ЕКАТЕРИНА БЕЛЯВСКАЯ
ИСТОРИЯ ОДНОЙ ПОЕЗДКИ
Приблудный зять Женя упростил и так
простейший способ приготовления кофе из мелких хрупких зерен, готовых к
моментальному растворению. Он разводил их водой прямо из-под крана. Мыслимо ли?
Горячей водой, бог весть какими путями добравшейся до квартиры двадцать четыре
на пятом этаже. Неприятно в общем вел себя. Да дело ли в кофе? Да как душе
угодно организму вредить, пусть и вредил бы, лишь бы жить не мешал.
В ходу у него было противное словечко
«пивнуть», кроме прочих других претерпевших трансгенное изменение слов. Надо бы
кофейку пивнуть. Надо бы водички пивнуть. Водочки — по-обыкновенному — выпить.
У Жени был семейный статус прежде всего зятя, а не мужа. На правах зятя его в
квартиру взяли, на правах зятя из квартиры и выдворили. Нестандартный человек —
решили, оказался — обыкновенный алкоголик. Никто не вытерпит.
Оля первые дни и недели вдовства
пережила спокойно, и внешне и внутренне. Она была инициативна при расставании.
Так что не стоит, пожалуйста. Разошлась Оля по собственному желанию. Без
вмешательства или науськивания.
С Женей она потом еще встречалась на
«Владимирской», в переходе, надо было почему-то вернуть один носок, который,
как и Оля, скоротечно провел свою парную жизнь. Он навек потерял свою вторую
половину еще в то время, когда его хозяин в полной мере познавал радость
супружества на девичьем Оленькином диване, захотевшем покоя и отстранения от
обязанностей вслед за почтенным плюшевым медведем и мочалистым зайцем. Знать ли
бедному дивану, на какой покой ему надо рассчитывать, отслужит — и на дачу не
свезут. Замызганный бритвенный станок, все еще хранящий признаки принадлежности
к «жиллету», да, кажется, еще плохенькие часы вдобавок к одинокому носку
запросил владелец обратно.
Нет, нет, нет, не предлог! Вещички
эти, гадкая мелочевка. Обе стороны по разным своим причинам не желали больше
тошных разговоров на тему. Оля как будто по чьему-то поручению, посредницей
между знакомыми, передала пакетик и тут же, бросив «Удач тебе!», припечаталась
к отбывающим.
— У меня, милые, муж бы-ыл, — тянула
«был» с предположительно правильной нянькиной интонацией. — Только и
человечьего, что обличие. Ничего не ел, все пил.
Заученный когда-то, от нечего делать,
кратенький монолог про нечестивого нянькиного мужа исполнялся то одной, то
сразу нескольким сослуживицам. Пока самой как-то не приелся. Они-то были дамы
тоже образованные, а кто не врубался — мол, откуда, явно цитирует — объясняла:
Цветаева, «О любви». То-то.
И после быстро завелся временный
Паладин Сергеевич. Почему временный? Ну, мало ли «почему». Во-первых, в сорок
два года все старший преподаватель, такой уж никогда свою хиленькую диссертацию
не защитит. Талант — не талант, а не защитит, отложенное дело не делается,
запущенная болезнь не лечится. Вот и ходит Паладин Сергеевич со своей
запущенной диссертацией, надежды подает. Подает сигнал всем своим существом
Оле, что с него хорошего не жди. Все ушло, мир обветшал, Паладин Сергеевич
обитает в ветхом мире. Это уже во-вторых. Старший-то преподаватель на каком
факультете! Самая что ни на есть современность и пробивная молодежь вокруг. А
кафедра — история журналистики. Копается себе в наследии. Научные статейки все
пишет, а до ученой степени, как до луны. На кафедре у себя все в мальчиках,
подмастерьях. Но жениться — хоть сейчас в загс. На то и Паладин. Олю обожает!
Наша, конечно, замуж за него не хочет.
Нет, не он. И жизнь скучна. И так
тускло живут замужние подруги, наяривая комплексные обеды по вечерам на день
грядущий. Какие там семейные радости — бросьте! И маячит тридцатилетний
юбилей. И все таланты будто сами собой зарылись, остались недозрелыми
куколками. А из куколок — ничего. Не тот, видно, температурный режим
установился для правильной метаморфозы. Крылышки-то тю-тю. Оля была
необыкновенным ребенком, особенным подростком и… Нужны пояснения? Одаренность в
живописи была. С младенчества рисовала акварелью «Ленинград». В художку, куда
не по возрасту — по уменьям — попала сразу же в старшую группу, перешагнув два
класса, подготовительный и первый, ездила буквально отдохнуть. Втискивала между
делом стишки и рассказы в детскую городскую газету. Родные восторгались,
маленькие завистницы плакали. Ну про завистниц, может, легкое преувеличение.
Поскольку на самом деле девочкам из класса покоя не давала двоюродная сестра
Машки Марзученко, которая методично высылала посылки с ценными польскими
подарками.
Первое полугодие студенческой жизни
Ольга обманно проучилась на инязе, при том, что законно числилась в Академии
художеств. Бегала мимо Румянцевского садика, через дорогу и с главного входа
во дворик юрк — и на Олимп. Преподша даже не заподозрила в Оле чужака. Оля
сунулась в группу как будто понарошку — посидеть в сторонке, послушать, а
бестолковая в канцелярских делах англичанка Смирнитская сама же ее и зачислила.
Чтобы уж доиграть партию до конца, Ольга пришла и на экзамен, только, конечно,
зачетки у нее не оказалось, куда можно было вписать «отлично». Забыла. Ольга,
сама не зная почему, легкая и счастливая, радовалась, будто провернула какое-то
необыкновенно выгодное дело, с успехом, торжествуя, сбегала с Олимпа — надо
скорее домой, готовиться, впереди еще сессия в Репина.
То были времена — многообещающая
Ольгина юность. Но судьба как-то замялась и все не выдает положенного. После
развода с Женей оглянулась, осмотрелась, а жизнь-то сбилась. Не заметила, как.
И делалось иногда так плохо-плохо, нестерпимо обидно, умненькая Оля ощущала
себя совершенно ненужной, какой-то сорной. И судьба теперь делает вид, будто
обозналась.
Нет, пустите. Пустите! Эй, куда
прешь?! Вы к кому? Да к себе я, к себе. Моя выставка-то. Собственная выставка —
это ли цель, мечта? Художники, сбившиеся в союзы, полусоюзы, общества,
объдинения и выступающие особняком, у Ольги симпатии никакой не вызывали, и
причислять себя к ним она совершенно не собиралась. Она была во время оно среди
них. И в объединении и на чужих выставках. Те три процента курса, которые,
согласно статистике академии, ушли в живописцы, то есть растворились где-то в
основательном городском тумане, разумеется, выставлялись, претендовали,
выколачивали. Не только деньги на искусство, но и само искусство из податливых
художественных материалов. Оля поначалу следила, кто какие делает вылазки, кто
какого мастерства достигает, а потом бросила. Сережка Колебан с их курса,
кажется, был единственный, кто нашел себя. И это еще под вопросом. Якобы
трудился над утверждением собственного направления и через друзей бойко
продавался Америке, то есть имел возможность кормить себя творчеством.
— Чем тебе Пашка не мужик? —
спрашивали подруги и как бы имели в виду, что нос воротишь, когда другого-то
под рукой нет, да и появится ли. Может, и впрямь выйти за Паладина Сергеевича,
то есть за Пашку, смысл жизни?
Он любил жаловаться — еще как любил!
Намекал на кафедральные происки. Особенно, конечно, расстраивали студенты, ну
ни в какую не собиравшиеся постигать сущности явлений. Паладин Сергеевич давал
понять Оле, что давняя его знакомая все добивается и добивается его,
Паладин-Сергеевича, предлагает свою жизнь и хозяйство для совместного
пользования. Да чего уж там, ясно, что сам Пашка просится жениться. На ней,
конечно, на Оле.
Слово «свадьба» оживляло
один-единственный эпизод, которым и осталась в памяти прочно, навечно ее
собственная свадьба. Молодым до застолья вручили двух больших пупсов и то, что
в тот момент все условились считать пеленками, и потребовали спеленать кукол.
На скорость. Как в конкурсе. Оля, в платье, державшем всех гостей поодаль от
невесты и вступившем в полное противоречие с хрущевской квартиркой Жениных
родителей, оказалась проворнее жениха и окуклила своего пупса первой. Через
минуту справился с задачей Женя. Тамара Петровна, Женина мама, веселая тетка с
крашенной в рыжий цвет головой, заключила: «Победила дружба!» А потом все пили
шампанское и на пустых бутылках расписывались. Будто на память.
…Пашка, доедая в кухне оставшиеся со
вчерашнего Ольгиного юбилея салаты, каждого по порции, и развороченное
«холодное», по второму заходу начал о своих факультетских недоброжелателях.
Оля с удовольствием переиграла бы
свою свадьбу. Но не с Пашкой.
Составила все пустые тарелки в мойку,
а полупустые — в холодильник. Дала знать — больше развлекать не будут.
— Ну, я пошел, Оленька. Тебе спать
пора, — проявил излишнюю учтивость Паладин Сергеевич, не высказав своих мыслей.
На самом деле он, когда смекнул, что не будет ночевать у Оли, на что
рассчитывал еще вчера, слегка расстроился. С утра нужно на факультет, а от Оли
на Васильевский добираться во сто крат удобнее, чем из собственной квартиры. Но
не разрешили. Что ж.
В обычной жизни, той, что оставалась за вычетом факультетской, Пашка переносил
огорчения легко и большие и маленькие неприятности воспринимал по-житейски
мудро.
Собакой тявкнула водопроводная труба,
когда Оля ждала возившегося в прихожей Паладина. Выпроводила наконец жениха
мнимого и поспешила к настоящему. С ним бы она согласилась на свадьбу! И эта
свадьба — можно быть почти уверенной — была бы блистательной.
Настоящий жених с недавних пор
завелся в компьютере и являл себя преимущественно в виде отрывочных записочек
на английском языке. И английский для него был родной, и жил он на другом
полушарии земли. В Канаде. Не в том дело. Ольге нравился очень-очень. И во всем
он ей был парой. Она это чувствовала.
Ольга в английском была сильна,
особенно в письменном. Поэтому изъяснялась она без особого труда и канадца
понимала без больших усилий, да и жених, наверное, был внимателен — старался
писать попроще. Но был изящен. И эту изящность сквозь помеху, иностранный язык,
Ольга улавливала. Сложно было только по телефону. И не понятно толком, из-за
чего. Может, и не из-за английского. А из-за неземной остроты волнения. Ольга
обмирала и становилась как будто глухой все три раза, что звонил за время их
знакомства Ник. Но голос у него, Ника, был музыкой для Ольгиных ушей, и Ольга
вначале слушала в трубке эту музыку, а потом, к концу разговора, — все три раза
одинаково — начинала различать слова. В ответ она, кажется, говорила только
невпопад и не совсем грамматически верно строила фразу. И между вторым и
третьим звонком прошла всего неделя. И частота писем за последние две недели
показывала, что жених не может теперь провести ни дня без общения с Олей. И оба
они — переписка свидетельствовала — томились в экзистенциальном одиночестве.
Единственное, что тревожило Ольгу в
этой истории, так это возникающая время от времени догадка, что весь роман
может обернуться шуткой. Ольга была осторожной. Жизнь научила. Как она сама
себе объясняла. И боялась, что все подстроено. Мало ли кто пишет! Взялся кто-то
развлечься от нечего делать. Торонто, откуда якобы шли Никовы электронные
письма, — самый гейский город планеты. Может, лесбиянка пишет! Зачем? Да
захотелось. От скуки. Или просто какая-нибудь лоботряска, старшая школьница,
глумится над Ольгой.
И шлет фотографии брата или бывшего бойфренда или мало еще кого. И просит
позвонить своего приятеля. И, может, вовсе не из Торонто. Делалось жутко…
Но Ольга вынужденно себе омрачала
радость, отдергивала, предостерегала. Опасалась подвоха. И догадка казалась
нелепостью, и также нелепостью казался эпистолярный роман с обретенным чудным
женихом. Здравый смысл не справлялся с новыми реалиями.
Звонкое счастье приветствовало,
сгущалось до осязаемости кинематографических эпизодов. Представлялась столовая
о четырехместном столе, с не обретшим пока окончательных контуров,
притулившимся у стены, на втором плане, высоким буфетом под старину, растущей
вниз головой богатой люстрой.
И Оля вплывала в столовую и была в ней хозяйкой. Эти видения она позволяла
себе, как позволяла немного сладкого к чаю — и вредно, и слегка побаловать себя
нужно. Столовой не было в той заграничной Никовой жизни. Ник писал, что
работает бухгалтером — это уже в переводе — в компании, какой-то большой и
значительной, которая владеет жилыми домами и зданиями с офисами, и живет не в
особняке, а в квартире, правда, собственной, но небольшой, по их мере —
односпальной. И, конечно, он намерен купить дом, в кредит, как у них принято, а
квартиру продать, и все эти перемены назначены на ту пору, когда у него будет
жена. И это было из обычной жизни, хотя и их, странной, западной. И еще
канадский Ник совсем недавно сообщил в письме свой годовой заработок, но сумма
эта для Ольги была абстрактным понятием, и нельзя было сделать определенных
выводов о благосостоянии Ника. Неплохо вроде бы зарабатывает.
Ольга шалила, показывала себе кино со
своим участием, и просто так, в удовольствие, представляла буфеты и камины,
гаражи и газоны и знала, что играет сама с собой. И канадский бухгалтер,
подтянутый и белозубый, тридцати восьми лет — если важна подробность — был и
сам достаточным счастьем. Если только он был тем, за кого себя выдавал.
«Беременна любовью», — произносила
про себя Ольга, а вслух — никому. Сберегала до срока тайну от посторонних.
Родители тоже посвящены не были, знали лишь, что Лёля переписывается с кем-то
из Канады, но детали она с ними не обсуждала. И все же ее преображение для окружающих
не могло оставаться незамеченным. Разве такое скроешь? Даже взгляды случайных
прохожих — оно уж как водится — были Ольге сигналом. Мужчины задумывались:
хорошенькая, женщины чувствовали, что надо завидовать, и завидовали, но не
долго. Переключались на объекты более достойные, вроде подруги Ритки, которая
всю жизнь успехами и достатком вызывала раздражение.
Ольгины сотрудницы хвалили новую
прическу и о чем-то таком догадывались, улавливали счастье по признакам, но не
могли сообразить, какое же на самом деле в этом случае счастье имеет форму и
выражение. Наименее прозорливой в их женском коллективе оказалась начальница
Ольги. Когда скрытная подчиненная вдруг обратилась с заявлением о двухдневном
отпуске, то Елена Степановна, конечно, сразу поняла — пойдет аборт делать.
Ольга ехала в Москву в посольство с
Никовым приглашением побыть невестой в Канаде.
Елена Степановна жила с невесткой,
ровесницей Ольги, разбитной бабой. Первым делом после замужества хитрая баба
родила ребенка, совершенно не похожего ни на мать, ни на Сережу, а нюня Сережа
с ним нянчился и любил. И бедная Елена Степановна, прямо скажем, относилась к
молодым женщинам Ольгиных лет с недоверием.
— Не бережете вы себя, девочки, — с
сокрушением проговорила начальница в сторону искусственной кабинетной пальмы.
— Спасибо, — цапнула Оля заявление с
подписью. Вслушиваться, спорить — не до того. Недомогание она чувствовала
самое настоящее. С ним уехала в Москву, вернулась с визой и гриппом.
Ни сам по себе, ни применительно к
визе грипп был не страшен: ехать в Канаду разрешалось в течение пяти месяцев.
Ник горел нетерпением, ждал встречи, и Ольга тоже вся горела. На своем детском
одряхлевшем диванчике. Ртуть поднималась в опасные пределы, и когда доходила до
тридцати девяти или выше, то даже легчало.
Утаскивало в воронку невесть куда,
выплывала из жарких, сухих волн, бралась за модную книжку — подруга одолжила,
да все не было времени прочитать.
И решила не ехать. В первое
послетемпературное утро. Чушь и глупость.
И больше ничего. Перебредила. И очень стало себя жалко, и захотелось мыться.
Дно ванны было холодное и противное, но горячий душ быстро согрел его. Рыдания
толчками, а потом уж бесперебойно открылись. Кто-то звонил в дверь: наверное,
Пашка. И жить было невероятно сложно. «И все-таки хорошо, что никому не
проговорилась», — потихоньку оправлялась Ольга.