ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
Советское и «совковое»
Я
читаю и перечитываю этот текст с непреходящим недоумением — настолько он
отличен от других известных мне текстов Омри Ронена. Его очерки в рубрике «Из города Энн»
(журнал «Звезда» — с 2001 года) сразу вызвали живейший интерес и, конечно,
обсуждались с друзьями. Два отзыва запомнились особенно. В 2001 году один
собеседник нашел мои похвалы недостаточными: «О чем ты говоришь? Это вообще
лучшая проза нового столетия». Примерно тогда же другой знакомый, известный
писатель, живущий вне России, сказал, что Ронен
всегда хорош, когда остается на подвластной ему территории филологической эссеистики, но вязнет и оскальзывается, едва ступает на
зыбкую почву собственно прозы. (Кстати, на сайте русского буккроссинга «Книговорот» жанр роненовских очерков неуклюже, но похоже определили как
«около-литературоведческие эссе». Там же зафиксированы
короткие читательские отзывы, в большинстве — восторженные: «безумно
понравилось» и т. п.http://www.bookcrossing.ru/journal_view.php?bcid=773859904.)
Мне же письма, приходившие «из города Энн»,
доставляли много радости. Хотя иногда смущала судорога брезгливого и
брюзгливого высокомерия, искажавшая по временам авторскую интонацию. Неужели,
недоумевала я, сквозь текст и фигуру повествователя, несмотря на всю опытность
его пера, непременно и неизбежно должен просвечивать житейский характер
автора?
Но
вот в одиннадцатой «Звезде» за этот год в рубрике «Из города Энн» напечатан текст, который держится только и единственно
судорогой раздражения. Называется он «Совок». Им Ронен
подключается к имеющей уже многолетнюю историю дискуссии (отсылаю желающих к
Интернету) о смысле и происхождении этого нового словесного клейма — кто именно
его достоин и кто изобрел. Ронен выловил из Сети «отличную
гипотезу о происхождении слова „совок”», предложенную музыкантом
Александром Градским. Но есть и другие гипотезы — не хуже. Претендуют на
изобретательский патент, например, Вайль и Генис. Или Михаил Эпштейн. Я-то сама слово «совок» впервые
услышала именно от него в 1989 году в студии Би-би-си, когда записывала с ним
для «Литературных чтений» отрывки из его сатирического сказания «Великая Совь». Оказалось, Эпштейн тоже запомнил этот эпизод и в своем
«Проективном лексиконе русского языка» 21 марта 2005 года о нем вспомнил и даже
предположил, что широкое хождение пришедшегося ко времени термина от этих
радиопередач и пошло
(http://subscribe.ru/archive/linguistics.lexicon/200503/20190513.html).
Лексикограф,
однако, относит появление «совка» к эпохе развитого застоя: «Совок
[мн. — Совки] (кон. 70) (пренебр.) Совковый (нач. 70)» (Ф. И. Рожанский. Сленг хиппи: Материалы к словарю. СПб.—Париж: Издательство Европейского Дома,
1992, с. 45).
Есть
и еще одно значение слова «Совок» — географическое, им называют как СССР, так и
сегодняшнее постсоветское пространство. Например: «провел две недели в Совке»
или «вернулся в Совок».
«Совок»
и «совковый» отличаются от понятия «советский» уже тем, что не имеют нейтрального
или позитивного смысла. «Пренебр.» — отмечает словарь. Тут нам не обойтись без
попытки дать определение «совка», и я вынуждена заняться этим сама, поскольку
готового определения не нашлось.
«Совок»
— это, по-видимому, бывший советский человек, уже утративший советскую веру,
искреннюю или усвоенную ради необходимой мимикрии, но сохраняющий остаточную
советскую ментальность, болтающуюся на нем как лохмотья обветшавшего костюма, в
котором уже более нет нужды. Возможно, первые «совки» бродили среди нас уже
давно, но распространенным этот тип сделался в позднесоветские
годы, которые, вслед за Ахматовой, можно считать относительно вегетарианскими.
В годы слома советской власти (если на этот раз согласиться для удобства
рассуждения, что она действительно сломалась или, по крайней мере, сильно
видоизменилась) «совками» оказались — за малым исключением — почти все люди,
прошедшие через советский быт и опыт. За ними — в поведении,
суждениях, манерах, поступках — тянется остаточная советская инерция, первый
признак «совка». За минувшее двадцатилетие этот тип, конечно, не исчез,
не вымер и дотягивает до наших дней, все еще донашивая советские лохмотья,
выбивающиеся из-под всех новомодных одеяний. «Совок» — замечательное слово, и в
разговоре о российской действительности без него уже трудно обойтись, так же
как, например, без слова «тусовка». Слово
«совок» хорошо уж тем, что коротко — два слога против трех в слове «советский»
или даже против шести — в словосочетании «советский человек» (хочу, кстати,
напомнить про весьма краткое существование сокращения «совчел»,
отпавшего под натиском «совка»); во-вторых, оно не отдает прилагательным с его
описательной, атрибутивной функцией, а припечатывает обидно и прямо, либо
клеймом в лоб, либо бубновым тузом на спину: «СОВОК», отражая нашу
нелюбовь к себе самим и к реальности, с которой мы связаны пуповиной. В 2002
году я, отсталая, и слыхом не слыхала про ЖЖ, но там
уже давным-давно шла дискуссия-перебранка, явно не первая, типа: «совок» — «сам
ты совок» — «от совка слышу». И в ходе прений писатель Ал. Житинский
пригрозил, что будет отлучать от своего журнала тех, кто бросается этим
словом, потому, как сказал он, «мы все совки» (http://www.livejournal.com/talkpost.bml?journal=maccolit&itemid=149816%D0%9E).
Правда,
он, чересчур полагаясь на хронологию, освободил от запрета родившихся после
1991 года — эти, мол, уже не «совки». С неоправданным оптимизмом, по-моему,
провел грань, но углубление в этом направлении слишком увело бы в сторону. Я
только еще раз хочу подчеркнуть наличествующий в этом слове самокритичный
оттенок, отмеченный писателем Житинским. В сегодняшнем сленге «совок» означает носителя дремучих советских
пережитков, а «совковый» — это определение явления тухлого, устаревшего,
некачественного, не крутого (например, «совершенно „совковая” эстрада»).
Омри Ронен
родился в 1937 году в Одессе и жил в Советском Союзе лишь до
1953 года. После чего уехал на родину отца, в Венгрию, 19-ти лет участвовал в
Венгерском восстании, бежал на Запад, жил, учился и учил в университетах
Израиля и Соединенных Штатов. Сейчас живет в городе Энн
(Энн Арбор, штат Мичиган),
откуда и спустилось к нам его «слово о „совке”». И нам,
читателям, и ему, автору, ясно: ничто «совковое» к нему не пристало.
«Совки» для него — это другие.
Среди зачисленных им в
«совки» есть люди поименно известные — Анна Ахматова, Аркадий Белинков, Андрей Синявский, — а есть и безымянные.
Общее у них то, что они оскорбляют Ронена своим
моральным и умственным несовершенством. До «совков» именитых мы еще доберемся,
а вот перечень «совков» безымянных заставляет читателя тщетно задумываться о
принципе зачисления персонажей в данную категорию и о расшифровке невнятных
намеков. В черный список попали: некий эстет, утверждающий, что «храм Христа
Спасителя взорвали по наущению формалистов»; новообращенные евреи, в угоду
моде носившие крест поверх одежды; «совки»-коммунисты,
«совки»-диссиденты, «совки»-военные, и среди них тот майор, который осенью 1950
года (представляете, в какую историческую для нашего термина рань!) рассказал
автору в поезде «Ориент» расхожую байку, что
грядет-де война из-за Аляски, якобы не проданной, а только сданной американцам
в аренду. Я, как и многие другие, эту байку (про аренду) слышала раз сто, в том
числе и от учителя географии в 6-м классе, причем срок аренды указывался точно
— 99 лет. Речь идет о постоянном и деятельном мифотворчестве масс. Но при чем
тут «совок»? Если, как пишет Ронен, «слова этого
майора нередко приходят мне в голову, когда я читаю высказывания нынешних
военных по разным поводам», то выходит, что нынешние военные наследуют
советские, а не «совковые», во многом выхолощенные черты. У Ронена
явление по имени «совок» не имеет ни временных или пространственных границ, ни психотипических очертаний, покрывая область всего
неприятного автору. Похоже, это просто способ поставить клеймо поновее, поверх старого, ибо, по Ронену,
«совковое» хуже советского. В ворохе сердитых заметок по беспорядочно
набранным поводам автор, видимо, полемизирует с какими-то конкретными
оппонентами, и наверняка найдутся читатели большей, чем у меня,
осведомленности и догадливости, но я читаю текст, а не затекст,
подтекст или интертекст, то есть то, с чем имеет дело
большинство читателей журнала «Звезда».
Извлеку
некоторые примеры из черного списка, где извинительное, с точки зрения автора,
«советское» дается в параллель с непростительным «совковым».
«Советы,
мужики, в революцию сожгли библиотеку Блока в Шахматове», — все же чувство
исторической сообразности мешает Ронену назвать
бунтарей-поджигателей 1917 года «советскими». Но этому легендарному
историческому событию он, не смущаясь, противопоставляет другое:
«„Совки”, преуспевающие дачники, в наше время жгут пережившую все беды
усадьбу Рождествено (такое написание, с «д», выбирает Ронен, хотя Набоков
писал «Рожествено»), когда проносится слух, что в
ней могут открыть музей Набокова».
Слух
о поджоге в 1995 году, действительно, как при всяком пожаре, возник, но так и
остался слухом. Не вредно было бы, если Ронен
располагает более твердыми доказательствами, чтобы он с нами поделился. Местные
краеведы летом 1999 года (четыре года спустя после события) говорили мне о
запустении, бесхозяйственности и коротком замыкании. Они не верили в поджог. А
если б поджог — с помощью Омри Ронена
— был доказан, то речь пошла бы отнюдь не о «совковости»,
а о тяжком уголовном преступлении, несоизмеримом с провинностью неофитского дурновкусия и ношения
нательного креста напоказ. Дальше по списку — с нарастающим раздражением: «советский
человек любил коллектив» — «„совок” не хранит ни своих, ни чужих секретов»;
«„советский” не допускал нарушения норм социалистической морали» — «„совок”...
просто любит всюду совать свой нос, давать непрошеные советы и выносить сор из
избы». На мой взгляд, эти обычные, довольно часто встречающиеся
человеческие слабости ничего специфически «совкового» не представляют. Дальше
следует непроясненный выпад против «совков», во всем
провидящих «тайную подоплеку». Еще далее про бывшего московского, а ныне
эмигрантского писателя, зачисленного в «совки» за отказ следовать совету автора
переиздать заново, без изменений, но с реальным комментарием, роман о
московском филологическом факультете, напечатанный в 1952 году в журнале
«Октябрь». Писатель Роненом не назван, но след
оставлен, и Яндекс отвечает: Григорий Свирский, «Здравствуй,
Университет». За что наказан писатель Свирский и поставлен в угол «совком»? И
за то, что «ответил: „Это несвоевременная книга”». И за то, что
«по-прежнему любил поговорить о вредности кабинетной науки». А не докучай!
Попало ему, возможно, за дело, но ума не приложу: при чем тут «совковость»? Недоумение далее растет лавинообразно вслед
за идущим крещендо раздражением автора — «„совки” -евреи
убеждены, что без Израиля не было бы антисемитизма и Израиль следует
ликвидировать как наследие Сталина», «что еврейской борьбе за выезд в 1960-е и
1970-е годы они обязаны нынешней свободой передвижения, современные „совки”
отрицают». А по сути — разве только у «совков» короткая память? Разве не
любое следующее поколение — исключая как раз добросовестных представителей
«вредоносной кабинетной науки» — смотрит на случившееся в собственную подзорную
трубу и сквозь новейшую оптику видит прошлое в искаженном и усеченном виде?
Противно, но не специфично.
С юдофобским сонетом из Москвы не станем разбираться — потому что все равно не
понять, в чем там фишка, по приведенной из него единственной строчке. Добежав
до этого места в сочинении, внутренне подытоживая все услышанное, так и хочется
сочувственно спросить у автора: «Да кто же это, дорогой, вас так огорчил и обидел?»
И
вот, погребя под целым курганом разнообразных, вздорных и пестрых строк
несчастного неизвестного «совка», Омри Ронен наконец-то переходит к «совкам» известным, к тем
чертам «совковости», которые, как говорит автор, он
стал находить «и в высших творческих сферах».
Быть
может, ради этой «основной части» нам и пришлось глотать всю жижу и гущу
предыдущей окрошки. Здесь достается Ахматовой за неудачное поведение с
издателем альманаха «Воздушные пути» Р. Н. Гринбергом, за разговор с ним о
гонораре, который затеял И. Берлин. Даже в пристрастном пересказе Ронена ясно, что между всеми участниками происходит
прискорбное недоразумение, причина которого — несходство жизненных опытов.
Ахматовой и в голову не приходило, что солидное эмигрантское издание может не приносить
ни доходов издателю, ни гонораров авторам. Что тут делать? Развести руками —
бывает! Ронен присоединяется к выводу, сделанному
раздосадованным Гринбергом: «Влияние грубой совдепской
жизни чрезвычайно выпирает». Это взаимонепонимание
собеседников кажется автору «зачаточными признаками „совка”» в
Ахматовой. Сверх того, Анне Андреевне достается еще и за нелестные — в
определении Ронена, «исторически неверные» —
стихотворные строки об эмиграции («под защитой чуждых крыл»). Строки эти — автоэпиграф к «Реквиему» — датированы 1961 годом, но сами
составляющие «Реквием» стихи относятся к предвоенному пятилетию между 1935-м и
1940 годом. Приведем четверостишие целиком:
Нет, и
не под чуждым небосводом,
И не
под защитой чуждых крыл, —
Я была
тогда с моим народом,
Там,
где мой народ, к несчастью, был.
«Укрыться
под крылом у…» — традиционное выражение, когда речь идет о поисках
безопасности, покровительства или комфорта. Ахматова вновь противопоставляет
свою судьбу судьбе эмигрантской. По ее мнению, от большого террора —
расстрелов, обысков и тюрем — эмигранты были защищены государственной границей
стран, в которых проживали. Эмиграция и отношения с эмигрантами — больная и
острая тема Ахматовой, и четверостишие-эпиграф с его тройным отрицанием — есть
позднее утверждение правоты однажды избранного жребия. Крупнейший знаток и
выдающийся историк русской поэзии, Омри Ронен позволяет себе не то чтобы забыть об этом, но как бы
припрятать на время за обшлаг рукава это знание. Строку «и не под защитой
чуждых крыл» он предлагает нам сузить до прямого и буквального обозначения
авиации. В такой трактовке строка вызывает его на опровержение. Эмиграция-де не
жила «под защитой чуждых крыл», у нее были свои собственные крылья, своя
авиация.
В доказательство помимо авиаконструктора Сикорского приводятся два имени
героически погибших французских летчиков русского происхождения. В зачет
героического сопротивления врагу идет и история пилота из «Берлинских
дневников» княжны
М. И. Васильчиковой, которую — вслед за княжной — пересказывает Ронен. Летчик носил славное в России имя и одновременно
мундир люфтваффе. За рекордное число сбитых самолетов противника он получил
награду из рук самого Гитлера, а спустя несколько дней погиб. Васильчикова воспроизводит свой последний
(телефонный!!!) разговор с героем, в большом возбуждении сожалевшим, что,
оказавшись рядом с фюрером с пистолетом в кармане, который никто не изъял у
него перед церемонией, упустил возможность изменить ход истории — «укокошить Гитлера». Ему не хватило жизни и еще одного случая
оказаться в ставке — повествует княжна, а вслед за нею Омри
Ронен — чтобы осуществить свое намерение.
Того
и гляди найдется доверчивый читатель, который примет
всерьез все эти «крылатые» доводы и, доверившись роненовским
отмычкам, решит, что и Б. Л. Пастернак в стихотворении «Август» («прощай,
размах крыла расправленный...») прощается с «Аэрофлотом».
«Не
сочувствую ни старому, ни новому разоблачительному пафосу по отношению к
творчеству и личности Ахматовой», — утверждает Ронен.
Но как нам ему поверить?
После
«совка» Ахматовой, заслужившей упрек в «совковости»,
так сказать, по историко-литературным показаниям, настает черед А. В. Белинкова. Тут происходит смена жанра, и Белинкову звание «совка» дается на основании личных
воспоминаний Омри Ронена.
Сорок лет пролежал у автора за пазухой некий случай и дождался-таки своего
часа.
Белинков, тяжелый сердечник,
просил Омри Ронена устроить
ему консультацию у крупного медицинского светила. Это было непросто, почти
невероятно, но удалось. Белинков же удачей пренебрег
по соображениям практической невозможности совместить в один день визит к врачу
с покупкой какого-то особенного магнитофона, чем поставил Ронена
в неловкое положение.
Смущает
здесь даже не мелочный выбор мемуариста, а его тяжкий морализм, отсутствие
допуска, что не все реальные причины могли быть ему известны и на тот момент
предъявлены.
Поставив
на вид «совку» Белинкову культ вещей и
пренебрежительное отношение к истине, Ронен переходит
к вечному подсудимому, «совку» Синявскому. Тут становится просто мучительно
видеть, какой вивисекции подвергает себя бедный Омри Ронен, отсекая, как мешающие дальнейшим процедурам, лучшие
качества своего дарования — ум, верность правде и истории, способность глубоко
и тонко проникать в литературный текст. За последние полстолетия многие
враждебные Синявскому критики проявили полную неспособность к грамотному
прочтению Абрама Терца. Многие — да. Но почему Ронен?
Первый
камень летит еще из начальных абзацев: «„Совок”-эстет
любит говорить, что его разногласия с советской властью — чисто
стилистические». Фраза эта приводится без имени, но это одна из самых
известных фраз Синявского. Можно сказать, его фирменный знак. Она очень далека
от эстетства и впервые прозвучала в дни процесса Синявского—Даниэля в 1966
году, в обстоятельствах, никакого эстетства не допускавших. Никак не могу
поверить, чтобы Ронен не понимал, о чем говорил
Синявский. Но не понимать ему необходимо, чтобы и Синявского причислить к
«совкам», хотя к Синявскому этот ярлык ну никак не приклеивается, отпадает тут
же. Стилистические разногласия, если хотите, самые глубинные, самые
непримиримые. Речь идет о составе литературной крови, и стилистические
разногласия — показатель органической несовместимости писателя с кровью, что
течет в жилах века. Речь идет о неприживаемости
писателя, о полном отторжении его советским социумом и полном отторжении им
этого социума. Сегодня фраза о стилистических разногласиях стала крылатой и
вездесущей. Ею злоупотребляют. Интернет пестрит ею. Ею описывается
несовместимость социальных, идейных, душевных материй. А вы говорите «эстет»!
Другой антисинявский выпад Ронен
приберег под занавес исследования о «совке». Он снова сменил жанр. И на этот
раз перед нами уже не мемуар, а сплетня.
Цитата:
«Другие сочиняли ради провокации, учась, как они считали, у Розанова. Юлии Шмуклер, необычайно
даровитой писательнице, автору рассказов „Уходим из
России”, просиявшей, как веселая искорка, в 1970-е годы в Израиле и трагически
исчезнувшей, посоветовали послать что-нибудь А. Д. Синявскому, который тогда
еще входил в редколлегию журнала „Континент”. Синявский рассказ похвалил, но
посоветовал Юлии Шмуклер изобрести псевдоним, так как
„Исаич” недоволен такой неблагозвучной фамилией. Она
ответила, что согласна взять псевдоним „Рабинович”. Разумеется, ничего
подобного А. И. Солженицын не говорил. В отличие от Синявского, он очень
сочувственно относился к Израилю и к евреям, эмигрирующим в Израиль».
Сколько
могу судить, Синявский знаком с Юлией Шмуклер не был.
Я хорошо знала Синявского и неплохо — Юлию Шмуклер.
Рассказы Юлии, уже изданные в 1975 году «Библиотекой „Алия”»
(номер 22 в серии), привезла ему именно я. Синявскому ее рассказы понравились,
но у меня не сложилось впечатления, что он когда-либо слышал ее имя раньше.
Дело, однако, даже не в этом. Невероятно, невозможно себе представить, чтобы
Синявский (он же — Абрам Терц) кому-либо когда-либо посоветовал прикрыть свой
пятый пункт русским псевдонимом. Как невозможно представить себе, чтобы он
ссылался на позицию в этом вопросе «Исаича» — даже в
шутку.
Продолжим
цитату: «Сам Синявский в первом номере журнала „Континент” опубликовал
статью „Литературный процесс в России”, в которой коснулся и вопроса о еврейской
эмиграции: „Это не просто переселение народа на свою историческую родину, а прежде всего и главным образом — бегство из России.
Значит, пришлось солоно. Значит — допекли. Кое-кто сходит с ума, вырвавшись на
волю. Кто-то бедствует, ищет, к чему бы русскому прислониться в этом
раздольном, безвоздушном, чужеземном море. Но все бегут, бегут. Россия — Мать,
Россия — Сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное
потом на помойку, с позором — дитя!..” Был большой скандал по поводу слов
„Россия — Сука”. Но не по поводу того, что завоеванное евреями право на выезд в
Израиль, служившее, в частности, утверждением национального достоинства,
Синявский описал так: Россия выбросила евреев на помойку с позором».
«Литературный
процесс в России» — школа новой мысли, одно из высших достижений
Синявского-публициста, вровень с опережающим свое время трактатом 1958 года
«Что такое социалистический реализм».
Как
поверить, что Омри Ронен
вдруг утерял способность к адекватному чтению? Разве в приведенном абзаце Абрам
Терц («Литературный процесс» напечатан в «Континенте» под этим литературным именем)
занят оценкой борьбы советских евреев за право на выезд? У него совсем иная
цель. Он вообще здесь не про евреев. Он про Россию, про ее способ расправляться
со своими детьми — от Блока и Гумилева до Бабеля и Мейерхольда. Обличители
Синявского за «Россию — Суку», возможно, ничего до Синявского не читали: ни
Чаадаева, ни Пушкина, ни Гоголя, ни Печерина, ни
Блока... Но как поверить, что Ронен забыл, например,
о письме Александра Блока Корнею Чуковскому от 26 марта 1921 года: «Итак слопала-таки поганая, гугнивая, родимая матушка Россия,
как чушка своего поросенка». Вот и у Терца-Синявского слова «позор» и «на
помойку» метят в родину-мачеху, а совсем не в евреев. Синявский ощущал
еврейский вопрос прежде всего как вопрос русский,
свидетельствующий о внутреннем изъяне в самом корне российского сознания.
Журнал «Синтаксис», который в семидесятых-восьмидесятых годах издавали в Париже
М. В. Розанова и А. Д. Синявский, из номера в номер занимался темой опасной для
России идеологии национализма. Недаром и сегодня 37 номеров «Синтаксиса»
читаются как изданные на этой неделе.
Трудно
понять, на чем основана и что значит фраза Ронена «В
отличие от Синявского, он (то есть А. И. Солженицын. — Н. Р.) очень
сочувственно относился к Израилю и к евреям, эмигрирующим в Израиль». Синявский
хорошо относился к тем, к кому хорошо относился, не заглядывая в анкеты и не
сверяясь с пропиской. Он приезжал в Израиль несколько раз, путешествовал по
стране, выступал при большом стечении публики, встречался с друзьями еще по
московской жизни, да и по лагерному сидению тоже. «Точно в Москве побывал» —
были его слова.
Государственник
Солженицын, конечно же, сочувственно относился к евреям, отправлявшимся
наконец-то из России в свое государство. Синявский же в российском еврействе
видел дорогую ему составляющую русской культуры и жалел о потере.
Уж,
конечно, Омри Ронен все это
и без меня знает. И недоумение мое растет: почему и зачем?
В
конце концов, Синявский у Ронена оказывается
виноватым даже в скверном почерке сегодняшних литераторов: «От манеры
Синявского, кажется, и пошел в нынешнем литературно-критическом жанре так
называемый стеб как метод». Увы! Придется мне, ломясь в открытую дверь,
обозначить разницу. Манера Синявского — свободная, ироническая — была
противовесом чугунному советскому клишированному стилю. Его подвижное
раскрепощенное слово всегда оставалось ответственным. Оно ощущало себя в
истории. Стеб же как метод есть симптом болезни,
порожденной боязнью ответственности. Стеб стремится опустить любую тему ниже
плинтуса, стеб намеренно не отличает важного от
вздорного, глубокого от мелкого, честного от подлого. Стеб и есть речевое
поведение растерявшегося «совка». Но еще неизвестно, что хуже: стилистика
растерянного «совка» или навыки полемической школы, не брезгующей натяжками.
Наталья Рубинштейн,
Лондон
В редакцию журнала
«Звезда»
Два
года назад я получил от г-жи Рубинштейн с оказией личное письмо по поводу моего
очерка о Белле Улановской, напечатанного в рубрике «Из города Энн».
Я не ответил на него. Год назад г-жа Рубинштейн написала мне по электронной
почте, предлагая дать интервью русской службе Британской радиовещательной
корпорации к пятидесятилетней годовщине Венгерской революции. Я ответил
решительным отказом. По причинам, которые не представляют интереса для широкого
читателя, я не намерен вступать также и сейчас в косвенную переписку с г-жой
Рубинштейн ни как с частным лицом, ни как с представительницей британских
средств информации.
Омри Ронен