ПЕРВАЯ ПРОЗА

 

АНДРЕЙ  Колесников

ПРЕДСТАВИТЕЛЬ

1

Сухой и строгий начальник, тем не менее в меру доброжелательный и уважаемый всеми, трудоголик с закрытой для посторонних душой, чиновник без страха и упрека, административный гений с блестящей аппаратной карьерой.

Никто ничего не знает о его подлинной жизни. Да и сама его номенклатурная безукоризненность — следствие того, что от этой жизни он бежал: она оказалась ему не по силам. Уйти в работу, да еще такую, которая потребовала перемены маски на лице или даже обезличивания лица, — это было средство спасения. Альтернатива оказалась предельно простой: или спиться, в конце концов физически погибнуть, или выжить, спрятавшись за ширму должности, за образ идеального начальника и чиновника, превратившись в живую механическую функцию.

Эталонный делопроизводитель высокого, почти политического ранга, в броне из темного костюма и консервативных тонов галстука, представлял его во внешнем мире. Сам же он спрятался где-то глубоко внутри себя, своей внешней оболочки, от которой избавлялся только тогда, когда оставался наедине с собой, а такое случалось все реже и реже. Это обстоятельство и было причиной его чиновничьей невозмутимости, которой восхищались даже аппаратные враги. Человек, который спрятался внутри, не считал неприятности на работе настоящими проблемами — они касались только его законного представителя во внешнем мире, муляжа, с которым они состояли в тайном сговоре: я тебе — все привилегии номенклатуры, ты мне — надежное укрытие.

Обнаружить спрятавшегося становилось все труднее. С помощью работы он добился своего — его оставили в покое. Он разорвал — за редким исключением — старые дружеские и приятельские связи, которые мешали ему забыть прошлое, вернее, заставляли вспоминать. Избавил себя от семейных хлопот — на них все равно не оставалось времени. Минимизировал число телодвижений — течение жизни обставлялось вполне комфортно: машина, начиненная средствами связи, стройный ряд телефонов, выстроившихся в кабинете, как на плацу, иллюминатор правительственного борта, одинаковые в своем слегка подчищенном, еще сталинском или как минимум брежневском лоске резиденции и рабочие дачи, казенные завтраки, обеды и ужины. Все — при тебе, достаточно протянуть руку или сделать несколько шагов внутри лаконичного, но по-государственному торжественного, отстраненно-чистого номенклатурного интерьера. Со временем он даже почти перестал различать времена года: летом и в самую страшную жару он лишь скользил от одного кондиционера к другому — из дома в машину, из машины в кабинет.

Жизнь приобрела, несмотря на обилие и непредсказуемость внешних событий, спокойную и плавную упорядоченность. Звенья в этой стройной цепи не хотелось даже менять местами. Каждый день при всей его очевидной загруженности был предсказуем хотя бы в одном и главном смысле — не будет ни житейских проблем, ни воспоминаний, вообще ничего из того, что может потревожить находящегося в добровольном заточении человека. Представитель отрабатывал свою миссию по полной программе: расписанные по календарю встречи, заседания, внезапные вызовы к высшему руководству, авральные ночные бдения, командировки.

Эта рабочая упорядоченность составляла основное содержание жизни и совсем не тяготила его. После многообразных семейных драм, разборок, бесконечных хлопот по дому, когда он чувствовал себя свободным, только запершись в туалете с книжкой, сам ритм работы можно было считать удачным защитным средством, алиби, даже некой формой отдыха. Человек (и большой человек!) постоянно на работе, он вершит государственные дела, устало и мягко хлопая дверью темно-синей «ауди» с водруженной на нее мигалкой. Ему некогда заниматься не только домом и семьей, но и самим собой.

Эффект получался двойным: он защищался работой не только от в большей или меньшей степени разрешимых семейных и бытовых проблем, но и от самого себя.

Государственная служба на ее высшем, политическом уровне предоставляла счастливую возможность не рефлексировать, не заниматься самокопанием, не вспоминать прошлую жизнь, не выставлять самому себе оценок, не возвращаться к неотменяемому приговору, который он сам когда-то сформулировал для себя следующим образом: «В твоей жизни абсолютно все не состоялось».

2

То, что другие считали несвободой, сетью нескончаемых зависимостей, было на самом деле свободой. Его личной свободой, что проявлялось даже во внеш­них признаках. Он мог —  довольно часто — оставаться в полном одиночестве (а это синоним абсолютной частной свободы). Или в своем кабинете, таком огромном, что, входя в него, посетитель добрых секунд десять шел от тяжелой и тугой двойной двери с протянутой рукой и оттого идиотским выражением лица. Или во время ночной работы на госдачах, где можно было иной раз остаться один на один с собственным отражением в оконном стекле, раздробленном на куски мечущейся загородной листвой. Или в комнате отдыха, куда из кабинета вела неприметная дверь.

Там с тайным торжеством он даже позволял себе иногда выпивать с самыми близкими ему сослуживцами — они удивительным образом становились его друзьями. Он только никак не мог разобрать — его собственными или Представителя? Степень взаимного доверия, исповедальный характер отношений, вынужденные ритуалы этакого рыцарского ордена, когда для того, чтобы сказать что-то по-настоящему важное, нужно было выходить в коридор и даже там говорить шепотом, — все указывало на то, что это были настоящие, очень близкие друзья. Они ощущали себя членами закрытого сообщества, тайного братства. В их руках была судьба страны, которую они сами лепили из бумажной глины. «Каменщики» ставили на ноги неповоротливого и безмозглого государственного колосса, наделяли его сознанием, знанием, мнением, оживляли Голема заветным словом. Осознание этой высокой миссии вкупе со взаимной симпатией представителей одной среды еще больше сплачивало этих людей. Но он привык и к тому, что действие аппаратно-политических законов оказывалось непререкаемым: в момент опалы или войны кланов они могли перестать здороваться с ним, чтобы потом внезапно возобновить достаточно близкие, хотя и чуть настороженные отношения.

И с ними, и с политическими врагами, и с аппаратными конкурентами, вообще со всеми, с кем ему приходилось сталкиваться по работе, он выпивал. Пили много и иногда — особенно во время поездок «на места» — с какой-то неостановимой брутальностью. До икоты, блевания в туалете, с объятиями и партийно-советской манерой обращения друг к другу на «ты» и по имени-отчеству. Однако со временем даже ночное мелкое пьянство на госдачах с друзьями-интеллектуалами, тоже сбежавшими в номенклатуру, в этот галстучный рай, обложенный двумя-тремя радиотелефонами, вертушками, мигалками, стало постепенно тяготить его. Когда-то он сознательно разрушал свое здоровье, пытаясь таким образом сбросить непосильное бремя неразрешимых, патовых семейных противоречий. Но потом понял, что пьянство и нездоровье приносят дополнительные хлопоты. А их должно быть как можно меньше, ведь они забирают время,  мешают спасительному оцепенению души.

Хотелось еще большего оцепенения, неподвижности, одиночества в кресле, над которым висел Герб страны. Он все сильнее ощущал эту странную свободу, гарантией которой были обстоятельства несвободы и сопутствующий ей антураж.

3

Ему нравилась безукоризненная чистота тишайших коридоров, приглушенный, матово-сдержанный блеск безупречного паркета, равномерная и безучастная к внешним обстоятельствам прохлада кабинетов даже в самую страшную жару, угрюмый уют кремлевской стены, хитросплетение коридоров Белого дома, настолько замысловатое, что, казалось, кто-то заметает собственные следы, нарочитая и пошловатая помпезность помещений Кремля и, наоборот, строгий аскетизм интерьеров Старой площади, заполненных жесткими и прямыми, как спина институтки, коричневыми цековскими стульями.

Он не ощущал несвободы в подобострастии милиционеров и солдат внутренних войск. Он чувствовал себя защищенным, когда смотрел на портрет главы государства, стоящий на маленьком отдельном столике. (Портрет — по моде, появившейся в 1996 году, после выборов, — цветной, изображавший не сурового статичного вождя, а современного седоватого босса в движении и неизменно всезнающе и снисходительно улыбающегося.) Даже огромное растение, названия которого он так и не узнал, но на чьих безразмерных, как будто искусственных листьях никогда не было замечено ни пылинки, вселяло в него все то же чувство свободы, смешанное со своей противоположностью — ощущением защищенности.

Включившийся утром компьютер давал знать, что день снова будет заполнен до отказа рабочими мероприятиями и тем самым он заранее избавлен от тягостной потребности думать и вспоминать. Строго разграфленный экран сообщал о распорядке встреч, поездок, напоминал фамилии посетителей. Невидимые щебечущая секретарша и басовитый помощник общались с Представителем главным образом через селектор. На столе, несмотря на обилие бумаг, царствовал идеальный порядок: разноцветные — в соответствии со стилем, заведенным еще в советские времена, — папки лежали ровно, как стоят солдаты в строю. Хаос был невозможен.

Кабинет представлял собой маленькую гармоничную вселенную, в которую вел коридор, охраняемый зеленопогонниками. Шаги приглушал ковер. На этом этаже охранники в погонах представали взору всякого, перед кем раскрывались двери лифта. Если бы они по-сталински внимательно из-за высоких столиков с розовыми пропусками не сверлили глазами каждого вновь прибывшего, можно было подумать, что это такие писатели ХIХ века, стоящие за конторкой с рукописями…

Он получал вполне невинное и естественное удовольствие от того, что мог со вкусом принимать посетителей в отдаленных уголках своего кабинета, например на черных кожаных креслах под величественными часами или во главе длинного стола, где на месте «тамады» находилась еще пара телефонов (чтобы не нужно было бежать к письменному столу ради ответа на звонок по вертушке). А наиболее приятных гостей — в комнатах отдыха, которые чиновник за годы своей работы мысленно коллекционировал: его должности, а значит, и кабинеты время от времени менялись, но всякий раз уровень оставался достаточно высоким, чтобы в стене за рабочим столом можно было обнаружить дверь. По странному предрассудку, почти фольклорному, следовательно, неточному, считалось, что комнаты отдыха не прослушиваются. Именно здесь наиболее плодотворно работалось: в кабинете стоял стол для текущих бумаг, разговоров и телефонных переговоров, а в комнате отдыха — собственно рабочий стол с собственно рабочими бумагами. Почти каждая из комнат, хозяином которых он был в течение нескольких лет, имела свою историю, что особенно ощущалось на Старой площади, на коридорах и кабинетах которой не сказались стерилизующие последствия ремонта, как в Кремле или на Краснопресненской набережной. В некоторых комнатах был предусмотрен даже персональный лифт, дававший теоретическую, точнее, абсолютно мифиче­скую возможность смыться.

4

Собственно, со словосочетания «Тебе идет этот кабинет», в котором прочитывалась смесь иронии и удивления, и начался постепенный разрыв со старыми друзьями, не работавшими вместе с ним. Постепенно их перестала удивлять трансформация, происходившая с ним с течением лет, а потом, когда он становился все более недоступным и на работе, и дома, где его либо не было, либо покой жестко охраняла жена, просто прекратили общение. Он и сам считал, что сознательно избавился от друзей. Впрочем, это произошло само собой, он не прилагал вообще никаких усилий. Самое интересное, что, если бы в эпоху затянувшегося и, вероятно, теперь уже неотменимого взаимного молчания кто-нибудь попытался с ним связаться, он бы с радостью откликнулся. Несмотря на то, что немедленно вернулась бы обязанность вспоминать. А воспоминания, как он вычитал у Ролана Барта, заставляют вновь терять то, чего нельзя вернуть, — к добровольным пыткам у него не было готовности.

Единственным исключением из правил был сосед по дому, еще одноклас­сник, дружбу с которым в принципе невозможно было прервать, потому что, спускаясь к нему со своего этажа в тапочках и с вечной сигаретой от отечественного товаропроизводителя, он заходил к чиновнику в любое время дня и ночи. За многие теперь уже десятилетия сосед привык заскакивать на минутку, оборачивавшуюся получасом, чтобы занять денег, рассказать, используя причудливую смесь мата, почему-то молодежного сленга и играющих отдельную семантиче­скую роль плаксивых интонаций, о своей тяжелой жизни — жизни вынужденно околокриминального мелкого бизнесмена. Сосед, разумеется, знал, что за эти годы его однопартник и друг сильно поднялся по служебной лестнице, — в конце концов, весь дом видел по утрам стоявшую внизу машину с мигалкой, но в детали благоразумно не вдавался и не собирался замечать перемен.

Иногда, обычно глубокой ночью, они выпивали. Этого чиновник всегда побаивался, потому что разговор поневоле сворачивал на сюжеты из прошлого — хотя бы потому, что они выросли в этом номенклатурном советском доме и их покойные родители были знакомы. Воспоминания возвращались в сознание в ритме надвигающегося, как медленная волна, топкого опьянения.

Он выходили на крыльцо дома. Раскладывали на скамеечке аккуратно порезанные яблоки. Дешевый отечественный коньяк разливался в величественные, почти антикварные рюмки, прихваченные второпях из фамильных сервантов. Летняя ночь тихо обволакивала друзей, которые неотступно хмелели. Соседи выгуливали собак, изумленно здоровались, торопливо проскакивали мимо, косясь на персонажа, которого они часто видели по телевизору — на втором плане, за спинами вождей. Как призраки из прошлого, появлялись давно — чуть ли не с детства — не встречавшиеся знакомые из соседних домов, присо­единявшиеся к собутыльникам и отправлявшиеся в такое же сентиментальное алкогольное путешествие во времени. Многие даже и не знали, кем на самом деле работает чиновник, настолько высоко он взобрался по служебной и политической лестнице.

Друзья по-настоящему пьянели, исповедальная беседа приобретала несколько рваный, все более бессмысленный характер. Наступал момент, когда неизменно становилось по-подростковому весело и хорошо. Мимо проскакивала очумевшая ночная кошка, в которую сосед успевал мальчшески метко и смачно плюнуть и попутно облить коньяком.

История этих глубоко интимных микропопоек насчитывала уже немало лет. Давно сложившаяся незыблемая традиция требовала, чтобы они жаловались друг другу на жизнь, потому что настоящей жизнью было детство, все остальное — неудачным его продолжением, досадным недоразумением. Сначала друзья говорили друг другу, что не дотянут до тридцати лет. Потом — до тридцати пяти. Выяснилось, что и за этим рубежом странным образом продолжается жизнь. Дожили до сорока и продолжали встречаться на скамейке, привыкнув к тому, что время утекает сквозь пальцы, а они все живы.

Разговоры — за давностью лет — все чаще состояли из разрозненных существительных и напоминали странную игру в слова. Они называли друг другу предметы из прошлого. И все. Длился траур по уходящему времени — лаконичный и понятный только им двоим.

5

Их некогда элитный квартал дряхлел, целые партийно-номенклатурные династии постепенно маргинализировались, старели и умирали (иногда в центральном советском аппарате успевали поработать и отец, и сын). Некогда сверх­элитные квартиры уже не сильно котировались, волна покупок партийной недвижимости «новыми русскими» быстро схлынула, новая элита предпочитала за те же деньги покупать другое жилье в других домах. Представления о богатстве за несколько лет проделали феерическую эволюцию — советская номенклатура сменилась промежуточной, выморочной социальной группой быстро и неумело разбогатевших, а та в свою очередь уступила место настоящему новому высшему классу, совсем не пародийному. Эта эволюция хорошо была видна по кварталу — новый класс не селился внутри него, он жил рядом, но в новых домах.

Чиновник принципиально никуда не уезжал из микрорайона, где он вырос, потому что из всего своего прошлого предпочитал детство. После одной из ночей, проведенных с соседом, он вдруг начал копаться в старых фотографиях и после недолгих поисков обнаружил черно-белое изображение абсолютного счастья и безукоризненной защищенности: на каком-то советском черномор­ском курорте он, четырех- или пятилетний, шел вдоль моря за ручку с родителями. Фотография была извлечена из этого кладбища бессистемных воспоминаний и помещена в бумажник. Отныне он с ней не расставался и время от времени разглядывал.

Несмотря на сентиментальную привязанность к дому, у чиновника в квартале не было других контактов. Собственно, общаться было больше не с кем. Старые номенклатурщики средней руки, их в основном плохо устроенные, нередко спивающиеся дети, неудачники сорока или пятидесяти лет, были несколько тяжелы в общении. Эти люди, несмотря на свое некогда сравнительно высокое положение, по возрасту или в силу каких-то еще причин, среди которых иногда встречалась личная порядочность, не успели вписаться в те сферы, где государство обюрократило бизнес, а затем бизнес приватизировал государство, где еще бодрые розовощекие (на этот раз от гипертонии) «хозяйственники» продолжали пополнять закрома Родины, а значит, и свои закрома столь энергично и открыто, как будто за окнами Старой площади и их новых офисов не изменился общественный строй.

Жильцы этого дома были идейными сторонниками ортодоксального коммунизма, они повыпадали из всех мыслимых социальных луз, и их единственным занятием оказалось заполнение своими фамилиями списков партийных ячеек компартии. Вынужденное пенсионное безделье превратило их в пикейные жилеты, но — особого рода: они даже почти не обсуждали положение в стране, они дискутировали о ситуации в партии, главным образом о том, что «вопрос смены лидера созрел». Жилеты были недовольны чуть более молодым поколением коммунистов, которое пошло другим путем: кто вошел в действующую партийную комноменклатуру, где продается все, кроме знамени, а при определенных обстоятельствах и знамя тоже, а кто и вовсе растворился в коридорах власти, в худшем случае не сильно потеряв в позициях и благосостоянии по сравнению с дореформенным статусом.

Все это накладывалось на классическую стариковскую аберрацию исторического зрения — «вода была мокрее» и проч., причудливо смешиваясь с мучительно непривычной необходимостью в новых условиях постоянно что-то выбирать — от телепрограмм и каналов до продуктов в магазине. Прежнее отсутствие выбора оказывалось нераздражающе комфортным: шампанское — во всяком случае считавшееся хорошим — было одно, горчица была определенного типа и тоже одна, перечень сортов печенья — понятен и ограничен, шоколад — по преимуществу черный. Проблем не было не только потому, что царствовала полная монополия продуктов, входивших в ограниченный перечень. Существовала и монопсония — потребитель был не более разнообразен, чем сам продукт. Монополия полностью входила в пазы монопсонии, предложение — в спрос, расти которому было некуда и незачем. Поэтому жилетам категорически не нравлась ситуация выбора и разнообразия товаров, в том числе и, например, эстрадных и телевизионных. Таким же был и отец чиновника, который из всего многообразия нового ассортимента чего бы то ни было неожиданно вы­брал только Селин Дион, которую — очевидно, за диапазон голоса — одобрительно называл «соловьем генштаба»…

Собственно, жилеты и сами не стремились вступать в разговоры с чиновником. Для них он был представителем новой враждебной власти. Ситуацию не спасало даже то, что они в прошлом, в сущности, тоже были чиновниками, причем ненавидимыми простыми обывателями. Не влияло на характер общения и даже еще больше мешало ему то, что все они неплохо знали его отца, а некоторые и деда: в глазах жилетов чиновник предал идеалы собственной семьи.

 

6

Он и в самом деле был выходцем из номенклатурного клана, где и дед, и отец были госслужащими среднего звена, но весьма влиятельными, потому что работали в центральном аппарате. Его никогда не привлекала чиновничья карьера, но жизнь парадоксальным образом сложилась так, что номенклатурная труба позвала в дорогу как раз тогда, когда началась реформа и новой политической команде потребовались новые бюрократы — такие, в которых реформаторы могли быть уверены почти как в самих себе.

От своих предков он унаследовал не столько номенклатурные рефлексы, сколько некоторые нематериальные эстетические предпочтения: например, единственным чужим кабинетом, которому он завидовал, было местонахождение руководителя одной из высших государственных структур, где удивительным образом все сохранилось в том виде, в каком пребывало не то что в брежнев­ские, а еще в сталинские годы. Зеленое сукно массивного письменного стола, на который была водружена старомодная, очаровательная в своем антикварном уродстве настольная лампа в лучшем случае из пятидесятых годов. Такое же «бильярдное» покрытие — на столе, предназначенном для заседаний и окруженном помпезными неудобными стульями с прямыми спинками, выкрашенными в темно-коричневый, красноватого оттенка цвет. По всему пространству большого кабинета — деревянные панели с вычурными узорами. Какие-то вазы, никаких компьютеров, гробовая тишина в этом пространстве остановившегося времени… Его самого можно было назвать ультралибералом-шокотерапевтом — и вдруг такой «культурный шок» от чистопородной сталинской эстетики. Это странное явление он и в самом деле относил на счет своего происхождения — именно такие интерьеры созерцали у своего начальства его предки по мужской линии.

Ему всегда нравились и городские ландшафты, открывавшиеся из окон руководящих кабинетов. Он даже всерьез полюбил район Ильинки и Кремля. Бой часов — на кремлевских башнях и в кабинете — успокаивал и закутывал еще глубже в непроницаемую оболочку. Из окон разных кабинетов были видны или крыши комплекса зданий на Старой площади, или кремлевская стена с фрагментом площади и ГУМом, или поток машин, которым хотелось поуправлять. Но главное — внешний мир казался таким далеким!..

7

Менялись кабинеты, а вместе с ними и госдачи. Ему нравился казенный уют, номенклатурный аскетизм, позволявший не замечать того, что дача чужая, — настолько она была обезличена. (Всякий новый постоялец, въезжавший в такую дачу, мог чувствовать себя едва ли не первым жильцом.) Он даже привыкал и привязывался к незамысловатым интерьерам и изумрудному виду из окон. Аскеза содержимого дач, сам факт, что помещение попросту арендовано и он не обязан о нем заботиться, считать своим, дополняло ощущение свободы. За чужое обезличенное добро не надо отвечать, но он имеет право фактически владеть им все то время, что пользуется кабинетом, машиной и прочими благами, сопутствующими должностям.

Здесь всегда были горячая вода и отопление. В столовой можно было заказать абсолютно все, включая завтрак. Дача не требовала от него немыслимого — реального отдыха. Она давала возможность просто пребывать в ней, быть, не уходить с работы вне работы, она была продолжением работы другими средствами.

Долгий отдых оказался для него невозможен. Бегство от себя постепенно превратило его в настоящего трудоголика, и он не находил себе места после первых трех дней отпуска — и потому старался в отпуск не ходить. Безделье раздражало и напрягало его — он решительно не мог расслабиться. А вот просто отоспаться в непритязательных дачных интерьерах с одомашненным видом на полулес-полупарк — это вполне вписывалось в стиль жизни Представителя.

Дача, точнее, половина дачи, временным владельцем которой он был сейчас, располагалась в одном из поселков по Рублево-Успенскому шоссе. Она немного пахла сыростью, старыми краской и деревом. Мебель возвращала запахи, впитанные и переработанные ею за долгие годы — с тех самых пор, как к ней была прибита овальная бирка с названием дачного поселка. На втором этаже под самой крышей находилась крошечная комната, где помещался лишь один диван и невозможно было встать в полный рост. Маленькое окно превращало это странное помещение в разновидность крепости — хорошо защищенной, с бойницами…

С годами (а один год при столь напряженном графике шел за два) эта жизнь из искусственной, внешней, превращалась в настоящую — потому что единственным ее содержанием оставалась работа. А с работой все-таки были связаны настоящие переживания, естественные реакции, неподдельная обеспокоенность. Ритм сегодняшней, искусственной и специально аранжированной жизни вытеснил из сознания жизнь прошлую, которую он считал настоящей. Постепенно ему стало казаться, что жизнь разделяется не на настоящую и искусственную, не на зону ответственности его самого и Представителя, а на прошлое и настоящее. Каждый день равен ежедневной газете. Былые драмы остаются на бумаге. Но бумага желтеет, становится ломкой, рассыпается в прах, теряется, наконец.

8

Тем не менее чиновник по-прежнему панически боялся сигналов из прошлого. Кроме того, причиной постоянного внутреннего дискомфорта было ожидание плохих новостей. Иногда дома он избегал снимать телефонную трубку, а определитель на мобильном телефоне казался едва ли не главной функцией. Во время поездок он с трудом заставлял себя позвонить домой — относительная гармония, окруженная защитой Представителя, могла бы быть нарушена новостью о чьей-либо болезни или смерти. Это потребовало бы его вмешательства, на что решительно не хватало сил.

Одновременно чиновник обнаружил в себе огрубление и притупление чувств, исчезновение способности удивляться, отсутствие подлинного интереса к чему бы то ни было.

Представитель не впустил в себя череду смертей сравнительно близких ему людей или просто знакомых. А между тем смерти следовали одна за другой, гуськом, с дьявольской методичностью. Как будто кто-то подводил итоги целой эпохи, завершал составление бухгалтерского отчета века или тысячелетия. Скорбь, больно кольнувшая несколько раз, словно бы утопала в тумане, казалась далекой, как просматриваемая черно-белая хроника. Он даже пытался корить себя за это, но в результате смирился с собственным равнодушием. Ощущение утраты, беды, тоска проскальзывали по поверхности стекла, которое отделяло его от мира живых и умерших. Бронированного и тонированного стекла — он, безучастный соглядатай, видел все, а вот его не было видно. Ему несколько раз пришлось самому написать и подписать несколько бесстрастно строгих некрологов — и к этому занятию не подключилась душа. Он не решился просмотреть старые письма погибшего друга, с которым когда-то прервалась связь (как ему казалось — на время, выяснилось, что навсегда); не смог заставить себя посетить могилу некогда близкого человека. Он не просто боялся копаться в собственной душе и беспокоить себя, а считал это бессмысленным и непродуктивным — порция скорби, выделенная на одну жизнь, была им вычерпана.

Правда, иногда образы прошлого все равно настигали его. Они возникали то по прихоти памяти, внезапно достававшей из глубин подсознания давно забытый слайд, то по более материальным причинам — игра света или запах могли вернуть к жизни сознательно и искусственно забытые сюжеты, персонажей и обстоятельства из прошлого.

Иногда эти намеки из былой жизни, уколы неотпущенной вины — короткие, но крайне болезненные — могли быть спровоцированы странными находками: из случайно попавшейся под руку книги могла выпасть записка, датированная тем же, что и сегодня, числом, но несколькими годами раньше…

9

Однажды ему пришлось уйти в отпуск. Причем полноценный, растянутый во времени на целый месяц, избежать этого сомнительного для чиновника удовольствия не удалось, потому что его постоянное пребывание на работе не осталось без внимания даже высшего руководства, которое в привычной для себя партийно-отеческой манере вдруг озаботилось его здоровьем и настояло на уходе в отпуск.

Для вида он посидел неделю с семьей на даче, спасаясь от участливого и чрезмерно активного вмешательства в его отдых тещи и пребывавшей на второй половине дома пожилой матери соседа. Прошлое и настоящее перемешались в ее бедной голове и выливались вовне бурным нерасчлененным потоком, где события пятидесятилетней давности легко соседствовали с сегодняшними хлопотами по огороду. Эта лавина времени была неостановима и навязчива. К тому же, как оказалось, довольно бурная жизнь дачного поселка раздражала его. Он все время нос к носу сталкивался на асфальтовых дорожках и у входа в главный корпус со знакомыми чиновниками и бизнесменами. Все они делились на два сорта: одни в панибратской манере немедленно настойчиво предлагали выпить, другие испуганно-дистанцированно здоровались. Бесконечные джипы, «мерседесы», демонстрация кричащего богатства и благополучия — все это он наблюдал в течение последних нескольких лет и все это ему осточертело.

В результате семейство в полном составе было отправлено в номенклатурный санаторий в Сочи, а чиновник отправился жить в городскую квартиру, сославшись на то, что в силу служебной необходимости ему нужно быть в Москве — в любой момент могут вызвать на работу. Семья привыкла к такой жизни и ничему не удивлялась.

Водители его машины были отправлены в отпуск, и отзывать их он не стал. Ради интереса чиновник прокатился на метро, ощутив странную, на удивление приятную свободу от служебного автомобиля, этого символа зависимости от работодателя, государства, внешней силы. С этого начались его одинокие прогулки по Москве, ставшие основным содержанием отпуска.

Он даже стал днем сидеть на скамейке около своего дома, вежливо здороваясь с изумленными жильцами, которые привыкли видеть его только ранним утром торопливо погружающимся в машину с мигалкой. Наблюдение за жизнью дома оказалось еще одним развлечением.

10

Днем, несмотря на жару, он отправлялся путешествовать по Москве.
В конце концов, дома тоже было невыносимо жарко: казалось, что живешь на улице. Все звуки города толпились в его квартире. За окнами ремонтировали водопровод, укладывали асфальт. Даже когда на город обрушивался ливень, шум не утихал — из-за грохота дождя можно было не услышать собственного голоса…

Народу в метро было немного — к августу город не то чтобы вымер, но на улицах машин стало значительно меньше, а в метро можно было сесть на конечной станции и просидеть едва ли не до самого конца линии. Суетный июль, превращавший Москву в настоящий ад, где солнце, казалось, могло убить подолгу стоявших в пробках обладателей машин, в одночасье сменился размеренным августом. Пробки на улицах возникали не слишком часто, хотя в пятницу, когда вся столица устремлялась к загородным трассам, город просто вставал как вкопанный. Зато в выходные дни Москва становилась похожей на саму себя, такую, какой он ее помнил хотя бы лет десять тому назад.

Летом в городе особое население. Они трудоголики? У них нет дач? Нет денег, чтобы уехать в отпуск?.. Запах пота в метро смешан с ароматом дорогих одеколонов и духов — в демократичнейшем виде транспорта беднейшие слои в равных пропорциях соседствовали со средним классом.

Новый Арбат пуст. От офисов идет тусклый жар. Некоторые бары не заполняются даже к вечеру. Деловитые стриптизерши со спортивными сумками, стуча каблуками, приходят на работу. Искренне увлеченные игрой в американский пул проститутки, торопливо, чтобы не отвлекаться надолго от игры, здороваются со стриптизершами…

Лето в городе — понятие, введенное в культурный оборот Пастернаком. Соблазн и жар мужского одиночества в Москве. Ревнующая (в письменном виде) Цветаева. Отправленная на дачу семья. У кого на дачу, у кого на виллу в Испанию…

Раскаленное дыхание открытых кофеен, заполненных до отказа полуголыми женщинами. Корты в центре Москвы, скрытые зеленью. Инструктор, деликатно обхватывающий сзади воодушевленную модным видом спорта обучаемую, показывает ей технически правильное движение и как бы случайно задевает рукой грудь…

Ощущение абсолютной свободы внутри абсолютного одиночества. Отсутствие всяких зависимостей и мыслей. И воспоминаний, которые, вопреки ожиданиям, первые три дня его не настигали. Он расслабленно накачивался пивом, сидел на диване в одних трусах, смотрел по телевизору плохой футбол с игроками, которым, казалось, гири повесили на ноги.

Еще один день не спадающей жары. Безумные жаркие сны, внезапные пробуждения. Летняя бессонница — самая изощренная из возможных пыток. Позднее мутное пробуждение и попытки поймать исчезающие в одночасье остатки утренней прохлады…

Весь день у входов в окраинные метро пусто, как в сиесту в Средиземноморье. Неутомимые бабки, торгующие ягодами, грибами, цветами, словно пришедшие из другого мира, где пахнет зеленью и мокрой землей. Мира, где кроме беспокойных старух есть счастливые бездельники, находящиеся внутри великолепия соснового бора, чье единственное занятие — уследить за движущейся ползком, то вперед, то назад, тенью, похожей на рыбацкую сеть, полную водорослей, или настырные трудоголики, ковыряющиеся на сухом ветру в убожестве и бессмысленности своих голых шести соток под аккомпанемент потрескивающей от жары вагонки…

Пустое и прохладное, как в храме, гармоничное великолепие дорогих галерей. Здесь можно спастись от жары. Одинокие молодые благополучные женщины, неспешно бродящие на немыслимо высоких каблуках вдоль витрин фирменных магазинов, вяло прицеливающиеся взглядом в манекен и приценивающиеся. Ни капли пота и ни грана летней утомленности. Движение от кондиционера в дорогой машине к кондиционеру в магазине. Одинокий отчужденный шоппинг — очарование медленного лета и спокойное, чуть холодное, как и сами галереи, достоинство финансового успеха…

 

11

Когда он смотрел на этих женщин, его больно укалывало ощущение упущенного счастья, связанного с девушкой, от которой он несколько лет назад отказался и из-за чего с головой погрузился в работу — чтобы забыть о ней. Теперь работы не было — и досада, любовь, беспокойство, даже ревность вернулись.

Этого-то он и боялся. Человек, представлявший его во внешнем мире, оказавшись в незнакомой — нерабочей — среде, стал ненадолго исчезать, хотя, по счастью, в скором времени возвращался. Его отлучки становились все более частыми, продолжительными. Без Представителя оказалось все труднее бороться с рецидивами воспоминаний. Чиновник, предоставленный сам себе, превращался в частное лицо. В отсутствие Представителя ему все труднее становилось не думать о собственных проблемах. Хотя проблема была одна: он не смог бросить семью ради любимой женщины и продолжал переживать по этому поводу. Что может быть банальнее! Но этот пошлый вечный сюжет составлял содержаниие его подлинной жизни вот уже несколько лет. Потребовалась помощь Представителя, от которой он, как выяснилось, добровольно отказался, взяв отпуск.

В последний раз воспоминания с такой силой настигали его, когда чиновник оказался в свите своего шефа в одной из закавказских столиц, прочно связанной в его сознании с ощущением счастья. От визита отвертеться не удалось — не объяснишь же премьер-министру, что город населен воспоминаниями о возлюбленной и потому миссия невыполнима.

Страхи оказались не напрасными, к тому же время поездки пришлось на декабрь, когда в столице республики было холодно, пустынно и грустно. Потухшие и обесцвеченные декорации только подчеркивали все детали поражения в частной жизни — пик его любви пришелся на совсем другое время года.

Снега не было. Небо оказалось по-зимнему высоким. По столице закавказской страны он мог пройти с закрытыми глазами…

Из окна «Волги», петлявшей, словно по лыжне, в государственном кортеже, он увидел гостиницу, в которой они жили два года назад. С ее самого высокого этажа был виден весь город, напротив на холме стояла церковь. Оказавшись в номере, они кинулись друг к другу на шею — впереди было несколько суток жизни вместе. Чего, собственно, и добиваются классические любовники, преодолевающие препятствия. Теплый мерцающий город плавал в окне в такт их любви и в унисон с движением ветра, трогавшего прозрачные занавески.

Он пытался остановить или хотя бы приостановить время, смаковал каждую минуту, как настоящий коньяк в знаменитом открытом городском кафе, расположенном прямо над прудом. Они торопливо объяснялись друг другу в любви, жили одной минутой, так как не знали, что будет, когда их время истечет вместе с этим коньяком и этой поездкой. Они пытались надышаться друг другом, как перед заранее объявленной смертью, которая должна была наступить в строго определенный, хорошо им известный срок. Deadline —
в буквальном смысле этого слова.

Кругом мельтешила яркая вечерняя толпа, состоявшая из завораживающе красивых, хорошо одетых восточных мужчин и женщин, гремел нефальсифицированный, как и коньяк, джаз, в пруду тяжело плавали объевшиеся утки, чей вес увеличивался обратно пропорционально джазовой легкости их жизни.

Потом они поехали по чьему-то пьяному наущеню за город с пьяным же водителем по какой-то почти горной темной дороге. И, только очнувшись на следующее утро в гостинице, поняли, что едва не разбились в тот вечер. Протрезвевший шофер появился в дверях их номера, смущенный тем, что сел за руль в таком состоянии, и счастливый, потому что и он, и его пассажиры остались живы.

…А спустя полтора года, когда их разрыв уже давно состоялся и во внешнем мире за чиновника действовал холодноватый официальный Представитель, он сидел в том же самом кафе вместе с помощником второго лица республики и его ослепительной красоты невестой. Она чем-то напоминала чиновнику его брошенную подругу, отчего боль, перемешанная с ностальгией, только усиливалась. В кафе было по-зимнему пусто. Утки сидели, нахохлившись, на берегу, и в их образах уже не читалось пьяное благополучие Гаргантюа и Пантагрю­эля. Джаз играл только для них троих, но с таким усердием и достоинством, как если бы музыканты выступали в Карнеги-холле. Быстро замерзнув и понимающе поклонившись в ответ на аплодисменты, джазмены собрали инструменты и ушли.

Контраст со счастливым летом был настолько литературным, киношным, нарочито символическим, что чиновник почувствовал себя героем мелодрамы. Лучше бы он не попросился в это кафе, остался накачиваться алкоголем вместе с остальной частью свиты на госдаче, лучше бы встреча с премьером республики в его гулком кабинете затянулась до бесконечности, лучше бы он продолжал пить настоящий кофе, сваренный в джезве, вместе с этими младореформаторами, пытавшимися за отмеренный им короткий срок пребывания у власти насадить в этой кавказской стране такой либерализм, что вся чикагская профессура, включая самого Милтона Фридмена, обзавидовалась бы…

Наутро после аудиенции у главы правительства помощник премьера, европейски утонченный, очень молодой человек, говоривший с сильным местным акцентом, но оказавшийся чистокровным евреем, повез его на служебной «Волге», оставшейся от советского режима, к старинным храмам. Большую часть из них чиновник уже видел — как раз полтора года назад. (Это входило в обязательную программу.) Правда, юный коллега вовсе не исполнял клишированную миссию экскурсовода. И к тому же зимой все казалось более подлинным и величественным. Храмы стояли как надгробия над похороненной любовью. Конец любви и невозможность ее возврата, а значит, и отказа от Представителя, был слишком очевиден в это акварельное утро, такое нежное, что невозможно было понять, светит ли усталое зимнее солнце или небо заволокло тонкими облаками. В соответствии с законами ностальгического жанра они отстояли мессу. Отстояли целиком. Помощник премьера лишь обращал внимание на некоторые особенно нравившиеся ему фрагменты церковной музыки. Стройная готическая европейская мелодия органически переливалась в восточные напевы, а затем уступала место православным цитатам. Воздух клубился в лучах солнца, которые били в храмовые окна. Наступил день…

Сейчас, предоставленный самому себе в раскаленной Москве, чиновник вспомнил все то, что запретил себе вспоминать. Когда он бесцельно катался в метро и даже зачем-то в электричках, его распаляли запахи. Он вспоминал запах любимой, который хотелось подольше сохранить на теле и ладонях, ее духи — в день их знакомства она пахла «Пятой авеню», с тех пор это был самый любимый аромат в его жизни. Чиновник всегда выбирал духи для нее, ориентируясь на рекламный образ, — если изображенная на журнальной полосе или постере женщина хотя бы чем-то оказывалась похожа на его любимую, он немедленно покупал флакон. И ни разу не ошибся. Однажды, не сориентировавшись по своей традиционной методике, он купил вслепую духи «Ангел», и понял, что просчитался: нельзя было отступать от своей же почти по-научному точной технологии. «У меня от них голова болит», — сказала она, смутившись (потому что духи были дорогие).

Метафора любви у Ролана Барта — жидкостное перетекание. Метафорой любви чиновника был запах, волна теплого, почти горячего воздуха. Важным было не перетекание влаги, даже не прикосновение, а близость. Миллиметровая близость. Теплый воздух, который пахнет возлюбленной. Который можно унести с собой — на теле, пальцах, губах — и сохранить.

12

…Как-то он, с трудом найдя нужную маршрутку, приехал на свою госдачу, добравшись до проходной дачного поселка, к удивлению знакомых охранников, пешком. «Да в отпуске я, ребята!» — нарочито громко и весело крикнул он им, что, впрочем, не развеяло их крайнего изумления. В тот же день чиновник решил вернуться в Москву, потому что не знал, чем заняться среди стаек детей и мамаш с колясками: он не имел никакого представления о том, как выглядит дачный поселок летом в будний день. Не дождавшись маршрутки или по не­опытности перепутав остановки, чиновник отправился на станцию. Он возвращался поздней электричкой, развлекая себя разглядыванием пассажиров. Его внимание остановилось на даме лет тридцати пяти (возможно, ей было меньше, но она принадлежала к тому типу женщин, которые выглядят зрелыми уже в двадцать), самого заурядного типа женской привлекательности, однако явно считающей себя очень красивой. Она завороженно, слегка приоткрыв рот, — вся во власти внезапно настигшего ее эротического шока — разглядывала смазливого мальчика лет пятнадцати. Женщина находилась в возбужденном состоянии и не находила в себе сил и такта отвести глаза. Она была претенциозно одета (так летом одеваются женщины только в России) и сидела в дешевом, но как бы деловом костюме, в колготках и туфлях на высоких каблуках.

Он почувствовал, что внутри него растет желание, как будто оно передалось ему от этой женщины, как непроизвольно передаются зевки. Мальчик сидел с отсутствующим видом, не подозревая, какое эротическое цунами он поднял в поздней электричке. Они смотрели друг на друга, заключенные в странный псевдолюбовный треугольник.

…Знакомство оказалось процедурой несложной, хотя он вообще никогда, даже в юности, не знакомился с женщинами на улицах — не хватало умения поддерживать диалог. Заряженные эротизмом в электричке, они очень скоро оказались в его постели. Правда, без претенциозной одежды ее красота оказалась несколько блеклой, желание пропало после первого же и очень быстрого оргазма, благодарные прикосновения женщны казались неприятными. Он поспешил заказать ей такси и после сеанса навязанного ею неудавшегося орального секса выпроводил восвояси.

Он понял, что сделал все это интуитивно — ради мазохистского возвращения воспоминаний, которые гнал от себя. Его кожа пахла женщиной, изменой, приключением. Он вспомнил, как уносил на своем теле и руках самые интимные запахи любимой.

Чиновник с изумлением смотрел на свое отражениие в зеркале. «Я оказался на это способен?» — спрашивал он свое отражение, которое было в не меньшей степени изумлено случившимся. Человек, который не знает сам себя. Он отправил в отпуск своего Представителя, дал ему отдохнуть. И остался один на один с самим собой — абсолютным незнакомцем.

На следующий же день его вдруг стало терзать беспокойство. Он занялся домашними делами, начал лихорадочно думать о рабочих сюжетах. Ему казалось, что он ничего не успевает сделать, упущено нечто важное, он должен чем-то (чем?) срочно заняться, иначе все (что?) рухнет. Время уплывало из рук, а он все торопился сделать какие-то дела, которые сам же для себя и придумал. И — ничего не успевал.

Закончился этот приступ лихорадочной активности тем, что чиновник заперся дома, на время потеряв желание выходить на улицу. Он боялся звонков, но боялся и не подойти к телефону — вдруг позвонит жена или вызовут на работу. Голод провоцировал только досаду: ему было лень завтракать, обедать и ужинать. Прозаические физиологические желания погнали его на улицу и заставили возобновить блуждания по Москве — в городе по крайней мере можно было поесть, не покупая продуктов, не готовя еды и не моя за собой посуду.

13

…Мужики расставляют бутылки пива, как шахматы на доске. На соседней скамейке старики расставляют шахматные фигуры, как бутылки пива. Все делается со значением, как будто происходящее — как минимум церемония, сопровождать которую должна величественная органная музыка. Свежее летнее утро — прелюдия расслабляющей дневной жары.

Старики сосредоточенно и быстро расставляют фигуры, сильно ударяя по часам. Вокруг них собирается маленькая группа квалифицированных болельщиков и потенциальных участников турнира.

Это называется — счастливая старость. Огромное пространство праздности и беззаботности, открывающееся с утра во всем своем безграничном великолепии. И шахматы кажутся самым важным на свете занятием.

Есть старики, которым этого не дано. Они болеют.

И те, что относительно здоровы и передвигают быстрыми руками засаленные шахматные фигуры, и те, что больны и нередко превращаются из-за болезни в людей, почти неузнаваемых для знакомых и даже близких, выпали из времени. Это свойство старости, которого способны избежать единицы. Вся жизнь — дежа вю, причем многократно воспроизведенное. Все остальное не имеет значения. Если косо упавший на лавку солнечный свет, наотмашь разрезавший тень благодаря как будто специально кем-то приподнятой ветке старого дерева на бульваре, напомнил старику события пятидесятилетней давности, происходившие здесь же, это во сто крат важнее сегодняшнего дня. Сегодня соприсутствует, но как-то отдельно и самостоятельно. Избавиться от странного ощущения потери чувства времени можно только одним способом — переставляя фигуры на доске.

Сколько воспоминаний может быть связано с этой шахматной доской, которой уже сравнялось лет тридцать, начинающей походить рассохшейся структурой на полотна старых мастеров. И как бессмысленны эти невостребованные визуальные мемуары. Самодостаточные неприкаянные воспоминания, которые никому не интересны, которые никто не хочет услышать. Увидеть их невозможно, потому что видеокопия существует в одном-единственном экземпляре и по техническим причинам доступна для просмотра только их обладателям.

Во время ночных посиделок у подъезда чиновник со своим другом не раз мечтали о возможности уже в их сегодняшнем, взрослом состоянии хотя бы на час попасть во времена детства, существующие в памяти только в ярких обрывках киноленты памяти, в запахах, испугах, тактильных ощущениях. Сколько бы они отдали за то, чтобы просто пройтись по Москве шестидесятых и семидесятых годов!

Впрочем, это наши герои состарились до поры. А времени безразличны их экзотические желания. Чиновник физически ощущал, что именно в последние лет десять-двенадцать, возможно, из-за перемены жизненного уклада, все, что происходило до этого, быстро скукожилось до размеров истории, точнее, учебника истории. И стало по большому счету не нужным никому, кроме участников событий.

Ветшают и становятся по-музейному ненужными понятия, слова, смыслы, фасады, улицы, анекдоты, книги, представления об образованности и умении вести себя в обществе, кумиры, вещи, одежда, целые стили жизни, громадные куски личных воспоминаний, дома, вырезки из газет, технические приборы, фотографии, идеологии, навыки, секреты мастерства, кинообразы, личные и массовые переживания, знания, газетные и книжные шрифты, устные рассказы. То есть целые пласты культуры, громоздящиеся обветренным песчаником в коллективной памяти сразу нескольких поколений.

Ускоряется старение того, что казалось просто старым. Это уже не ретро, даже не антиквариат, а просто магазин ненужных вещей, куда отправляются за покупками только ностальгирующие коллекционеры и чудаки. Многое в этом магазине даже не вызывает ностальгии, как некогда «Старые песни о главном». Скоро ностальгический ресурс будет вычерпан до дна. И стилизация под старину будет очищена от подлинной старины. Потому что никто не будет помнить, какая она — подлинная.

Чиновник хорошо знал и любил Москву. И теперь, когда он увидел город не из тонированного окна автомобиля, а живьем, его неприятно поразило испепеляющее наступление лужковского китча в архитектуре, словно бы нацеленное на уничтожение в Москве всего подлинного. Ощущение окончательного ухода целой эпохи лишь усиливалось благодаря этому урбанистическому варварству.

14

Глядя на стариков на бульваре, чиновник невольно начал вспоминать, как старели его собственные родители, и как этот процесс определял все их существование, и как ему хотелось старение предотвратить или хотя бы приостановить. В свои последние годы, размеренно тянувшиеся до самой смерти, его отец в основном молчал, к нему почти невозможно было пробиться. Старик перестал следить за течением времени, подчинившись другому ритму, с которым еще справлялся, — распорядку дня, унылой и неизбежной череде завтраков, обедов, ужинов, дневного и ночного сна. Жесткое расписание стало метрономом уходящей жизни, которая могла оборваться в любой момент. Время шло быстро, но, казалось, отцу хотелось, чтобы оно шло еще быстрее. Ему нечем было занять день, он боялся смерти, но и одновременно почти нетерпеливо ждал ее как некоего результата соблюдения распорядка дня.

Вернувшись домой после созерцания шахматной партии, чиновник немедленно стал искать на книжных полках воспоминания Бунюэля и вскоре нашел то место, где старый и больной режиссер признается в том, как он подгоняет время и гонит его от утреннего ритуала к дневному, от дневного — к вечернему. И так до самого сна. «Мне хорошо только дома, где я подчиняюсь однажды заведенному порядку… Полдень — священный час аперитива, который я медленно пью в своем кабинете… С трех до пяти мне особенно скучно… После пяти я снова начинаю часто поглядывать на часы: сколько осталось до второго аперитива, который я неизменно пью в шесть часов… Спать я ложусь рано».

Отцу говорили: «Ну что же ты сидишь часами, глядя в одну точку?! Походи по квартире, включи телевизор, почитай книгу!» Обычно он отмалчивался.
А однажды, незадолго до ожидавшейся и все равно (или тем более) внезапной смерти, сказал: «У меня нет сил». Жизнь уходила из него с распорядком каждого нового дня. Ему не хотелось с ней расставаться, но она утомила и выжала из него все соки.

Говорят, что детство и старость эгоистичны. Но разве молодость и зрелость эгоистичны в меньшей степени? Детство и старость просто принципиально равнодушны к некоторым важным для молодости и зрелости обстоятельствам и деталям, они притязают на то, чтобы их обслуживали, с ними носились, за них беспокоились, с их причудами мирились. Их обиды — нормальны, невнимание к окружающим и раздражительность — оправданны. У детей — отсутствием жизненного опыта, у стариков — чрезмерным опытом. Пожилые люди своей жизнью как будто зарабатывают безразличие к окружающему миру, иной раз даже к своим близким. Они большей частью своего естества остались в прошлом. Потому и помнят события пятидесятилетней давности лучше, чем какое-нибудь сегодняшнее утреннее происшествие. У них нарушена ближняя память — это преимущество старости, ее привилегия.

Родители старели, а он узнавал себя в них. Когда папа умер, он все чаще обнаруживал в пластике своих движений пластику движений отца, в форме собственных пальцев — его пальцы. Столь близким к отцу человеком он чувствовал себя разве что в детстве.

А когда искали хорошую фотографию для памятника на могиле и нашли изображение отца практически в нынешнем возрасте чиновника, он предпочел подыскать для себя, для своего интимного пользования и разглядывания, другое фото, где отец был значительно старше и роднее.

Смириться с его смертью оказалось так же тяжело, как доказать в определенном возрасте факт незбежности своей собственной смерти. Согласиться с тем, что уходит эпоха, стареет и ветшает исторический пласт, из которого состояло детство, а значит, самые основы всего дальнейшего существования, было почти невозможно.

После смертей родителей, а они, как это часто бывает с людьми, которые десятилетиями жили, не расставаясь, умерли один за другим, жизнь продолжалась. Но сам чиновник почувствовал, что начинает отставать от жизни и времени, не видя смысла поспевать за ними, и если бы не работа и усилия Представителя, его бы целиком сожрала ностальгия даже не по юности — по детству.

Он часто, иногда никому об этом не рассказывая, даже увядавшей на глазах матери, посещал могилу отца. Правда, чем чаще автомобиль с мигалкой довозил его за полчаса до обширного пространства этого элитного кладбища, расположенного рядом с кольцевой дорогой, тем больше оно напоминало ему какой-то странный парад. Парад тщеславий — кто лучше (то есть безвкусней) оформит надгробие, у кого более пышно растут цветы. Он и сам старался ухаживать за могилой, но делал это как-то автоматически — смысла было не больше, чем при возделывании огорода, ведь в это время он даже не думал об отце.

Возможно, именно поэтому ему стало казаться, что кладбище и могила отца совсем не то место, где покойный реально мог бы находиться. Во всяком случае, присутствие папы он неожиданно явственно ощущал в самые неожиданные минуты и в самых неожиданных местах. Скорбь — настоящая, похожая на болевой шок — тоже настигала его неожиданно и не на кладбище. По силе и внезапности она походила на скорбь по упущенному шансу. Шансу любви.

Мать последовала за отцом спустя несколько месяцев. Она все чаще и чаще говорила о смерти, о том, что всем мешает. Постепенно это стало подспудно едва ли не единственным подлинным содержанием ее разговоров. Приведя в порядок дела, аккуратно разложив по конвертам фотографии, письма, вещественные свидетельства жизни и любви, она отвернулась к стене и умерла.

Возможно, они умерли в один день. Просто ей нужно было, как хозяйке дома, привыкшей отвечать за всех и вся, задержаться ненадолго — доделать незавершенное, подвести итог, разложить по полочкам закончившуюся со смертью мужа жизнь.

Когда мать похоронили рядом с отцом, он начал думать об относительности времени, о времени в микромире, где оно не всегда течет линейно. Но как представить себе нелинейное время жизни родителей? И чем им мог помочь принцип относительности? От смерти он не спасает. Допустим, рассуждал он, родители отправились бы в путешествие на космическом корабле. На Земле ко времени их возвращения, через несколько световых лет, уже была бы другая эпоха, а он сам давно бы находился в могиле. И тогда кому легче от того, что в разных пространствах время течет с разной скоростью? Значение имеет только наше индивидуальное земное время. А в нем родители умерли раньше своего сына.

15

Постоянно размышляя о скорбных сюжетах, мучаясь от жаркой бессонницы и уже нетерпеливо считая дни до возвращения семьи, а значит, и Представителя, он продолжал пытку воспоминаниями.

…Суматошный московский май, стереофония звуков — от шороха гравия на Никитском бульваре до шелеста уже появившихся листьев и грохота автомобиля, лишившегося глушителя. Свежесть весны, которая еще не стала летом. Странная компания, состоящая из молодых и уже не очень молодых людей, распивающих водку прямо на бульварной скамейке и ведущих необязательные разговоры. Многие не видели друг друга по несколько лет. И с самой юности у некоторых — не вполне благостные отношения. Встреча не была запланирована: они столкнулись друг с другом в разной последовательности в Консерватории на главном московском событии — концерте Майкла Наймана. Почему-то никто не удивился странному свиданию. Как по команде, все собрались у памятника Петру Ильичу. Странная компания, купив по дороге водки и сока, отправилась праздновать удивительную встречу на ближайший бульвар.

Счастливое оцепенение беззаботности и необязательности разговоров, множащихся, как гипертекст, не давало им возможности уйти с бульвара в течение нескольких часов. Внешний мир словно проверял группу этих людей на прочность и солидарность. Праздношатающиеся московские придурки, с одним из которых они едва не подрались, пытались присоединиться к трапезе, но были изгнаны как чужаки. Ровно в полночь под аплодисменты и одобрительные возгласы на бульваре появились милиционеры. Радость от обнаружения крупной добычи сменилась у стражей порядка досадой, когда молодые люди охотно продемонстрировали им удостоверения сразу нескольких крупных государственных и частных контор, телекомпаний и изданий.

Им было хорошо вместе. Случайность встречи и та естественность, с которой она проходила, настолько вдохновила и поразила чиновника в ту теплую ночь, так вскружили ему голову водка и запахи бульвара, что он ясно представил себе легкую возможность новой жизни и даже перестал бояться ее и последствий отказа от жизни старой. В какой-то момент он едва не сделал брачного предложения своей подруге, которая, напротив, погрузилась не в радостную эйфорию, а в меланхолию. И эта ее грусть тогда остановила его. Он решил сделать то, что хотел, в следующий раз.

Но следующего раза не состоялось. На вахту заступил Представитель. Возможность другой жизни незаметно ускользнула, а казавшееся таким легким решение уже не представлялось столь просто осуществимым.

16

И вот теперь он лежал в своей уже не вполне свежей постели, тупо отбиваясь от назойливой мухи, которая почему-то ожила именно ночью — то ли от беспокойной жары, то ли от тревожно блуждавших по шевелящимся занавескам огней города. Одиночество больше не доставляло ему удовольствия. Он устал от воспоминаний и попыток одновременно удержать время и убежать от него. А на самоубийство, о чем он в какой-то деловито-будничной манере начал подумывать, или просто решительные шаги, которые позволили бы ему порвать с Представителем (уйти с госслужбы, поменять образ жизни и профессию), ему не хватало ни духа, ни сил. Теперь еще не обнаруживалось и желания.

Он просто с нетерпением стал ждать своего Представителя. И возвращения к той жизни, которую он не считал настоящей. Но после мучительного отпуска именно она вдруг снова стала ему казаться не просто спасительной моделью поведения, а его собственной, реальной, подлинной жизнью. И если раньше чиновник старался даже в мыслях не идентифицировать себя подлинного
с Представителем, то теперь возможное чудесное совпадение этх двух персонажей в одном человеке совсем его не тяготило, не казалось предосудительным или чем-то, что категорически свидетельствовало: жизнь не удалась.

Это была его жизнь. Возможно, он просто сильно устал, разочаровался, слишком рано стал по-старчески равнодушным. Но биография Представителя оказалась вполне содержательной и, быть может, совсем не заслуживала того, чтобы ею пренебрегали.

Семейные обстоятельства уже не казались ему ординарными, скучными, механически заменяющими что-то настоящее. Иногда он смотрел на фотографии своей жены, запечатлевшие ее в тот период, когда они не были знакомы. И по уколам ревности — ведь ее жизнь до него, как это бывает даже у супругов, проживших вместе десятилетия, так и не стала ему известна во всех деталях — начинал понимать, что, наверное, все еще любит эту женщину. Во всяком случае не считает свою совместную жизнь с ней суррогатной. Впервые за долгое время он с отцовским беспокойством начал думать о детях, над которыми трясся, когда они были маленькие, но утратил интерес, как только ребятки достигли возраста тинейджеров.

…На Москву обрушился дождь. На короткое время стало легче дышать. Потом дождь прекратился, выглянуло безжалостное солнце, которое хотелось выключить, как лампочку, и снова над городом стало подниматься душное марево.

Он стоял у окна и в течение долгих минут наблюдал перемены в погоде. Так он цепенел, глядя во двор, когда умирали его близкие. Даже когда он был еще мальчиком. Почему-то он всегда подолгу смотрел в окно. Родители думали, что малыш скорбит по умершей бабушке. Но это была не горечь, не скорбь. Просто неспособность шевелиться.

Ему позвонили. Сотрудник секретариата шефа торопливо соединил его с руководителем. Стареющий и опытный аппаратчик, к концу карьеры оказавшийся на самой вершине власти, обругал чиновника матом за то, что мобильный у него отключен, и лично вызвал на работу, добавив что-то грубо-ободряющее.

…Представитель, точнее, сам чиновник затянул галстук на шее. Внизу уже ждала служебная машина. Он подумал, что это хорошо — в автомобиле есть кондиционер, коридоры Белого дома тоже кондиционированы. И ему уже не придется страдать от жары в день, когда Гидрометеоцентр пообещал новый температурный рекорд.

 

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России