ПАМЯТИ АННЫ ПОЛИТКОВСКОЙ
Самуил Лурье
СМЕРТЬЮ ХРАБРЫХ
Что он, собственно, сказал? Почти
наверное — почти то, что думал. Более того — получилось довольно близко к
правде.
Вам представляется странной сама идея, что иные убийства бывают
вредней некоторых печатных текстов? Но рассудите: текст вреден,
когда опасен; опасен же — когда обладает определенной силой, которая часто
заключена в его убедительности. Ergo: убийство, повышающее убедительность наказуемого текста,
действительно может причинить больше вреда, нежели сам текст.
Например, убийство автора, который уверял — тщетно! — своих
читателей, что в стране укоренился и процветает «государственный самосуд».
В самом деле: Анна Политковская писала и печатала про «эскадроны
смерти». Про убийства свидетелей убийств.
А сама была свидетель. И собирала свидетельства.
Вообще-то неопровержимые. Но недостаточно убедительные. Поверить
ей было невозможно.
Поверить ей — значило выбирать: или немедленно все бросить и
прямо
с «Новой газетой» в руке бежать на улицу, крича: давайте все вместе сейчас же
прекратим этот кошмар! Или, наоборот, спокойно продолжать жизнь, ее горечью
заедая тошноту, немного похожую на стыд.
А нам все еще приходится — чтобы почти ничего не знать — почти
ничему не верить. Чтобы, значит, не презирать (о, совсем чуть-чуть, а все-таки
неуютно) самих себя. Но не бежать же, и в самом деле, на улицу.
И мы возражали Анне
Политковской (почти все — молча; но некоторые — совершенно вслух):
«Сочиняешь! Как минимум — страшно преувеличиваешь! Как это —
свидетелей убирают? Сама-то, небось, жива!»
Это был наш главный контраргумент.
И вот ее убили. Застрелили в кабине лифта. Четырьмя, что ли,
пулями, считая контрольную. Вычислив момент — до
секунды: чтобы обе руки у женщины были заняты тяжелыми продуктовыми сумками
(для матери покупала, в больницу); чтобы не могла хоть заслониться ладонью;
вообще-то удобней, когда на приговоренном — просто
наручники.
Эти четыре пули — все равно что круглые
печати на текстах Анны Политковской: с подлинным верно. Подтверждающие опасную ценность текстов.
Ну, он так и сказал. Он сказал так:
убийство этой женщины повредило Государству больше, чем ее публикации.
То есть влепил жертве строгача с
занесением в личное дело, но и убийцам поставил на вид: дескать, услужливый дурак опаснее врага.
Публицистика отчизны схватила это на
лету. И донесла до своей публики: что Политковскую убили ни в коем случае не ее
враги, а его. А значит, скорей всего, ее друзья. Не исключено, что по ее же
наущению. Что она, если хорошенько разобраться, сделалась убитой назло ему.
Чтобы бросить на него тень. И обеспечить распространение своих текстов.
Отчизна зарыдала от жалости к нему.
Но он-то находился за границей — как назло, в самый день похорон, подвергаясь
публичному расспросу от людей западных, сентиментальных. Которым нормальной,
взвешенной реакции, видите ли, мало. У них так: раз убийство — обязательно надо
его осудить.
С какой-нибудь дополнительной точки зрения. Помимо той, что пользы — чуть, а
неприятностей — вагон.
Уставились и ждут, этак
чуть ли не требовательно: осуди да осуди. Ну хоть за
что-нибудь еще.
Он сосредоточился. И осудил — за
жестокость.
Хотя, между нами говоря, мгновенная,
внезапная смерть от пули — совсем не худшее из того, что может в нашей стране
случиться с человеком, сочиняющим тексты, вредные для государства. Как,
впрочем, и с любым другим — если своим поведением или просто своим видом он
возбуждает в окружающих патриотизм.
Например, с девятилетней таджикской
девочкой в петербургском саду.
Без сомнения, он это знал. А
Политковская знала еще в тысячу раз подробнее. Про разные вещи, которые
несравненно хуже выстрела в упор.
А на расстрел ее уже выводили. Дважды
в течение одной ночи. В феврале 2001-го. В расположении 45-го полка.
Так что ума не приложу, какую он имел
в виду гуманную альтернативу.
Разве что яд — как в том самолете
1-го, не то 2 сентября 2004 года, когда она пробивалась в Беслан.
Книга Политковской называется:
«Путинская Россия», так что в одноименной реальности достать ее негде.
А предыдущая озаглавлена: «Вторая
чеченская» — согласно общепринятой нумерации этих войн.
Сама же Анна Политковская участвовала
исключительно в третьей чеченской войне. И на ней погибла. Пав смертью
храбрых.
Объявленные две — независимо от того,
что назывались не так, и вообще кто что про них ни
думай — состояли из боестолкновений вооруженных людей с вооруженными людьми.
Третья зажглась в глубине первой,
пылала под покровом второй и все не гаснет.
Это война вооруженных
с безоружными.
Вооруженных воодушевляла
тройная цель: ограбить, унизить и уничтожить как можно больше безоружных.
Полагаю, на бумаге такой директивы нет и не было. Она
была написана на лицах начальников и читалась так: дозволено все! Как известно,
таков лозунг ада.
В который
Чечня и превратилась. В 2000 году — окончательно. И, может быть, бесповоротно.
На любой войне гражданское население
бедствует: бомбежки, обстрелы, голод, эпидемии. Разрушенные жилища,
разнузданные инстинкты.
Ничем таким нас, телезрителей по
преимуществу, не удивишь, наши сердца не тронешь. Зато и за описания
соответствующих ужасов никого не убивают. Описания — более или менее
простительный дамский аполитичный пацифизм. Ужасы —
неизбежные издержки политического процесса.
«Вон женщина со строгим лицом и холодными глазами — типичная
чеченка времен войны. Она из горного селения Махкеты в Веденском районе. У нее
трагедия: 14-летнего сына «замочили в сортире».
Натурально так „замочили”, без всяких иносказаний — прямым попаданием снаряда в
деревенскую „дырку”, когда парень отправился по нужде. Дом этой женщины — почти
на краю села, вот федералы и видели с постов, кто куда
по двору идет. Поняли, зачем мальчик двинулся по тропинке в дальний угол
огорода, — и пальнули. С одной стороны, в собственное удовольствие. С другой — непосредственно исполняя волю своего президента, —
просил же Путин, главковерх, „мочить”».
Таких историй в текстах Политковской сотни. Как лютовали
артиллерия, авиация. Как самолет пролетает над уединенным хутором, видит во
дворе женщину с пятью малышами, разворачивается — и р-раз по ним ракетой
«воздух — земля», прицельно и точечно.
Или вот — как расстреливают с вертолетов беженскую толпу. Хотя —
не совсем толпу: люди (среди них и Политковская) просто лежат по обеим сторонам
шоссе, вжимаясь в траву и пыль.
«Вот они — вертолеты. Очередной заход. Они спустились так
близко, что видны руки и лица пулеметчиков. Некоторые уверяют — даже глаза. Но
это преувеличение от страха. Главное — их ноги, небрежно спущенные в открытые
люки… Ноги большие и страшные, подметки тычутся чуть
ли не в нас. Между ляжками зажаты дула. Страшно, но всем хочется посмотреть,
кто же твой убийца. Кажется, они смеются над нами, над тем, как мы уморительно
ползаем внизу — старые, грузные тетки, молодые девушки, дети. Нам даже слышен
этот хохот, хотя это опять вранье — слишком шумно
вокруг…»
Или как стирают с лица земли населенные, вообще-то, пункты, —
протирая лицо земли до дыр. Всюду ликует одна и та же вроде бы бессмысленная,
но неистово целеустремленная жестокость.
Но по здравом размышлении придется
признать, что вред Государству от этих сюжетов сравнительно невелик. Они
практически безобидны: во-первых, не приводят в движение никого, кроме
иностранцев; а во-вторых, по ним никого не притянешь ни к одному суду, кроме
разве что Страшного — от которого трудно утаить необходимые человеческому
правосудию фамилии, воинские звания, номера частей, даты под приказами.
«У офицеров в Чечне, как у нелегалов-разведчиков, — по
два-три-четыре комплекта документов на разные фамилии. Они все никто, и
спросить не с кого…»
Значит, и беспокоиться не о чем.
Кроме того, эти сюжеты, со стрельбой из всех видов оружия по
всему, что шевелится, — они ведь благополучные. Что ни финал — настоящий
чеченский хеппи-энд: человек умер быстро и почти сразу похоронен по обряду.
Другой ряд событий страшней — не сравнить: врываются в дом (по
ходу зачистки либо внезапно), избивают, связывают, бросают в БТР либо багажник,
доставляют в застенок, пытают! — пытают так, что ничего подобного не бывало в
Европе полтысячи лет, — пытают и насилуют, унижают и унижают — наконец-то
убивают (как собаку) и закапывают (как собаку), лишь иногда и за большие деньги выдавая родственникам местонахождение истерзанных
тел.
Впрочем, возможны варианты: иногда продадут и незакопанный труп.
Или даже более или менее живого человека.
«…А в сторонке — отец,
незамужняя взрослая дочь которого прошла через фильтрационный лагерь в
Урус-Мартане, где… Ох, в этом случае лучше уж не
вслух… Лишь один штрих заточения: ее заставляли ползать по ступенькам
вниз-вверх на четвереньках, по-собачьи, держа в зубах ведро с говном…»
Тут — расследуя факты данного ряда — Политковская, безусловно,
опаснее. Причиняет Государству действительный вред. Вернее, боль — жизненно
важным органам.
Поскольку тут речь не об эксцессах, а о повседневном, будничном
труде. Благодаря которому система бесперебойно
выделяет два основных политических гормона — ненависть и страх.
Речь о рутинной процедуре. Вполне рациональной. Огромному войску
полагается много врагов — убитых и плененных. Желательно, чтобы все они
оказались, например, боевиками. Но если боевиков не хватает, приходится брать
обычных людей. Которых попробуй уговори признать себя
боевиками добровольно. А без признания — как изобличишь и вообще оформишь?
Ergo: пытать. А потом пытать еще — чтобы каждый назвал какого-нибудь сообщника.
И так далее по нарастающей — как по маслу.
Разъяснив эту целесообразность, Политковская, в сущности, выдала
гостайну. Все равно что распечатала инструкцию по
сборке Большого террора.
И еще позволяла себе жаловаться, что никто не обращает внимания.
«Дело в том, что мы думаем плохо. В массе своей мы совсем
не страдаем от того, что творится в стране, что у нас
на потоке бессудные казни и уже тысячи жертв „нового 37-го”. Мы успокаиваем
себя тем, что это пока только чеченский 37-й год, и до нас не доберутся…
Напрасно и легкомысленно: история доказывала это неоднократно. В
стране царит идеология ненависти к ближнему. Вот в чем
наша настоящая беда…»
Позволяла себе обобщать:
«„Чечня” как образ мыслей, чувств и конкретных действий
гангренозной тканью расползается повсюду и превращается в общенациональную
трагедию
с поражением всех слоев общества. Мы дружно и вместе озвереваем».
То есть какой-никакой, а урон наносила. Но, конечно, никто ее не
слушал — как говорится: знаем все сами, молчи! — и, в общем, лично я
думаю, что не понадобилось бы ее убивать — сама бы осознала тщету усилий, — не
появись на горизонте из тумана Европейский суд.
Пресловутый, по правам человека.
Кто же думал, кто мог вообразить, что какие-то старики, какие-то
старухи когда-нибудь доползут из Чечни аж до Брюсселя
— просить справедливости для своих давно погибших детей. Что у них будут при
себе какие-то документы. Что их примут, выслушают, заведут дела. И, чего
доброго, вынесут рано или поздно, приговоры. На которые,
оказывается, не наплевать.
Вообще-то ничего страшного. Руки коротки, не говоря о том, что фиг докажешь.
В окна комнаты, где я все это пишу (как обычно, ночью),
толкается музыка: через двор, в милицейском культурном
центре, празднуют День кадровика.
После концерта — дискотека, и квартал слегка подрагивает на
своих сваях.
Пляшут сержантки в кожаных мини-юбках. Пляшет, я думаю,
петербургский ОМОН — вот которому
(говорят — и рязанскому) только что
Страсбургский суд выписал штраф. 230, что ли, тысяч в инвалюте. За убийство
пятерых безоружных — в их числе беременной женщины — в поселке, что ли, Алды,
лет тоже пять назад.
Анна Политковская как раз и разбиралась, чей ОМОН и что там
было, — но вот мертва. ОМОН же пляшет, потому что зачищали в масках, а значит —
никто не опознан, рязанский не рязанский,
питерский не питерский, а значит — никому ничего не будет. А штраф
заплатит (если заплатит) РФ — если, опять же, будет
кому платить.
Поскольку истцы один за другим изымаются из оборота. (Финальная,
так сказать, тема Политковской: мученики за Страсбург.)
Вот им, а не компенсация. Но все равно: факты вдруг резко
подорожали.
Представьте такой, по-настоящему скверный, анекдот. 2000 год,
начало февраля. Только что взят разрушенный Грозный. Телевидение, как положено,
живописует триумф. Вот генерал Б. — большой генерал, начальник штаба всей
группировки, подъезжает к сельской больничке. Перед нею собраны раненые
пленные. Которых сажают в какой-то автобус. Лицо
одного из этих пленных генералу не нравится особенно. Причина неотчетлива. Не
нравится, и все. И генерал кричит, неясно к кому обращаясь: «Уведите его к
черту, прикончите его, дерьмо… Вот и весь приказ.
Давай уведи его, прикончи, пристрели к черту…»
А телеоператоры снимают. И звукооператоры записывают. И вечером
все это показывают по ящику. Для вящего реализма дают крупным планом страницу
паспорта: Яндиев Хаджимурад. И все путем.
Но мамаша этого самого Хаджимурада сидит перед телевизором.
Видит эту картинку. Встает со стула, одевается и уходит искать сына. По всей
Чечне. По тюрьмам и т. д. Обивает пороги всех начальников. Пишет по всем
официальным адресам. В том числе и в Страсбург. (Поскольку
грамотная: учительница, вообще-то. А сын, кстати, был студент. Экономист.)
Так она бьется шесть с половиной лет. Никакого сына,
естественно, не находит. Из всех прокуратур один ответ: забудь.
Но в июле сего года там, в Страсбурге, посмотрели
наконец это старое видео. И согласились, что генерал Б. нарушил — что бы вы
думали? — «право Хаджимурада Яндиева на жизнь», а тем самым — статью 2-ю
Европейской конвенции по правам человека: «Право каждого лица на жизнь
охраняется законом».
Что же получается? Получается, он у нас — военный преступник.
Сам генерал Б. Лично. Как таковой. Между прочим, Герой России. Сейчас на очень
большой должности.
Политковская незадолго до смерти так и написала: «фактически признан военным преступником».
И что решение Страсбургского суда — «вполне может превратить
жизнь генерала Б. в нечто похожее на судьбу Радко Младича и иже с ним. После
27 октября, дня вступления решения в законную силу (три месяца дано на
апелляцию), Б. рискует стать невъездным никуда, кроме Белоруссии и Северной
Кореи».
А все из-за чего? Из-за нескольких видеокадров. Какие-то шесть
секунд, промелькнувшие на экране невесть сколько лет
назад, могут омрачить чисто конкретному персонажу, скажем, отдых на Кипре.
(Кстати, верней, некстати: вроде бы это тот самый генерал Б.,
который, согласно давнишнему репортажу Политковской, первым сообразил, куда
сажать допрашиваемых зачищенных — в выгребные ямы
шестиметровой глубины.)
Вот я и говорю: не за то, что помнила, кто и как начал первую
чеченскую и вторую и как велись эти войны; и знала, отчего умерли зрители
мюзикла «Норд-Ост»; и понимала, кто приговорил погибнуть заложников бесланской
школы № 1.
Мало ли кто и что помнит или подозревает, или даже понимает. Не
убивать же всех таких. И всех таких пока не убивают. И даже на тех, кто
бормочет свои соображения вслух, — плюют.
Но она собирала документы. И устанавливала факты. Реально опасные для реальных лиц.
Которым реально обидно за державу:
которую какая-то Политковская покушалась лишить самого ценного — их.
Они, естественно, предпочли, чтобы держава лишилась — ее.
Конечно, можно было избежать этого убийства. Обезопасить державу
от публикаций Политковской. Легко. Стоило только самим расследовать и
самим опубликовать: отчего умерли
зрители мюзикла и про все остальное.
Дескать, так и так. Затянуть бессмертную песенку: хотели,
дескать, как лучше, и проч.
Да, видно, нельзя.
Плюс круговая порука.
Поэтому — любой ценой стоять на своем:
скажем, зрители мюзикла скончались от хронических своих заболеваний. А кто
сомневается, тот — враг. А если враг не продается — патриот не промахнется.
То есть работа Политковской была несовместима с жизнью. В частности — с нашей, господа просвещенные сограждане. С
вашей, с моей. Мы так и жили — как будто ее нет.
А теперь будем жить так,
словно ее не было.
Пускай выступает на облаках. В Трибунале Убитых. Где
председатель — Старовойтова, судьи — Сахаров, Юшенков, Щекочихин, Юдина. И
Холодов. И Боровик. И туркменская девочка Хуршеда.
И та женщина из поселка Алды. И все другие.