуации, а что только кажется изменившимся. На первый взгляд, оптимизм и пессимизм выглядят одинаково бессмысленными. Оптимисты строят свою веру на убеждении, что современное оружие в состоянии уничтожить все человечество, и поэтому считают надежду на победу какой-либо стороны иллюзорной; при этом они забывают, что данная ситуация вряд ли останется неизменной. Наше время характеризуется стремительным развитием техники. Кто может знать, какие способы защиты или какие средства селективного поражения будут созданы в следующем десятилетии? И если окончательный Армагеддон не грозит нам в ближайшем будущем, кто может быть уверен, что ограниченные войны с использованием обычного оружия не разрушат нашу цивилизацию, возможно, менее драматично, но не менее основательно? В наше время многие хотели бы доверять сдерживающей силе страха, но пока не исчезнет желание воевать, этого делать не приходится. При современном состоянии умов такое положение, вероятно, необходимо, но нельзя рассчитывать на то, что есть некая гарантия безопасности в современных условиях.
Если войны берут начало в умах людей, было бы логичнее там и поискать основу для оптимизма. Фактически есть только одно изменение, которое выглядит новым и важным, — наше растущее нежелание прославлять войну и воинские добродетели. В военной литературе заметно меньше оправданий войны: меньше воспеваний героических подвигов, романтизации войны, превозношения личных жертв. На Западе больше не разделяют пылкого утверждения Горация: как это сладко и благородно — умереть за Отчизну. Очень немногие продолжают придерживаться когда-то распространенного убеждения, что войны происходят по воле Бога. Являются ли изменения, происходящие в литературе, следствием трансформирования природы войны или солдата, я не знаю. Но я действительно вижу заметное снижение воинственности среди писателей XX века.
Цитаты с восхвалением войны гораздо проще найти в литературе XIX века. Обычно цитируют немецких авторов. Но среди восхвалителей есть и наш американец Оливер Уэнделл Холмс, ветеран нашей гражданской войны, типичный воинствующий индивидуум. Кто из нас сейчас разделяет мнение зрелого пятидесятичетырехлетнего человека, который писал: «Когда вы внутри войны, она ужасна и скучна, и только по истечении времени вы понимаете, что ее суть божественна»? Кто сегодня испытывает что-нибудь, кроме недоверия, когда он продолжает: «Я не знаю, что есть истина. Я не знаю предназначения вселенной. Но среди сомнений и коллапса религии существует одна вещь, в которой я не сомневаюсь. И ни один человек, живущий в том же мире, что и мы, не может в ней сомневаться. А именно, вера солдата, что он должен отдать свою жизнь, слепо подчиняясь долгу, мало понимая в планах кампании и не видя пользы в тактике, эта вера — истинная и восхитительная».
Почти наверняка в любой стране есть люди, разделяющие убеждение Оливера Холмса. Но сегодня таких людей меньше, чем в предыдущее десятилетие, и разумно предположить, что их число постепенно уменьшается, несмотря на то, что сейчас под ружьем больше людей, чем когда-либо. Если такое изменение менталитета действительно происходит, оно обещает больше, чем любой баланс сил. С другой стороны, оно не должно нас ослеплять, потому что есть и отрицательные стороны в современном подходе к действительности, и мы не должны о них забывать. Я боюсь, что многие больше не прославляют войну не потому, что отреклись от ее деяний, а потому, что находят военное прошлое необъяснимым и не связанным с настоящим. После нескольких лет мира мы не способны поверить, что была война, и привести убедительные доводы, почему она не может повториться. Нам трудно представить, сколько людей, которые убивали или калечили других, мы встречаем на улице. Мы, участники войны, выглядим невинными и безобидными. Мы не прославляем прошлое, это точно, но это не уничтожает его актуальности. Вспомним, как быстро мы приспособились к логике военной борьбы. Не было ли это прямым подтверждением теории Фрейда о возвращении к более ранней примитивной личности, которая остается нетронутой в подсознании и не модифицируется нашей более поздней, более сложной сущностью?
По моему мнению, самый трагичный факт наших дней состоит в следующем: в то время, когда нам предъявляются самые радикальные требования по улучшению нашего способа существования, мы очень мало готовы к любым внутренним преобразованиям. Немногие серьезные люди, изучающие состояние нашего общества, осмелились бы утверждать, что в настоящее время западный человек чувствует себя в мире свободнее и уютнее, чем раньше, что он менее обеспокоен и в большей степени контролирует общественные институты и историческую ситуацию. В действительности большинство согласно, что современная цивилизация в Америке и Европе несовершенна во многих отношениях. Обезличенность, монотонность, стандартизация, борьба за потребление и достижение материального комфорта порождают порой безмерную тоску и желание убежать от всего этого, независимо от того, насколько побег опасен и насколько он связан с насилием.
Если оптимизм и пессимизм оказываются неуместными, стоит воспользоваться древней добродетелью, а именно надеждой. В последние столетия ею повсеместно пренебрегают, уповая на прогресс. Тем не менее надежда является качеством характера и добродетелью ума, устремленного в будущее, скорее с доверием, чем с уверенностью. Будем надеяться, что люди окажутся способными, насколько это дано смертным, проконтролировать собственную судьбу с помощью разума и мудрости. Каким бы ни был наш прогноз, мы можем надеяться на его реализацию, надеяться на понимание, что только мы сами можем сделать войны достоянием несчастного прошлого. Войны не являются ни волей Бога, ни необходимостью.
Один из самых отчаявшихся мыслителей оставил нам наиболее обнадеживающие утверждения о будущем без войны. Его пророчество следует рассматривать как признание власти человека над изменением хода событий путем внутреннего изменения самого себя. Я имею в виду Фридриха Ницше и его мысли, высказанные в книге «Странник и его тень»: «Нам необходимо вполне отречься как от наклонности к завоеваниям, так и от учения, что войско необходимо для самообороны. И, может быть, наступит великий день, когда народ, отличавшийся войнами и победами, отличавшийся развитием милитаризма и привыкший приносить ради этого всевозможные жертвы, добровольно воскликнет: „Мы разбиваем свой меч!“ — и вся военщина до самого основания будет уничтожена. Сделаться безоружным, будучи перед этим наиболее вооруженным, — единственное средство к действительному миру, который всегда должен основываться на миролюбивом настроении. Так называемый же вооруженный мир служит признаком неспокойного состояния всех современных государств, которые не доверяют ни себе, ни соседям и отчасти из ненависти, отчасти из страха не складывают оружия. Но лучше погибнуть, чем ненавидеть и бояться, и вдвое лучше погибнуть, чем заставлять других бояться нас и ненавидеть! — Вот что должно стать высшим принципом каждой страны».[5]
Это одно из самых замечательных пророчеств в западной литературе. Ницше справедливо полагает, что военное напряжение должно быть преодолено добровольным решением сильной страны или ряда стран; мир никогда не наступит как следствие слабости, усталости или страха. Как разрушительные страсти внутри нас требуют высшей силы для их сдерживания, так и глубоко укорененный в нашем обществе институт войны требует силы для его уничтожения. Мирное состояние вряд ли появится само собой незаметно для нас. Меч сломают добровольно в результате смелого решения группы наиболее сильных стран. Решение будет подготовлено постепенным изменением отношения к войне внутри этих стран. Это может произойти, только когда разум и воля перестанут чувствовать необходимость во внешней поддержке в виде престижа и соблюдения протокола. Тогда какая-нибудь страна «из высших побуждений» примет решение рискнуть всем ради высшего блага.
Второе важное положение, на которое указывает Ницше: чтобы искоренить войну, кроме моральных сил понадобится необычайное мужество. К несчастью, сильные не всегда достаточно смелы, особенно если они в результате каких-то действий будут казаться менее сильными. В настоящий момент совершенно невероятно, чтобы какая-нибудь ведущая страна нашла в себе мужество разоружиться перед своими врагами. Об этом безрассудно мечтают только некоторые пацифисты. Кто из наших политических лидеров достаточно силен, чтобы взять ответственность за подобные действия? Многие из них могут сказать: «Если бы неудача грозила только мне лично, стоило бы рискнуть. Но какое я имею право таким бесповоротным актом подвергать опасности будущие поколения моего народа? Отдельные люди могут позволить себе распоряжаться своими жизнями, правители же должны осторожно идти по пути безопасности. Как представитель народа я обязан гарантировать безопасность людей на то время, когда я отвечаю за них. Пусть мечтатели и утописты пишут книги о разоружении, в реальной политике для этого нет места».
Такова мудрость нынешнего дня, и горе тому руководителю, который ей не следует. Большинство людей хотят вооруженного мира не меньше их вождей, или, более точно, не видят ему альтернативы. Путь разоружения чересчур рискован, и негласное правило учит: лучше погибнуть из-за осторожности, чем из-за глупости. Тем не менее в редкие моменты мировой истории существовали интеллектуальные и политические лидеры, которые убеждали свои народы пойти на риск почти столь же серьезный, как тот, о котором идет речь. Конечно, таких попыток было очень мало, и большинство из этого малого количества потерпело неудачу. И тем не менее почти все наилучшее в нашем культурном наследии обязано мужеству и решительности этих лидеров. Когда-нибудь настанет день и появятся новые лидеры, которые призовут свои народы сделать необратимый шаг, и смелость их действий станет столь заразительной, что заставит других сделать то же самое. Очевидно, что такое событие не будет результатом работы одного человека или небольшой группы людей. Страны в целом должны быть готовы поддержать такой акт. Но даже если у большинства людей изменится состояние ума и сердца, как я говорил в предыдущих главах, все равно от руководителей потребуется огромное мужество, чтобы от своего имени сломать меч и таким образом взять на себя ответственность за возможную будущую неудачу. Человеку понадобятся великая простота и глубокое убеждение.
Важным моментом, как отмечает Ницше, является необходимость мотивации для разоружения. Если постоянный мир когда-нибудь настанет, это будет возможным только при наличии мотиваций, которые вряд ли действуют в современной политической жизни. «Лучше погибнуть, чем ненавидеть и бояться, и дважды лучше погибнуть, чем быть ненавидимым и внушать страх». Если бы простые люди великой страны согласились с заявлением такого рода, они бы обеспечили нам будущее без войны. Большинство из нас не получают удовольствия от ненависти и страха к политическим врагам, но мы предпочитаем ненавидеть и бояться, нежели погибнуть. Мы выбираем ненависть и страх, даже когда понимаем, что в больших дозах они разрушают нашу человеческую сущность и делают из нас зверей.
Необходимо признать, что бремя страха и ненависти, угнетающее нас, чрезвычайно велико, раз большинство людей предпочитают жизнь на любых условиях. Страх заставляет тратить большую часть национального дохода на вооружение, тем самым лишая людей столь необходимых школ, больниц, библиотек и тысячи других преимуществ организованной политической жизни. Ненависть и страх заставляют романтизировать молодость, искажать истину, втискивая ее в национальные и провинциальные рамки, когда она требует общечеловеческого языка. Наши чувства беднеют, порывы щедрости душатся, мы превращаемся в карикатуры тех, кем могли бы стать. Если учесть все это и многое другое, что можно было бы упомянуть в приговоре ненависти и страху, неудивительно, что любой свободный дух предпочел бы погибнуть, чем жить под их владычеством.
Однако более важным условием для уничтожения оружия, говорит Ницше, и в этом он прав, является то, что человеку стоило бы предпочесть смерть, чем внушать страх и ненависть. Пока такое предпочтение не станет основным принципом для большинства, а сейчас это справедливо только для отдельных людей, мы не достигнем цели. Столь трудно представимый повод к разоружению может изумить, а у некоторых так называемых реалистов вызовет улыбку. Почему страна должна охотно заплатить любую цену за то, чтобы все перестали бояться и ненавидеть ее?
Ужасно трудно дать ответ людям с практическим складом ума, которые вычисляют преимущества и оценивают мотивы поведения так же, как они оценивают материальные блага. Они вряд ли поймут решение Сократа, принятое им много сотен лет назад: лучше страдать от несправедливости, чем творить ее, потому что так душе будет нанесен меньший вред. Причина, по которой нация, стремящаяся к справедливости, не терпит того, чтобы ее ненавидели и боялись, не сильно отличается от причины поведения Сократа. Ненависть и страх являются злом, ломающим внутреннюю жизнь, но еще большая сила разрушает развитие и высшие устремления человека или страны — когда страна или человек становятся объектом ненависти и страха. Ничто так надежно не развращает наши души, как сознание, что другие боятся и ненавидят нас. Человеческая природа такова, что мы не можем обладать сеющей страх властью, не становясь при этом объектом ненависти. Такая власть портит нас постепенно, исподволь; наши черты могут оставаться привлекательными в течение нескольких лет. Но сознание, что другие при виде нас трепещут и пылают ненавистью, неизбежно отравляет мозг и делает нас, как индивидуумов, так и нацию в целом, агрессивными, неприкасаемыми, подозрительными, капризными и пустыми.
Если страны когда-нибудь достигнут моральных высот, свойственных отдельным исключительным личностям, и поймут, какими их представляют соседи, они содрогнутся. И они сделают все возможное, чтобы изменить свой образ. Однажды сильная и спокойная страна обнаружит и сочтет невыносимым, что ее считают колоссом, чрезмерно дорожащим своим престижем и готовым накинуться на любого, кто оспорит существующий порядок. Следуя своим миролюбивым побуждениям, народ такой страны не успокоится, пока в его намерения не поверят народы других стран. Такого можно добиться только конкретными делами, а не словами, какими бы красноречивыми они ни были. Сильное и дружелюбное государство приложит все усилия, чтобы любой ценой ликвидировать разрыв между тем, какое оно есть, и тем, каким его представляют другие, потому что этот разрыв является роковым для страны, готовящейся к реформам. Страна может достичь своих целей, если только другие страны будут убеждены, что сила и дружелюбие могут сосуществовать и могут стать величайшим благословением для несчастливого мира. Ницше пророчествовал, что война должна закончиться внезапно, одним махом, чтобы ни у кого не осталось сомнения в значении произошедшего. Из контекста процитированных слов ясно: Ницше верил, что никакая постепенность не может привести к успеху. Если мы хотим уничтожить войны, люди должны решительно отказаться от своего прошлого, как наркоманы, рвущие со своей привычкой. Непростую проблему войны нельзя решать как другие социальные проблемы. Потому что потребуется эмоциональная переориентация людей, при которой они будут отмечать день окончания войн как день своего освобождения. Говоря библейским языком, такое преобразование будет апокалиптического характера, сравнимое с божественным «Да будет свет!». После него люди будут не в состоянии понять, почему они так долго жили в темноте. Кто-нибудь провозгласит: «Давайте сломаем меч», и из высших побуждений люди уничтожат оружие и начнут учиться, как жить без войны.
Не сомневаюсь, что практичные люди будут насмехаться над этим пророчеством, противоречащим современной политике и ходу истории. Более того, государственные и международные деятели в ООН (или где-то еще), честно работающие над проблемой удержания хрупких цепей мирного существования, скорее всего, сочтут идею внезапного конца войны как акта национального волеизъявления глупой и опасной мечтой.
Только безответственный человек может предлагать, чтобы мы остановили трудную работу международных институтов в ожидании неопределенного и ненадежного события — всеобщей народной реакции, предлагаемой Ницше. Нам обязательно нужно удвоить усилия на международной арене по развитию отсталых районов, по поиску правовой справедливости в международных спорах и путем искусства компромисса, через обсуждение на конференциях, залечивать старые национальные обиды. Если мы сможем продолжать наше нелегкое мирное существование, войны устареют социологически, экономически и политически. Даже если бо`льшая часть усилий международных организаций не продвигает непосредственно дело мира, их все равно необходимо предпринимать, они ценны сами по себе. В конце концов мир не единственная цель, к которой законно стремятся люди, и никто не может знать, что более всего способствует миру в долгосрочной перспективе.
Признавая все это, я, тем не менее, убежден, что прежде чем война будет искоренена, должны сильно измениться сами люди. Никакие механизмы международной дипломатии и наивысшие стандарты жизни не могут совершить это преобразование. Возможно, такое внезапное изменение в людях видится лишь как поэтическое преувеличение, но именно оно будет иметь решающее значение. В предыдущих главах я рассказывал о нем как о некоем осознании, о приобретении самого себя, об открытии для себя дружбы, влюбленности. Сегодняшнее состояние страха и ненависти должно уйти, чтобы освободить нас от внутренних деструктивных сил, о существовании которых догадываются только очень немногие из людей. Ни правительства, ни другие институты в настоящее время не могут победить стремление к разрушению, дремлющее в людях. Лидеры, которые нам нужны, вряд ли появятся сами собой. Чтобы они преуспели, весь народ должен кардинально измениться.
Как мы должны измениться, чтобы когда-нибудь появилась возможность уничтожить меч раз и навсегда? Вопрос сложный, притягивающий к себе и наводящий на всякие мысли. Велик соблазн перейти в рассуждениях пределы вероятного, но все мы устали от социалистических утопий, в которых описываются люди, не испытывающие потребности в обычных удовольствиях и желаниях. В действительности мы не должны ожидать, что люди резко изменят внешний образ жизни, потому что радикальные и революционные изменения мало его затрагивают. Самые глубокие изменения, скорее всего, вернут нас в будничный мир, внешне мало изменившийся, хотя наши действия будут иначе мотивированы, что в конце концов придаст иную форму человеческим отношениям.
Древнегреческий философ Гераклит однажды сказал, что «люди отчуждены от наиболее им знакомого и потому вынуждены разыскивать то, что на самом деле очевидно». Утверждение Гераклита проясняет бо́льшую часть моего военного опыта. Обстановка насилия мешает нам видеть элементарные факты нашего каждодневного существования. Для пробужденной совести почти все, касающееся человеческих действий, становится странным и почти необъяснимым. Почему люди воюют без гнева и убивают без принуждения, если и понятно, то только до некоторой степени. Небольшого изменения в самосознании было бы достаточно, чтобы люди увидели собственные дела в истинном свете и навсегда отказались от разрушения. Требуется только прийти к самим себе, чтобы убийцы трансформировались в друзей и любящих людей, потому что, как это ни парадоксально, импульсы, создающие убийц, не сильно отличаются от импульсов, создающих любовников. Я не знаю другого объяснения пресловутой связи между благороднейшими и самыми низменными поступками во время войны, связи между самыми отвратительными пороками и возвышенными добродетелями. Комфортное ощущение себя в этом мире тоже не сильно удалено от чувства безнадежной потерянности и беззащитности. И чувство быть брошенным в существование, описанное мыслителями-экзистенциалистами, смещено лишь на самую малость от чувств человека, созданного по образу и подобию Бога, изображенного на великолепной фреске Микеланджело в Сикстинской капелле. Изменение в нас при переходе от одного состояния существования в другое, конечно, глубоко, но психологически этот переход не очень велик. Большинство из нас сталкивались с обоими экстремальными состояниями, часто на протяжении невероятно короткого отрезка времени. Создается впечатление, что их разделяет тонкая, но непроницаемая преграда. Иногда кажется, что ее легко разрушить, но обычно она прочна и длится дольше, чем наши жизни.
Поэтому поиски наиболее известных и очевидных истин, как, например, принадлежность всех к одному виду — человеку, или, в религиозных терминах, что все люди братья, редко венчаются успехом. Во время Второй мировой войны я обнаружил, что делю людей на тех, кто осознал себя и свою ситуацию, и тех, кто потерялся в ней. С первыми я мог общаться, я их понимал, остальные были просто «другие», вне моего сочувствия и заботы. И все же в моменты ясности становится очевидно, что наилучшие и наихудшие люди отличаются только степенью проявления чувств, а не типом. Например, солдат, движимый чувством дружбы или охранительной любви, может отвергать солдата-убийцу, но он не может, положа руку на сердце, отрицать общую с ним человеческую сущность. Так же и совестливый солдат, осознавший свою вину, не может не признавать потенциальную возможность сходного осознания вины даже у самых безрассудных и безжалостных товарищей и даже у врагов.
Вряд ли может быть иначе в современном нестабильном мире. Чтобы преодолеть отчуждение от очевидного, нам необходимо прежде всего искреннее познакомиться друг с другом — в настоящее время мы изолированы и разобщены. Известно, что преодоление физического пространства не приносит близости. Число людей на земле растет, проблемы жизненного пространства и питания становятся все более насущными, поэтому вероятность конфликтов увеличивается. Зависимость психической близости от физической невелика. Можно отстраниться от соседа по комнате и быть в близких отношениях с кем-нибудь за тысячу верст.
Пока мы далеки от самих себя, невозможно сблизиться с другими людьми.
Доброжелательно настроенные люди часто полагают, что для преодоления отчуждения нужны более широкие связи, чем существующие в естественных рамках сообществ семьи, города и провинции. Однако типичные жители американского Канзаса, французской Бретани и аргентинской Формосы вряд ли станут так близки друг к другу, как этого требует хорошее знакомство. Нам необходимо установить более прочные связи с теми, кто рядом с нами. Тот, кто испытал истинную дружбу или высшую эротическую любовь, не может быть отстранен от самого себя или других, в отличие от тех, кто никогда не испытывал таких чувств.
Близость друг к другу, даже к одному человеку, делает нас более вдумчивыми и лучше понимающими себя. Люди, связанные с другими людьми близкими отношениями, обязательно задают себе важные вопросы: «Кто я такой? Почему я существую? Что я должен делать в жизни?» Знание, которое они ищут, не является знанием, ошибочно называемым философским, которое получают только в результате обучения. Напротив, это знание, которое люди небольшого формального образования часто ищут более жадно, чем люди псевдообразованные. Из-за того что они размышляют над важными вопросами, они иногда начинают обладать даром простоты. Я не знаю лучшего способа приблизиться к постижению знакомого и очевидного, чем удаляя из своих эмоций, размышлений, социального поведения все поверхностное. Как, впрочем, и из внешнего окружения. Простота выражается в открытом подходе к другим людям, в отсутствии лицемерия и коварства. Хорошо зная себя, простой человек понимает, что человек, к которому он обращается, по существу, не сильно отличается от него самого. Условием близости, что редко осознается большинством из нас, является бережное отношение к природе. Близость к природе стимулирует творческие импульсы, человек становится более доброжелательным к себе и другим людям. От нас не требуется туманных сентиментальных чувств к природе, скорее нам нужно признать зависимость от всевозможных ее скромных творений, которыми мы повседневно пользуемся, и признать их место в существовании. Пока мы не научимся проще и внимательней относиться к нашим садам и деревьям, небу над нами и ко всему, среди чего мы живем и работаем, нам будет трудно установить близкие отношения с соседями и даже с собой.
Я убежден, что знакомое и очевидное далеки от нас, потому что современные люди отделили себя от природы, заменив первоначальный артистический отклик на ее создания технологической ментальностью. Вопреки воле многих ученых, наша наука очень часто становится инструментом для использования окружающей природы и людей. Мы сейчас так озабочены своей силой и контролем над природой, что утратили важную составляющую нашего бытия: расположенность к благодарности, поминовению, восприятию и наслаждению чем-либо, существующим помимо нас. Вместо того чтобы наблюдать наше окружение как существующее само по себе, мы его рассматриваем только с точки зрения значимости его для нас. При такой эксплуататорской ментальности го`лоса природы не услышать. Если к природе подходить только с материальной стороны и заставлять работать на самоназначенного повелителя вселенной, у нее не будет ни откровений, ни благословения.
Если не интересоваться окружающим миром самим по себе, не установишь с ним близкие отношения. При таком подходе природой можно бесконечно злоупотреблять, но ее нельзя понимать. Только заботливый, обращенный к природе глаз художника, который скрыт в каждом из нас, может увидеть, что природа существует не только для нас, но и сама по себе. И тогда мы сможет оценить те черты природы, которые способны исцелить беспокойство и помочь преодолеть скуку, ибо природа способна увеличивать значение обыденного. Искусство может примирить нас с нашей индивидуальной и коллективной судьбой как ничто другое, за исключением, возможно, религии. Но искусство в нашем обществе пришло в упадок. Появился узкий утилитарный подход к нему, и результаты плачевны.
Воздействие эгоцентричного мышления на наши религиозные традиции было не менее разрушительным. Религия, как и искусство, указывает на нечто более высокое и более сто`ящее, чем наше «я», и заставляет нас относиться к нему с уважением. Религия отсылает человека к его источникам, помогая поискам смысла существования. Современному человеку трудно найти во вселенной что-либо достойное поклонения. Чаще всего он ощущает себя на вершине мироздания, с которой можно наблюдать окружающую действительность и делать с ней что хочешь. Очень немногие готовы благоговеть перед ней; человек достаточно часто демонстрирует отсутствие божественного спокойствия и выдержки.
Более того, человек хорошо знает, что он не может быть настоящим богом, потому что ему всегда хочется чему-то или кому-то принадлежать. Перед лицом всемогущей вселенной он чувствует, осознанно или бессознательно, что его свобода относительна и очень невелика. Современному человеку не хватает некоего фундаментального благочестия, признания своей зависимости от природного царства. И, не обладая таким благочестием, люди чувствуют потребность в нем. В наше время нет недостатка в религиях, они выполняют определенные функции, но повсеместно отсутствует религиозное вдохновение, порожденное принадлежностью человека некоему порядку, бесконечно превосходящему его. Из-за отсутствия близких связей с природой и незнания ее метаморфоз нам трудно отдавать должное ее богам.
Ответственность за тотальные войны ХХ столетия частично несет удаление человека от природы как следствие нашего увлечения собственной силой. В гораздо большей степени, чем мы когда-либо это понимали, мы перенесли наше эксплуататорское отношение к природе на человека. В тотальной войне люди становятся в большой степени материалом, и потому гражданское население, как и солдаты, подлежит уничтожению. Исчезают различия между виной и невиновностью, между дозволенным и запрещенным. Люди и машины все более сближаются. Для меня наиболее болезненными впечатлениями во время Второй мировой войны были картины безжалостного уничтожения творений природы и произведений искусства. Я содрогаюсь, вспоминая разрушительную ярость, с которой современная армия обрушивалась на природу и ее создания, которые не принимали ни одну из сторон военного конфликта. Взаимную резню и бойню отчасти легче переносить, чем уничтожение животных, урожая, домов, мостов и всего остального, что связывает человека с естественным окружением и помогает ему создать свой духовный мир.
Со времени той войны не было убедительных доказательств, что эксплуататорский менталитет изменился. Создание атомной бомбы представляется мне типично опасным для современного мышления, а эксперименты с водородной бомбой — непризнанным богохульством. Вряд ли кто-нибудь полагает, что нам стоит обсуждать вероятность отравления рыбы в океане из-за таких экспериментов. Считается, что человек своим грехом может оскорбить только человека или, возможно, Бога, но не природу. То, что над океаном совершается насилие, над местом, до недавнего времени относительно не затронутым жаждой разрушения, для многих выглядит только как триумф науки.
В принципе можно понять аргументы в защиту испытаний оружия как способа сохранения национальной безопасности в сегодняшнем состоянии отчаянного безрассудства человеческих отношений. Но я возражаю против духа, с которым это делается, — с полным равнодушием ко всему, что не имеет человеческого происхождения или не может быть использовано. Я верю, что такое равнодушие в большой степени препятствует уничтожению войны. Прежде чем ожидать, что люди перестанут убивать своих братьев, мы должны уговорить их не уничтожать вокруг себя природу, значащую для них не меньше, чем их братья. Рост любви-заботы наиболее сильно противодействует жажде разрушения и способствует знакомству с вещами, о которых многие из нас и не подозревают.
Дар близости к очевидному и знакомому есть счастье. Как бы там ни было, мы, люди Запада, не узнаем, как сломать меч, пока наше население не станет более счастливым. Если и существуют законы психологии в этой области, один из них должен гласить: счастливые люди миролюбивы. Все обладают способностью испытывать счастье, но эта способность редко получает поддержку стать чем-то бо`льшим, чем просто способностью; и чаще всего она сокращается, когда мы стареем. Наши сердца говорят, что рай возможен, но мы не можем его найти, и эта жажда рая лишает нас спокойствия; бо`льшая часть наших юношеских ожиданий не оправдывается. Хотя, без сомнения, существует множество составляющих счастья, и они для всех могут быть разными, эмоциональная и интеллектуальная близость с другими людьми, несомненно, существенна почти для всех нас. Некоторым людям, однако, может принести счастье близость к природе. Она способна удовлетворить наиболее склонных к одиночеству членов нашего сообщества. Но большинству близость к родной природе помогает в отношениях с другими людьми. Это проявляется в сотрудничестве на работе, в партнерских отношениях супругов, в дружбе людей, близких по складу ума, и так далее.
Счастье может составить безопасную основу для мира, достаточную, чтобы убедить нас, что мы не случайны на этой планете. Только счастье может преобразовать скучную и бесцветную действительность в бытие, наполненное удовольствием и смыслом. Когда человек находит друга, которому он может открыть свое сердце, когда женщина находит мужчину, которого любит и которому она родит детей, когда любой из нас находит сообщество, которое он может любить и которому может служить, наши маленькие жизни наполняются значением, о котором мы и не мечтали. Будучи далекими от людей, приветствующих войну, мы отрицаем ее как возможный путь к запретным плодам. Для нас угроза войны невыносима, ибо для тех, кто делает ставку на мир, война означает потерю всего.
Страны с подлинно счастливыми жителями не захотят ставить под угрозу свое благополучие ради сомнительных побед в результате военных действий. И будут это делать с бо́льшим рвением, чем сейчас богатые страны уклоняются от войны из-за страха потерь. Более того, страна со счастливыми жителями испытывает большие трудности в подогревании враждебности как к себе, так и к остальным, потому что счастливое расположение духа всегда стремится к универсальности. Люди, порвавшие со своим военным прошлым и провозгласившие, что они более не испытывают ни ненависти, ни страха, не только будут счастливыми людьми, их дела по большей мере будут результатом их счастливого существования. Зная цену взаимной близости, они захотят ее распространить на остальных людей. И ради этого они будут готовы рискнуть, испытывая большее доверие и бо`льшую веру, чем мы.
Я часто обдумывал мою случайную встречу с итальянским отшельником и пытался понять, почему она произвела на меня такое сильное впечатление. Возможно, тому причиной не только его неведение о происходящей войне и моя неспособность объяснить, почему мы воюем, но и некоторые качества, присущие ему и составлявшие резкий контраст с моим состоянием. Что это за качества, мне до сих пор трудно сформулировать. Я вырос на ферме среди сельских жителей и далек от сентиментального отношения к старику, живущему в горах. Я уверен, что и ему присуща обычная доля нечестности, жадности и посредственности. Очевидно, что он и такие же отшельники, как он, мало что могут сделать для мира и сейчас, и в обозримом будущем. Но в нем была редкая способность к миролюбию и здравомыслию, которую я стал постепенно ассоциировать с лучшим, мирным существованием.
Вероятно, он никогда не видел американца, но он пригласил меня к себе и при этом не был назойлив. Несмотря на трудности с языком, мы обсуждали с ним серьезные вещи так естественно, как если бы мы хорошо знали друг друга. В нашей встрече, в нашем разговоре и расставании не было ничего необычного, хотя для меня это был самый странный эпизод во время войны.
Я почувствовал в этом человеке силу, связанную с его близостью к природе. Спокойствие в его взгляде, голосе и движениях не были тупостью деревенщины или результатом недомыслия. Несмотря на то, что он не подвергнулся испытаниям, выпавшим на долю более чувствительных и одаренных людей, казалось, он обладал твердостью, терпением и выдержкой, нечасто встречающихся среди них. Я не мог строить предположения, и я не спрашивал его, почему и как он выбрал такую жизнь, но было ясно, что благодаря одиночеству он обрел некую мудрость, позволившую ему жить просто и счастливо. Казалось, он был в ладу с миром, как если бы он возник из природы и считал себя ее родным детищем. Безобидный, мудрый и невинный, он обитал в горах и был готов побеседовать с любым, кто случайно к нему забредет, и расспрашивать гостя об этом странном, адском шуме в долине, который ему никогда не понять. Когда большое число людей станет, как он, реально неспособным понять, почему страны воюют друг с другом, человечеству перестанет угрожать опасность полного уничтожения.
Возможно, мягкость и простота также научили его не преувеличивать значение человеческой истории по отношению к остальной природе. По крайней мере разглядывание по ночам звездного неба, что часто приходится делать одиноким солдатам на караульном посту или в окопе, может кого-то лишить высокомерия по отношению к природе. Люди часто считают, что их история есть начало и конец всего. После встречи со стариком я нашел утешение в словах Платона: «Вряд ли <…> маленькие дела людей здесь внизу на Земле представляют большой интерес для Бога, правящего всем миром».
Такой взгляд на мир может принести спокойствие. Более высокие цели Вселенной, хотя мы и не понимаем их, чтобы говорить о них определенно, могут в конце концов не зависеть от истории людей. Если мы не венец творения, а мы наверняка не таковой, все целое, в которое мы входим маленькой частью, может быть, имеет смысл и цель. Хотя человеческие войны кажутся малыми по сравнению с космическими масштабами, они, тем не менее, достаточно бессмысленны, если на них смотреть менее близоруко, чем мы это делаем. В любом случае пришло время, чтобы люди распрощались с непоколебимой верой, что только через них могут реализовываться цели вселенной. Даже если мы рано или поздно из-за своих ошибок исчезнем с Земли, такое событие произойдет внутри Бытия гораздо большего и более долговечного, чем человечество.
Это Бытие для меня покрыто непроницаемой тайной, так же как и природа человека. Война выявляет существование разных сторон человеческой природы: как удивительной гуманности, так и ужасающей жестокости. В конце концов любое изучение войны должно иметь дело с богами и дьяволами в обличии человека. В Священном Писании сказано, что когда-то была война на небесах и преисподняя до сих пор является сценой непрекращающейся борьбы. Это означает, что конечная тайна, почему люди воюют, должна решаться вне человека, в самой природе Бытия.
Перевод с английского Наталии Афанасьевой
1. Перевод Б. Пастернака.
2. Выстрел в шею (нем.).
3. Перевод Б. Пастернака.
4. Лк. 22: 42. «Отче! о, если бы Ты благоволил пронести чашу сию мимо Меня! впрочем не Моя воля, но Твоя да будет».
5. Ф. Ницше. Малое собрание сочинений. Перевод с нем. А. А. Заболоцкой. СПб., 2013. С. 140.