МАРИНА ПАВЛОВА
Душный вечер
За мамой закрылась дверь, и Вадик
пошел к себе в комнату. Вадик — подросток тринадцати лет, за окном — душное
лето 1972 года, июнь. Вадик живет в отдельной квартире с мамой и отчимом. Отчим
появился полгода назад.
А вот и он — слышен ключ в замочной
скважине. Открывает дверь, отдувается. Жара.
— А где мама?
— Ушла на ФПК.
(ФПК — факультет повышения
квалификации.)
Молчание. Сопение. Какая-то возня. Не
найдя чего-то нужного, отчим бросает на ходу:
— Знаем мы это ФПК. Опять со шведом
своим пошла встречаться.
На лице характерные красные пятна —
то ли от перегрева, то ли от негодования.
— Нет, да что ты. Она с Валентиной Дмитриевной
созванивалась.
— Да, но зачем она взяла с собой
русско-шведский разговорник?
Вот так… Что за бред.
Вадик уже был свидетелем, как мама
взволнованно оправдывалась за какого-то мифического шведа, с которым была
знакома раньше.
Движения у отчима порывистые,
хождение по комнате беспорядочное. Он возбужден и не верит ни в какие ФПК в
такой знойный день. Но ему бы не хотелось так уж раскрываться перед пасынком,
не устраивать же сцену ревности ему.
— Вадь, я — за квасом выйду на круг,
квасок привезли.
Интонация примирительная,
располагающая. Но гадкое слово сказано.
Что Вадик чувствует сейчас? Гнев —
да, пожалуй. Только не растерянность. Сколько у него времени — полчаса?
Пятнадцать минут? Не смотреть на стрелки, не тратить драгоценных секунд.
Р-раз — и журнальная полка вывернута
на пол. Здесь разговорника нет, и выше, среди словарей, тоже нет. Он помнит его
зрительно именно в этом отсеке мини-библиотеки, в ложной нише коридора.
Ладно, поищем в других местах. Руки
проворно собирают обратно журналы, глаза бегают по полкам с сувенирами. Нет, не
здесь. Не хотелось бы смотреть в «большой» библиотеке, но вдруг он там.
Как назло, некоторые полки уставлены
книгами в два ряда. Не думать сейчас о том, какую глупость люди делают,
запрятывая их подальше, не терять концентрацию внимания.
Вадик внимательно оглядывает
стеллажи. Библиотека приключений, собрания сочинений в трех, девяти, пятнадцати
томах, ЖЗЛ, детская энциклопедия. Это на средних полках. Чуть ниже —
неприступные ряды здоровенных томов БСЭ, четыре угрожающего размера Словаря
Даля, могучий Пушкин в суперобложке (любимый, с картинками), всякие
Шиллеры-Бальзаки, тоже очень огромные. Внутренний голос подсказывает, что не
стоит тут смотреть досконально. Вряд ли миниатюрный разговорник окажется рядом
с гигантами.
Вадик торопится. Для порядка
открывает нижние ряды, за дверцами, уже зная, что придется-таки брать стремянку
и лезть на верхотуру. Действительно, внизу Ленин всеми своими тридцатью томами
и что-то такое серьезное, точно не по теме советско-шведской дружбы.
Но мальчику не смешно. Ему надо,
очень надо найти этот гадкий разговорник и не наследить. Поэтому он сейчас
стоит на лесенке, с тоской оглядывая фолианты комедий Аристофана, любовных
приключений Дафниса и Хлои, на которые всегда смотрел с вожделением, других
заманчивейших книг и всяких семейных реликвий, собираемых и хранимых мамой. Он
не замечает, как вспотел в эту жару, несмотря на свою худобу. Что-то
подсказывает ему, что вещица не здесь. Но должна же она где-то быть — и
стремянка аккуратно задвигается на место.
Парень близок к отчаянию, но чем
больше он ощущает давление момента, тем сильнее в нем уверенность, что книжонка
дома и он ее сейчас найдет. Собственно, сомнений, что она дома, у него не было,
это и придает ему сил. Вадик чувствует себя почти разведчиком, нет, ищейкой,
только работает у него не нюх, а «третий глаз».
Сейчас он идет уже не по слепому
наитию. Бережно приподнимая телефонный аппарат в прихожей, заглядывает под
него. Приближается к кухне. Холодно…
холодно… горячо… — стучит у него в мозгу. В поисках прошло минут пятнадцать-двадцать,
и паренек знает, что близок к цели. Он пытается мысленно представить себе
разговорничек, видит в воображении его серую, шероховатую, твердую, погнувшуюся
обложечку и почти как зомби шагает в угол, где за сооружением, именуемым
подоконный холодильник, слева от него, стоит плетеная корзина со всяким
ненужным женским хламом. Здесь, среди пластиковых крышечек и пустых пузырьков,
лежит он, как материализация мольбы.
Почему он оказался тут — такой вопрос
ни сейчас, ни после не придет парню в голову. Разве это имеет значение?
Вадим возвращается в комнату и
включает телевизор. Разговорник у него в кармане просторных шорт.
Он даже как будто не замечает
возвращения отчима. Занят по-взрослому настройкой телеэкрана, который в это
время показывает заставку. «Кипучая, могучая…» — звучит мотив из динамика.
Вадим спокоен. Приближается добытая им ответственная минута — минута его и
маминого торжества.
— Вадька, квас будешь?
Отчим разливает напиток, добродушно,
насколько может, обращаясь к пасынку, усаживается в кресло и принимает
расслабленную позу. Вадим принимает в другом кресле такую же.
Возможно более небрежным движением
выкладывает свою находку на ближний к себе край журнального стола.
— Разговорник на месте… — тянет он и
отпивает квас.
Отчим, как будто совсем не замечая
его, слегка кивает. «С достоинством пытается вести себя, щенок», — думает он с
досадой.
Ну и как вам, русским?
Пару лет назад ездили мы туристами по
Скандинавии. Маршруты такие славятся паромными переправами через Балтику и
Северное море. Путешественников тьма, теперь еще и из России. Колоссальных
размеров паромы — сами по себе достопримечательность. Возвышаясь горой, стоит
такой красавец на пристани — настоящий трансокеанский лайнер с виду, — а
досужие туристы копошатся внизу, считают палубы. Фотографируются.
Подобно тому как театр начинается с
вешалки, праздник ночной переправы начинается с лифтового этажа. Не сразу
рассасываются очереди к кабинкам, пока турист разберется с билетами, палубами,
каютами. VIP-каюты находятся на верхних уровнях, выше ватерлинии. Публика
попроще, большинство (мы, например), занимает нижние ярусы. Окон наружу нет,
зато стены крошечных кают украшены морскими пейзажами. Сами каюты составляют
что-то вроде лабиринта в необъятной утробе парома. Но в каютах мало кто сидит.
Пока паром идет по ночному морю из
Швеции, скажем, в Финляндию, народ радуется жизни на палубах: снует туда-сюда
на лифтах, прогуливается по променадам, магазинам, устраивается в барах,
слушает музыку. На лицах не увидишь ничего, кроме одинаково приподнятого
настроения, легкого блаженства здесь-и-сейчас в теплом море под молочной луной.
Один из главных аттракционов,
привлекающих на паром, — это шведский стол. Известное дело, где Швеция, там и
шведский стол. Большинство не отказывается от посещения ресторана и охотно
оставляет деньги за удовольствие есть сколько влезет. Или хотя бы понадкусывать
все то, до чего глаза жадны. Изобилие отнимает разум.
Мы с мужем — не исключение, подошли к
кассе, оплатили, прошли. Билеты с номерами мест. Наш стол оказался довольно
большой, чуть ли не круглый, два места, спиной к проходу, свободны, а человек
шесть за ним уже разместились — закусывают и никого, похоже, не ждут.
Уловив мимолетное настороженное
выражение на их лицах, мы развели руками — нас, мол, сюда посадили — и
предъявили билетики. Этот жест всех развеселил, люди заулыбались, приглашая
садиться, кто-то предложил знакомиться. Ну, знакомиться так знакомиться,
беседовать так беседовать. Слава богу, не лыком шиты, языки знаем, английский
хотя бы, и за столами сиживали. Представились. В компании нашей
интернациональной оказался один норвежец, один швед с женой-испанкой, чета
датчан и две финки-учительницы, также среднего возраста тетки (летом работали
уборщицами в Норвегии по контракту). Ну, и двое нас, русских. Разговор и
вправду шел на английском, что неудивительно. Удивительно другое. Не помню, на
какой по счету смене блюд и на каком витке разговора, когда все про всех уже
всё знали — что у испанки с мужем пятеро детей и их старшую дочь зовут, как
нашу единственную, Марией, — или когда только начинали весело делиться
сведениями, представляющими общий интерес, но случился в разговоре переломный
момент.
— Ну и как вам ощущать себя русскими?
Все-таки это здорово, наверное, просто невероятно — чувствовать себя русскими?
Страшно подумать, сколько у вас выдающихся людей! Каково это — быть
соотечественниками Чайковского, Рахманинова, Стравинского, Скрябина?
Достоевского, Толстого, Чехова? — это произносила дама, финка, уборщица по
норвежскому контракту. — Вот у нас один композитор — Сибелиус, мы им гордимся.
Спортсмен Пааво Нурми, тоже гордимся. У них вон, — в сторону норвежца, — Григ,
и хватит им для гордости.
Норвежец согласно закивал,
добродушно-разморенный.
— Амундсен, — добавил. — Хейердал.
— Репин, — продолжала выкрикивать
финка, — Кандинский, Ларионов, Гончарова…
«What d’you feel being Russians?» А
что мы на самом деле чувствовали? Мы сказали, что мы о’кeй, в порядке,
нормально то есть. И я сама восхищаюсь монументальностью Гончаровой. В общем,
это нормальное чувство, заверили мы.
Ненормальным было только ощущение в
наших желудках. Муж украдкой ослабил пояс, мне было тоже несладко после
десерта. Впрочем, уж и не вспомню, был ли десерт, и без него животу хватило впечатлений.
В конце вечера, уже совершеннейшие
друзья, мы решали, не пойти ли еще в бар или уже расходиться. Компания была
все-таки возрастная, а кой-кому было на работу поутру. Разошлись.
Мы с мужем, чтобы растрястись,
добрались по системе лестниц и переходов на корму. Постояли, подышали.
Чувствовали ли мы себя русскими в этот час? Не помню точно.
Последняя исповедь
И будто какая награда,
на ум мне приходит одно:
готовиться к смерти не надо —
не будешь готов все равно.
П. Елохин. «Стихи 2000»
Нашей бабушке было хорошо за
девяносто, когда она решила исповедаться — пора, вдруг Господь призовет.
История эта случилась в 96-м, тогда же, когда начали выплачивать первые
компенсации за «сгоревшие» в сберкассах деньги самым пожилым, и эти два события
— получение ею компенсации и исповедь — слились у меня в памяти. А еще
запомнились потому, что бабушка отправилась на эти мероприятия на машине с
водителем. Машину устраивала я — с работы. Я и сопровождала.
С негодованием было отвергнуто предложение
пригласить ксендза на дом (бабушка была католичкой), вопрос, куда ехать, тоже
не стоял: она была прихожанкой одного костела, — другое дело, что лет
пятнадцать, по самому скромному счету, никакие службы уже не посещала. А теперь
вновь отправилась на Малую Лубянку. Для тех, кто не знает, — крошечный, под
стать улочке костел Св. Людовика в Москве испокон веку таился в подбрюшье
Большой Лубянки, ее больших дел и монументальных сооружений. Говорят, он
принадлежал французам. Там же, по соседству, в Милютинском переулке,
располагался до войны и польский костел Петра и Павла. Переулок переименовали в
улицу Мархлевского, а храм «перепрофилировали». С французами же ничего поделать
не могли, приходы слились в один, и единственное, что грозило храму, — это нищета
и запустение. В описываемое время Св. Людовик как раз переживал самый глубокий
кризис, когда высокие покровители из Рима только-только отвоевывали сданные
позиции. К реставрации здания еще не приступали, а кадровый состав уже усилили.
Вот и получилось, что бабушку встретил не привычный польский ксендз, а
обученный по-русски итальянец (или француз, что дела не меняет). Бабушку это не
смутило. Она твердо для себя знала, что таинство исповеди бывает только на
польском языке. Священнослужитель же был несколько смущен — контакт не был
полным, когда он пытался ее опекать духовно на ломаном русском, а она
ответствовала на своем — образца начала века, прошлого века, —
польско-украинском. Упрямей оказалась бабушка — она получила отпущение грехов в
полной уверенности, что Спаситель услышал шепот на том языке, что полагается,
на каком девяносто лет назад она принимала первое причастие.
Ну вот, собственно, и всё. Исповедь
закончилась, и все разошлись, ксендз — отирая пот со лба (тяжела она,
миссия в России), и бабушка — с просветленным взглядом. Но я подозреваю, что в
этом взгляде было больше торжества над посрамленной «французчизной», чем
благостности. Уж очень явная перемена произошла вскоре в ее лице — пока с
усилием спускались по ступенькам паперти, шли по разбитым плитам дворика, пока
добрались до машины, — губы ее плотно сжались, и лицо говорило: вот и всё…
Мне было как-то неловко рядом, будто
я своей услугой лишила ее последнего развлечения, цели и мечты — пожить.
Она пожила еще — три года — и умерла
девяностовосьмилетней. Больше не исповедовалась. Бог послал ей легкую смерть.