ЛЮДИ И СУДЬБЫ

 

НИНА КОРОЛЁВА

Руфь Александровна, Руня Зернова

В 1956 году в Пушкинском Доме я познакомилась с Ильей Захаровичем Серманом. Я недавно окончила филфак университета, мне было двадцать два года, как филолог я, конечно, была абсолютно пустым местом, но мой университет­ский руководитель Аркадий Семенович Долинин что-то увидел в моих курсовых работах и дипломе о Герцене-писателе и дал мне рекомендацию в аспирантуру. Для университета его рекомендация в те годы (1954—1955) мало что значила, и в университетской аспирантуре меня не оставили. Профессор Долинин был крупнейшим специалистом по Достоевскому, автором замечательной монографии о книге Достоевского «Подросток» — «В творческой лаборатории Достоевского», но семинара по Достоевскому ему в университете вести не разрешали, он занимался с нами революционными демократами — Белинским, Герценом и Огаревым. Мы были последними его университетскими учениками, нас было сначала трое, потом осталась я одна. Занимался он с нами весьма своеобразно. Он хотел, чтобы мы погрузились в психологию людей ХIХ века, поняли их трагедии и стремления. Мои беседы с А. С. Долининым обычно начинались так: «Вот вы пишете о Наталье Александровне. А вы были у Пасхальной заутрени? Нет? Но это невозможно! Вы должны...». Далее следовали рекомендации, какие службы необходимо посещать, чтобы что-то понять в психологии писателей ХIХ и начала ХХ века: «Канон Андрея Критского — обязательно!» Звучало и категориче­ское требование: «Прежде чем начать следующую главу — о герое, вы должны слушать Вагнера. Постичь мир Вагнера!» Для меня, комсомолки 1950-х годов, эти советы были невыполнимы — после первого же посещения церкви, даже не в Страстную неделю или Пасхальную ночь, я бы вылетела из комсомола и из университета! Но каждая беседа с таким руководителем оставалась в душе как что-то глубоко истинное и заставляющее думать. Рекомендуя меня в аспирантуру, Аркадий Семенович сказал мне, что диссертацию я должна писать о стихах, лучше всего о Тютчеве. Хотя для этого мне следует уяснить, что такое нравственное и безнравственное, законное и беззаконное в любви. В пример мне ставилась Елена Дрыжакова, любимая ученица Аркадия Семеновича по Педагогическому институту, основному месту работы профессора Долинина, — ее трудолюбие, нравственная смелость, прекрасные литературоведческие статьи. Во мне пробуждалось желание сделать работы лучше, чем Лена Дрыжакова. С этим
я и пришла в Пушкинский Дом Академии наук. Мне там понравилось все — мраморная лестница, картина Айвазовского «Пушкин у моря», на которую
смотришь, поднимаясь по ступеням, торжественный стиль заседаний, ведо­мых Борисом Павловичем Городецким, где обсуждались статьи о критиках ХIХ века для тома «История русской критики» и где аспирантам, в том числе и мне, предоставлялось первое слово. Впрочем, Аркадий Семенович Долинин старался охладить мои восторги и однажды сказал мне: «В этом заведении только два талантливых человека — Георгий Михайлович Фридлендер и Илья Захарович Серман. Постарайтесь общаться с ними». Позже он добавил к этому краткому списку еще Б. М. Эйхенбаума.

 (Аркадий Семенович был несправедлив к Пушкинскому Дому, там было гораздо больше талантливых ученых. Но — и когда меня увольняли из этого заведения за одну-единственную «несанкционированную» беседу с иностранцем, и когда изгоняли из него Илью Захаровича Сермана, дочь которого Ниночка уехала из страны по израильской визе, — эти талантливые ученые не заступались за увольняемых. Может быть, потому что понимали: заступничество не поможет, а лично им может повредить. Такое было время.)

 Илья Захарович в 1950-е годы только что вернулся из ссылки, только что вышло многотомное издание Белинского с его участием — с замечательным указателем, которым потом пользовались многие поколения молодых ученых для пополнения знаний о писателях всех стран и народов. Впрочем, однажды Руфь Александровна сказала, что немало статей в этом указателе написано ею, — это был, что называется, коллективный семейный подряд. Илья Захарович языки знал плохо, а «испанистка» Руфь блестяще знала по меньшей мере три европейских языка и литературу на этих языках — испанскую, французскую, английскую. Однажды я пригласила Серманов на закрытый просмотр какого-то трофейного кинофильма в крохотном зальчике Института театра, музыки и кино, где работала после «изгнания» из Пушкинского Дома, — просмотра без субтитров и дубляжа, «для своих». Переводила молодая сотрудница, знавшая язык неважно, и, уж конечно, не «синхронистка». Руфь Александровна, пару раз возмущенно исправив ее перевод, решительно включилась сама и безукоризненно перевела весь фильм до конца.

 Помню, как высоко она ценила профессионализм в работе переводчика. Она рассказывала о каком-то приеме великого испанского тореадора, где разговор велся сразу на нескольких языках: «Рядом с ним сидела тихая и точная, как метроном, Вероника Спасская, переводившая со всех языков на русский и с русского на все языки». В 1966 году Руфь Александровна написала об этом испан­ском госте рассказ «Бронзовый бык»: как он покупал в антикварном магазине на Невском бронзовую копию могучего быка, оригинал которого стоял возле бойни.

Здесь и далее я буду рассказывать о том, что помню, не заглядывая в книги, поэтому могу что-то назвать не точно. Да и книг Руфи у меня осталось мало. Она надписывала их двоим. Например, на книге 1974 года «Немые звонки» — «Нине и Саше с вечной любовью. Р. 11.01.75», на книге 1988 года «Это было при нас» — «Нине и Саше, Саше и Нине, кто из вас краше, не знаю поныне. С любовью Руня», — и, уезжая в Америку, Саша увез большую часть этих книг в свой новый дом.

 Однажды, видимо, это было в 1957 году, Илья Захарович пригласил меня к себе домой, сказав, что хочет познакомить меня с женой, переводчицей и писательницей Руфью Александровной.

 Надо сказать, что к этому времени я уже слышала о ней от моей соученицы по университету Марины Экк, которая бывала в этой семье и на мои восторженные рассказы об Илье отвечала, что в застольной беседе Руфь Александровна совершенно забивает Илью, что она — главное лицо в этом союзе. Зная умного, вдумчивого, бережно и парадоксально рассуждающего о литературе от Ломоносова до Лермонтова и Баратынского Илью Захаровича, я относилась к этим словам с недоверием. Но после первого же вечера, проведенного в доме на проспекте Газа, я поняла, о чем мне говорили. Руфь была потрясающей. Умной, быстрой на реакцию, остро формулирующей мысль. И еще — внимательно изучающей собеседника своими огромными, круглыми, горячими глазами. Она тонко улавливала юмор и смеялась всем лицом — глазами, морщинками и большим ртом с крупными негритянскими зубами. Она задавала неожиданные вопросы, ответы на которые раскрывали душу и человеческую сущность собеседника. При этом она и сама была открытой и доверчивой в разговоре, ни следа надменности, ни капли высокомерия. Но и сентиментальной доброты в ней тоже не было. Она была умна, строга, безапелляционна. В доме Серманов любили проверять человека, задавая ему некие тестовые вопросы: «Дом? Сад? Стол? Стакан?» Ассоциативный ответ должен был раскрыть отношение человека к миру, человечеству, друзьям, любви. Помню, что моя ассоциация к последнему слову — стакан — была строчками из стихотворения Александра Кушнера: «Поставь стакан на край стола / И сам его спаси», что вызвало радостное изумление всего семейства. Оказалось, что эта ассоциация раскрывала мое отношение к любви, а у меня в то время только начинался роман с моим будущим вторым мужем А. С. Штейнбергом, физиком, который был младше меня на три года, и развитие этого романа очень интересовало Руфь. Она никогда не задавала в таких случаях прямых вопросов, но явно наблюдала и изучала. Однажды на «званом» обеде она расставила таблички с именами гостей так, чтобы рассадить нас подальше друг от друга — Сашу рядом с юной красавицей из Москвы, дочерью Фриды Вигдоровой, меня с каким-то умным ученым-филологом, — и весело наблюдала, как мы дружно сели рядом, нарушив ее далеко идущие планы. Разница в возрасте всегда очень занимала Руфь Александровну, она писала о ней во многих своих повестях — «Исцеление», «Немые звонки» и др., упоминала о ней, рассказывая об общих знакомых, причем непременно ее преувеличивая: «Эра Коробова старше Толи на восемь лет!» Или: «Галя Леонтьева ушла от мужа-художника к московскому писателю, который младше ее на десять лет! Свадьба была в „Астории”». Подобные психологические коллизии были ей очень любопытны и становились частью изображаемых ею литературных типов и сюжетов. Предметом наблюдений были друзья, дети друзей, а часто и собственные дети, особенно Ниночка. Тут Руфь не только судила, но и предлагала свой литературный вариант судьбы, как бы подправляя реальность. Не знаю, всегда ли нравилось это ее дочери и сыну, всегда ли они признавали право матери на вмешательство. Впрочем, в разговоре с нами она всегда отзывалась о детях положительно, уважительно, хотя (особенно о неважной учебе Марика в университете) и не восторженно.

 О дочери Ниночке, которая после окончания университета работала в Петрозаводске: «Когда я хочу ее видеть, я звоню и говорю: „Приезжай”. И она отвечает: „Хорошо”. Она не спрашивает, зачем приезжать или что случилось. Так она воспитана эпохой». О «предметах» увлечений Ниночки: «Она всегда выбирает свои объекты любви под забором, и чем он несчастнее, тем сильнее она может увлечься». Я: «А нельзя ей открыть глаза?..» — «Можно. Но тогда она выберет под другим забором еще более несчастного!..»

 Мне сейчас не воспроизвести хронологически историю нашего общения. Оно длилось многие годы и не закончилось в день отъезда Ильи Захаровича и Руфи Александровны в эмиграцию. В 1974—1975 годах моя соседка по даче в Орехово читала мне письма Руфи из Иерусалима, — оказалось, что они были подругами, и Руфь писала ей часто в первое время после отъезда.

 Знаю точно, что ни Илья, ни Руфь не хотели уезжать, но после эмиграции Ниночки его — уволили из Пушкинского Дома, ее — лишили возможности печататься. В вину им ставили плохое воспитание дочери — то, что родители не помешали ей уехать, не предъявили материальных претензий, не «отреклись» от нее и не сделали еще чего-нибудь в этом роде... Лишиться работы, конечно, было горько, сбережений в доме не было, и однажды, после получения от дочери восторженного письма из Рима о том, сколько неореалистических фильмов они с мужем посмотрели в Италии, Ильей Захаровичем была произнесена фраза: «Не слишком ли дорогую цену мы платим за то, чтобы дети могли посмотреть в Италии эти фильмы?»

 (Кстати о фильмах. Никогда не забуду, как мы с Ильей Захаровичем ездили в ЦПКиО посмотреть польский фильм «Канал» в маленьком летнем кинотеатре, — фильм был разрешен к показу с трудом и шел только в заштатных залах — из-за его последней сцены: немцы уничтожают восставших в Варшаве, а в предместьях стоит готовая к броску-наступлению наша армия. Но приказа о наступлении нет, и восстание польских патриотов захлебывается в крови.)

 Руфь не хотела уезжать, но ей все в мире было интересно. Интересен был Иерусалим, пейзажи которого она поначалу воспринимала как неубранную строительную площадку, заваленную камнями. Она писала своей подруге об энергичной Наташе, жене Марика, ставшей в Израиле «хозяйкой гостиницы», о подрастающей внучке, легко заговорившей на иврите. Кстати о Наташе Серман. Руфь была счастлива, когда Марик остановил свой выбор на этой девушке, татке по национальности (таты — кавказские иудеи), яркой внешне и очень неординарной по духу. Руфь говорила о ней: «Ее комната уставлена старинной мебелью красного дерева. Оказалось, что это не родовое наследство, ей просто нравилась старая мебель красного дерева, и, когда все выкидывали старье на помойку и покупали модные гарнитуры, она подбирала на помойках выброшенные вещи, приносила их домой и отчищала и реставрировала как могла».

 До начала 1980-х годов, то есть до увольнения из ГИПХа, мой муж был засекречен и мы могли узнавать об уехавших друзьях только через третьих лиц. Вообще отъезд друзей в 1970-е годы казался расставаньем навсегда. После начала «перестройки» я решалась иногда звонить в другие страны, иногда — не часто — мы переписывались, обменивались книгами. Мой разрыв с мужем Серманы восприняли почти так же болезненно, как я сама. Илья Захарович написал прекрасную рецензию на мою отчаянно горькую книгу стихов «Соната-осень», я послала им несколько стихотворений, посвященных Илье и Руфи. А в это время мир начал меняться, уехавшие стали приезжать в Россию — с докладами на конференции, для чтения лекций в наших университетах, даже могли брать путевки на лето в писательские дома творчества, и я была счастлива увидеть Руфь и Илью еще и еще раз — в писательском доме в Комарово, на конференции в Музее Анны Ахматовой, куда они специально приезжали из Комарова послушать мой доклад. Эта встреча с Руфью была последней. Мы вышли из Фонтанного Дома на набережную, был ослепительно солнечный весенний вечер, город был невероятно красив, и Руфь сказала: «Вы не думаете вернуться?» И я ответила: «К кому?» Наш прекрасный город был пуст, друзья, дорогие люди ее и моего поколения ушли. Многие уехали, многое изменилось. Появилось выражение: «У меня теперь другие приоритеты!» Не могу не отметить один забавный эпизод этой нашей последней встречи. Мы обедали втроем в маленьком ресторанчике на набережной Фонтанки, Илья заказал пиво, я — мороженое, Руфь — и пиво, и мороженое, несмотря на наши веселые предостережения. Когда обед закончился, я по привычке достала кошелек (в России давно уже привился «американский» стиль платить за себя в подобных случаях), но Руфь сделала большие «страшные» глаза и приказала мне убрать деньги. Илья широким жестом европейца расплатился по счету. Да, они стали европейцами! Вспоминаю и еще один смешной эпизод, более ранний. Вскоре после их отъезда, в конце 1970-х годов, мне позвонила переводчица-итальянистка Тамара Скуй, которая только что вернулась из Италии, где в одном римском семействе встретилась с гостившими у них Серманами. Она хотела рассказать мне о них и передать привезенный от них подарок. Это было уже после напечатания моего стихотворения о царской семье (1976), мой муж был засекречен, и вполне можно было предполагать прослушивание телефонов и слежку. Поэтому мы как бы случайно встретились с Тамарой у метро «Василеостровская», я «для естественности» взяла с собой собаку Шеллу, огромную ньюфаундлендку, и мы долго-долго стояли с Тамарой, и она рассказывала об их горькой встрече в Риме, о стойкости Ильи и о безудержном юморе много выпившей Руфи. Вдруг мы услышали тихонький смех за спиной, такое сдавленное хихиканье. Мгновенно прервав беседу, — «слежка!» — мы обернулись и увидели, как две молоденькие продавщицы мороженого, хихикая, подвигают к морде моей собаки очередную порцию мороженого и забавляются тем, как она аккуратно берет, развертывает во рту фольгу и заглатывает содержимое. Я отдернула собаку, закричала: «Девочки, простите, я заплачу! Сколько она съела?» Они сказали: «Десять или двенадцать, но платить не надо, это мы сами ей давали, она даже не просила, только смотрела, она вежливая!» Позже несколько дней я боялась, что у собаки будет ангина, но все обошлось. В это время из России уезжала наша общая знакомая американка, брат которой работал в это время в Швейцарии и должен был на Рождество поехать в Израиль. Мое общение с этой американкой — тема особая, контроль за нею со стороны наших спецслужб был строжайшим и, к сожалению, распространялся и на меня. Представители спецотделов ГИПХа и Союза писателей несколько раз проводили со мной и моим мужем «воспитательные» беседы. С помощью этой американки Руфь перед отъездом пересылала за границу часть своего архива. Я попросила американку через ее брата передать мой ответный подарок Серманам. Она согласилась, но попросила выбрать что-нибудь очень легкое, так как вес багажа у нее уже был на пределе. Вспомнив о мороженом и о наших встречах Нового года в доме Серманов, я выбрала очень красивого большого Деда Мороза, который ничего не весил. Через некоторое время я узнала судьбу своего подарка. Он прибыл в дом Серманов весь исколотый и порезанный таможенниками трех стран, искавших в этом странном создании контрабанду. Руню такой подарок не порадовал, а сам посыльный раздражил тем, что он плохо говорит по-русски, а читать и писать по-русски вовсе не умеет. То, что этот человек родился в Германии после войны, в семье «перемещенных лиц», в ее глазах его не оправдывало. Вообще «ди-пи» — «перемещенные лица» — не вызывали симпатии у Руфи. Предполагаемое их сотрудничество с немцами было для нее неприемлемо — Руфь была антифашисткой и патриоткой. Ее юное участие в испанской антифашистской борьбе и интернирование во Франции после поражения коммунистов были для нее святыми воспоминаниями. Не случайно в ее рассказах и повестях то появлялись упоминания о привезенных в СССР испанских детях — детях испанских коммунистов, то героиней оказывалась дочь испанки и русского, говорящая с посетившим СССР тореадором на родном языке своей матери.

 Об этом моем дурацком подарке она написала довольно резкий обличительный рассказ — уж очень ей не понравился плохо говорящий по-русски сын «ди-пи».

 Попробую описать еще несколько эпизодов из разных времен нашего знакомства.

 В 1950—1960-е годы в общении со мной Руфи Александровне были интересны не мои литературоведческие изыскания, а стихи. Я читала их каждый раз, когда бывала у них, и Руфь говорила: «Дрожит!», или: «В них дрожит душа!», или: «Трепещет!» Это было высшей похвалой, и неосознанно я следующее стихотворение, наверное, писала так, чтобы чувство в нем «трепетало», чтобы заслужить такую похвалу. Иногда, правда, высокую ноту поэтического настроя сбивал кто-нибудь из завсегдатаев дома, например Е. Калмановский, которого тоже «вынуждали» слушать мои стихи и который вставлял реплики типа: «Читайте, читайте! Я люблю ваших стихов, Нина!»

 Старшая дочь Серманов Ниночка любила вспоминать, как они пригласили меня на старый Новый год. Накануне я позвонила и сказала: «Руфь Александровна, а можно я приду ввосьмером?» Я точно не помню, действительно ли я привела к ним семь человек, но правда, что нас было много. Это были лучшие поэты Ленинграда той поры — Александр Кушнер, Леонид Агеев, Глеб Горбовский, Виктор Соснора. Потом я приводила к ним и к Лидии Яковлевне Гинзбург художника Михаила Кулакова, снова и снова Леонида Агеева, Александра Штейн­берга, который тогда еще не был моим мужем. Он не писал, но знал наизусть бесконечное количество прекрасных стихов современных ленинградских и московских поэтов. Зачем я приводила их? Я хотела подарить Руфи и Илье современность, сегодняшний день лучшей русской поэзии, чтобы Илья Захарович не оставался в ХVIII и ХIХ веках, а Руфь Александровна не возвращалась мыслью вновь и вновь к тюремным и лагерным воспоминаниям и песням.
У меня есть несколько фотографий, где мы все вместе: Илья, Руфь, Леонид Агеев, Александр Штейнберг, я. Часто на наших «сборищах» в доме Серманов бывали москвичи — больше других запомнились Фрида Вигдорова, Александр Борисович Раскин, их дочь Саша. Говорили о новейшей литературе, о стихах, пели песни. Пожалуй, именно песни были любимейшей частью застолий.

 Солировала Руфь. Песни в исполнении Руфи Александровны обычно вы­страивались ею как история страны и общества — городской романс, дореволюционный мещанский репертуар, революция, лагерные и блатные песни, которых Руфь знала великое множество, песни военных лет, опять лагерные и блатные. Звучал ранний Окуджава, позже добавились потрясающие песни Александра Галича. Собственно, всего Галича мы узнали от Руфи, а она запоминала его великие социальные баллады после одного-двух его авторских исполнений в писательских московских домах. Как она их пела! Негромким хрипловатым голосом, донося до слушателей каждое слово! Особой нашей любовью пользовалась также песня Ахилла Левинтона «Жемчугу стакан», написанная им в ссылке ко дню рождения Руфи Александровны: «Стою себе на месте...» Песня пелась сначала в подлинно авторском варианте, потом — в народных переделках и дополнениях: «Стою себе на Невском...», «Советская малина Собралась на совет, Советская малина Врагу сказала — „Нет!”». И роскошью поэтического открытия каждый раз звучал поворот сюжета песни: «Потом его мы сдали Властям Энкаведе. С тех пор его по тюрьмам Я не встречал нигде». И финал, выученный наизусть, но все равно каждый раз вызывавший улыбку: «Теперь одну, ребята, Имею в жизни цель — Ах, как бы мне увидеть Эту самую Марсель, — Где девушки танцуют голые, Где дамы в соболях, Лакеи носят вина, А воры носят фрак!»

 Руфь пела негромко, слух у нее был абсолютный, интонации предельно точные и искренние. Она аккомпанировала себе на гитаре просто, как будто только для поддержания мелодии. Говорила, что училась петь в лагере у украинок, потому что три украинки, поющие вместе, — это уже многоголосный хор. С какого-то времени с нею в два голоса стала петь Ниночка,  так же негромко, так же точно, и голос у нее был молодой и свежий, и Глеб Сергеевич Семенов именно о ее пении написал свое прекрасное стихотворение: «Нас было четверо, и девочка нам пела, Как мы уже и плакать не могли».

 Как выглядели наши «застолья»? Чтобы принять в старый новый год ораву неожиданно свалившихся гостей, Ниночка была отправлена в кулинарию ближайшего ресторана, где купила огромное блюдо сациви из кур — ножки в ореховом соусе. Они были очень вкусные, и я по своей привычке задавать глупые вопросы восторженно воскликнула: «Как много ног! Сколько же тут было куриц?» И Ниночка, немного ревновавшая родителей к нашему нашествию, тут же ответила мне: «Это была одна курица, но у нее было шестнадцать ног!» В последующие наши визиты нас угощали скромно — всегда были сыр или брынза, что-нибудь на бутерброды, водка. Трапезы происходили в кухне, только что заново обставленной новой и модной тогда польской мебелью.

 Мы были свидетелями того, как волею хозяйки менялась квартира на проспекте Газа: огромные стеллажи, сначала занимавшие самую длинную стену в кабинете, были разрезаны на много частей и переехали в разные комнаты, появился замечательный диван, на котором могли бы разместиться четверо и больше спящих, к нему были подобраны роскошные кресла и стулья, вместо одного письменного стола возникли стол для Ильи и секретер, за которым писала Руфь. Историю одного из кресел она запечатлела потом в рассказе о двух интеллигент­ных соседках, вызвавших слесаря для починки крана. Новое роскошное кресло стояло в комнате как яркое пятно на фоне старенькой мебели, оно требовало замены и остального гарнитура. Это было серьезной финансовой проблемой. Но однажды на него пролили чернила, и все встало на свои места, можно уже было мебель не менять. Этот рассказ и не повторял быта семьи Серманов, и в то же время был точным психологическим портретом дам нашего интеллигентского круга. Руфь Александровна была очень хорошим писателем и обладала без­ошибочным чутьем художника-психолога. В одном из ее рассказов речь идет о молодой женщине, которая уже научилась «вести дом» — она уже точно знала, что надо подать хрен к рыбе и горчицу к мясу. Других деталей, как когда-то в чеховской «Чайке», уже не требовалось.

 В доме Руфи Александровны в жизни так и было: были хрен к рыбе и горчица к мясу. Была строго определена судьба детей: первый, кто женится или выходит замуж, — уходит из дому, второй со своей будущей семьей — остается с родителями. Как здорово планировалось и как по-своему распорядилась жизнью всех членов семьи судьба!

 Конечно, много общего было в личности и жизненных коллизиях автора, всей семьи Серманов — и героев Руфи Зерновой. Кстати, в поэзии тех лет бурно обсуждался с легкой руки, точнее, после надрывного выкрика Ольги Берггольц,  вопрос о праве поэта на самовыражение, праве отделять свою личность от личности лирического героя, о необходимости отвечать судьбою за строку, о тождественности судеб автора и героя. Тема эта была мне очень дорога, и, мне кажется, именно свое решение ее делало произведения Руфи Зерновой такими подлинными, а ее воспоминания — точными и искренними.

 Сколько деталей вошло в художественную ткань прозы Руфи Александровны из наших разговоров! Однажды ей показалось, что Илья Захарович неравнодушен к моей подруге, красавице-театроведке Т. Руфь спросила меня, что я думаю об этой даме. Я отозвалась в восторженных тонах, сказав при этом, что Т. — человек абсолютного благородства души, что она предана своей семье и никакой речи о мелком романчике быть не может. Руфь, казалось, была недовольна моим ответом, но задумалась. И потом в ее повести появилась мимолетная деталь — героиня, расстроенная и ревнивая, издали видит в зале Филармонии прекрасную седую голову своей соперницы. Только это, ничего больше. Вкус у писателя Руфи Зерновой был безупречным. Любопытно, что позже, в печатном варианте повести «Немые звонки», эта деталь, к сожалению, исчезла и была заменена описанием русой головы, гладко причесанной на две стороны, с маленьким узлом на затылке. Авторская самоцензура?

 Кстати, я никогда не звала ее Руфь или Руня — только по имени-отчеству. Почему? Однажды она предложила мне это, у меня не получилось, и она сказала: «Алеша Симонов тоже всегда звал меня по имени-отчеству. Но недавно он женился и тут же, как взрослый, стал звать меня Руня». Мы посмеялись, и все осталось по-старому.

 Однажды Руфь Александровна оказала мне большую услугу. Это было в 1959 году. Я впервые в жизни получила от Союза писателей творческую командировку — право поехать по России куда я хочу, но в пределах определенной, небольшой суммы денег на дорогу. Я поехала в Демянск, откуда ушел на фронт мой отец, погибший на войне, — в Демянске он работал врачом и заведующим районной больницей после высылки из Ленинграда. Я переезжала из одного села в другое по озеру Селигер, и однажды на катере за мной увязался «поклонник» — бросил свои планы, поехал за мной в Ленинград, и я не знала, что с ним делать. Привести его в свой дом я не могла, отношения в моей первой семье были напряженными, дочь была маленькой, а бабушка-казачка — строгой. И я поехала в Зеленогорск, где на даче жили Серманы, и попросила Руфь Александровну на несколько дней поселить этого человека у себя. Возможно ли было бы такое сейчас? Думаю, нет. Я этого человека почти не знала, Руфь меня тоже знала не очень близко. Но не моргнув глазом она вручила мне ключи от дома в Ленинграде, и незнакомый человек прожил несколько дней один в их пустом профессорском доме. Романа между нами не получилось, но Руфь об этом никогда не спросила — ни тогда, ни потом.

О моих романах Руфь не спрашивала меня никогда. А вот о чем она спросила однажды: «Что ваша мама говорила вам в детстве о евреях?» Я, пытаясь вспомнить, ответила: «Ничего». — «А в 1949 году? В 1952-м?» — «Да нет, у нас дома говорили о генетиках, сессии ВАСХНИЛа, о негодяе и дураке Лысенко». Мама работала на кафедре основ сельского хозяйства в Педагогическом институте, и на ее глазах проходили «чистки» — изгоняли лучших ученых-генетиков, а оставались на кафедре безграмотные неучи из «красной профессуры». «Но все-таки ставился в доме еврейский вопрос?» — настаивала Руфь. «Нет!» И тогда она подвела итог: «Это лучшее воспитание, которое может быть дано детям в интеллигентной семье».

 О пребывании в тюрьме и в лагере Руфь Александровна говорила нечасто и неохотно. Ее подруги по лагерю бывали в ее доме, мы их видели, но с нами они почти не разговаривали и явственно показывали, что пришли общаться с хозяйкой и ждут, когда мы уйдем. Наиболее серьезный разговор о лагере возник после выхода романа А. И. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Мы были в восторге от этой безукоризненной прозы, Руфь спорила и считала, что неправомерно было выдвигать в качестве главного героя малограмотного мужика и за­двигать на задний план интеллигенцию, тогда как именно в ней и в ее судьбе ключ к победе над тоталитаризмом и диктатурой. А народ, такие, как Иван Денисович, может только выжить, но не победить и не бороться. Мы спорили, мы были влюблены в каждую строчку Солженицына, и потом, когда Руфь Александровна дала нам свое первое произведение о лагерной жизни, мы не оценили его. Нам показалось, что она тоже уходит, как и Солженицын, от темы сопротивления и борьбы, но не в изображение души народа, а в показ быта веселых, несмотря ни на что, и молодых, несмотря ни на что, женщин-лагерниц. Вообще мы очень ждали большого произведения от Руфи Зерновой, очень верили в нее. Когда Руфь стала регулярно печататься в «Огоньке» Сафронова и даже получать премии «Огонька» за лучший рассказ года, мне было немного досадно за нее. Но, в конце концов, печатала-то она отличные рассказы! Однажды я написала рецензию на одну из книг Руфи — для журнала «Нева». Рецензию положительную, спокойную и разумную. Она не вышла, до сих пор не знаю, почему, — рецензия не понравилась тогдашней заведующей отдела критики, или не понравилась книга.

 В 1960—1970-е годы через Руфь Александровну мы получали из Москвы немало «самиздата» — больших произведений о нашем времени — Бека, Гроссмана, Л. К. Чуковской. Мы тоже читали ей многое, что не могло быть напечатано. Мы знакомили Серманов с кругом прекрасных молодых художников, водили их на подпольные выставки, которые устраивались на частных квартирах, и были рады, когда одну работу Саши Зверева Руфь купила. Вспоминаю и некоторый казус. Ниночка и Саша Раскина, которые были тогда еще совсем юными, очень хотели посмотреть картины модного художника, ученика Н. П. Акимова, Михаила Кулакова. Кулаков жил в Левашово, где на лужайке у дома писал нитроэмалями огромные абстракции. Девочки взяли у меня его адрес и поехали. Каково же было гневное изумление родителей, когда они рассказали о своем визите — о том, как хулиганистый художник стал показывать им не только «фигуративную живопись», но и свои альбомы с изображениями обнаженных мужских органов в возбужденном состоянии, приговаривая: «В то время я был хомосексуалистом»! Я получила от Руфи яростный выговор, — хотя, видит бог, я о существовании этих альбомов даже не знала!

 Были и еще поводы для недовольства мной. В 1969—1971 годах я была депутатом районного совета Дзержинского района Ленинграда. Мне удалось помочь нескольким семьям получить освобождающиеся комнаты в коммунальных квартирах, добиться отдельной квартиры для Лидии Яковлевны Гинзбург — ее дом на канале Грибоедова забирала Октябрьская железная дорога. Руфь Александровна считала, что теперь я должна так же добиться квартиры для Тамары Юрьевны Хмельницкой, которую затравили соседи по коммуналке. Я относилась к Тамаре Юрьевне с огромным уважением, но помочь ничем не могла. Мне уже был сделан выговор за слишком активные действия по добыванию квартир, уже было указано, что пределы моей компетенции — два дома на улице Салтыкова-Щедрина и ничем, кроме их текущих кранов, я заниматься не должна. «Вы обязаны вести прием граждан так, чтобы они уходили от вас успокоенными, а не мчаться выполнять их пожелания!» — сказал мне председатель районного совета. Все это я изложила Руфи, но она была неумолима. «Фрида бы не отступила и добилась квартиры!» — заявила она мне. То, что Фрида Вигдорова была депутатом Городского совета Москвы, обладала журналистским мандатом и правом вести депутатское расследование, в глазах Руфи Александровны меня не извиняло.

 Был момент, когда и я на нее обиделась. Когда мой младший сын был маленьким, я вдруг начала писать для него детские стихи. О чайках под нашими окнами на Мойке, о многочисленных пестрых кошках во дворе, о котором сын сказал: «Я знаю, что такое скотный двор, — это наш двор, с котами!» О празднике «День зверей» в зоопарке. В издательстве «Детгиз» мои стихи забраковали, сказав, что они о домашнем, «мамином» мальчике, а нужны были стихи о мальчике детсадовском, стихи типа «Вместе с папой на парад», как у Надежды Поляковой. Я решила показать их Руфи Александровне, договорилась с нею и никак не ожидала, что она пригласит на нашу беседу литературную даму Ф. Ш., то ли учительницу, то ли редактора, любовницу нашего университетского профессора, которую все мы терпеть не могли, и она отвечала нам тем же. Естественно, она разнесла мои стихи в пух и прах, но я-то хотела услышать мнение не ее, а Руфи! Впрочем, Руфь к Ф. присоединилась, и больше я детских стихов не писала.

О многих этапах жизни Руфи Александровны написала в своих воспоминаниях она сама. Помню прекрасный ее рассказ о том, как ее арестовали. Уже был арестован Илья Захарович, ее как бы вызвали на допрос, и у нее была с собой библиотечная книга. Когда она увидела, что энкаведешная машина въезжает в ворота Большого дома, она поняла, что это не просто допрос, и очень заволновалась: «У меня библиотечная книга!» И сопровождающий офицер заверил ее: «Не волнуйтесь, мы сдадим вашу книгу в библиотеку!» Этот эпизод припомнился мне в день последней нашей беседы перед отъездом Серманов из Ленинграда — насовсем. Руфь знала, что они едут именно в Израиль, а не в какую-то другую страну с помощью израильской визы. «Мы слишком стары, чтобы оказаться людьми без подданства!» — говорила она. Я пришла к ним в этот послед­ний вечер — по их приглашению. Старые печальные люди разбирали оставшиеся бумаги, спрашивали, не хочу ли я купить Брокгауза и Эфрона, — я очень хотела, но у меня не было таких денег, а я понимала, что там им будет нужен каждый рубль. Мне отдавали какие-то фотокарточки, листок с автографом Пастернака, еще какие-то рукописи. Мы говорили, говорили, и уже был первый час ночи, и я заказала такси. Через полчаса диспетчер отзвонил, что машина такси номер такой-то вышла. Я попрощалась, меня поцеловали и обняли на прощанье, я спустилась во двор, вышла на улицу перед домом. Такси не было. Я ждала полчаса, час. Машины не было. Конечно, можно было взять первую попавшуюся машину, но тогда Серманам пришел бы счет за неиспользованный вызов. Можно было вернуться в квартиру и снова вызвать такси или по крайней мере узнать, что случилось. Но я представляла себе усталых людей, которые уже легли, может быть, уже заснули, — и продолжала ждать. Наконец машина подъехала. Меня окликнули: «Вы заказывали такси?» — «Я. Но это не тот номер машины!» — «Ваша машина сломалась, и прислали другую!» Конечно, могло быть и так, я села на переднее сиденье рядом с шофером, назвала адрес. Проехали проспект Газа, свернули на канал, машина затормозила у моста — и на заднее сиденье с двух сторон одновременно сели два человека. Без единого слова, не спрашивая разрешения ни у шофера, ни у меня. Мы поехали дальше в полном молчании. Я крепко сжала сумку с автографом Пастернака и решила: «Уж сумку-то я вам не отдам!»

 Вспомнила рассказ об аресте Руфи и стала гадать, куда мы поедем. Если налево — то к Мойке, домой. Если направо — то на Литейный, к Большому дому. Свернули на Мойку. Я расплатилась и вошла в свой подъезд. Надо сказать, что в моем доме 6, построенном в ХVIII веке, тройные входные двери и еще имеется лаз — черный ход во двор, и, возвращаясь домой ночью, я каждый раз гадала, за которой дверью будет стоять Раскольников с топором. Сейчас я быстро побежала наверх, к себе на четвертый этаж, двое сопровождающих вошли в подъезд следом за мной. Я добежала до своей площадки, зажала в руке ключ и посмотрела вниз. Двое стояли внизу, задрав головы. Они смотрели на меня, я — на них. И все это — молча, без единого слова.

 На следующий день Серманы улетали. А я оставалась, мне улетать было некуда. «Я русская. В России я живу» — так я написала в 1970-е годы, и эти стихи — в том числе и о расставании с ними.

 

 

 В заключение приведу несколько стихотворений, посвященных мною Руфи Александровне и Илье Захаровичу Серманам.

 

* * *

Я русская. В России я живу.

Пусть было мне божественно в Париже,

Но мне Тюмень заснеженная ближе,

Мое окно выходит на Неву,

На Мойку. И любимый мой поэт

Сто сорок лет назад на эту воду

В такую же осеннюю погоду

Глядел, глядел и думал: «Тех уж нет,

А те далече». Так сегодня мы

Уехавших друзей припоминаем,

Увидим ли когда-нибудь — не знаем,

Но помним: от судьбы, не от сумы

Они ушли. А мы остались тут.

Мы знаем все, что было, все, что будет.

Родная птица поутру нас будит,

Предчувствия нам душу не гнетут.

Здесь Родина. А Родина — одна.

Один родной язык. И здесь могилы,

Оплакивать которые нет силы

Издалека. А с милыми красна

И жизнь, и смерть.

* * *

Илье Захаровичу Серману

Стою себе на месте,

Держусь я за карман...

 Ахилл Левинтон

 

Нагадала в юности Вам гадалка,

Что когда-нибудь разобьет Вам сердце

Девушка с широкой улыбкой

И глазами круглыми, точно блюдца,

С тонкой талией и высокой грудью,

С любопытным взглядом и точной речью...

 

Только Вы не слушали ту гадалку.

Золотая Руфь стала Вам женою,

И двоих детей родила, и рядом

Лагеря прошла, и домой вернулась

Той же Руфью, только с седою прядью,

Под гитару песенки напевая...

 

Говорила нам, молодым поэтам;

«В этих песнях вся история века,

Вся Россия — та, что зовем своею,

Что сидела с нами и что сажала...»

 

И была одна среди этих песен,

Та, что ей Ахилл принес в день рожденья

Далеко в Сибири, — а мы запели

Эту песню, от горняков услышав...

 

Как она умела, взглянувши строго,

У меня спросить, с  н е и з в е с т н о й встретив:

«Нина, кто эта блядь косая?» —

И не слушать робкие оправданья.

 

И могла в писательском коридоре

Мне сказать, застав с пошляком-поэтом:

«Те, кто дружит со мной, не должны  общаться

С подлецом, — не то не подам вам руку!»

 

А в дому была золотая Руня

Прирученной ласковою тигрицей,

Берегла свой дом от беды и сглаза,

От соперниц-дев и подруг неверных...

 

Но теперь — исполнилось то гаданье:

Золотая Руфь разбила Вам сердце...

Вот она лежит, почти бездыханна,

Неизвестно, слышит ли Вас ночами,

Неизвестно, видит ли Ваши руки,

Что опять поправили ей подушку,

Неизвестно, что с нею будет завтра, —

И со всеми нами — что завтра будет...

 

                                                       14 марта 2001

* * *

Руфи Александровне Зерновой,

Илье Захаровичу Серману

 

Я предлагаю вам игру:

Любовь ко мне храня,

Читайте Анну поутру,

А по ночам — меня.

 

И вам припомнится в ночи,

Впервые с давних пор, —

Нева, Обводный, стукачи,

Наш тихий разговор.

 

15 августа 1999

Электричка С.-Петербург — Комарово

* * *

                                                    Руфи Зерновой

 

После инсульта в далекой стране

Помнит ли милая Руфь обо мне?

 

Долго смотрю я на фото больной:

Белые зубы в улыбке родной,

 

Веки прищурены, — что в них горит?

Смотрит. Не слушает. Не говорит.

 

Только в улыбке цветут на лице

Очи — как свечи — при светлом конце.

 

                                                11 октября 2004

 

 

 

 

 

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России