Мириам
Гамбурд
Диплом со свастикой
В
состоятельных бессарабских семьях было принято посылать детей учиться в
Западную Европу. Высшее техническое образование Самуил Дойч получил в Мюнхене
во второй половине тридцатых годов. Как же ему, еврею, это удалось? Может быть,
немецкая фамилия помогла? Вовсе нет, почти все Дойчи, как известно, — евреи.
Инженерную академию он закончил с отличием и диплом, украшенный гербовой черной
свастикой сверху в центре листа в обрамлении готических букв, хранил при себе в
заветном чемоданчике все лихие советские годы с риском для жизни. Как он выжил
во время войны? Был ли мобилизован в Советскую армию? Не спрашивайте — не знаю.
В послевоенные годы Дойч то занимал высокие ответственные должности — был
главным инженером Госпрома Молдавии, то пускался в бега и отсиживался за печкой
у дальней родни в Краснодаре. Он был поджарым, тонкогубым и близоруким, ступал
осторожно, как канатоходец, и совершенно не разбирался в людях. «Самуил снова
привел в дом какого-то подонка и уверяет меня, что тот — порядочнейший
человек», — жаловалась жена. Ей случалось заставать мужа за нелепой беседой с
почтальоном или инсталлятором. «Как здоровьечко, товарищ главный?» —
интересовался инсталлятор, прочищая трубу от унитаза. «Нет, нет, любезный вы
мой, как ваше здоровье — это куда важнее, расскажите мне об этом поподробнее,
прошу вас». В голосе хозяина звучала нездешняя доброжелательность. После ухода
инсталлятора семья обычно недосчитывалась гаечного ключа или отвертки. У
подчиненных велеречивый стиль вызывал оторопь куда большую, чем хамские окрики
или развязная фамильярность других руководителей, и всякий раз после подобного
приветствия они ждали беды. Начальника прозвали «иезуитом». Прозвище
закрепилось за ним и сохранилось даже со сменой страны проживания, сам он об
этом не знал.
Его
мучили иные прозрения и догадки. Он подозревал, что зубной врач вмонтировал ему
под коронку передатчик, считывавший мысли. Тогда-то он и заметил, что
«транслирует» на немецком — любое его действие подчинялось ритму заученных с детства
любимых стихов Шиллера, Гете или Рильке. Открытие заставило его похолодеть, и с
этого момента он был постоянно занят тем, что «глушил» свои декламации
бравурными советскими маршами. «Утро красит нежным светом стены древнего
Кремля…» — распевал он в уме, доказывая свою политическую лояльность. Немецкая
классика, надо сказать, отступала под натиском противника, но вскоре снова
возвращалась на прежние позиции.
Вся эта возня так занимала его, что на
воспитание единственного сына, толстого истеричного мальчика, сил почти не
хватало. Но даже то малое, что он преподал ребенку, было строго
систематизировано. Прежде всего, и он был в этом неколебимо уверен, мальчику
следовало привить аристократические европейские манеры. Урок хорошего тона
всегда начинался одним и тем же наставлением, им же и заканчивался: если тебе
подали чай с лимоном, чай выпей, но лимон ни в коем случае не ешь — так
поступают плебеи. Дальше дело не шло, сын быстро терял терпение и убегал
драться во двор. Через несколько минут оттуда доносился густой рев, и жена
баллистической ракетой прошибала дверь и устремлялась на помощь избиваемому
младенцу.
Лимон мальчик за все свое детство видел всего
лишь раз, когда семья посетила соседку в больнице, и специально для нее где-то
достали лимон. Больная равнодушно выпила чай, а ломтик лимона оставила на
донышке нетронутым в лучших традициях европейского этикета, потом закрыла глаза
и умерла.
В возрасте тридцати лет сын с престарелыми
родителями перебрался в Израиль, где цитрусовых ешь — не хочу, чай пьют не с
лимоном, а с наной и вести себя по-плебейски считается нормой.
По приезде в Израиль господин Дойч подал просьбу
о прохождении специального экзамена. Немецкое правительство учредило солидные
пособия-компенсации «лицам немецкой культуры, пострадавшим от нацизма» и тем
самым поставило немецких евреев выше остальных, «просто» пострадавших от
нацизма. К просьбе были приложены ксерокопия диплома со свастикой и справка о
первой семье Дойча, погибшей в концлагере в Транснистрии в 1941 году. О гибели
родителей и младшей сестры, расстрелянных в том же 41-м, никаких документов не
было. Они жили на севере Бессарабии, в живописном городке Сороки, и владели
водяной мельницей. Дело вел отец, мать, элегантная дама родом из
Австро-Венгрии, к мукомольному производству никакого отношения не имела — ее
интересовали венская мода и поэзия. В то утро, когда евреев согнали и выстроили
в колонну, она, рассказывали, завела беседу с немецким офицером (может быть, о
литературе?..), и они даже улыбались друг другу. «Вы доставили мне огромное
удовольствие, фрау… я очень сожалею, но…» Это, конечно, выдумки очевидцев. С
чего бы немецкому офицеру нарушать устав и разговаривать с еврейкой? Кто-то
даже помнил, что он ударил немолодую женщину прикладом, когда та обратилась к
нему на родном для обоих наречии, — так-то достоверней.
За год до этих событий, когда, как говорили в
Бессарабии, «зашли Советы», хозяин мельницы незамедлительно отдал дело на
хорошем ходу новой власти. Компаньон заартачился — его с семьей, как говорили в
Бессарабии, «подняли», что означает — выслали, но через много лет он вернулся.
В комиссию по компенсациям входили пожилой
профессор новейшей истории Гейдельбергского университета (интересно, чем он
занимался во время войны? — да простится мне бестактный и совершенно неуместный
вопрос), молодой доцент, защитивший
докторскую диссертацию на тему «Немецкие евреи и Холокост», и бдительные
чиновники, в задачу которых входило выявление фальшивых соискателей.
«У вас нет оснований для получения нашей
компенсации — какой же вы человек немецкой культуры? Вы связать двух слов на
немецком не можете», — замечал чиновник. «Но я говорю на идише, и это — диалект
немецкого! И потом, вся моя родня погибла во время оккупации». — «За них вы уже
получили то, что вам полагалось. Мы очень сожалеем, но…»
Наш экзаменуемый к подобной досадной категории
просителей не относился. Он предстал перед взыскательными судьями и прочел
наизусть на безупречном немецком тоном истинного ценителя высокой поэзии
первые страницы „Фауста” Гете. Декламировал он долго, но никто его не перебил,
и, дочитав, низко, как актер, поклонился. Экзаменаторы аплодировали стоя, потом
послышались восклицания: «О, это восхитительно!», «Вы доставили нам огромное
удовольствие, господин Дойч!». Он вышел на улицу совершенно счастливым. Ему
даже показалось, что он вернулся в предвоенную Германию — он молод, удачлив, в
воздухе — тревога, предчувствие грозных событий, и это придает остроту любви, и
вкус еде, и проникновенность музыке, и… — Окрик на иврите вернул его к
действительности.
Вожделенную ежемесячную компенсацию Самуил
Яковлевич Дойч успел получить всего два раза, по наследству она не передавалась
— члены его семьи лицами немецкой культуры не были.
РЕДИ-МЭЙД
Ready-made — «из готового» (англ.). Так,
согласно определению словаря терминологии современного искусства, именуется
предмет, обычно каждодневного пользования, который включается художником в его
произведение без изменений, таким, каков он есть.
На моей выставке в муниципальной галерее им.
Константа я использовала стол в качестве этого самого реди-мэйда. Он должен был
выглядеть рабочим столом скульптора, столом патологоанатома и кухонным столом
одновременно. Инструменты, разбросанные на нем, рождали мысль об их пригодности
для скульптора, хирурга, мясника, повара...
Вот как критик вскрыл мой замысел:
«Металлический прямоугольный в натуральную величину стол с лежащими на нем
тазовой костью, человеческими стопами, режущим инструментом (для расчленения
плоти, но это ведь и инструменты скульптора — а чем он, собственно, занимается,
как не режет и не мнет тело своих работ?!) и раковиной (для стока крови?).
Блеск холодной злой стали, ужас смерти на фоне стерильно белых стен. Здесь
звучит жуткая тишина прозекторской»1 .
Два дня я присматривалась и приценивалась к
металлическим столам и подержанному кухонному оборудованию на Блошином
(Клопином на иврите) рынке, прежде чем стол был куплен. Ряды кухонного
оборудования для столовых, ресторанов и фабричек готовых продуктов питания
являли собой нестройное, разномастное, топорщившееся воинство потертых и
покореженных, залатанных, отремонтированных и нет, надраенных до блеска и
ржавых, поставленных на попа и сваленных в кучи, подпертых деревянными
костылями, разобранных на части — ножки отдельно, раковина отдельно — столов. И
только цены в единодушном порыве штандартами взмывали ввысь.
— Смотри, как удобно вот здесь резать мясо, а
здесь — обмывать тушки. Что тебе «не выглядит» как надо? Я продаю столы
двадцать лет не для того, чтоб они «выглядели».
От соблазнительных предложений приобрести то,
что мне не подходило, на баснословно выгодных условиях я отмахивалась, а
значит, упускала «свое счастье».
Наконец нужный стол был куплен за 800 шекелей, и
хозяин обязался (в устной форме, потому что «честным людям ни к чему все эти
писульки») взять стол обратно по окончании выставки.
Неужто обманул? Не может быть!
«После оцепенелого молчания разделочного (или
как он у патологоанатомов называется?) стола здесь возникает звуковой объем,
органное звучание».
Реди-мэйд оказался невостребованным, как советские
таланты в Израиле. Он сиротливо топтался рядом с чьим-то складом, загораживал
собой проезжую часть улицы, упирался, не хотел лезть в дверь моей мастерской и
всем мешал. К столу начали стекаться старьевщики, все с незаинтересованными,
как у браминов, лицами. Один из них подошел ко мне и представился:
— Я
— Коэн.
Правый
глаз господина Коэна был полузакрыт и безучастен, бровь над ним величаво
застыла сломанным крылом; левый ерзал, изнывал прохиндейством, косил к
переносице и насмехался над больным собратом.
—
Очень приятно, я — Гамбурд.
— Я
— коэн во Израиле1 . Ты что, о коэнах не слышала? Я люблю
помогать людям. Вот эту твою рухлядь я продам для тебя в начале недели шекелей
так за семьдесят, больше она не стоит — красная цена. За хранение ты мне
заплатишь мелочь, всего двести шекелей — я с соседей много не беру. Зато ты
будешь спать спокойно. Главное — здоровье.
Коэн
во Израиле — хозяин обширного углового балкона напротив окон моей квартиры. Там
стихийно и самопроизвольно выстраиваются мудреные композиции — так нащупывают и
захватывают ветки растущего куста соседнее свободное пространство, чтобы
заполнить его своим объемом. Потертый манекен без головы соседствует с метровым
красным ключом, рядом с ними — детская ванночка, в ней на боку — античная
каменная колонна из пластмассы, вместо капители — терновым венцом моток колючей
проволоки, впритык к ней — массивный обнаженный мотор, извлеченный из утробы
какой-то машины и весь опутанный тонкими проводками. На нем — роскошная клетка
из сказки в форме восточного дворца, в ней — заводной плюшевый попугай,
задирающий прохожих. Заботливый хозяин подсадил к механическому двух живых
попугайчиков, чтобы не скучал, — с тех пор не умолкают крикливые склочные
междоусобицы — птицы оспаривают друг у друга право на жизненное пространство.
Попугаю-старожилу уже не до прохожих, он прекратил свои шалости и выглядит
озабоченным и невыспавшимся. Освистали беднягу. Так и хочется дать ему
телефончик очень честного и знающего адвоката, который возьмет недорого. Рулоны
материи воткнуты в груду предметов, словно деревянные шпильки — в волосы гейши
на картинках в книге «Эротик арт оф Джапан», ставни, решетки, зеркала
закреплены так, что перспектива в них приобретает фантасмагорические свойства:
улица спускается с небес на землю, ну прямо не улица, а лестница Иакова. В
зеркалах плещется Средиземное море, горят нефтяными скважинами закаты и
прозябает Яффо, легендарный и убогий город.
Однажды
поверх этих богатств вскарабкалась надувная лодка под ярким парусом с
орнаментом в центре в виде подсолнуха. Парус хлопал на ветру с такой яростью,
что казалось, дом вот-вот снимется с места. Как-то зимой лодка свалилась и села
на мусорный бак. Кошки ласточками выпорхнули из его недр. Мусорный бак
осторожно снялся с якоря и поплыл под парусом в неведомое.
Перед
выборами хозяин накрыл балконную экспозицию лоснящимся портретом Нетанияху.
Глава правительства пустился строить гримасы и заигрывать с публикой: надувал
щеки, растягивал улыбку, подмигивал и лучился. Проиграв сопернику, заметно
сник, постарел и сморщился, выцвел, порвался на куски, криво и жалко отвесив
нижнюю челюсть, и... слинял вовсе. Но мы верим, что он вернется.
Балконная
панорама меняется все время, и только один элемент в ней остается постоянным —
это израильский флаг. Под летним испепеляющим солнцем и под зимними ливнями
стяг гордо реет серой рваной тряпкой.
Что
это — верноподданничество, охранная грамота или насмешка над державой?
С
внешней стороны балконных перил хозяин тщательно закрепил полочки, расставил на
них вазоны с цветами и ухаживает за ними.
Это
— для красоты.
Крыша
дома и проемы окон пустующих квартир облюбованы популяцией голубей.
Раздобревшие на отбросах «птицы мира» обильно гадят на балконные богатства
заблудившегося в дебрях времен ааронита.
—
Господин Коэн, а куда вы мой стол денете? На балкон? Не боитесь, что рухнет?
—
Чего вдруг рухнет? Все это только лишь объем — веса никакого. Тяжелые и ценные
вещи я храню дома. У меня есть предметы иудаики, серебро, даже арон ха-кодеш1
из дуба. Заходи, приведи своих друзей-художников. Люди искусства — мои
постоянные клиенты.
— А
деревянные скульптуры у вас есть?
—
Что? Ни в коем случае, я языческой нечистью дом не опоганю. Скульптуры — это
идолы! Мне, коэну, нельзя к ним прикасаться, и тебе не советую.
Короткий
пятничный день всегда чреват слишком ранним приходом субботы и наполнен
лихорадочной суетой последних предсубботних приготовлений. Соседка с верхнего
этажа хлопочет — моет балкон. Струя грязной воды обрушивается в центр стола,
заставляя столпившихся отскочить в стороны. Стол приходится отволочь куда-то за
угол. Трудолюбивая женщина принимается чистить второй свой балкон и снова
оплескивает аукцион внизу.
Мелкие
слесарные, столярные, обивочные мастерские, ресторан «Ицик ха-гадоль»2
(внушительных размеров владелец ресторана стоит при входе, так что все могут
воочию убедиться в его величии) закрываются.
Последние
посетители уже оставили щедрые чаевые в рыбном ресторанчике — сюда съезжаются в
пятничные полуденные часы на свежий морской улов деловые компьютерные люди из
стерильных кондиционированных районов северного Тель-Авива. Они любят снять
недельное напряжение хорошим обедом, поговорить на сытый желудок о законных
правах арабов на Яффо и ополоснуть глаза бесконечными морскими далями перед
субботним семейным затворничеством. Фабричка «Кровать моей мечты», гаражи,
пекарни, некошерный русский колбасный магазинчик — все закрывается.
С
грохотом и непреклонностью судебного приговора, без права обжалования
обрушиваются гильотинами железные жалюзи.
Оторванные
конечности и головы, но ведь они же — археологические обломки скульптур,
которые нам так милы на музейных стендах. «Эти головы — чрезвычайно
выразительный элемент экспозиции — покоятся на необычно, под углом поставленных
полках-пюпитрах, так что лица этих пожилых поживших людей, в коих отражена,
впечатана вся их жизнь, буквально читаются».
Мимо
нас прошаркала группка пожилых католических монахинь (бледные лица, не знающие
косметики, волосы убраны под платки-наколки, пепельно-серый цвет,
бестелесность) и протопал взвод из трех молодых арабок с выводком детей
(платья-халаты, волосы убраны под платки-реалы, широкие, сочные, небрежно
вылепленные лица, тоже не знающие косметики, дешевая грубая обувь).
«Брокеры»
тонко чувствовали ситуацию и уверенно играли на понижение. Акции моего
предприятия падали. Цена реди-мэйда неумолимо приближалась к той черте, за
которой мне придется доплатить, только бы кто-нибудь добрый прихватил стол с
собой в качестве субботнего подарка.
Спасение
возвестило о себе звонком мобильного телефона. Оно имело образ хмурого грузного
торговца. Торговец достал из кармана засаленных рабочих брюк крошечный изящный
телефон последней модели, открыл элегантную крышечку и прижал мясистую ладонь,
на которой только что хрупко красовался телефончик, к уху. Аппаратик исчез —
его поглотила пятерня. Мужчина подошел к стенке и отвернулся, будто собрался
справить малую нужду. Но нет: крики и угрозы перекрыли жужжание торга. Это
подошедший корил свою ладонь за невыполнение каких-то важных условий. Не
переставая сквернословить, как продавцы икон на Измайловском рынке в Москве,
горлопан зажал телефончик на этот раз между ухом и плечом, отчего его массивная
голова оказалась криво и неестественно прижатой к туловищу, и таким образом
высвободил обе руки. Затем он подошел к столу и ощупал его по-хозяйски, как
цыган — лошадь на бессарабском базаре. Проверил суставы, погладил, потрепал и
похлопал по гладкой стальной поверхности, поглядел в пасть. Затем опустился на
землю в позе молящегося мусульманина — анусом в небо, — чтобы заглянуть столу в
пах, и, кряхтя, втиснулся под стол целиком.
Скованность
и неудобство смирили его дух и расположили к компромиссам. Вылезал он из-под
стола похорошев и подобрев. Пожелав своему плечу «Шабат шалом!», он достал из
нагрудного кармана пачку стошекелевых купюр, перетянутую аптечной резинкой,
выдернул из нее две сотни, сунул их мне в руки, взвалил стол на спину и уволок
прочь.
— В
добрый час, поздравляем, видишь, никогда нельзя падать духом! Мы за тебя все
время болели, — несостоявшиеся покупатели спешили разделить со мной удачу.
А
Коэн даже подмигнул — ты что, думаешь, он так просто пришел, увидел, купил? Как
бы не так — это я его привел, потому что я люблю помогать людям. От природы
карий, здоровый глаз потомка священнослужителей голубел небесной непорочностью.
Один
из доброжелателей поманил меня в сторону, ухватил за локоть и стал шептать:
—
Не огорчайтесь, геверет1 художник, вы мне лучше скажите, вы картину
маслом написать можете? А то у меня есть очень серьезный заказчик. А с этими
дела не имейте — жулики! Мой заказчик хочет богатую картину про Кишиневский
погром и в дорогой раме под золото. Он желает, чтоб было много фигур и очень
много обнаженного тела.
— А
обнаженное тело тут при чем?!
—
Как «при чем»? Ведь во время погрома насиловали! Надо знать и любить свою
историю! Зря вы отказываетесь, очень выгодный заказ.
Реди-мэйд
незамедлительно конвертировался в скромное количество продуктов, бутылку
красного сухого вина и букет цветов — украсить субботу.
Старьевщики
еще долго не расходились, обсуждая разыгравшуюся на их глазах сцену продажи
стола.
«Ай-яй-яй,
какой убыток, вы только подумайте». — «Продешевила, ой как продешевила. Такая
порядочная женщина, ее дочь служит в МАГАВ2 , как и мой
старший. Тяжелая и опасная служба». — «Да нет, ее дочь — манекенщица, какую
газету ни откроешь, везде ее фотографии». — «Это другая дочь, а та, о которой
вы говорите, учится в университете в Иерусалиме». — «У нее что, три дочери?» —
«Все вы путаете, у нее — одна-единственная дочь, пусть будет здорова. Приезжает
к матери по субботам». — «А сама, сама-то — разведенная?» — «Вдова вроде бы». —
«Это хорошо, что вдова, а не разведенная — повезло бабе, а то трех дочек в
университете обучать — это сколько же денег надо?!» — «А чем она занимается?» — «Искусством,
говорят, она художник, скульптор». — «Ее счастье, что художник, говорю я вам, а
то ведь в торговле — здесь обязательно талант нужен».
ИОСИФ ПРЕКРАСНЫЙ
Хорошие
девочки из приличных голландских семей приезжают в кибуц на месячишко-другой
поработать волонтерами на сборе апельсинов, самую малость вкусить израильской
экзотики — и, случается, застревают здесь надолго. Они влюбляются в смуглых
еврейских юношей, выходцев из стран Востока, и это переворачивает всю их жизнь.
Ничего удивительного, молодые сефарды1 иногда чудо как хороши.
О,
золотистая бронза его плеч! Прохладная в жару ночей гладкая кожа, нежный,
напряженный и плоский, как египетский рельеф, живот, кисть его ноги, именно
кисть, веками не знавшая иной, кроме сандалий, обуви, кисть, а не слепок туфли,
как у европейцев. О, певучая линия его шеи, преодолев острый кадык, она огибает
точеную кость нижней челюсти и подбирается к бархатистой мочке уха. О, его
тугие ягодицы матадора! О, литая бронза его чресел! О, пульсирующая
нетерпеливой змейкой вздутая вена, обвивающая его фаллос! О, о, о!
Йоси
Коэн был мал ростом, лысоват, говорил отрывисто, точно лаял, оборачивался и
смотрел через плечо злобно и недоверчиво и передний зуб потерял на ухабах
жизни. Огромные, как лыжи, пластмассовые пляжные шлепанцы волочил за собой,
пальцами ног вцепившись в них спереди. Он недавно освободился из тюрьмы и в
кибуце находился на перевоспитании.
Выглядел
Йоси так отталкивающе, что Сюзанну Ван Дер Вельде было просто невозможно
заподозрить в плотском влечении к нему. То была любовь.
Первый
акт их драмы разворачивался на фоне пардеса2 и был напоён запахами
цитрусовых и курятника. Затем Йоси сбежал из-под кибуцной опеки: «Э, да
катитесь, падлы эти, со своим супом из дохлых кур, извращенцы левые, ишь, всю
страну арабам отдать вздумали! Прежде поднимите свои ашкеназийские жопы! На
чем сидите — на землях арабской деревни! Э, привязались, маньяки, на фиг вы мне
сдались». Сюзанна подалась за ним в Тель-Авив. Она устроилась на работу
архитектором в проектное бюро, он, не работая, часть ее зарплаты жертвовал на
любимую футбольную команду.
До
отсидки Коэн честно трудился в секторе арабского наркобизнеса, был связующим
звеном между одной из яффских хамулл3 и рядовым потребителем, пока
не произошла та самая авария, в которой погиб глава клана Мухаммед. После
тяжелого ранения он прожил еще несколько дней, весь обвешанный капельницами, и,
вообразив себя пророком Мухаммедом, призвал своих братьев вернуться на путь
истинного ислама. Что они и сделали: все как один стали истово верующими.
Семейный бизнес заглох, а Йоси оказался не у дел и попал в тюрьму.
Сюзанна
сняла квартиру, оплатила любимому услуги стоматолога и после года упорных
занятий прошла гиюр и завела в доме кошерную кухню. Есть эту ее стряпню Йоси
отказался, он предпочитал хумус, который готовил неопрятный грузный иракец в
забегаловке на углу. Напрасно тщилась Сюзанна, ставшая после перехода в иудаизм
Саррой, разделить с ним эти трапезы — ее желудок, увы, противился каше из
тертых бобов. Попытки соблюдать субботу и вовсе провалились — по субботам Йоси
любил смотреть по телевизору футбольные матчи.
Семья Коэнов — пять братьев и старуха мать —
прослышали о блондинке-чужачке. Братья, один — старьевщик в Яффо, специалист по
скупке краденого, трое — совладельцы гаража и один — профессор-окулист,
постоянно враждовали друг с другом, но перед лицом врага сплотились: все были
против Сюзанны-Сарры (и окулист тоже). Не родня она Коэнам! Напрасно
волновались — речи о свадьбе не было.
Когда Сюзанна забеременела, Йоси требовал
аборта, потом осыпал проклятиями ее живот, а перед родами исчез. Ребенок
родился смуглым и рыжеволосым, ну прямо как царь Давид, которого «зарыжила»
прабабка Рут1. Давидом его и назвали. Появился Йоси через два года,
наверное, до него дошли слухи о том, что растет удачный сын, и подарил малышу
игрушку-зайчика. Встреча с отцом потрясла Давида. У всех были папы, только у
него — нет. А тут вдруг оказывается, что и у него есть — самый настоящий
собственный папа Йоси. Первой осмысленной фразой ребенка была: «Я хочу всегда
жить у папы». Коэн признал отцовство, и суд обязал его платить алименты.
Алименты он не заплатил ни разу — «нет денег, нигде не работаю», но нашел
необходимую сумму, чтобы нанять адвоката и закрыть Сюзанне с сыном выезд из
страны под предлогом того, что иностранка собирается выкрасть ребенка.
Почетный ректор архитектурного института и
магистр масонской ложи господин Ван Дер Вельде приехал в амстердамский аэропорт
встречать прилетавших на пасхальные каникулы дочь и внука, а встретил чемодан и
детскую складную коляску. Сюзанну сняли с рейса в последние минуты перед
вылетом. Объяснений никаких он не добился, дочь увел полицейский — вот и все.
«Подождите минуточку, мы запросим израильские службы». Пожилой джентльмен
вообразил скверную историю, связанную, конечно, с отцом своего внука, и в этом
не ошибся. «Сюзанна арестована, ребенок... где же ребенок?» Кто-то подхватил
оседающего господина, вызвали «скорую», и отец Сюзанны скончался в машине, не
доехав до больницы. События совпали с праздником Песах. Сюзанна металась от
одних запертых канцелярских дверей к другим, чтобы снять запрет на выезд.
Похороны откладывались дважды. Адвокат Йоси
предложил ей съездить одной, мальчик останется у Коэнов, там за ним присмотрят.
Она поступила опрометчиво — согласилась. Сына Сюзанна увидела только через
полтора года. О Давиде она знала лишь, что он жив. Полиция в дело не вмешалась
— все решит суд. Судебные заседания постоянно переносились, казалось, они для
того только и собирались, чтобы назначить новое число. «Решение такого важного
дела, как судьба ребенка, не терпит поспешности, гражданочка». Адвокат пошел
навстречу клиентке и брал с нее полцены за отмененные заседания.
Как-то раз Сюзанна оказалась в переполненном
судебном зале ожидания вместе с семьями пострадавших от теракта, родственниками
подсудимых и телевизионными съемочными группами. Арабская хамулла привлекала
внимание тележурналистов больше, чем пострадавшие: она охотней позировала и
выглядела несравненно живописней. Грузная арабка, по всему — мать террориста,
шумно набирала полные легкие воздуха и выдыхала его криком. Подле нее суетились
несколько молодых стройных девушек, задрапированных в глухие халаты. Они
плескали в лицо кричащей воду из пластиковых двухлитровых бутылок. Унять
кричащую пыталась девочка-полицейский, но безуспешно. Пол в зале быстро
превратился в грязную лужу, и арабские мальчишки радостно резвились, били
плашмя сандалиями по грязи, прыгали и дразнили съемочные камеры растопыренными
рогаткой в форме буквы «V» пальцами. В переполненном зале на скамье напротив,
крепко обнявшись, совершенно неподвижно сидела пожилая супружеская пара. Жена,
ростом поменьше мужа, опоясала его крупное туловище руками, сцепив их сбоку
наподобие пряжки, и прижалась щекой к мужниному животу. Мужчина обнимал жену за
плечи. Незнакомая с сигаретой подошла вплотную к Сюзанне и скосила глаза в
сторону скорбящих: «У них погибла дочь, старшая, мать говорит, она светилась
радостью, как солнышко. Террорист, вы слышали, он научился изъясняться на
иврите без акцента и обладает европейской внешностью, я видела, он похож на
француза, ненавижу французов!» — «Почему?» — «Потому что они ни за что не хотят
говорить по-английски! А вам не мешало бы тоже избавиться от акцента. Вы что,
пострадавшая или проходите как свидетель?»
Сюзанна белкой в замкнутом колесе вертелась, не
прекращая поисков: полиция, социальные службы, частные детективы, адвокаты,
полиция... Когда в третий раз попала к одной и той же социальной работнице,
один глаз которой смотрел на правое, другой — на левое ухо несчастной
подопечной так, что лицо Сюзанны находилось постоянно вне ее поля зрения, — не
выдержала и, всегда сдержанная, суховатая и вежливая, разрыдалась и
раскричалась не на шутку. Силы, время, деньги, много денег затянула в себя
судебная воронка, прежде чем Сюзанна, выбившись из сил, постарев, заболев,
потеряв работу, отыскала ребенка. Хорошо еще суд в конце концов разрешил ей
видеться с сыном, «которого мать бросила с высокой температурой под дождем
одного прямо на улице», а братья Коэны его чудом нашли, «потому что Бог, будь
свято его имя, не оставил бедного мальчика тогда, когда родная мать его
оставила, а сама уехала в Амстердам развлекаться. Там одни публичные дома и
наркотики, у этих гоев. Так вот она... Какой отец умер? Нам об этом ничего не
известно. А даже если и умер, это что, детей надо бросать? У нас в семье такого
не принято. Просим оставить Давида в приюте, чтобы он мог учить Тору. У матери
все равно нет средств его растить — ее уволили из-за прогулов. К тому же она не
соблюдает субботу — соседи слышали, как по субботам она включает телевизор. Где
Йоси? Ну, вам ведь известно — он в тюрьме, где же еще».
Социальная работница на запрос суда
охарактеризовала Сюзанну как истеричную, лицемерную, имея в виду, наверное, ее
излишнюю вежливость, и очень агрессивную женщину.
С Йосефом Бар Меция1 Сюзанна
познакомилась случайно. Бар Меция был районным ухажером и поэтом. Поэтом его
считали старомодным, и чем больше он силился казаться современным, тем вернее
это словечко прилипало к нему. Когда-то давно он получил приз за подборку
стихов, но печатался мало и популярностью не пользовался. Признания он ждал всю
жизнь, и оно случилось... в Албании. Местный классик, остро нуждавшийся в
деньгах (Бар Меция отвалил ему крупную по албанским — скромную по израильским —
меркам сумму), перевел его по
подстрочнику, и книжица стихов стала событием местной культурной жизни.
Национальный албанский поэт придал стихам Йосефа космичность и
трансцендентность, которых там отродясь не водилось. Йосеф с покорностью
склонил голову и позволил надеть на себя лавровый венок. На творческом вечере в
Тиране он расчувствовался и проболтался, что не успел получить заказанный для
этого случая парик и так и приехал лысым. «И вот таким меня, оказывается, все
равно любят в Албании». Сидящие в зале не привыкли к подобным вольностям. Одни
решили, что перед ними отважный диссидент, борец за свободу слова, другие
приняли его за клоуна.
Дома, в Израиле, албанская слава ни на кого не
произвела впечатления. Албания — мусульманская коммунистическая отсталая
страна. Кстати, где она находится? Успех там лишь доказывает, что поэт он
несовременный, раз пришелся им по вкусу.
В молодости Йосеф был худым, собственно, таким
он и остался, если не считать огромного вздутого живота, делающего его похожим
на тощую беременную женщину. Шея его была длинной, и на загривке из-за ворота
рубашки выбивался клок светлого пуха. Круглая голова, сплошь покрытая
разнообразной формы и величины пигментными пятнами, напоминала школьный глобус,
у южного полюса украшенный ленинской бородкой. Суетливые, полусогнутые в
коленях ноги заносили хозяина невесть куда, и тогда он останавливался и
удивленно вертел головой в разные стороны — ни дать ни взять курица-голошейка.
Вся эта нестройная картина успешно приводилась в порядок глубоким, звучным,
красивым голосом и огромной разделенной любовью к самому себе.
Если не поэзией, то все же двумя своими бывшими
женами он был знаменит. Первая, актриса и красавица, увы, закончила свою
карьеру, успев сняться в нескольких фильмах и став любимицей своего поколения.
Сейчас она почти не выходила из лечебницы для душевнобольных. Вторая, юрист,
член Кнессета, бойкий политик, напротив, вела активную жизнь. Она крикливо и
дерзко сражалась за права неимущих и свою огромную зарплату слуги народа.
Йосеф, включая телевизор, всякий раз подвергался опасности оказаться с ней
наедине. Избегнуть встречи со «злодейкой» было невозможно — она глядела с
агитационных щитов, плакатов и предвыборных листовок. Как-то раз он заметил
валявшуюся на тротуаре газету с ее портретом на весь лист и старательно вытер
об нее ноги. Жена до сих пор вызывала у поэта приступы ярости и скачки
давления. Куда спокойней ему было в обществе одиноких подруг, которыми он
окружил себя.
В молодости с женщинами у Йосефа не клеилось. У
обеих жен как-то неприлично быстро после свадьбы и рождения детей обнаружились
любовники. Его интрижки заканчивались, едва начавшись, после двух-трех
постельных эпизодов. Первый раз все женщины как одна его подбадривали, мол, это
даже льстит им, такое волнение, но в дальнейшем у них на лицах проступало
одинаковое виноватое выражение сродни признакам какой-то постыдной болезни, и
роман издыхал, едва родившись. Как будто не ясно, что они липли бы к нему,
сучки похотливые, любительницы поэзии, окажись он достойным кобельком.
Сейчас все было совершенно по-иному — он держал
в напряжении добрую дюжину одиноких женщин и ни с одной из них не спал! Мысль о
постели вызывала в нем спазм отвращения. Своих подопечных он не баловал цветами
и подарками и никогда ни одну из них не приглашал в ресторан. Расточительность
он ненавидел не меньше постельных отношений. Первый этап знакомства
разворачивался под лозунгом «наконец-то мы нашли друг друга» и требовал
проявления с его стороны большого энтузиазма. Затем выбрасывалась на стол
козырная карта: «Только вам, потому что вы мне близки и дороги, я могу рассказать
о своем горе — мой сын покончил с собой... Я так одинок...» Какая женская
немолодая душа не дрогнет от такого признания? Затем следовали объятия в парке
или на лестничной площадке, но ни в коем случае не в квартире. Кульминационный
момент приближался: подруга случайно (от него самого) узнавала, что у нее есть
соперница, и не одна. «Я врать не стану», — Бар Меция гордился своим врожденным
правдолюбием. Упреки, истерики, причитания «Какая же я дура!» — именно эти
конвульсии агонизирующей любви были ему слаще оргазма.
Случались иногда осечки. Как с той сумасшедшей
вдовой. Они так славно выпили по бокалу вина и закусили салатом, он взял ее
руку в свою, прочел два новых (десятилетней давности) стиха и поведал о
сыне-самоубийце. «О, как мой Ицик, как он! Это сблизит нас!» Вдова резко
рванулась к нему, стул, на котором он сидел, поехал задом по гладкому
плиточному полу к дивану, женщина опрокинула поэта вместе со стулом на диван и
подмяла его под себя. Сопротивлялся он яростно, но это только вдохновляло
наездницу. «Я не могу», — задыхался он. «И я, и я не могу больше!» — «Это
слишком быстро, мы еще не знакомы!» — «Да, медленней, вот так, вот так!» Ее
руки рвали на нем одежду. «Как мой Арик, как мой покойный муж, так же ушел из
жизни, это судьба, общее горе нас сблизит». — «Я люблю...» Смачный благодарный
поцелуй кляпом запечатал его рот и нос. Йосеф понял, что вот-вот задохнется,
собрал последние силы, рванулся и выкрикнул: «Я люблю миниатюрных блондинок!»
Вдова отпрянула, шлепнулась на стул, тот поехал задом, опрокинул книжный
стеллаж и уперся в стенку. Женщина стряхнула с себя сборнички стихов, книги по
современной французской философии, поддала носком том Достоевского на иврите в
твердом переплете, встала, одернула юбку и направилась к двери, надменно неся
свою совсем еще не старую голову породистой крупной брюнетки.
«Уф... кто бы мог предположить... Надо будет
сказать русской, которая приходит убирать, чтобы не натирала пол, а то вот что
получается. Кстати, эта русская — милашка, но при ней муж, вроде бы даже не еврей.
Давно пора ужесточить закон о репатриации, а злодейка ратует о его
послаблении».
Еще одна досадная неувязка случилась в его в
общем-то успешной практике. Сначала ничто не предвещало провала, напротив, шло
гладко. Уже был пройден момент «сын-самоубийца» и заказаны (еще не куплены)
билеты на рейс в Италию. «Этого путешествия вместе я ждал многие годы!» Новая
подруга пригласила его на свой день рождения, и Йосеф с удовольствием
согласился, но, если можно, он придет в сопровождении любимой женщины, а за ней
он закрепит один день в неделю, среда ей подходит? Бывшая жена, она его
по-прежнему очень любит, он иногда поднимает трубочку, и как только она слышит
его голос, сразу несется к нему, совсем сумасшедшая, такой она всегда была. Ее
ведь все знают, милитантная особа — только и делает, что борется за мир! Есть
еще одна женщина, она принимает его за плату, ну, когда ему очень нужно, за
умеренную плату — исключительно порядочная женщина, ей чужого не надо. И есть
одна...
Слез и истерики не последовало. Дама пришла в
«свой» день, разложила какие-то выписки и открыла книгу «Сексуальные
поведенческие модели» на английском, нацепила очки и прочла: «Недееспособный
мужчина, тип поведения „Молодой Казанова”, испытывает навязчивую потребность в
новых и новых романтических знакомствах, но избегает интимных отношений, широко
рекламирует свои амурные победы, часто вымышленные. Сексуальное удовольствие
получает от интриги. Пациент, вы никого не узнаёте?» — «Нет». — «Ваш случай
классический». — «Вы на что намекаете? Вы что думаете, если вы психолог...» —
«Не волнуйтесь так, я хочу вам помочь». — «За что?» — «Импотент не всегда...» —
«Вон отсюда!» — «...не всегда понимает, что с ним происходит...» — «Убирайтесь!
Вон! Вон!»
У Йосефа Бар Меция остался пренеприятнейший
осадок: какая гадость, наглость, клевета! Привыкла небось, что ее сразу в
постель тащат, красивых отношений не понимает! А ведь как вначале клюнула на
«кушеточку». Это я хорошо придумал: «Мы переставим кушеточку вот сюда — так нам
будет удобнее смотреть телевизор». Слава Богу, не перевелись еще женщины,
которым нужны тепло и любовь. А «кушеточку» не мешает взять на вооружение —
никаких обязательств и обмана никакого. Ведь не скажет же она потом: «Ты обещал
передвинуть кушеточку, хи-хи».
Всего
этого Сюзанна не знала. Она пришла на литературный вечер («Вытаскиваю себя из
болота за волосы, как барон Мюнхгаузен», — говорила она), купила свежий номер
журнала и подошла за автографом к одному из авторов. Им оказался Йосеф Бар
Меция. Спросил об акценте. «Голландия, надо же, а вот он — шестое поколение в
стране». — «Чувствуется, — заметила про себя Сюзанна. — Превосходный иврит и
безобразно одет — подкладка пиджака неряшливо провисает, а под ним — линялая,
мятая, порванная у шеи маечка. На вечер пришел все-таки... Сейчас он спросит,
сколько лет я в Израиле». — «Сколько лет вы в Израиле?» — «Сейчас скажет, что я
не смогу понять всех тонкостей его поэзии, потому что иврит — не мой родной
язык». — «Вы знаете, жаль, что вы не сможете понять всех тонкостей моих стихов
— ведь иврит не ваш родной язык». — «Сейчас он скажет, наверное, я очень скучаю
по Голландии». — «Я хотел бы спросить... не разрешите ли вы мне проводить вас?»
Карманы его брюк были нагружены книгами и ключами, и, когда он встал, брюки
поехали вниз под тяжестью этих предметов. Сюзанна хихикнула в душе над
раздутыми спадающими галифе своего нового кавалера и тотчас упрекнула себя в
придирчивости.
Всю
дорогу они проговорили. Сильный запах цветущих цитрусовых деревьев, вызывающий
аллергию у восприимчивых людей, мешал Сюзанне, она чихала и смущалась. Не
прошло и получаса после того, как они расстались, как он позвонил, и они
проговорили несколько часов. «Это прекрасно, что вы — архитектор. Сегодня
каждый-всякий — художник или поэт, архитектор — это специальность. Вы знаете, Сюзанна,
нет, нет, имя Сарра вам совсем не подходит, я буду называть вас Сюз, вы
разрешите, мне ведь теперь часто придется произносить ваше имя. Между поэзией и
архитектурой так много общего, хорошие стихи — архитектоничны, да, да, вот
именно, построить строку, выстроить абзац. И все-таки, почему такая маленькая
хрупкая женщина выбирает мужскую профессию? Потомственные „вольные каменщики”,
масонская ложа? И отец, и дед, рассказывайте, прошу вас, это так интересно;
конечно, знаю, их преследовали нацисты так же, как евреев. Сюз, милая, сколько
у нас с вами общего. Где вы были, когда я был молод, где вы были все эти мои
одинокие, эти долгие годы? Не говорите, что это не имеет значения, мой возраст.
Ваш голос, нет, акцент придает прелесть вашей речи. Знаете, ваша яркая личность
заявляет о себе и сквозь грамматические ошибки, и сквозь акцент».
На
следующий день он позвонил ей и прочел новое стихотворение, написанное под
впечатлением их встречи. В нем говорилось о любви — птице, которая залетела в
его комнату и мечется, думает, что он хочет ее поймать. Но нет, он хочет ее
отпустить. Йосеф чуть было не проболтался, что это стихотворение, переведенное
на албанский, имело большой успех, но спохватился.
Они
встречались часто, его интересовало абсолютно все в ее жизни, «что связано с
вами, важно для меня». Сюзанна раскрывалась медленно, но он был настойчив,
заботлив, терпелив, мягок. Они смеялись, взявшись за руки, гуляли по берегу
моря. Вместе посещали Давида, и Йосеф даже купил ребенку игрушку — плюшевого
слоника.
То,
что прелюдия затягивалась, не беспокоило ее нисколько, но начало серьезно
тревожить Йосефа. «Сегодня я решил сказать вам что-то очень важное для нас». Он
был так взволнован, что Сюзанна сочла бестактным смотреть ему в лицо, потупила
глаза и замерла. «Очень для нас важное — мы с моей женой снова вместе!» Она
подняла взгляд: Йосеф выглядел как школьник, которого застукали за
онанированием под партой. Глаза слезились, рот кривила и размазывала ухмылка.
Сюзанна застыла ошарашенная: это не было игрой — он наслаждался. Она
повернулась, чтобы поскорей уйти, он больно схватил ее за запястье. «И еще, я
врать не люблю, у меня роман на стороне». — «На чьей стороне?..»
Случай
Сюзанны-Сарры не был исчерпан полностью и таил в себе еще некий нереализованный
потенциал. «Сюз, милая, не кладите трубку. Какая жена? Мы с ней расстались, на
этот раз окончательно. Роман? Ну зачем вы называете романом мимолетный флирт,
надо быть снисходительней к людям, не так строго судить. Жена воспитывалась в
кибуце, и когда приходили родители забирать своих детей из садика, она ко всем
тянула руки, ко всем. Какой ужас, правда? Сын? Вы что-то путаете, Сюзанна,
никакого сына у меня нет и не было. Есть две дочери, о каком сыне-самоубийце вы
говорите? Господь с вами! Да, жена, своей больной матери она не подала стакан
чаю (ее мать ужасно готовила, все сжигала!) и не открыла дверь. Их соседка,
очень толстая несчастная женщина, — никаких других свидетельств несчастья
соседки, кроме полноты, оратор не упомянул, — так вот, эта женщина подала
больной стакан чаю. Поэзией не заработаешь на жизнь, у нас с женой есть
несколько квартир, и это — источник дохода. Так вот, она сдала свою, а потом
нашла других квартирантов, которые заплатили ей чуть больше, так она выставила
на улицу предыдущих. А ведь у нее огромная зарплата члена Кнессета, — его голос
полнился гражданским пафосом, — сколько голодных можно было бы накормить,
сколько жилья построить для неимущих, сколько оружия приобрести!» — «И
вооружить им палестинцев!» — хотела вставить Сюзанна, но, как всегда, промолчала.
Затем Бар Меция попросил перевести статью о его творчестве на голландский, она
не откажет, правда? Предложил заплатить, запнулся, извинился. «Но ведь вы
согласитесь разделить со мной ужин в хорошем ресторане? Какую кухню вы
предпочитаете? Нет, конечно, не мексиканскую, она для нас с вами слишком
острая, итальянскую, ну вовсе не обязательно спагетти, они замечательно готовят
мясо с овощами, а ньоки, вы знаете, что это такое? Похоже на маленькие
вареники, только вкуснее, нет, в Италии я не был, но мы поедем туда вместе, я
завтра же закажу билеты, все расходы я, разумеется, беру на себя, Сюзанна,
дайте мне привыкнуть к вам, я испытываю влечение к крупным брюнеткам, Кармен —
мой тип, это не зависит от меня, дайте мне время».
Обсуждение
меню предстоящего ужина заполняло теперь их разговоры. Ужин в ресторане как-то
незаметно «сполз» в обед. «Прекрасная идея, почему бы не обед? Это так
по-семейному». Ресторан был выбран китайский, его очень хвалили в пятничном
газетном приложении. Цены там не малые, но, как считал корреспондент, они себя
оправдывают. По будням можно заказать фирменные блюда по цене обычного ленча.
Туда и направилась наша пара. «Посмотрите, открылась новая столовая, а я и не
знал». Действительно, рядом со входом в китайский ресторан притулилась
неказистая дверь и над ней на куске фанеры надпись от руки: «Хумус». Не успела
Сюзанна воспротивиться, как они уже сидели за покрытым газетной бумагой
столиком и перед каждым — пластмассовая тарелка протертой бобовой массы. Пиво
кавалер заказал одно на двоих. «Слишком дорого для такого заведения — пиво я
вам советую покупать в магазине — это дешевле». В углу у самого потолка был
закреплен телевизор. Несколько мужчин и хозяин забегаловки в их числе
навалились на столы, грузно вдавив в них локти и грудь, и живо обсуждали
транслируемый футбольный матч. За соседним столиком смуглая крашенная в
блондинку пожилая женщина с мобильным телефоном громогласным шепотом,
перекрывающим шум, рассказывала подруге: «Когда я увидела, что он сильно
потеет, испугалась, ты ведь знаешь меня, когда я нервничаю, то начинаю икать.
„Прекрати икать”, — требует он. Почему ты говоришь, что он был прав? Икать —
это естественно, это облегчает. Я ему отвечаю, тебе, мол, что, потеть можно, а
мне икать нельзя? И что ты думаешь? Смотрю — умер».
Йосеф
быстро и жадно съел хумус, протер тарелку питой, не скрыл отрыжку, откинулся на
спинку стула и со знанием дела подробно принялся описывать воспаление в
мочеточниках, которым он страдает еще с той поры, когда они с женой жили как
семья. Одно присутствие злодейки провоцировало боли. Он посвятил Сюзанну в
характер выделений, резей и перешел к методам лечения. Сюзанна больно выгнула
шею и не спускала глаз с экрана телевизора, так тарелка хумуса оставалась вне
поля ее зрения. «Я и не знал, что вы любите футбол, — вот как удачно мы сюда
зашли».
Хозяин давно подсунул под пустую пивную бутылку
счет на мятом клочке бумаги, а кавалер и не думал расплачиваться. Сюзанна в
смущении достала кошелек. «Не стану возражать, вы хотите заплатить, я согласен,
но только тогда за нас обоих, это такие гроши! Феминизм совсем испортил женщин
— они все время доказывают свою самостоятельность. Но в дорогой ресторан
подругу опасно приглашать —
а вдруг она не намерена платить, это, скажу я вам, Сюз, очень опасно...»
Когда до нашей героини дошли слухи о том, что
Бар Меция госпитализирован, Сюзанна поехала навестить его, хотя к тому времени
они давно расстались и она знала — Йосеф был увлечен новой интригой. У входа в
отделение толпились женщины, и она услышала часто повторявшееся имя Бар Меция.
Сначала посетительницы настороженно поглядывали друг на друга, но довольно
быстро разбились на группки, и в каждой оказалось осведомленное ядро. Злодейка
уже находится внутри, так утверждали, и врачи разговаривают только с ней. Дамы
сменялись, одни уходили, другие, новенькие, появлялись, завязывали знакомства,
обменивались номерами телефонов, разговоры вертелись уже не только вокруг
больного — обсуждались государственный бюджет, предстоящая война в Ираке и
ночной теракт в поселении. Время от времени слышались раскаты смеха или чей-то
неподобающе громкий для больничной обстановки голос. Энергичная особа,
оказавшаяся журналисткой, прорвалась внутрь и через несколько минут вернулась,
излучая осведомленность: будут впускать, но только по трое.
Йосеф лежал, подключенный к аппаратуре. Руки
схвачены в запястьях и «прикованы» к кровати, две побулькивающие трубочки
поднимались из ноздрей к вискам, как сальвадоровские усы, и придавали ему
лихаческий вид. Он следил за парадом, приоткрыв один глаз, на лице блудила
знакомая Сюзанне улыбка. Когда она подошла и встала в ногах кровати, он едва
скользнул по ней взглядом, и вдруг хрип ужаса огласил больничную палату — за
спиной Сюзанны крупная брюнетка давилась рыданиями: «Как мой Арик, как мой
покойный муж, вот и он так же!» Кармен прижимала к груди вазон с тропическим
хищным цветком, она оттолкнула Сюзанну и ринулась к больному. Произошло
замешательство, суета, забегали сестры, и обе женщины были немедленно выдворены
вон.
Великие города обращены лицом к морю и горды
этим, Тель-Авив — спиной. Когда бы Сюзанна ни бродила по городу, она мысленно
реставрировала и приводила в порядок дома. Было достаточно сохранившейся
детали, балкона или входной двери, чтобы безошибочно определить стиль и
вообразить дом в его первозданном виде. Все эти здания-калеки непрестижных
приморских улиц, изуродованные, запущенные, обшарпанные, выстраивались в ее
воображении в уютные проспекты. Сейчас это ее «хобби» показалось Сюзанне
нелепым. В конце концов, именно в таком виде Тель-Авив являет собой пример
эстетики безобразия, которой можно наслаждаться. «Я становлюсь
израильтянкой...» Сюзанна шла по бульвару Бен-Цион к морю. «Какой холодный март
в этом году». Она в который раз подивилась тому, что улица не спускается, а
поднимается к морю, и значит, эта часть города должна быть затопленной, но нет,
этого не происходит. С самого утра Сюзанна чувствовала сильную радость —
вечером она увидит сына. Первое время мальчик дичился, кричал: «Уходи, уходи,
шлюха!» — и царапал ее лицо, игрушки и книжки вырывал у нее из рук и убегал с
ними. Но теперь он стал мягче и позволяет даже обнять себя. Рыжие пейсы,
смуглое личико, все говорят — прямо царь Давид.