ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Григорий Кружков
ДРОЖЬ ДО СЕРДЦА
По уверениям древних,
была некая женщина, называвшаяся Мухой, — поэтесса, прекрасная и мудрая, и
другая еще — знаменитая в Аттике гетера, о которой комический поэт сказал: «Ну,
укусила Муха, так до сердца дрожь».
Лукиан. «Похвала мухе»
Почему
я пишу о Монтале, хотя это совсем не моя епархия?
Потому что я ищу круг соратников Йейтса. Потому что в
эпоху, когда акции индивидуальности круто падают, поэты образуют свое всемирное
Сопротивление. Я думаю о некоем Круглом Столе рыцарей поэзии, об
интернациональной «капелле» ее трубадуров. В Италии таким рыцарем
индивидуализма был прежде всего Монтале
— самый одинокий, угрюмый и загадочный поэт в своем поколении. Ради того, чтобы
читать Монтале, я и стал, в общем-то, учить
итальянский — так же самостоятельно, как он сам учил языки в юности.
В
творчестве Эудженио Монтале
(1896—1981) выделяются три основных периода. Первый означается вехами двух сборников:
«Кости каракатицы» («Ossi di
seppia», 1925) и «Нечаянное» («Le
occasioni», 1939). Многие стихи в «Нечаянном» связаны
с Имрой Брандейс,
зеленоглазой красавицей, американской исследовательницей Данте, в которую Монтале влюбился в 1932 году. С началом Второй
мировой войны и вводом в Италии новых антисемитских законов Имре
Брандейс был запрещен въезд в Италию из-за ее
еврейского происхождения (ее семья переехала в Америку из Вены в XIX веке).
Годом раньше Монтале при-шлось оставить службу во флорентийской
библиотеке из-за отказа вступить
в фашистскую партию. В это время Монтале уходит в
перевод: он переводит пьесы Лопе де Веги, «Доктора
Фауста» Кристофера Марло, романы, а также испанские и
английские стихи, в том числе Джона Китса, Томаса Элиота, Уильяма Йейтса.
Очевидна параллель с Борисом Пастернаком, во
второй половине 1930-х годов спасавшимся переводами Шекспира. На самом деле
сравнение идет еще глубже. Тот «герметический» стиль, который выработал Монтале в годы фашистского режима, кроме эстетической
имел, несомненно, и политическую подоплеку: так было легче избегать всевидящего
ока государства — по крайней мере до тех пор, пока
режим считает: непонятный — значит, неопасный. Разве тут нет сходства с
сознательно культивируемым «темным стилем» Пастернака, позволявшим ему
маскировать свои мысли и высказывать обиняком совсем не то, чего ждали от него
власти?
Да что говорить о Монтале
и Пастернаке, живших в условиях тоталитарных режимов! Возьмем, например,
Роберта Фроста. Его поэзия, по сути дела, шкатулка с
двойным дном, где на поверхности — любовь к природе, сочувствие к простому
человеку и оптимизм, а в глубине — неизлечимое одиночество и страх жизни: то, о
чем так убедительно пишет Иосиф Бродский в посвященном Фросту
эссе «Скорбь и разум». Разве выработанная Фростом
«шифрованная» манера письма и соответствующая ей условная маска «поэта-пахаря»
— не способ приспособиться к идеологии массы, господствующей тогда в его
насквозь демократической Америке? Разве стал бы он без этой маскировки
национальным американским поэтом?
Второй период творчества Монтале
— сороковые и пятидесятые годы. Стихи этого периода собраны в основном в
сборнике «Буря и другие стихотворения» («La bufera a altro»,
1956). В личной жизни главным в это время являются его отношения с Друзиллой Танци («Мушкой»),
начавшиеся очень давно, еще до Имры Брандейс. Сложные перипетии этого долгого романа с замужней
женщиной, их встречи и разлуки, жизнь вместе и порознь, окутаны туманом тайны (и слава богу!). Известно лишь, что их отношения постепенно
переросли в настоящий, хоть и незаконный, брак. После смерти мужа Друзиллы в 1958 году начинается миланский период жизни Монтале. Здесь весной 1963 года он
наконец сочетается законным религиозным браком с «Мушкой», а в августе Друзилла Монтале попадает в
больницу с переломом шейки бедра, где в октябре того же года умирает.
Памяти жены посвящены многие стихи в книге
«Сатура» («Satura», 1971). Прежде всего, это двойной
цикл «Ксении», состоящий из коротких стихотворений-воспоминаний. Название,
по-видимому, заимствовано у Марциала. Так называется четырнадцатая книга его
эпиграмм, сборник коротких надписей к подаркам, которые дарили гостям на пиру;
таково первоначальное значение слова «хenia».
Возникает вопрос: если «ксении» — это подарки, тот от
кого кому? От живого — мертвой? Но нужны ли мертвой подарки?
Нужны, говорит Мандельштам, описывая встречу
«беженки» на залетейском берегу толпою ее новых
подруг: «Кто держит зеркало, кто баночку духов: / Душа ведь — женщина, ей
нравятся безделки». Но неужели кто-то протянет там таблички со стихотворными
подарками мужа?
Или, может быть, наоборот: эти стихи — подарки
умершей своему оставленному супругу? Ведь говорит же он в последнем
стихотворении «Ксений»: «Мужество жить было первым из твоих даров, о котором ты
даже не подозревала».
«Ксении» Монтале — это
два цикла, каждый из четырнадцати стихотворений: сакральные числа, связанные с
циклом триединой богини Луны, одна из ипостасей которой, Геката, — богиня
подземного царства.
Поэт
дал своей любимой шутливое прозвище «Mosca» («Мушка»)
из-за толстых стекол очков, которые она носила. «Мушка» была близорукой
и, говорят, не очень красивой. Но, уж точно, хлопотуньей и жужжалкой,
обожающей болтать по телефону. В одной из «Ксений» говорится:
Слух почти полностью
заменял тебе зренье.
Теперь, когда тебя нет,
телефонный счет стал ничтожным.
Xenia, I, 9
Поэт
то и дело натыкается на вещи их общего обихода, на фантомы привычек, оставшихся
без хозяйки. Вспоминаются стихи Пастернака:
И,
уколовшись о шитье
С не
вынутой иголкой,
Внезапно
видишь всю ее
И
плачешь втихомолку.
Все
так. Только слез нет или нам их не видно; автор неизменно сохраняет
отстраненный, чуть ироничный тон: закалка Марциала, генетический код римлянина.
Милая
крохотная хлопотунья,
которая почему-то зовется
мухой,
сегодня
вечером в полумраке,
когда
я читал Второисайю,
ты
снова ко мне прилетела в гости,
но без
очков меня не признала,
и я
без привычного их сверканья
тебя
не узнал сквозь сизую дымку.
Xenia, I, 1
И в
загробном мире они собирались узнавать друг друга по звуку, не надеясь на
зрение и не зная топографии тех краев.
А для загробья мы изобрели
особый
свист, чтоб узнавать друг друга.
Попробую-ка свистнуть. Может быть,
уже и
сам я незаметно умер.
Xenia, I, 4
Близорукость
подруги в конце концов поднимается в стихах почти до ясновидения слепого
Гомера, проницающего умственным взором Землю, Небеса и Преисподнюю.1 Поэтому
поэт, как Данте за Вергилием, спускался за ней по бесконечным ступеням, и ему
было не страшно.
Я спускался, держа тебя за руку, вниз по ступеням,
миллионы ступенек наши ноги вдвоем отсчитали,
но теперь тебя нет, и за каждой ступенькою —
бездна.
О, как быстро закончилась длинная эта дорога!
Хоть моя еще длится, на
ней уже не случится
ни подвохов, ни приключений,
ни иллюзий, так похожих на явь.
Я спускался, держа тебя за руку, и не боялся —
не потому, что думал: мол, четыре глаза
надежней,
а потому, что из наших двух пар
лишь твои близорукие очи
видели правду.
Xenia, II, 5
И
после «Ксений» Монтале писал стихи для своей «Мушки».
Одно из них называется «La belle
dame sans merci» — по балладе Китса о рыцаре, завлеченном волшебной
девой, подарившей ему любовь-сон и исчезнувшей без следа. Ключ этой аллюзии — в
меланхолическом рефрене баллады:
И с
той поры мне места нет,
Брожу печален, одинок,
Хотя
не слышно больше птиц
И
поздний лист поблек.1
Всякое
новое произведение искусства поражает сходством и контрастом с уже существующими. В сходстве подтекстов мы убедились.
Посмотрите теперь, каков контраст поэтического антуража:
Сегодня, наверное, чайки опять не дождутся
хлеба, который я им крошил с твоего балкона;
сколько бы они ни кричали и ни скрипели,
ты спишь и их криков рассерженных не услышишь.
Сегодня мы оба опаздываем куда-то —
и завтрак наш стынет на столе рядом с грудой
книг моих бесполезных и твоих драгоценных реликвий:
календариков, безделушек, банок и
склянок.
Все крошится в мире, лишь образ твой неколебимо
высится на известковом фундаменте утра;
жизнь бескрылая хочет взлететь к нему — и не может,
только вспыхивает и гаснет, как огонек зажигалки.
Отстраненность,
ровный голос поэта создают здесь главный эффект. От реальности этого «сегодня»,
давно ставшего прошлым, от этих таких наглядных «календариков,
безделушек, банок и склянок», от этого осекающегося огонька зажигалки
вздрагиваешь. И дрожь доходит до сердца.
Столь
же простое, реалистическое стихотворение — «Сквозь дым». Адресат его
угадывается, может быть, по одной-единственной детали — рассеянности дамы,
которая вполне могла отстать от тележки со своим багажом, потеряться и снова
найтись; это, конечно, уже узнаваемый нами образ «Мушки»:
Сколько раз я ждал тебя на вокзале
в холод и в туман. Покупал газеты,
прохаживался по перрону, покашливая
да покуривая «Джубу», которую
потом запретило
табачное ведомство, — вот идиоты!
Может быть, я перепутал поезд
или расписание изменили? Я впивался взглядом
в каждую тележку — не твои ли везут
вещи, а ты где-то сзади отстала?
И вдруг ты появлялась… Сколько раз
это было
наяву — и во сне сколько раз повторилось.
И,
наконец, «Черный ангел» — загадочное стихотворение, в котором Монтале достигает вершины трагизма. Я не знаю, к кому оно
обращено. Может быть, сразу ко всем — и к любимой женщине, и к сгоревшей жизни,
и ко всем жертвам века. Requiem omnibus.
О,
черный ангел огромный,
возьми
меня в тень своих крыльев,
чтоб
мог я промчаться над колющими
кустами
терна, над трубами
горящих
печей —
и
встать на колени
пред
черными головешками,
остатками
обгоревшими
твоего
оперенья.
О,
маленький ангел смуглый,
не
земной и не божий,
полупрозрачный
ангел,
меняющий
ежесекундно
цвета
свои и очертанья —
в
мелькании вспышек, похожих
на
бред и на озаренье.
О,
страшный ангел, раскройся,
впечатайся в меня насмерть,
но не
убей своим блеском —
ведь
беззащитны зрачки
перед
сверканием ночи;
о,
ангел обугленно-черный,
укрывшийся под навесом
торговки,
что жарит каштаны.
О,
ангел, как черное дерево,
в
скитаниях потемневший,
крылом
шевельни или скрипни,
чтобы
я мог узнать тебя,
как
узнаю во сне
и
наяву — щель меж ними
ушка
игольного уже,
любой
верблюд и двуногий
в ней
непременно застрянет;
и эта
сажа на пальцах —
остатки
того,
что сгорело, —
ничтожнее,
чем дуновенье
крыла
твоего, ангел дымный
и
пепельный, маленький ангел,
похожий на трубочиста.