Дмитрий
Румянцев
Из
цикла «Старая история»
I
Я поэт
легкомысленный.
Квинт
Гораций Флакк
Гораций Флакк,
не будь дурак,
любил таскать к себе простушек.
Зеркальный зал
перемножал
число рассыпанных веснушек.
Гекзаметры таких ночей
светились тысячью свечей.
А потому великий Квинт
дарил харит
непостоянством.
В краю зеркал
он вырастал
и пересиливал пространство.
И свечи рдели по углам,
равняясь тысяче мирам.
Гораций знал,
что мысль — одна,
что мысль есть жизнь, но отраженьям
не знать числа,
когда зеркал
коснется дар перерожденья.
А мир,
беспомощно раздет,
жжет миллионы глаз в пространстве
над ложем ночи, где растет
слепой восторг
столикой страсти…
II. Марк Антоний (Александрийский монолог)
Могилы,
женщинам под стать,
Со
многими готовы спать…
Джон Донн
Парус времени стерт, и
нужды в корабле — как в корыте:
день и ночь руки бури
полощут рубахи гребцов.
Даже море ржавеет
теперь. Просыпаясь в Египте
на груди у прекрасной
волчицы, гробницы сосцов
проклинаю губами… Но пальцы слабеют, как губка,
отирают чужие касанья с
крутого бедра…
Просыпаясь во мраке, под
утро, как цезарь и брат, —
забывая себя и тебя узнавая, как будто
грубый отрок, я вижу
твой город на рыжем песке,
где до камня прибоем и
кровью земля напиталась.
Утоляется смерть, как в
природе случается август,
отраженья акаций темнит
— в бесконечной реке
тех, кто знали тебя до
меня: от раба до жреца.
Все мертвы: победитель и
жертва, делившие ложе,
там, где ты от Изидиных
клятв становилась моложе.
Я узнаю про гибель в
любовной гримасе лица;
ты умрешь от укуса змеи,
чтоб предстать в ее коже
новой страсти…
Так море: шумит и шумит
без конца,
и клешнями сцепляются
крабы, как наши сердца…
III. Франсиско Гойя (в «Доме глухого»)
Головою быка,
оглушенного громом внутри,
повернувшись к стене,
чтоб кровавый зрачок успокоить
на сыром кирпиче:
— Если можешь, глаза мне
сотри!
«Это рана твоя!..
Я — не враг, я не врач
тебе, Гойя! —
если зрячие пальцы
щетинятся кистью в горсти:
сотвори себе тело, слепи
себе сердце — слепое!..»
— Дай мне дом и покой!..
Почему и во мраке, как
сыч,
вижу: звезды, и солнце,
и сердце Испании злое
нарывают бедой…
«Дело Бога — быку не
постичь:
так кровавая тряпка
нутра — провоцирует горе,
что хохочет вокруг…»
— Чтоб чудовище звали —
любовью?
Чтобы Богом — чудовище
звали?.. —
отчаянный клич
окружает арену,
где Гойя,
рогатый как черт,
Гойя, светлый как полдень, с
кошмаром играющий в жмурки,
заслоняясь костистой
рукой от звереющей жути,
между глазом и гибелью —
чертит — прозрачный офорт…
IV. Цыганы
Цыганский табор,
выгнанный из рая,
пылит дорогой, точно
птичья стая.
Из рая в рай по тракту
путь не близкий!
Глядят жандарм сибирский
и австрийский,
чтоб за селом костры
заночевали,
клеймо судьбы в ладонях
толковали
тому, кто слаб. Чтоб
утром уходили,
стащив копну приставшей
черной пыли.
— Езжайте с Богом
дальше, конокрады,
где вам дожди верны и
снегопады,
где не украсть из хижины
ребенка,
где ветры вслед
просвищут зло и звонко.
…Как туз червей, в степи
костер взметнется.
Для тех, кто рай
покинул, остается
искать другой, хотя смешна попытка,
но все же пой, пыли,
кати, кибитка!..
V. Романсеро Гранады
Лунный серп бросил весла
в лиман.
Шепот ящерки или улитки.
Вечер. Скрипка поющих
цыган,
дрожь кибитки…
Как пчела среди
бархатных сот
вьется речью медовой —
человек в скобках века
живет
только словом.
Диалекты кочующих птиц,
стрекоза ли под веком
у звезды. А Гранада болит
человеком.
Предрассветный расстрельный туман
вьется дымкою серой.
Он звучит для бродяг и цыган
в романсеро.
Все мы странники — стрелки скрипят,
словно спицы кибитки.
И миры над планетой висят,
как улитки…
И вращается звездная ось
безутешно и тихо —
так, что с губ тишины сорвалось:
Федерико…