Светлана Мосова
ОДИН МУЖЧИНА, ОДНА ЖЕНЩИНА
Городская история
Один мужчина сказал одной женщине:
— Я сейчас!.. — И бросился вон из самолета.
Самолет прождал его сорок минут и в конце концов улетел по заданному маршруту, предоставив
оставшимся пассажирам, отщепенцам и будущим гражданам Соединенных Штатов,
коротать время в пути за раздумьями о странном происшествии и гаданием: а что
случилось с этим интересным мужчиной?!.
А случилось вот что.
Пока самолет честно ждал его возвращения, он
стоял в объятиях юной девы и не знал, что делать.
Собственно, он выскочил из самолета только
затем, чтобы еще раз, в последний раз (душе зачем-то было надо!) увидеть эту
девушку, сказать последнее «прости» (душе зачем-то было надо!) и вернуться
обратно — только и всего! — да так и остался стоять, не имея сил вырваться из
ее слабых рук.
Вот такая киношная
история, городская сплетня, которую жевали все кому не лень — высказывались
мнения, сомнения, предположения, уточнялись детали — и все это было бы
прелестно, если бы не мысль о той женщине, оставшейся в самолете.
То есть о жене.
Жене и маленькому сыну, а также их родственникам
тоже предложили покинуть самолет, и от этого предложения по тем законам той
страны невозможно было отказаться: таковы были правила игры.
И нашему несостоявшемуся
пассажиру теперь предстояло все же вырваться из объятий юной девы и начать жить
в новых, предлагаемых жизнью обстоятельствах: то есть бегать по инстанциям,
собирать документы, оформлять развод, отвечать на мучительные вопросы
посторонних людей (или не отвечать) и при этом (самое главное!) как-то глядеть
в глаза жены и маленького сына. Или — не глядеть (это кому как по силам).
Через три месяца бывшая жена и сын улетели в
Штаты — на том же самолете и тем же рейсом.
Он тоже улетел спустя три года — по тому же
маршруту и с новой женой.
Нет, не с той девушкой.
Почему?
Опять высказывались мнения, предположения,
сомнения — город зорко следил за этой историей. И гадал: а почему не с ней?..
ну почему?!.
Быть может, потому, что слишком велика была
жертва?.. и она ее не оправдала?..
А может, потому, что жизнь длиннее одной
любви...
И конечно, короче смысла.
Любовь Клары
Одна женщина была без ума от собственного мужа.
И даже в день свадьбы знала, что он ее бросит — по причине своей красоты.
Коллеги Клары никогда не видели ее мужа, но со
слов Клары знали, что он необыкновенный красавец! У Клары же были свои
достоинства: мягкость, женственность, доброта, аналитический ум — немало, в
общем, но!.. красота — о, красота
мужа не давала Кларе покоя: кругом столько красивых женщин, говорила Клара, и
по этой причине имеющих больше прав на ее красивого мужа, за что одной Кларе такое счастье?! Все, все
хотят счастья.
И Клара представляла этот день (цитата из
сериала): муж приходит домой, глаза долу: «Я полюбил другую женщину».
Страшные слова.
Но Клара была к ним готова.
— Я лишь поклонюсь ему до земли, — говорила
коллегам Клара. — И скажу: спасибо, любимый, за счастье, что ты был у меня.
Вот так — просто, достойно, ничего лишнего.
Или иначе, быть может, пространнее:
— Я благодарна судьбе за каждый час жизни… — ну
и так далее.
То есть могли быть варианты, конечно, но суть
оставалась одна: благодарность! одна благодарность — и ни слова упрека: а за
что упрекать-то — за счастье?!
Кларина история прошибала
до слез — Клара умела рассказывать. И все представляли: Клара в нижайшем
поклоне, высокий текст, рыдающий муж.
Слезы в зале, аплодисменты.
Коллеги Клары пытались примерить ситуацию на
себя, но ничего, кроме ора и битой посуды, представить себе не могли. И
восхищались Кларой. И ждали…
Но красавец муж никуда не уходил, а, напротив,
вил гнездо и квасил капусту (такой красивый!), вырезал из газет и журналов
статьи для Кларочки (Клара была политическим комментатором) и растил детей (то
есть занимался делом), пока Клара в свободное от работы время репетировала поклоны
и учила тот самый текст, меняя варианты.
А время шло, коллеги толстели, дурнели, а с
Клары как с гуся вода: стройная, с горящим взором, с тайной в очах — Клара все
носилась со своим пунктиком, все ждала, все готовилась к той страшной минуте (а
может, она просто обманывала судьбу, как мы обманываем дождь, беря с собой
зонтик?).
Так или иначе, но иногда Кларе хотелось, чтобы
муж ее уже ушел. Чтобы всё — откланяться, отблагодарить и зажить спокойно,
по-человечески, без дамоклова меча над головой.
Но годы шли, а муж все солил капусту и никуда не
уходил. И страдания Клары длились.
— Да с чего ты взяла, что он такой красивый?! —
пытались урезонить Клару коллеги, уставшие ждать трагической развязки. — Видели
мы его: ничего особенного. Мужчина как мужчина.
И Клара им не прощала.
…Так и не сгодился ее низкий поклон, зато спина
была гибкой, красивой, тайна мерцала в ее глазах, а красавец муж все вырезал и
вырезал из газет статейки, раскладывал по папкам и в мае любил ее больше, чем в
апреле, а в июне больше, чем в мае…
Две встречи
Один мужчина сказал одной юной женщине:
— Ты так молода и прекрасна — что тебе до меня?
Я стар и устал…
Ему было тридцать лет.
…Через десять лет он сказал ей, что молод и
легкомыслен!..
Но она ему уже не поверила.
Дурак
Один мужчина (дурак)
влез на трибуну и сказал глупость.
Все рассмеялись.
Дурак продолжил.
Смех нарастал. Причем супротив воли, желания.
Потому что в зале сидели непримиримые враги (члены творческого союза) и всем
было не до смеха: решался вопрос. Справа были «за», слева были «против». Те,
которые были «за», физически не могли видеть тех, кто был «против», — «против»
платили той же монетой. Флюиды ползали по всему залу.
И вдруг этот дурак —
как нечаянная радость.
Зал грохотал от смеха, смеялись все — и слева, и
справа, валясь со стульев, в дружном хоре, в едином порыве надорвать себе пузо. Это была какая-то «ода к радости». О, никогда, никогда
они не были так едины, так сплоченны, как в эту минуту, смеясь над дураком!..
А потом дурак слез с
трибуны.
И смех постепенно затих — и справа, и слева...
И всем стало стыдно, неловко, не по себе — за
это минутное, нечаянное единение с врагами…
Девочка-бабочка
Одна женщина спросила одного мужчину:
— А когда я буду старая-престарая, ты тоже
будешь любить меня без памяти?
И мужчина ответил:
— Я буду любить тебя по памяти.
И эти слова остались...
Потому что никогда не знаешь, что запомнишь —
какую ерунду, пустяк, упустив при этом что-то важное.
И он действительно любил
эту женщину, женясь на других женщинах, которым всегда что-то нужно было от
него, — в отличие от той, которой ничего не нужно было, даже его любви, потому
что слова она любила больше поцелуев — и в благодарность за ту фразу она гуляла
с ним по парку лишнюю неделю.
— Смотри, — сказала она в их последний день. —
Какой сарафан на девочке — с крылышками! Девочка-бабочка. А ведь без крылышек —
просто девочка...
И он запомнил. Потому что никогда не знаешь, что
запомнишь… Например, любовь — это бабочка: сядет на
одно плечо, посидит — на другое сядет, а потом — по каким-то неизвестным,
бабочкиным, причинам! — полетит на третье!..
И
она сказала:
— Я
когда-нибудь влюблюсь в тебя. (То есть полетаю, полетаю и…)
—
Не спеши, — ответил он. — Я подожду.
И
он сдержал свое слово, любя ее где-то на краю земли, и ждал, когда же она
позовет его, его девочка-бабочка…
И
она бы позвала, но вот беда: она запомнила эту фразу, но… не запомнила, кто ее
сказал… Потому что никогда не знаешь, что запомнишь —
какую ерунду, пустяк, упустив при этом что-то важное…
Имя,
например.
Ссора
Один
мужчина в момент страшной семейной ссоры крикнул жене:
— А
ты!.. ты можешь без меня прожить?!
—
Могу!!! — в азарте крикнула женщина.
— А
я нет, — спокойно сказал мужчина.
Женщина
посмотрела на него и ответила:
—
Тогда и я нет.
Шура и негодяи
Одна
женщина, звать ее Шура, имела неприятную привычку налетать как вихрь и
рассказывать о людях худое: и какой Петров негодяй, и
Сидоров негодяй, и даже Иванов!.. Шуру окружали одни негодяи.
И было неприятное чувство, что вы за глаза у Шуры тоже числитесь на плохом
счету, пребывая в плотных рядах Шуриных негодяев.
Значит,
Сидоров негодяй, и Петров негодяй, и Иванов… И Иванов
тоже?! Ни за что не поверим. Не может быть. Иванов!.. такой человек! милый!
обходительный! мягкий! интеллигентный!..
— Негодяй! — настаивала Шура.
Шуру
стали избегать.
…Но
самое смешное, время показало, что Иванов действительно негодяй!
Как и говорила Шура. И самое неприятное, что теперь подозрение пало и на всех
остальных (включая и нас!).
Но
Иванов!.. Кто бы мог подумать?!.
Как
кто?! Шура! Ведь Шура нам говорила, Шура предупреждала!.. А мы ей не верили. Мы
избегали Шуру, мы затыкали носы, мы бежали прочь, а
ведь Шура-то была права!..
Почему
же мы ей не верили?
Потому
что все, что рассказывала Шура, было так безобразно! так несимпатично! так
страшно! — как… правда.
Старое платье
Один
мужчина впервые разлюбил женщину, когда увидел ее в старом платье.
(В
том смысле, что в этом платье он ее уже видел.)
А
она встречала его всегда в чем-то новом — всегда другая, немножко чужая, не
его. И он привык волноваться, подъезжая к перрону, выглядывая ее в толпе, боясь
не найти, не узнать: это ты?! Это я. И все начиналось сначала.
А тут он узнал ее сразу — она стояла в своем старом платье
(в платье, которое он уже знал!), и он испытал досаду: она нарушила правила
игры, лишила его привычных, волнующих чувств, до которых он был так жаден, — и
он разлюбил ее.
Она
все поняла (она всегда все понимала) и сказала:
—
Сегодня на работе был сумасшедший день, я даже не успела заскочить домой и
переодеться.
(А
какое его дело?!)
И
он не ответил.
Дома
она сказала:
—
Знаешь что, а давай ты приедешь не сегодня, а завтра.
Он
усмехнулся (чуть полегчало: обещалась новая игра!),
выдержал паузу и ответил:
—
Давай.
А
утром она будила его в новом платье — красном с леопардами (что было даже
слишком!), в красном парике (он точно не узнал ее!), и все эти красные леопарды
с париками разом накинулись на него, сонного, душа в своих звериных красных
объятиях!..
—
Ты сумасшедшая, — с удовлетворением сказал он и, подумав, благодушно (все было
позади!) добавил:
— А
знаешь, я вчера разлюбил тебя.
—
Знаю, — кивнула она. — Однажды я тоже разлюбила тебя.
Он
застыл: как?! Ну, он — ладно, но она?! Да как она посмела?!
—
Когда? — охрипшим голосом спросил он.
—
Однажды… и тоже на перроне… — Она улыбнулась. — Ты шел впереди, с вещами, я шла
сзади, смотрела на твою спину… и вдруг поняла, что больше не люблю тебя.
— А
что у меня было со спиной?..
—
Да ничего не было. — Она помолчала. — Ничего… именно ничего — я ничего не
чувствовала: смотрела на твою спину и ничего не чувствовала. И даже
расплакалась.
— Я
вспомнил. Но ты сказала тогда, что у тебя болит горло.
— А
что я должна была сказать?!.
«Подлая!
Низкая! Лживая!»
— А
что было потом?
— А
потом я снова влюбилась в тебя.
Она
обняла его, прижалась щекой.
— Проклятая! — ответил он. — Что ты наделала!.. Теперь я буду
всегда бояться повернуться к тебе спиной...
Улыбка Жанны
Одна
женщина все время улыбалась. Вынуждая всех встречных улыбаться ей в ответ (по
двадцать раз на дню!). А это не всегда с руки. Идешь по коридору, а навстречу Жанна
со своей идиотской улыбкой — и улыбка в ответ
(вымученная, после которой всегда немного неловко). Через час опять Жан- на — и опять
улыбка!.. и улыбка в ответ. Мучительно же.
Жанна
истерзала всех своими улыбками. Люди старались ее избегать.
…А
некоторое время спустя выяснилось, что Жанна вовсе не
улыбалась: это была не улыбка, а тик, зажим лицевого нерва. Вот оно как!.. И
все облегченно вздохнули.
И
подумали: какими же идиотскими казались наши улыбки
Жанне! И как она, бедная, от них устала!..
Айва
Один солидный мужчина
стоял в аэропорту и плакал при всем честном народе (можно сказать, ревел), а
рядом стояла молодая женщина и тоже плакала (ревела), и эти слезы случались у
них по несколько раз в год, потому что он уезжал, а она оставалась: он жил в другом
городе, где у него была семья, а это, кто понимает, мучительное противоречие
для честного
человека (а он был честным человеком!), и все, что он мог сделать в данный
момент, он делал — то есть стоял и плакал.
Женщина тоже плакала, опустив глаза, и этим бы
дело и кончилось, но тут ее взгляд наткнулся на авоську с айвой, и эта айва,
крупная, красивая, оранжевая, вдруг крайне заинтересовала ее.
— Что это?.. — как бы не веря своим глазам,
спросила она.
Он тоже посмотрел: что это у него в руках? — и
ответил:
— Айва…
— Айва? — переспросила она. — Какая айва?! (В
смысле: при чем здесь айва?)
— Для домашнего варенья, — пояснил он. И
почему-то мучительно покраснел.
— Для чего?!.
И женщина вдруг рассмеялась, нехорошо так
рассмеялась — резко и неприятно.
— Что?.. Что ты смеешься? — спрашивал он, все
еще краснея.
Женщина, отсмеявшись, в последний раз взглянула
на него, улыбнулась — нехорошо так улыбнулась! — и совершенно спокойно, без
слез, ответила:
— Ничего. Счастливого полета. И приятного
аппетита.
И пошла прочь, не оглянувшись.
Он смотрел ей вслед, ничего не понимая (все, все понимая!), и айва (не больше трех кг) тянула руку, как
пудовая гиря.
А собственно, что случилось?! Ничего не
случилось (все, все случилось!).
Он поплелся к самолету, тяжело ступая, как слон
с авоськой, ничего не соображая, кроме того, что это все, конец.
А с другой стороны, почему конец? Ну что такое —
айва?! Да ничего, просто фрукт и все.
Но это было не совсем так. Потому что айва — это
было много, айва — это было все: вина, искупление, долг. Вот что такое айва.
Дело в том, что он любил свою жену и детей, и
тут все было просто и ясно, без тайн. Любовь же к этой женщине была сплошная
тайна, много тайн, и хорошо бы было, если бы что-то уже стало явным. Потому что
он был глубоко нравственным человеком, человеком с моралью, а страсть морали не
предполагает, но он желал во что бы то ни стало
оставаться честным человеком, и получалось как бы так: ей любовь, семье
варенье. Ведь по-честному же? Или нет?
Любовь же этой юной
женщины не была отягощена бытом, семьей и виной, и любимой книгой у нее была
«Мадам Бовари», и любимые места в ней — любовные переживания Эммы, и любовь
этой женщины (нашей героини, не Эммы) была юна, высокомерна и чиста — чистый
кристалл любви, хрупкий, могущий рассыпаться от любого бестактного
прикосновения жизни, — и он рассыпался от соприкосновения с айвой.
Значит, так, вместо того
чтобы любить ее и страдать, он тайно мотался по базару, приценивался, выбирал,
может, даже (противно думать) торговался и мечтал о домашнем айвовом варенье —
оскорбительно, не так ли?
И любовь ее оскорбилась. Заболела, впала в кому, и неизвестно было — выживет или нет.
Она даже подключила себя к воспоминаниям, как к
аппарату искусственного дыхания, — стало еще хуже.
…Их первая встреча была нечаянна, мимолетна,
легка, и он сказал ей при знакомстве:
— Я встречаю вас один раз в тридцать пять лет —
и встреча так коротка…
Но он встретил ее и во второй раз… И эта встреча оказалась длинной, длиной в три года. И
начались бесконечные командировки, культурные связи (он занимал ответственный
пост, «сидел на культуре», «встаньте, мужчина!» — смеялась она), телемосты, дни
городов-побратимов, и жители двух населенных пунктов А
и Б не знали, чему обязаны они этому нашествию культур и праздников в их
столицы.
И все это рухнуло! в одночасье! — все мосты и
культурные связи — из-за какой-то айвы?!!
Он позвонил ей через три часа.
— Я оставил айву в самолете, — сообщил он и стал
ждать: зачтется ему это или нет.
— Напрасно, — ответила она.
Не зачлось.
Потому что жена и дети до этой айвы были для нее
чем-то абстрактным — где-то там, в другом городе, в другой жизни, что ей до
того. Она просто не думала об этом. В голову не приходило, голова вообще
отдыхала, сердце работало за двоих (это засчитывается
или нет?).
Но айва была не абстрактна, айва, пошло торча из сетки, была конкретна, зрима, а еще не
сваренное его женой варенье стало осязаемо до кома в горле. И впервые стала
осязаема его другая жизнь — с домашним вареньем, с завтраками и детскими
голосами — другая и дорогая ему жизнь… И она бросила
трубку.
И ничего хуже и лучше в его жизни уже не будет,
вдруг понял он. Все... Это была та самая минута, он угадал ее и наслаждался ее
мукой до последней секунды.
Но еще осталось послевкусие той минуты.
Дело в том, что он не оставил авоську с айвой в
самолете — он представил, что он ее оставил, то есть вообразил. Как если
бы он был героем-любовником в чистом виде, не отягощенным долгом и чувством
вины. Он не бросил айву, потому что вины было больше, чем любви. Он донес этот продукт до дому, как смертельно раненный солдат пакет
с важными документами до командира части, и командир (жена, в смысле), как и
предполагалось, сварила варенье (чудесное, кстати!), и дети съели его, и оно
пошло им на пользу, но он невольно отворачивался, когда они его ели, как будто
они ели его любовь. Потому что он знал: та женщина забудет все, что было
между ними, кроме этой айвы.
Так и случилось: со временем эта женщина
действительно забыла все, кроме этих фруктов. Потому что никогда не знаешь, что
запомнишь. У нее давно был уже свой дом, своя семья, муж,
дети, и любимым героем давно уже был мсье Бовари, а любимым местом в романе —
сцена смерти мадам Бовари (потому что подлость и предательство — и в Африке
подлость и предательство и должны быть наказаны. «Так
тебе и надо, гадина!» — говорила она не то себе, не то Эмме). И когда она впоследствии покупала на базаре эти осенние плоды,
приносила домой, мыла, нарезала ароматными оранжевыми кубиками и варила
варенье, а дети с душой уплетали его, — она глядела на них, не воротя взор и не
отодвигая чашу, а пила из нее до дна: ту горечь вины перед теми детьми,
за ту айву, не съеденную ими, брошенную из-за нее в самолете, — и
это был ее крест, и она несла его, хотя те дети давно уже выросли
(та роковая айва пошла им в рост!) и растили своих детей, но это была
уже их жизнь, и вина ее была упряма.
Хотя и вины-то, по правде говоря, не было…
Или — была?..
Счастье
Одна
женщина позвонила из Европы другой женщине и печально сказала:
—
Ты будешь смеяться, но я живу в городке, который в переводе звучит как «свиной
брод»!..
Понятно:
это нелегко человеку с амбициями. Лучше бы он, конечно, назывался журавлиный…
или — фламинго.
—
Это такой маленький городок, — жалуясь, говорила женщина. — Всего восемьдесят
тысяч жителей!..
— А
тебе сколько нужно для счастья? — вдруг перебила
подруга.
Потому
что для счастья нужны лишь трое: ты, друг и враг. А для удобства и экономии
врага и друга можно совместить даже в одном человеке.
Грей во рту!
Один
мужчина, покупая мороженое своей маленькой доченьке, всегда говорил:
—
Грей во рту!
«Чтобы
оно превратилось в отвратительную кашу?! — думала девочка. — Да ни за что!»
А
потом она выросла, и папы уже не было, и никто не говорил ей больше: «Грей во
рту!» (Да хоть заглатывай целиком, как старик Хоттабыч!) Но еще ни одно
мороженое не было съедено ею без воспоминания об этой фразе. И меньше всего она
думала, что когда-нибудь эти слова сорвутся с ее уст, и она, купив впервые
мороженое своей доченьке, Арише Обух, скажет:
—
Грей во рту!
И
увидит, как все грядущие поколения Обухов, все внуки ее и правнуки —
неизвестные, но любимые! — строго говорят друг другу: «Грей во рту! грей во
рту! грей во рту!»