ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Олег
Клишин
«Крылатый слова звук»
«Я
люблю землю, черную рассыпчатую землю, ту, которую я теперь рою и в которой я
буду лежать. Жена набренькивает чудные мелодии Mendelson’а, а мне хочется плакать» (из письма Л. Толстому,
19. 10. 1862 г.), — пожалуй, более коротко и точно, чем в этих словах,
невозможно отразить две ипостаси одного человека. Первая относится к
помещику-землевладельцу и земледельцу — Афанасию Афанасьевичу Шеншину, вторая, несомненно, отражает ту особую музыкальную
стройность и строгость поэтического дара, с которым в русской поэзии мы
связываем имя Афанасия Фета.
Человек,
прочно стоящий на земле (и сидящий в седле, если вспомнить службу в
кирасирском, уланском полках), он в то же время был человеком «со вздохом» — тончайшим лириком, чьи стихи никто не рискнет
назвать приземленными. Скорее наоборот, твердость, с которой Фет избегал в
своих стихах социальной, гражданской тематики, не раз приводила к упрекам в
оторванности от жизни. В частности, это различие взглядов и привело к разрыву с
некрасовским «Современником». «В одну телегу впрячь не можно
коня и трепетную лань», — образно говоря, этого принципа поэт неукоснительно
придерживался, строго отделяя поэтическое творчество от… «„Служенье муз не
терпит суеты“, но еще более не терпит демократической дребедени и навозу», —
отвечал он представителю царской фамилии, пишущему стихи под инициалами К. Р.
Вместе с тем для помещика Шеншина вполне естественно
написать своему другу в Ясную Поляну, казалось бы, прямо противоположное: «А наше дело: побольше
навозу, для чего устроил фуры, сегодня привезли из Курска медянку, а не
травянку, на железных осях с медными втулками из-под дорогих экипажей, — да
побольше хорошей пшеницы, да хороших животных, а затем хорошее устройство
парка, с весны делаем прямые дорожки и крашеные везде мостики и цветники всюду,
и все это дешевле одного платья от Минангуа ни на
что не нужного, — а радости и заботы на целое лето». Не думаю, что такое
разделение практической деятельности и поэтического творчества можно назвать
«принципом» или «реализацией взглядов на искусство». Это
«разделение-соединение» поэта и помещика-хозяина в одном человеке, несмотря на
кажущееся противоречие и несовместимость, тем не менее, явилось органичным
свойством личности, ее природным качеством.
Как знать, не будь рачительного землевладельца Шеншина, смогли бы мы сейчас читать прекрасные стихи Фета?
Он не мечтал сбежать в «обитель дальнюю трудов и чистых нег». Он выбрал более
трудный и единственно возможный путь для человека, которому не досталось
богатого наследства, для незаконнорожденного, которому тринадцатилетней
армейской службой пришлось добиваться звания потомственного дворянина. Степановка, Воробьевка — вот
места, которые он, не жалея сил, старался превратить в подобную обитель. И
временами действительно казалось, что цель достигнута: «Никогда не чувствовал
такого, можно сказать, сибаритского довольства жизнью. Сегодня второй солнечный
день, и право, можно слышать, как трава, ликуя, лезет из земли. Пчелы, когда я
шел под вербами смотреть жеребят на гумне, так и распевают над головой, и ни
одна не тронет. Ей не до того». Наверняка это и были именно те минуты, когда
хотелось: «Рассказать, что отовсюду / На меня весельем
веет, / Что не знаю сам, что буду / Петь, но только песня зреет», когда душу
охватывало «высокое волненье», когда поэтическая сущность брала верх над
прагматической сутью и возникало долгожданное ощущение окрыленности:
«безвестных сил дыханьем окрылен», «И верю сердцем, что растут / И тотчас в
небо унесут / Меня раскинутые крылья», когда верилось: «Лишь у тебя, поэт,
крылатый слова звук / Хватает на лету и закрепляет
вдруг / И темный бред души, и трав неясный запах…».
Наверное, такое
«перевоплощение» не казалось неожиданным тому же Толстому, в письмах к которому
Фет-Шеншин с такой непринужденностью и блеском
раскрывал все свои стороны, за что и удостоился небезынтересного в контексте
наших рассуждений полушутливого замечания: «…на том же листке, на котором
написано это стихотворение, излиты чувства скорби о том, что керосин стал
стоить 12 копеек.
Это побочный, но верный признак поэта». И уже вполне серьезное признание,
подобное которому «яснополянский исполин» вряд ли кому-либо делал:
«Удивительно, как мы родня по уму и сердцу». Возможно, кому-то интересно знать,
что ныне модное словечко «круто» было применено Толстым для оценки стихов Фета.
На что тот немедленно отреагировал: «Ваше выражение „круто“ — превосходно», тем
самым как бы предрекая этому слову «хорошее будущее», улавливая это будущее
безошибочным поэтическим слухом.
«Услышать будущего зов», как, спустя более
полувека, скажет другой поэт, родившийся, кстати, в 1890 году, как будто для
того, чтобы бессознательно воспринять то удивительное чувство эмоциональной
восторженности перед красотой природы, которое не покидало даже самые поздние
стихи старшего собрата, притом что в жизни он был
человеком скорее мрачноватым. Но вот «Это утро, радость эта, / Эта мощь и дня и
света, / Этот синий свод…» прорывались и сохранялись в душе несмотря ни на что.
По этой линии Пастернак — прямой наследник, принявший восторженную,
жизнеутверждающую эстаФету:
Это — круто (! — О.
К.) налившийся свист,
Это — щелканье сдавленных льдинок,
Это — ночь, леденящая лист,
Это — двух соловьев поединок.
1892 — 1890 = 2 — простая арифметика: «Так
начинают. Года в два <…> Так начинают жить
стихом». Угадал? Почувствовал? Впрочем, это и не важно. А словечко «круто» —
чудный, непредсказуемый, «и чем случайней, тем вернее» — пароль в этой дивной
перекличке! Тем более если учесть, что года в четыре Пастернак успел посидеть
на коленях у Льва Толстого.
Если
злободневности и гражданскому пафосу путь в стихи Фета был заказан, то многие
мысли, высказывания в статьях, воспоминаниях, в тех же письмах не потеряли
своей актуальности и в наши дни. Вот, к примеру, о современном поголовном
«обретении веры» в эпоху рыночных реформ: «Разве можно стадо в десять овец и
тысячу козлов называть овечьим? Или называть людей, задающихся одними
материальными вопросами, — христианами?». Вот о личной ответственности,
необходимой в любом деле, но, увы, о которой в наше время практически не
вспоминают власть и деньги имущие: «Никогда не куплю Рафаэля, не дам бала, не
поеду в Париж на выставку, не сожгу фейерверка, когда мои крыши текут, лошадям
есть нечего». Есть уверенность, что и общения с Музой
не получалось, пока не были устранены неполадки в хозяйстве. Как
тут не вспомнить о современной оболванивающей рекламе и прочей развращающей умы
и души информационной грязи, когда читаешь, что «отвращение к труду возводится
у нас в религиозный культ, и люди бьются о распространении этой веры в народе,
уверяя их, что найдут такую комбинацию, при которой все будут танцевать с прелестными
девами и пить сколько угодно <…>. Надо прежде искусственно извратить
мозги, а потом уже говорить что попало». Ох, и прав был Афанасий
Афанасьевич — подумаешь с горестным (увы, отнюдь не поэтическим) вздохом, глядя
на нынешнее положение вещей.
Поэзия
— одно из самых сильных противоядий от мерзостей окружающей жизни, средство,
способное в самые трудные моменты успокаивать, очищать и возвышать душу
человека, избавляя его от скорби, заставляя забыть о болезнях, давая энергию
для новой жизни. В полной мере это относится к поэзии Афанасия Фета. Недаром
стихи так часто «приходили» к нему весной: «Опять весна! Опять дрожат листы…»,
«Роями поднялись крылатые мечты / В весне кругом себе
искать душистой пищи…» Внимательно читая, можно с радостью отметить, как поющие
пчелы, замеченные когда-то на прогулке, в стихах чудесным образом
развоплотились в «крылатые мечты», а соловьи, услышанные в саду, вдруг
отзываются в другом стихотворении:
Кляните
нас: нам дорога свобода,
И
буйствует не разум в нас, а кровь,
В нас
вопиет всесильная природа,
И
прославлять мы будем век любовь.
В
пример себе певцов весенних ставим:
Какой
восторг — так говорить уметь!
Как мы
живем, так мы поем и славим,
И так
живем, что нам нельзя не петь!
И
вновь нельзя не обратиться к эпистолярному наследию, чтобы еще раз убедиться в
неразрывной связи поэзии и прозы… жизни: «Давно не встречал весны с таким
искренним чувством. Для этого надо много жить, чтобы действительно понять весь
этот великий вздох природы. <…> Третьего дня обычным мерным полетом пронеслась
над парком цапля. Ну точно, буквально, она несла за
собой весну, точно церемониймейстер спешит сказать: „Идет“». И в этом же
письме: «У нас мучительная неизбежная стройка вытаскивает последнюю копейку».
Как
же все-таки удавалось совмещать высокую поэзию с заботами о «нуждах низкой
жизни», при этом ни в малейшей степени к благоуханью
роз не допуская запаха навоза? В чем секрет? Наверное, на эти вопросы никто не
даст окончательного ответа. Хотя сам поэт порой впрямую нам подсказывает:
«Насколько в деле свободных искусств я мало ценю разум в сравнении с
бессознательным инстинктом (вдохновением), пружины которого для нас сокрыты,
настолько в практической жизни требую разумных оснований, подкрепляемых
опытом». Или, быть может, для кого-нибудь окажется полезным такой совет:
«Молодые поэты, очень молодые, увлекаются звоном рифмы, как не умеющие играть —
бренчат на балалайке. Выходит звонко и в рифме. Но поэту надо ждать Бога, когда
хоть тресни, а надо сказаться душой, воздерживаясь от онанизма бессмысленных
рифм. Можно быть поэтом без единого стиха и наоборот». Многие ли смогут
воспользоваться этим советом?.. Последняя фраза внушает надежду. Она обращена к
обычному человеку, который, если ему небезразлично состояние собственной души,
может попытаться стать внимательным, вдумчивым читателем, слушателем, который
среди механического скрежета и базарного гула окружающей среды сумеет
распознать живой поэзии «рыдающие звуки»:
Сияла ночь. Луной был полон сад; лежали
Лучи у наших ног в гостиной без огней.
Рояль был весь раскрыт, и струны в нем дрожали,
Как и сердца у нас за песнею твоей.
Ты пела до зари, в слезах изнемогая,
Что ты одна — любовь, что нет любви иной,
И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
И много лет прошло, томительных и скучных,
И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь,
И веет, как тогда, во вздохах этих звучных,
Что ты одна — вся жизнь, что ты одна — любовь.
Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки,
А жизни нет конца и цели нет иной,
Как только веровать в рыдающие звуки,
Тебя любить, обнять и плакать над тобой.
Никто
не запретит нам считать, что эти прекрасные стихи, ставшие впоследствии
известным романсом, могли возникнуть как эхо «чудных мелодий Mendelson’а» через пятнадцать лет после вечера, упомянутого
в письме к Толстому. ( Фет умел ждать.) Но даже если это не так, ничто не
мешает нам быть благодарными поэту за то, что он сумел найти эти «звуки» и
донести их до нас.