ИСТОРИЧЕСКИЕ ЧТЕНИЯ
ЮРИЙ ЗЕЛЬДИЧ
Об авторе:
Юрий Владимирович Зельдич (род. в 1928 г.) — инженер-электрик. Окончил Ленинградский политехнический институт. Более 40 лет работал в конструкторском бюро Ленинградского завода «Вибратор». Автор книги «Петр Александрович Валуев и его время» (М., 2006) и ряда статей на исторические темы в журналах «Звезда», «Континент» и др. С 2001 живет в Сан-Франциско (Калифорния, США).
Как сбываются пророчества
Французская революция
I
Однажды небольшое общество, человек двадцать, собралось в парижском особняке знатного вельможи. Стояло лето 1788-го, оставался год до революции. Титулованные господа, литераторы, философы, кавалеры и дамы славно пообедали, вино развязало языки, и, всё более разгораясь, они принялись потешаться над глупцами-министрами, жадными попа`ми, продажными судьями, наперебой убеждали друг друга в скором торжестве разума. Его победа подготовлена великими умами Просвещения, она не за горами, могучий поток очистит страну от плевел обскурантизма и невежества.
Лишь один из гостей не принимал участия в этом панегирике будущему. Он сидел в стороне, не двигаясь, устремив глаза в одну точку. Его пытались вовлечь в общий восторг, потом оставили в покое. Маркиз Жак де Казот — в молодости видный чиновник колониальной администрации на Мартинике, затем поэт, писатель, автор популярного фантастического романа «Влюбленный дьявол» и собрания арабских сказок в собственном переводе, ныне мистик и визионер, иллюминат и мартинист — был известен своими странностями.
Наставала пора расходиться, когда маркиз очнулся. Он поднялся с кресла, медленно оглядел присутствующих и заговорил, глухо и отрывисто:
— Сон то был или видéние? Здесь говорили об успехе великих идей, о празднике Просвещения. Великие идеи восторжествовали. Шли сотни и тысячи людей. Вас там не было, во главе колонн шли другие люди, c бледными лицами, c пылающими глазами. Они выкрикивали те самые слова, которые только что произносили вы.
— Но где же были мы? — спросил граф де Шамфор.
— Вы, граф, как и все остальные, — Казот широко повел рукой, голос его окреп, — находились на площади короля Людовика XV.
— Что же мы там делали?
— Вы ожидали казни.
— Казни?! — вскричали голоса в разных сторонах гостиной.
— Да, казни.
— Позвольте, маркиз, — сказал один из гостей, — вы говорите о том, что будет после прихода революции? Какая-то чепуха. Всем известно, что наступит царство разума, добра и человечности.
— Об этом я и говорю. Люди, которые отправят вас на эшафот, будут уверять, что действуют именно во имя разума, справедливости и свободы.
В зале воцарилась тягостная тишина. Все были ошеломлены неожиданным завершением приятного вечера, не нашлись что сказать, как принять эту мистерию. Лишь герцогиня де Грамон сохранила присутствие духа и попыталась разрядить напряженность.
— Хоть мы, женщины, участвуем в делах мужчин, но пользуемся привилегией цивилизации — никому не придет в голову тащить нас на эшафот. Полагаю, нас там не было?
— К сожалению, герцогиня, фанатики общественного блага не делают различий. Я видел на площади немало знатных дам… — Казот немного помолчал. — Там стояла королева. Руки ее были связаны.
Хозяин дома устремился к маркизу.
— Пожалуй, на сегодня достаточно предсказаний, господин Казот. Вы зашли слишком далеко в вашей шутке!
Ах, если б то была шутка! Прошло всего несколько лет, и почти все гости этого вечера погибли под ножом гильотины. Вслед за ними — поэты, писатели, философы, ученые, политики, экономисты. Всех, кто приветствовал революцию духа, уничтожила революция террора. Косая «бритва революции» не дождалась лишь тех, кто успел принять яд.
Предсказание Казота стало достоянием публики в 1806 году. Тогда явился на свет рассказ Жан-Франсуа Лагарпа, известного в конце XVIII века драматурга, критика, профессора литературы.[1] Вольтерьянец и республиканец, арестованный якобинцами, освобожденный термидорианцами, Лагарп вышел из тюрьмы роялистом и христианином. В его посмертных бумагах обнаружилась заметка о памятном вечере; она и была напечатана.
Сразу же возникли вопросы, которые, скорее всего, никогда не будут разрешены. Что это? Документальная запись? По своим взглядам, по своему положению члена академии Лагарп вполне мог быть гостем свободомыслящего аристократа. Или то миф, сказка, которую сам автор не стал публиковать?
Можно ли вообще верить предсказаниям? Может ли человек обладать ясновидением пророка? Скептики уверяют, что экстрасенсы лгут — все это выдумка и шарлатанство.
Да, пророчества основаны на астрологических вычислениях, часто смутны и многозначны. Но в текстах Нострадамуса, например, среди темных мест есть и вполне ясные, лишь чуть завуалированные предвидения. А в его письме королю Генриху II содержится прямое утверждение: «Год 1792 будет годом обновления века». Более чем за два столетия предсказать событие, кардинально изменившее мир, — падение французской монархии? «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».
II
Буржуазная революция — <…> вещь веселая.
Виктор Шкловский
Предреволюционная Франция являла печальное зрелище. Страна, истощенная войнами «короля-солнце», не поднимается вот уже семьдесят лет. Труд крестьян непосилен, а голод неотступен.[2] Несколько неурожайных лет обострили положение. Полыхают бунты, горят усадьбы и за`мки. Король Людовик XVI слаб и жалок, государством правят ничтожества. Финансы расстроены, половина едва собранных налогов уходит на выплату государственных долгов, но Версаль утопает в роскоши, а ненасытный двор убежден, что казна существует для оплаты его прихотей. Король приглашает сначала Тюрго, потом Неккера, двух честных и энергичных экономистов, и просит их спасти финансы. Оба объясняют королю: задача имеет единственное решение — дворянство и духовенство должны разделить с народом бремя налогов. Из королевского окружения несется беззвучный, но ясно слышный крик, и король, конфузясь, расстается со своими советниками.
Судорожные попытки вытащить себя из болота приводят лишь к большему погружению. Что бы король ни предпринимал в последние годы перед революцией, все лишь ухудшало его положение. Он призывает нобилей. Семь недель они ведут красноречивейшие разговоры, из которых нельзя извлечь ничего. Престиж верхов упал до земли, и Парижский парламент, высшее судебное учреждение, отказывается регистрировать королевские эдикты. Столетиями поддерживал парламент любую монаршую причуду и вдруг взбунтовался. Судейские парики требуют — они осмеливаются требовать! — представить им штаты расходов и их сокращения. «Штаты! Представьте нам штаты!» — выкрикивают парламентарии. Какой-то остряк подхватывает: «Дайте нам Генеральные штаты!» (Собрание представителей трех сословий). Словцо из-под сводов Дворца правосудия вылетает во дворы Консьержери, его повторяет толпа, оно помчалось по улицам Парижа.
Правительство делает вид, что не слышит и не видит возмущения. Такая позиция не прибавляет денег. Попытка прибегнуть к очередному займу срывается, его не удается разместить: финансисты больше не доверяют правительству. Но бедствия двора не волнуют двадцать четыре миллиона жителей Франции, страдающих от нищеты. С гневом и презрением смотрит третье сословие на игры Версаля, и высшие сословия испытывают еще неясный страх. Кто виновен в банкротстве власти, в напряженности межсословных отношений, в разрушении моральных опор? Дворцовая камарилья, дряхлые рамоли — смесь произвола и бессилия — не способны ни к каким решениям. Народ давно вырос из рамок старого общественного договора, монархия нуждается в обновлении, да здравствуют Генеральные штаты!
Правительство мечется. Парижский парламент то изгоняют в какой-нибудь провинциальный город, то возвращают обратно. Наконец осенью 1788 года первый министр Ломени де Бриен объявляет: «Генеральные штаты будут призваны в январе будущего года. Ах, нет-нет — через несколько дней, — поправляется он, — в мае, в мае».
Генеральные штаты не собирались с 1614 года, сто семьдесят пять лет. Первые Бурбоны не нуждались в апробации своих решений. Галантный король Генрих IV, le bon roi Hеnri (добрый король Анри), положил начало независимости королевской власти от крупных сеньоров. Его внук Людовик XIV входил в Парижский парламент в охотничьем костюме с хлыстом в руках, похлопывая по голенищам, и спины судейских склонялись сами собой. Но настали иные времена. Абсолютизм уже проиграл психологическую битву, никто и не подумает взимать, тем более — платить налоги без согласия представителей трех сословий.
«Да здравствует король!» — кричали восторженные парижане и провинциалы, узнав о созыве Штатов. Они скоро остыли: знающие люди объяснили, что древний регламент предполагает равное представительство сословий и посословное голосование. «Нет, нет! — понеслись голоса отовсюду, — двойное представительство третьего сословия и поименное голосование!» И правительство отступило.
5 мая 1789 года в Версале собрались 1200 «депутатов нации»: 300 дворян, 300 священнослужителей и 600 депутатов от общин — от буржуа, горожан и крестьян: купцы, художники, артисты, литераторы, доктора, один аристократ, один кюре, 374 адвоката и один крестьянин. Из них один аристократ, один священник, один крестьянин и один адвокат сыграли в дальнейшем великие роли. Назовем их: граф Оноре-Габриэль Рикети де Мирабо, священник Сийес, крестьянин Жерар и адвокат из Арраса Максимилиан Робеспьер.
Оноре-Габриэль жил несчастливым ребенком. Он родился с искривленной ножкой, в трехлетнем возрасте едва не умер от оспы; отец его не любил. Неприязнь перешла в ненависть: когда Оноре-Габриэль достиг юношеского возраста, отец добивается lettre de cachet (письмо с печатью — королевский приказ об аресте, с пробелом; в пробел вписывалось имя) и запирает сына в тюремный замок. Юный Оноре-Габриэль своенравен, не признает авторитетов, готов к любым выходкам, но засадить сына в тюрьму? Редкая дикость. Через год молодому графу удается освободиться, он женится и довольно быстро не только растрачивает богатое приданое, но и плодит долги. На сей раз отец заключает его в замок Иф, из которого можно лишь улететь; полвека спустя из него самым невероятным образом исчез Эдмон Дантес. К столь экстравагантному способу мог бы прибегнуть и наш герой, но ему не подвернулся аббат Фариа. Пришлось пойти тривиальным путем: Оноре-Габриэль соблазняет жену начальника тюрьмы, и они убегают вместе. Влюбиться в человека с испещренным оспинками лицом? Но в огромных глазах узника сверкает редкий ум, его красноречие подобно пению сирены — и женщины спешат к нему одна за другой. Последнее — не риторическая фигура; когда отец-чудовище раз за разом возвращает сына в тюрьму, очередная любовница вызволяет его из замка Жу, из замка Рэ, из Венсенского замка, скрывается с ним в Швейцарии, Голландии, Англии.
В конце концов Мирабо-старший перестал преследовать сына. Мирабо-младший возвращается во Францию. Его блестящие способности писателя и полемиста замечены (в заключении он писал книги и памфлеты), и в 1788 году он выставляет свою кандидатуру в Генеральные штаты. Наговорив дворянским выборщикам дерзостей и получив отказ, он обратился к народу. Острые филиппики против привилегированной страты принесли ему огромную популярность, и третье сословие Прованса избирает его своим депутатом.
Эммануэль-Жозеф Сийес полярен графу Мирабо. Спокойный, рассудительный, не ведающий горячки страстей (оттого, быть может, он и прожил почти девяносто лет) — аббат Сийес, викарий епископа Шартрского, долго шел к убеждению, что старый порядок обречен и смена неизбежна. Признав аксиомой эту мысль, он стал ее безоговорочным апологетом. Его знаменитые вопросы-ответы — «Что такое третье сословие? Всё. Чем оно было до сих пор? Ничем. Чем оно хочет стать? Чем-нибудь» — читал и повторял весь Париж.
Крестьянин Жерар остался памятен в истории парламентаризма, и не только французского, одной фразой: «Я считаю, что среди нас слишком много негодяев».
И наконец, Максимилиан Робеспьер. Есть поверье, что в имени человека заложена его судьба. Но юность и молодость Робеспьера не предвещали страшного максимализма его зрелых лет. Скромный молодой человек проливал слезы, читая Руссо и Стерна, и сам сочинял сентиментальные стишки, воспевая природу и деревенскую жизнь. Подражая зелени лесов и полей, он носил фрак зеленого цвета и произносил в аррасском обществе любителей поэзии, цветов и вина цветистые речи. Витийство проложило ему дорогу в Генеральные штаты, куда он и вошел в своем зеленом фраке.
Итак, 5 мая 1789 года открылись Генеральные штаты. Выслушав речь короля, депутаты разошлись, чтобы вновь собраться наутро. Но пришли лишь депутаты третьего сословия. Где же дворяне и священники? Что это значит? «Они исполняют тайное желание двора: разделиться и голосовать посословно!» — закричал «быстрый разумом» Мирабо. Растерянность, опасение, негодование, решимость — такова смена чувств общинных депутатов. Вы хотите напугать нас? Но за нами двадцать пять миллионов, мы не торопимся, мы подождем. И когда общины объявили себя Национальным собранием, депутаты первых сословий потянулись к ним: 149 священников, среди них епископы, в том числе Шарль-Морис де Талейран, епископ Отёнский, 48 дворян во главе с принцем Филиппом Орлеанским и маркизом де ла Файетом[3]. Два гвардейских полка входят в Версаль, королю предлагают разогнать бунтовщиков — они готовят мятеж. «Нет, нет, — говорит король, — подождем. — Объявите королевское собрание, я внесу умиротворение в разгоряченные умы». Но, как известно, королевское окружение — роялисты более, чем сам король, и, когда 20 июня почти восемьсот членов Национального собрания собираются войти в уже привычный Версальский зал, их встречают запертые двери и отряд гвардии. Капитан гвардейцев вежливо объясняет, что там сооружают помост для королевского кресла. Это, конечно, обструкция, но кто-то приносит весть, что невдалеке стоит пустой дом c залом для игры в мяч, достаточным для размещения господ членов. Они отправляются туда. Возбуждение не утихает, и группа лидеров решает связать депутатов клятвой. Впоследствии нашлось много охотников приписать себе авторство текста, первым тут был Робеспьер, но, скорее всего, это коллективное творчество с несомненным участием Мирабо, Сийеса и председателя собрания Байи.
В Версальской художественной галерее хранится незаконченное полотно «первого художника революции» Жак-Луи Давида «Клятва в зале для игры в мяч». На переднем плане, вправо от центра, весьма плотная фигура. В неистовом движении выброшена вперед нога, голова откинута вверх с такой силой, что заваливается назад, рука с растопыренными пальцами вытянута пламенным жестом. Это наш Оноре-Габриэль Мирабо, портретное сходство бесспорно. В центре, на возвышении, стоит председатель Байи. Клятвенно подняв правую руку, он торжественно провозглашает: «Мы не разойдемся ни по чьему приказу и будем собираться при любых обстоятельствах до тех пор, пока не выработаем конституцию». Сотни рук тянутся к нему в римском приветствии, ибо наступает героическая пора, и художник придает французским буржуа величие римских сенаторов.
Помост для королевского трона в Версале готов, король является и обращается к депутатам. Он сказал… Ровно никакого значения не имеет, как говорил мистер Тутс, что сказал король. Вялый и безвольный, Людовик XVI вдруг решил предстать громовержцем. Речь противоречила обстоятельствам и его собственному характеру. Под конец тоном, который казался ему властным, он приказал депутатам разойтись. Представители первых двух сословий надели шляпы и покинули Версаль. Члены Национального собрания вернулись в зал для игры в мяч.
«Приступим к работе, — сказал Сийес, — ничего не изменилось. Сегодня мы те же, что и вчера». Прошелестел радостный шум, и в этот момент в зал вошел церемониймейстер двора де Брезе. «Господа, — возгласил он фальцетом, — вы слышали приказ короля?» Граф Мирабо вскочил на стул. «Идите и скажите тем, кто вас послал, что мы находимся здесь по воле народа и ничто, кроме штыков, не изгонит нас отсюда!» Восторженный рев восьмисот глоток завершил историческую фразу, вошедшую в хрестоматии наряду с другими знаменитыми сентенциями, донесенными до нас хронистами. Но никто не заметил, что в этой отповеди пряталась подсказка: «Употребите силу, Ваше Величество!»
И военная сила начинает совершать некие эволюции по Версалю и Парижу. Но эта сила, составленная в основном из тех же французов, что носятся по столице с криками «Хлеба, хлеба!», кажется, не способна произвести ни одного выстрела. Тогда призывают к делу швейцарские и немецкие полки. В ответ городские низы — патриоты, как чуть позже они назовут себя, — кричат друг другу: «К оружию, к оружию!» Вооружившись чем попало, разграбив оружейные лавки, народ готовится встретить «иностранный легион».
Так наступает ночь 14 июля. Париж не спит. По улицам под грохот барабанов шествуют отряды, вооруженные пиками — их два дня и две ночи ковали парижские кузнецы. Командиров еще нет, отряды следуют за любым крикуном. Под утро раздался вопль, подхваченный в разных местах: «В Доме инвалидов хранятся королевские ружья!» Они должны принадлежать народу! Толпы устремляются, храбрецы перелезают через ворота, инвалиды не стреляют, ворота раскрыты, людская лава растекается по всем этажам, и из подвалов выносят двадцать восемь тысяч превосходных ружей. Немного потасовки, есть раненые и даже убитые в драке за оружие, но счет идет на тысячи восставших, и крови не замечает никто. Потрясая ружьями, они стекаются к Бастилии, могучей крепости-тюрьме, символу королевского деспотизма. Они стреляют, не жалея ни пороха, ни пуль; крики и проклятия должны были потрясти стены, но проходят часы, солнце клонится к закату, однако многометровые многорядные стены и башни Бастилии равнодушны. Камни стоят, но бедные инвалиды, стоящие у амбразур, не выдерживают. Из бойницы над подвесным мостом вылетает записка. «Мы готовы сдаться, если вы обещаете нам свободный выход». — «Да, да, конечно, мы обещаем!» — кричат народные бойцы. Мост опускается, ревущий поток врывается во двор крепости, набрасывается на бросивших ружья швейцарцев и инвалидов, убивают нескольких и разорвали бы в клочья остальных, если бы французские гвардейцы, верные данному слову, не выставили свои штыки вокруг несчастных. Комендант Бастилии схвачен, связанного его влекут на суд народа. Его не довели и до ступеней ратуши — на них бросили его изуродованное тело. Ах, как весело началась революция!
Весть о взятии Бастилии достигает Версаля глубокой ночью. Один из придворных, герцог Лианкур, будит короля. «Но это же мятеж», — догадывается Людовик. «Это не мятеж, сир, — говорит Лианкур, — это революция».
Если бы король знал, что происходит в стране (а он плохо понимал, что происходит в Париже), то ненароком оказался бы прав. Во Франции бушевали бунты, разбои и грабежи. Крестьяне разоряли и жгли поместья, разбивали и растаскивали зернохранилища, заставляли торговцев продавать хлеб по «справедливой» цене. Испепеляющая ненависть к богатым — без разбора, дворяне ли они, буржуа — искажала лица бедняков. За неделю до открытия Генеральных штатов, съезда представителей народа, которого будто с надеждой ждала нация, в Сент-Антуантском предместье Парижа толпа в щепки разнесла фабрику господина Ревельона, одного из выборщиков третьего сословия. Он сказал, что рабочему достаточно платить пятнадцать су в день. Кто это слышал? Неважно, топоры и огонь пущены в ход. Буйство продолжалось два дня, оборванцы сбежались из всех щелей. Посланные на усмирение французские гвардейцы ничего не смогли (или не захотели?) сделать, пришлось направить в Сент-Антуан швейцарцев. В день Бастилии и два-три дня спустя озверелые толпы растерзали нескольких особенно ненавистных лиц.
Мы с ужасом отворачиваемся от этих бессудных расправ.
Но мы повторяем снова и снова, что вина за ужасы герильи лежит на тех, кто веками отказывал простолюдину в признании его человеческого достоинства. Можно ли требовать от несчастного моральных норм, растоптанных угнетателями? Всю свою краткую жизнь тяжким трудом он добывает пропитание себе и своей семье да еще должен кормить свору, которая издевается над ним, презирает и обирает. Они говорят друг другу, что эти ползающие по земле вообще не люди, посмотрите на выражение их лиц! И ведь верно, столетия угнетения превратили их в морлоков — господа хорошо поработали. Граф Виктор де Мирабо, отец известного нам Оноре-Габриэля де Мирабо, описал виденный им однажды народный праздник:
«С гор, точно лавина, хлынули вниз толпы дикарей. <…> Заиграла волынка — начинаются танцы, но не проходит и четверти часа, как они прерваны дракой — плач и крик детей, кто-то из толпы подзадоривает дерущихся, точно собак. Страшен вид этих людей, так и хочется сказать — зверей <…> Чтобы лучше разглядеть драку, они приподнимаются на носки, расталкивая друг друга локтями; кто-то топает в такт ногами. Длинные сальные волосы, худые изможденные лица, которые искажены злобой и зверским хохотом. <…> Да вы совсем не знаете тех, кого обдираете до нитки <…> и, не зная их, вы, трусливые и равнодушные, воображаете, что безнаказанно, одним росчерком пера можете заставить их голодать. Всегда ли? Только до катастрофы!»[4]
В 1775 году тысячи голодных, в лохмотьях, пришли к королевскому дворцу, чтобы подать петицию. Стража схватила двух подателей лоскута бумаги, и их тут же повесили. Дворяне, подобно Валтасару лишенные разума, не видят огненных знаков на стенах своих домов.
На другой же день после разрушения Бастилии правительство распалось, знать бежит за границу. Из горящих или уже сожженных поместий бегут и рядовые дворяне. Старые власти свергнуты, новых еще нет, анархия, пятый всадник Апокалипсиса несется по стране. Чернь сбивается в шайки, грабежи и убийства катятся из провинции в провинцию. Кое-где прево, старший судебный чиновник, собирает отряды самообороны; разбойников, попавших в их руки, вешают «по дюжине на дерево».
По дороге во Францию, в Базеле, Карамзин за обедом видит знатную французскую пару. Вдруг «вошли в залу молодой человек и молодая дама в дорожном платье. Моn père! ma mère! mоn fils! ma fille![5] — и при сих восклицаниях Кавалер Св. Людовика и сидевшая подле него дама вдруг очутились на средине комнаты в объятиях молодых людей. <…> Наконец Кавалер Св. Людовика <…> оборотился к нам и сказал прерывающимся голосом: Простите, государи мои, простите радостному исступлению нежных родителей, которые трепетали о жизни милых детей своих, но, благодаря Всевышнего! видят их в целости и прижимают к своему сердцу! Мы лишились своего имения и отечества; но когда жив сын наш, когда жива дочь наша, то забываем все прочее горе! <…> нашедши на крыльце слугу их, окружили его и требовали, чтобы он объяснил видимую нами сцену. — „Я могу вам сказать единственно то, — отвечал он, — что бунтующие поселяне хотели убить моего господина; что он принужден был искать спасения в бегстве, оставив замок свой в огне и пламени, и не зная об участи детей своих, которые были в гостях у брата его, и которые теперь, по его письму, благополучно сюда приехали“».[6]
Провинциалы оглядываются на столицу. Но и в Париже многовластье, оно же безвластье. Национальное собрание, именуемое теперь Учредительным, пребывает в вышних сферах — разрабатывает конституцию. Король? Чем занят король? Женщины в хлебных очередях говорят, что, если б король знал об их страданиях, его доброе сердце сжалилось бы над ними, но его окружают негодяи, ненавидящие народ, а власть захватила проклятая австриячка, чье бесстыдство позорит французский трон. И женщины идут к ратуше — там заседает мэрия Парижа. Бастилия разрушена, «здесь танцуют», свобода воссияла, почему же у нас нет хлеба? Но в ратуше не знают ответа. Там еще не догадываются, что хлеб — чрезвычайно чувствительный товар, он тотчас исчезает, как только возникают хаос и неразбериха. Одна из женщин кричит, что она не знает, чем кормить детей, другие подхватывают. «Байи, Байи, пусть к нам выйдет мэр!» (председатель Учредительного собрания Байи 15 июля стал мэром). Но Байи не выходит, и вихрь врывается в ратушу. Первый этаж, второй, третий — старый Отель-де-Виль никогда еще не слышал грохота сотен деревянных сабо. С каждым пролетом лестницы ярость удесятеряется, и Байи, недавний астроном, непременно бы вознесся «поближе к звездам», если б попался в женские руки, не знающие нежностей. Но наэлектризованная толпа подобна детям. Раздался новый крик — «В Версаль, к королю!» — и сабо застучали вниз по ступеням ратуши.
Лил осенний холодный проливной дождь, по раскисшей дороге двигался густой мглистый поток — тысячи женщин шли в Версаль к своему королю. По обочинам стояли зеваки, иногда целые группы их срывались с места и вливались в процессию. Прилипало к ней и всякое отребье, да без него не обходится никакое народное шествие. Под вечер 5 октября огромная людская масса, тяжко колыхаясь, заполнила дворы и парки Версаля.
Во дворце — смятение. Двор трепещет и решиться ни на что не может. Войск достаточно, наемных иностранных и своих, французских, но король и командующие не решаются стрелять. Депутация, составленная из членов Учредительного собрания с прибавлением четырех-пяти женщин не слишком страшного вида, допускается во дворец. Требований, да не требований — просьб, собственно, три: доверить охрану короля Национальной гвардии, послать в Париж продовольствие и последняя — народ просит короля переехать в Париж. В Париж? «Наш добрый король, конечно, согласится с вашими пожеланиями, — говорят версальцы, — но уже третий час ночи, все мы устали, давайте отложим дела на завтра».
Дождь утих. Женщины, мужчины, солдаты устраиваются на ночлег — в казармах, кофейнях, в церквях; но для всех места нет — большинство ложится прямо на землю. Тревожный сон, вскрики, всхлипы. И кому-то мерещится: лейб-гвардеец на балконе дворца приложил ружье к плечу и готовится выстрелить. Истошный вопль, и толпа устремляется к дворцу. Охраны почти нет, двери взламываются одна за другой, и с каждым преодоленным препятствием, с каждой распахнутой дверью растет исступление. Придворные с криками «Спасайте королеву!» в ужасе разбегаются.
Отряд лейб-гвардейцев прорвался к королевским покоям, потеряв на пути двух своих товарищей. Озверелые «патриоты» вытащили их мертвые тела из дворца и под радостный рев обезглавили. Лейб-гвардейцы нагромоздили у дверей будуара à la Помпадур столики, стулья, диванчики и кресла — все, что случилось под рукой. Но под ударами топоров двери трещат, а баррикада… Разве остановят мятежников изящные завитки рококо?
Вдруг все смолкло, в полуразбитую дверь постучали. «Мы, солдаты Национальной гвардии, не можем допустить гибели наших братьев, с которыми мы вместе сражались!» Лейб-гвардейцы вышли, и никто не посмел их тронуть. Воинское братство благородно, слово солдата крепче стали.
Дворец очищен, королевское семейство спасено, но теперь у короля нет выбора — переезд в Париж неизбежен. Отныне король — пленник Тюильри.
Стоит прекрасная погода, осеннее солнце, словно прощаясь, посылает свои лучи вслед королевскому кортежу. Несметная толпа людей всякого рода сопровождает кареты. Женщины, мужчины празднуют победу, кричат, поют и танцуют, как дикари, одержавшие верх над соседним племенем. Но им невдомек, что это не победа в междоусобице; надломилась история: 6 октября 1789 года обрушилась тысячелетняя французская монархия.
Ликование длилось недолго — переезд короля в Париж не прибавил хлеба. Более того, голод теперь настиг южные благодатные провинции. Голод влечет за собой бунт, и Сент-Антуанское предместье, конечно, впереди. Чернь хватает попавшего под руку булочника и вешает его. Однако, как ни странно, хлеб от этого не дешевеет.
Есть между тем заметное число жизнерадостных граждан, чьи умы не волнуют насущные проблемы. Жизнь свободна и прекрасна, будем пользоваться ею, пока мы молоды! Театры полны, изысканная публика не покидает улицы до глубокой ночи, городской шум стихает лишь к двум-трем часам утра. Молодой путешественник Николай Карамзин весьма наблюдателен:
«Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются <…>. Те, которым потерять нечего, дерзки как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти хоть что-нибудь».[7]
Площадные витии оттачивают свои языки и перья на народных сборищах и в сотнях парижских и провинциальных газет. От яростного Марата до конституционных роялистов — все славят своих идолов.
Но слов недостаточно, дадим народу зрелища. 14 июля 1790 года — в годовщину взятия Бастилии — мэрия Парижа устраивает грандиозное празднество. На Марсовом поле возникают циклопические сооружения: амфитеатр на четыреста тысяч (!) зрителей, гигантская трехпролетная арка. Предместья охватывают восторг и воодушевление — к пятнадцати тысячам наемных рабочих присоединяется несметное число добровольцев.
Утром 14 июля шел дождь, но он не мог испортить настроения граждан. Они стекаются к Марсову полю, и дождь сдается. Королевская семья, депутаты Национального собрания, четырнадцать тысяч представителей восьмидесяти трех департаментов Франции занимают свои места. За «алтарем отечества» епископ Отёнский Талейран служит обедню. Ему сопутствуют триста шестьдесят священнослужителей в белых одеждах и трехцветных шарфах. Генерал Лафайет, первый гражданин Франции, от имени французского народа произносит клятву верности «закону, нации, королю» (обратим внимание на порядок слов). Гром труб и барабанов, залп пушек, флаги взвиваются, королева поднимает дофина, новая Франция сливается в единении. Празднества идут по всей стране несколько дней.
Когда пелена спала с глаз, оказалось, что хлеба все равно недостаточно. Сложилась парадоксальная ситуация: Бастилия пала, но действительность никого не устраивает. Конфискованные дворянские и церковные земли продаются по цене, малодоступной большинству крестьян; торговля, освобожденная от средневековых пут, отчего-то не расцветает; дворянство, в первый момент ошеломленное и испуганное, теперь «оглядывается во гневе» и плетет заговоры. Одним словом, революция остановилась. Одни намерены подстегнуть ее, другие этого не хотят. Столкновение неизбежно.
Группа высокообразованных людей — духовные потомки Вольтера, Монтескье, Руссо, Адама Смита (позднее их назовут либералами) — полагает, что революция, которую она призывала, свершилась, ее цели достигнуты. Принятая Национальным собранием 4 августа 1789 года «Декларация прав человека и гражданина» разрушила сословные перегородки, предоставила всем французам равенство и право собственности. Либералы не хотят развития революции, они опасаются хаоса, привычки народа к крови, к анархии, подмены свободы вседозволенностью. «Честные граждане жаждут порядка, не старого порядка, конечно, они требуют монархического управления и свободы», — утверждает Мирабо. «Закон и король», — вторит Байи.
Но модераторы никогда не были в почете. Революция радикализируется, превращается в буйство. Все против всех, озлобление нарастает. Правые и левые готовы вцепиться друг в друга.
Февральским днем 1791 года в Париже вспыхнули два мятежа: санкюлоты кинулись разрушать Венсенский замок (разнесся слух, что замок превратят в новую королевскую тюрьму), роялисты пытались проникнуть в королевский дворец. Национальные гвардейцы отстояли Венсен, но тут прискакaл гонец: мрачного вида люди теснятся у Тюильри; стража заметила кинжалы, которые они прячут в складках черных плащей. Детский маскарад разоблачен, и примчавшийся из Венсена Лафайет едва спасает заговорщиков от расправы. «Они хотели увезти короля!» — кричал народ.
Наши герои с возрастающим опасением поглядывают на левые скамьи Национального собрания, где расположились крикливые члены Якобинского клуба. Честолюбие якобинцев растет, они собираются разжечь костер поярче. Их паства — охлос, самая многочисленная доля населения. Несметна масса людей, полагающих, что революция — пышнотелая, полногрудая красотка со знаменем в одной руке и мешком подарков в другой. Эти люди, обделенные сметкой и энергией, очень разочаровались, обнаружив, что это вовсе не так: нет ни тележки с яблоками, ни бочки с млеком и медом. Играя на темных чувствах толпы, левые радикалы поведут страну к диктатуре, полагают умеренные, и тирания одного человека сменится тиранией группы. И Мирабо решается на отчаянный ход — пишет королю письма: король должен вернуть себе всю полноту исполнительной власти, предоставленной ему, которой он не умеет пользоваться, отчего она, власть, от него ускользнула. Однако Людовик XVI не способен исполнять королевские обязанности, как ранее в медовый месяц — супружеские, и Мирабо тайно встречается с королевой — единственным мужчиной в монаршем семействе, по его определению. Но ненависть к революции, отобравшей у нее развлечения и роскошь, застила свет — она не доверяла «чудовищу», и король отвергает советы Мирабо.
Мирабо не предавал революцию. Он хотел остановить наступление анархии, деспотизма и ужаса. Предчувствие не обманывало его, он был прав. Скоро, очень скоро власть, бесконтрольная власть оказалась в руках злодеев.
Почти два года, со времени открытия Генеральных штатов, наш Оноре-Габриэль с неистовой силой сражался с врагами слева и справа, в известной мере руководил событиями. Такого напряжения не выдержала даже его богатырская натура; в апреле 1791 года его сердце остановилось. Как раз в это время церковь Св. Женевьевы становится Пантеоном великих сынов Франции, и Мирабо — первый обитатель грандиозной усыпальницы.
Смерть Мирабо оставила королевское семейство в пустоте — никто из царедворцев не в состоянии предложить что-нибудь разумное. Королевой овладела одна мысль — бежать, ни о чем другом она уже не помышляла. Разработать конкретную операцию, конечно, проще, нежели изыскать modus vivendi на более или менее длительный период, но тем не менее организатор побега граф Аксель фон Ферзен, шведский офицер на французской службе, человек весьма близкий к королеве (мы не станем повторять сплетен, коими полнятся исторические сочинения), должен был проявить недюжинный ум и изобретательность, чтобы санкюлоты, не спускавшие глаз с Тюильри, ничего не заметили. Он продумал все детали плана — паспорта, костюмы камердинера и гувернантки; король и королева выходят поодиночке в разное время; выезд с наступлением ночи (шесть-семь выигранных часов, пока хватится стража), смена карет, подставы с охраной, скрытно размещенные на всем пути до австрийской границы. Ферзен привлек к эскападе боевого генерала, победителя англичан на Карибах в недавней войне американцев за независимость, маркиза Буйе, кузена Лафайета. Лучше не придумать: Буйе — ультрароялист, на дух не выносит «патриотов», командует Мозельской армией, дислоцированной в Лотарингии, — здесь самая короткая дорога к границе. На заключительном отрезке пути Буйе разместит подвижные группы гусар; они появятся лишь в момент проезда королевской кареты. Все готово, можно начинать.
20 июня 1791 года. Все покатилось под уклон c первых же шагов. Переодетый король, сев в карету, отъезжает на несколько кварталов; там должна быть королева, она вышла из Тюильри раньше. Но ее нет. Король, Ферзен ждут;
проходит полчаса, час — королевы нет. О боже, ее схватили! Ферзен отправляется на поиски. Находит ее — испуганную, дрожащую. Королева не знает Парижа! Ферзен закусил губу: он должен был догадаться! «Ваши Величества, — говорит Ферзен, подведя королеву к экипажу, — ваше спасение в скорости. Вы должны пролететь незамеченными, как призраки, останавливаться только для смены лошадей». Ферзен готов сопровождать королевскую чету, но король отказывается: Ферзен раздражает его, флегматичного ленивца, не желающего, чтобы его тревожили — даже ради спасения его жизни. И Ферзен уходит в темный лабиринт улочек старого Парижа, покидает Францию, возвращается в Швецию, где девятнадцать лет спустя находит страшную смерть под ногами толпы. Но, даже отстав от расписания на полтора часа, кортеж не прибавляет скорости: король не любит поспешности. К вечеру следующего дня, 21 июня, королевская карета проехала только половину пути, потратив более двадцати часов на сто километров.
Все спуталось. Гусарские разъезды Буйе выезжают к указанным местам дороги в указанное время. Кортежа нет, они уходят, возвращаются вновь, и так несколько раз. В конце концов гусары вызывают любопытство, а потом беспокойство окрестных жителей. Что означает неоднократное появление, потом исчезновение кавалеристов? Не случилось ли чего? Внезапно в деревне Сен-Менеульд появляется необычно больших размеров карета, запряженная шестеркой цугом. Она привлекает внимание. Да она останавливается! Усталый возница слезает с передка, спрашивает дорогу; он боится заблудиться. Нечасто приходится видеть подобный экипаж; посмотрим на пассажиров.
В числе зрителей — почтмейстер Друэ. Этот толстяк в карете, в круглой шляпе и в парике слуги — на кого он похож? Уж не на короля ли? Друэ, недавний драгун, был в Париже в прошлом году и видел там короля, правда издали. Карета покатила дальше, а почтмейстер все размышляет. Он не уверен, но если это действительно король? Опасность для революции слишком велика! И Друэ вскакивает на лошадь. Он настигает и обгоняет экипаж, влетает в деревушку Варенн и поднимает тревогу. Когда через час громыхающая карета короля въезжает в деревню, ее встречают сотни национальных гвардейцев. Прибывают новые отряды, и, когда Буйе в шесть часов утра получает донесение, он понимает, что все кончено. В сопровождении дюжины офицеров он бежит, устремляется к границе. Король, королева с двумя детьми под эскортом национальных гвардейцев возвращаются в Париж. Они едут три дня. Король невозмутим, он говорит сопровождающим его комиссарам Национального собрания: «Я вовсе не собирался уезжать в Австрию». Кто знает, быть может, он говорил правду; он был почти весел, по крайней мере он часто улыбался и хвалил местное вино, которое ему подавали к обеду. Но королева… Лицо ее потемнело, всю обратную дорогу она не говорила ни с кем. Позор неудачного побега унижал ее, в глазах комиссаров она видела насмешку. Она испытывала невыразимое страдание; ее гордость, гордость Габсбургов, была раздавлена. Когда же она не думала об этом, ее начинало томить неизвестное будущее — что ждет ее? У нее не будет ни Ферзена, ни Буйе, ни даже «чудовища» Мирабо! Кто защитит ее?
III
Опять шарахнулись глуповцы к колокольне,
сбросили с раската Тимошку да третьего Ивашку…
М. Е. Салтыков-Щедрин. История одного города
«Примирение! Примирение!» — не устают повторять конституционалисты. Лафайет объявил амнистию роялистам и патриотам (никто не интересовался, вправе ли генерал принимать на себя решения гражданских дел). Правые и левые в Учредительном собрании во взаимной любви спешат закончить конституцию. И в сентябре — очередной праздник: салют, фейерверки, шествия — король принес присягу конституции.[8]
«Ну и что?» — спросите вы. «А ничего», — отвечаю я. Роялисты и санкюлоты в Париже затаились, но не смирились, а в провинции не утихают такие ожесточенные схватки, какие не виданы были с Варфоломеевской ночи. В Авиньоне католики и протестанты с начала революции не перестают резать друг друга. Разбойничьи шайки вмешиваются в междоусобие, грабя и убивая папистов-аристократов и протестантов-буржуа. И санкюлоты не спят, время от времени то в одном городе, то в другом под крики «Аристократов — на фонарь!» набрасывают петлю на шею мэра или торговца хлебом, сахаром, чем угодно; отсутствие пищи — следствие происков «австрийской» измены.
Однако есть люди, которые понимают, что санкюлоты и якобинцы — реальная сила, хорошо бы к ним прилепиться и, не занимаясь политикой, вдоволь покуражиться, участвуя в разного рода конфискациях и поборах. Среди них Поль Баррас. Темная юность. уволен из армии за кражу у сослуживца, попал в Париж, стал завсегдатаем игорных домов, пролез в Конвент, организовал наказание Марселя и Тулона, посмевших отступить от «линии партии», и сам стал во главе чистки. Вернулся в Париж с горой награбленного, похищенного имущества и захотел представиться Робеспьеру.
Робеспьер отказался с ним встречаться; обуреваемый лишь одной идеей сокрушения монархии, материально бескорыстный, он презирал рыб-прилипал и не желал иметь с ними ничего общего. Баррас был в бешенстве и поклялся отомстить.
Исполнительная власть? Присутствует лишь ее тень, название. Центр не имеет полномочий в департаментах, местные органы все еще устраиваются. Армия практически распущена, формирование новых полков движется плохо. Между тем на восточных границах собираются тучи. Еще в августе 1791 года австрийский император Леопольд, брат Марии-Антуанетты, и прусский король Фридрих Вильгельм подписали «декларацию о намерениях». Но к весне следующего года французские эмигранты, английские деньги, русское поощрение раскачали медноголовых тевтонов: между Триром и Кобленцем сосредоточено около ста тридцати тысяч австрийских и прусских солдат. Сбежавшие аристократы вместе с монархами Европы готовят вторжение. Слухи вихрем мчатся по стране. К оружию, патриоты! Враги идут, они хотят огнем и мечом вернуть деспотическую власть! Три французские армии, кое-как собранные, плохо вооруженные, выдвигаются к границе.
Конституция 1791 года, частью списанная с американской, частью — с английских установлений, с рядом новаций, представленных прогрессистами, лишила короля почти всех полномочий, кроме формального назначения министров, ответственных лишь перед парламентом, урезанного права вето и провозглашения войны и мира. Но для этого последнего акта конституция требует совместного постановления короля и Законодательного собрания. И 20 апреля 1792 года король появляется в собрании и буквально со слезами на глазах просит почтенных депутатов объявить войну врагам Франции. Предложение покрывается бурей оваций.
Парадоксально, но к этому экстатическому слиянию привели противоположные цели.
Король хотел показать, что подозрения патриотов беспочвенны, вместе со своим народом он желает отбросить армии интервентов от границ Франции. Революционеры, прежде всех якобинцы, идут на прямое гнусное предательство: они знают, что французская армия многократно слабее противника, но поражение они припишут королю, а что тысячи французских солдат погибнут — что ж, свобода требует жертв.
Первая же атака приводит к катастрофе. Герцогу Брауншвейгскому, командующему войсками коалиции, не приходится вводить в действие сколько-нибудь серьезные силы: наткнувшись на батальоны неприятеля, центральная колонна французов в панике бежит, за ней несутся фланги. Разгром не доведен до конца лишь потому, что австрийский генералитет, который, как всегда, никуда не торопится, еще не выработал плана войны.
Якобинцы растерялись. И тут командование коалиции совершает ужасную ошибку.
Двадцать тысяч эмигрантов толпятся в Кобленце, недалеко от французской границы. Они жаждут крови санкюлотов с тем же безумием, что и санкюлоты их крови. Они составили Манифест вторжения, и этот пароксизм ненависти герцог Брауншвейгский, к несчастью, подписал. Каждая строка сочится маниакальной злобой. Все, кто будет сражаться против войск коалиции, будут наказаны как бунтовщики, восставшие против своего короля. На всех администраторов, депутатов будет возложена ответственность за всё, их будут судить без всякой надежды на помилование. Париж будет отдан на военную расправу и разрушен, если король подвергнется малейшему оскорблению, малейшему насилию.
3 августа 1792 года манифест напечатала парижская газета «Le Moniteur universel». Он вызвал такой взрыв возмущения и патриотизма, что, будь авторы этой прокламации попонятливей, им следовало бежать из Кобленца за тридевять земель. Четыреста тысяч французов записались в армию, и, несмотря на неподготовленность, недостаток оружия и силу коалиции, 20 сентября генерал Дюмурье[9] остановил продвижение германских войск в двух переходах от Парижа. Обескураженный герцог Браунгшвейгский увел свою армию за Рейн.
IV
Кровь это кровь, а не средство для достижения некой цели.
И. Бродский
Защита отечества — благородная обязанность гражданина, и мы отдаем дань доблести французского народа. Но манифест интервентов возбудил не только рыцарские чувства. Он поднял со дна черных душ всю муть, что долго таится, но в лихое время вырывается наружу. Да и как не вырваться, когда якобинские эмиссары день и ночь призывают народ добиться свержения короля, ибо Законодательное собрание мямлит и оттягивает. Секции[10] Сент-Антуанского предместья уже приняли постановление о низложении короля, за ними подтягиваются остальные секции Парижа. С 9 августа отряды санкюлотов начинают окружать Тюильри. Королевская резиденция хорошо охраняется: несколько пушек, более тысячи швейцарцев, почти столько же французских гренадеров. Генералы спрашивают приказа; король говорит, что не будет стрелять в свой народ.
В эти дни в Париже находился лейтенант Бонапарт. Он только зритель, но зритель каких немного. Когда все кончилось, он написал брaту Жозефу: «Будь у швейцарцев командир, они бы отстояли Тюильри». Кажется, он имел в виду себя. Короля он обозвал непечатным словом.
Король плохо спал в ночь на 10-е. Часто подходил к окнам, смотрел на людей с ружьями и факелами; их становилось все больше. Три дня назад придворные предлагали уехать в Руан; он вспомнил Варенн и поморщился: глупое предложение. Но в 8 часов утра он решился: вся семья вышла из дворца и отправилась в Законодательное собрание.
Людовику XVI недоставало многих качеств, необходимых монарху, но одного у него не отнимешь — он не терял присутствия духа в самых отчаянных ситуациях. Недавно, двух месяцев не прошло, простолюдины уже врывались в Тюильри. «И старый король пошел отворять». Он распахнул двери в свои покои и спросил ровным голосом: «Что вам нужно?» И они растерялись, замолкли. Протянули королю красный колпак и ушли.
Итак, король, королева, сестра короля Елизавета, королевские дети — мальчик и девочка — выходят из королевского дворца. Две двойные шеренги солдат образовали коридор. Идти недалеко: пройдя Тюильрийский сад до половины, свернуть направо, пересечь сад и войти в Salle du Manège; там c ноября 1789 года обитает собрание. Но нужно пройти сквозь невообразимые крики и вопли толпы. Толпа напирает на солдат, кажется, что шеренги вот-вот прорвутся, но что-то удерживает этих людей от последнего шага. Двери Законодательного собрания пропустили королевское семейство и закрылись.
Минута — и все свое нерастраченное бешенство санкюлоты обрушивают на Тюильри. С уходом короля национальные гвардейцы словно растворились в воздухе; лишь швейцарцы, верные присяге, ждут команды. Но монаршие особы не привыкли думать о других, король ушел, не сказав ни слова своему войску. Стрелять в толпу? Но приказа не было, и швейцарцы открыли огонь, только когда начали стрелять пушки санкюлотов. Десятитысячное серое воинство окружило дворец и стеной полезло в двери и окна первого этажа. Швейцарцы отчаянно защищались, но что можно поделать при счете десять на одного! Бой перешел в резню, верные швейцарцы убиты, зарезаны, выброшены из окон. Убивать, убивать! Толпы набрасываются на придворных, слуг, лакеев, камеристок, никому из обитателей дворца нет пощады.
Законодатели приняли короля. Он провел у них три дня, больше они выдержать не могли: кровавое зверство напугало собрание. Не станем презирать несчастных законодателей. Страх при виде убийц и сотен изуродованных ими тел — нормальная реакция нормальных людей. Сто тридцать шесть депутатов-якобинцев требовали ареста и немедленного низложения короля; депутации секций являлись одна за другой; публика на галереях, особенно женщины, «женщины революции», поддерживали их во всю силу легких. И Законодательное собрание постановляет упразднить монархию. Пять бывших августейших особ увозят в замок Тампль. Древний замок тамплиеров становится тюрьмой.
В день изгнания короля из Тюильри, 10 августа, возникает Парижская коммуна. Законодательное собрание и парижская мэрия повисают в пустоте. Никем не выбранной, самозваной коммуной верховодят Робеспьер и Марат. «Эти удивительные муниципалы, сидящие в ратуше» (Карлайль), бешено стремятся к власти. Пока они лишь агитируют, возбуждают ненависть к аристократам, священникам, воспламеняют сердца. Полгода — и они овладеют всей Францией, возглавят бессудные судилища, польется кровь, и страх объемлет людей, никто не решится их остановить.
25 августа 1792 года пущена в ход гильотина. Вопреки распространенному мнению, доктор Гильотен, член Учредительного собрания, не изобретал ее, он усовершенствовал шотландский «станок». «Это орудие милосердия, — с неподдельной радостью объяснял он почтенному собранию. — Вы ничего не почувствуете, только легкое дуновение пронесется над вашими головами, и все будет кончено без малейших страдания и боли». Французы ценят острое слово, всеобщий хохот депутатов заключил его слова, гильотина была признана полезной и необходимой.
29 августа приходит известие о восстании в Вандее. Кто его раздул? Священники, шуаны! Брауншвейг овладел Верденом и Лонгви — до Парижа два перехода. «Можем ли мы броситься на врагов, — кричат патриоты, санкюлоты и громче всех Марат, — оставив в своем тылу заговорщиков? В тюрьму их, там они будут для нас безопасны!» «Тридцать тысяч роялистов притаились в Париже, жаль, что их головы нельзя слить в одну, чтобы отрубить ее, но арестуем четыреста, — призывает министр юстиции (?!) Дантон, — сделаем их заложниками, остальные притихнут».
Кто эти четыреста? Кто угодно. Приходил отряд во главе с каким-нибудь комиссаром и забирал хозяина дома — дворянина, кюре, просто порицателя революционеров; наконец, того, кого невзлюбил член секции и донес на него. Аресты идут три дня, четыреста превратились в четыре тысячи. Одним из первых арестован маркиз Казот — обнаружили его письма к королю и друзьям с резким осуждением происходящих событий. Арестовали и его дочь — она была секретарем отца. Во время «сентябрьских убийств» он уцелел, друзья его поздравляли, скоро арестован снова и 24 сентября казнен.
Девять парижских тюрем переполнены. Но недолго, недолго осталось «врагам народа» тесниться на этой земле. Гнев санкюлотов не утолен. И новые призывы Марата — отправиться с оружием в руках в тюрьму аббатства, вырвать из нее изменников, особенно швейцарских офицеров и их сообщников, и перебить их всех — нашли отклик.
Кто виновен в убийствах 2—5 сентября? Неведомо откуда взявшиеся негодяи, к которым из тюремных камер или коридоров выволакивали арестованных, и они, изображая суд, в пять минут объявляли их виновными? Жаждущая крови толпа, бешеные звери? К ним выталкивали обреченных, они рубили их саблями, резали ножами, кололи штыками. Или, наконец, те, кто, прочитав две-три книги, объявил, что «знает как надо», что новый мир можно построить, только стерев с лица земли старый мир со всеми его обитателями, и в чьих руках, ко всеобщему несчастью, в этот момент оказалась власть? Кто виновен?
Как у змеи, вцепившейся в свой хвост, виновен весь этот порочный круг. Толпа стихийна, жестока, ее низменные инстинкты, подавленные и скрытые до поры, вырвутся на волю, лишь стоит вызвать их. И агенты Парижской коммуны — они здесь, среди «патриотов», сбежавшихся к тюрьмам, — усердствуют. Повяжем кровью чернь, и она пойдет за нами, отдаст власть в наши руки!
2 сентября тридцать священников, отвергнувших гражданскую присягу, перевозили из ратуши в тюрьму аббатства Сен-Жермен. Путь недалек, каких-нибудь полтора километра, но улицы запружены санкюлотами, их становится все больше, они возбуждены, готовы «перебить их всех». Ворота аббатства раскрываются — они ускользнут от нас! Десятки рук вырывают несчастных из тюремных карет, рев заглушает их мольбы, они заколоты, убиты, растерзаны. Озверевшая тьма врывается в аббатство, заключенных без разбора вытаскивают из тюрьмы и убивают. И тут Майяр, член Совета Коммуны, организует «народный трибунал». Толпа в восторге — так интереснее и веселее.
Сто пятьдесят швейцарских офицеров Майяр «судил» всех сразу — революция не может тратить время на разбирательства, все они виновны в пролитии народной крови. Связанных, безоружных, их выводят во двор аббатства — под удары сабель и пик. Швейцарцы умерли храбро, почти никто не просил пощады. Бедные убийцы устали, их сабли притупились. Подточите мне саблю! И они продолжают, продолжают…
Сквозь трибунал Майяра прошли офицеры Национальной гвардии, ставшие на сторону короля, телохранители и слуги, министр. Они прошли лишь в одну сторону — из камеры судилища во двор тюрьмы, на смерть. В иных тюрьмах кого-то из узников освобождали под крики «Да здравствует нация!». Так, красноречием дочери на время был спасен наш славный Казот! Майяр не проявил слабости. Никаких исключений, даже для женщины, принцессы де Ламбаль, подруги Марии-Антуанетты. С ней расправились с особенной жестокостью: убили, расчленили тело, голову насадили на пику и пронесли y окна комнаты королевы в тюрьме Тампль. Ламбаль была первой; еще месяц-другой, и на гильотину взойдут другие женщины — маркиз Казот не ошибался.
Убийства происходили во всех парижских тюрьмах. Считается, что за три дня было «отделано» полторы тысячи человек.
Карамзин был прав, говоря, что «действует едва ли сотая часть» народа.
Да, зверства совершались несколькими сотнями головорезов, но нельзя поверить, что вдруг, одновременно во всех тюрьмах Парижа, Версаля, Орлеана сама собой случилась «народная расправа». Никакое кровавое безумство не возникает спонтанно — ни теперь, ни прежде. И сентябрьские убийства были хорошо спланированной акцией, как говорят нынче. У тюрем, среди толпы, неизменно оказывались члены Коммуны, подчинить себе темное простонародье не составляло труда. Эти провокаторы сбежались туда не сами, сублимировать ненависть черни в смертоубийства их послали тайные подстрекатели, якобинцы.
Большинство населения поражено ужасом, оцепенело. Надо как-то объяснить мотивы. И Парижская коммуна выпускает манифест, подписанный десятком неизвестных личностей; среди них одна известная — несомненный дьявол во плоти — Марат.
«Часть ярых заговорщиков, содержащихся в тюрьмах <…> была казнена народом, эти акты правосудия народ считал необходимыми для того, чтобы, устрашив террором, сдержать легионы изменников, укрывающихся в стенах Парижа, где как раз в тот момент, когда он собирался выступить против врага; вне всякого сомнения, нация после длинного ряда измен, приведших ее на край пропасти, поспешит одобрить полезную и столь необходимую меру…»[11] Манифест разослан городам. Но якобинцы еще не овладели всей страной. Кроме трех названных городов, нигде местные власти не допустили избиений.
Окончание следует
1. Русский перевод рассказа Ж.-Ф. Лагарпа появился в 1829-м. Последняя публикация — приложение к роману Ж. Казота «Влюбленный дьявол» в серии «Литературные памятники» (Л., 1967).
2. В 1790-м 23-летний Николай Карамзин путешествует по Франции:
«…везде видели приятные места, и на каждой станции — были окружены нищими! Товарищ наш Француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления; но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окном сии бледные лица, сии разодранные рубища!» (Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. М., 1984. С. 213).
3. Маркиз Жильбер де Ла Файет остался сиротой в 11 лет, тут же умер дед, оставив внуку 120 тысяч ливров годового дохода. Воспитывался у прадеда, в 17 лет женился на Адриенн де Ноай с приданым в 200 тысяч ливров. В 19 лет отправился воевать за свободу Америки; храбро и успешно сражался; генерал-майор, командир дивизии, командир одной из армий, гражданин США. По возвращении на родину принят восторженно. В день взятия Бастилии отказался от титула, стал Лафайетом. По требованию народа назначен командующим Национальной гвардией — формированием революции. Сторонник конституционной монархии, ненавидим королевой и подозрителен якобинцам. Командовал Северной армией в войне с Первой коалицией. Выступил против свержения короля, против якобинской власти. Заочно приговорен к смерти, уехал в Брюссель, арестован австрийцами, заключен в тюрьму, провел в ней пять лет. Американские друзья организовали побег, но Лафайет сбился с пути, схвачен. Его жена Адриенна Лафайет арестована в 1792-м, два года провела в тюрьме, освобождена американским посланником во Франции Джеймсом Монро. В 1795-м добилась разрешения соединиться с мужем в тюрьме. Оба освобождены в 1797-м победами Бонапарта в Италии. Во время империи Лафайет жил частной жизнью; после реставрации Бурбонов — член палаты депутатов. В революции 1830-го вновь командующий Национальной гвардией.
4. Карлейль Т. Французская революция: История. М., 1991. С. 31.
5. Отец! мать! сын! дочь! (фр.)
6. Карамзин Н. М. Указ. соч. С. 99—100.
7. Карамзин Н. М. Указ. соч. С. 226.
8. Разработав конституцию, Учредительное собрание c октября 1791 сменилось Законодательным собранием, избранным по двухстепенной схеме «активными» гражданами — мужчинами от 25 лет, не состоявшими в услужении, оседлыми налогоплательщиками: 4,3 миллиона человек (кроме отсутствия женщин-налогоплательщиц — вполне разумная норма). Из 745 депутатов собрания 250 — фейяны, либеральная группа, сторонники конституционной монархии, основные авторы конституции; 136 якобинцев; 350 — «Болото».
9. Храбрец, авантюрист, кондотьер без моральных принципов. Сражаясь на одной стороне, вступал в тайные переговоры с другой; заподозренный, изворачивался или скрывался.
10. В 1790-м Париж разделился на 48 административных округов-секций. Лишь «активные» граждане составляли собрание секции и избирали ее комитет. В июле 1792 министр юстиции Дантон разрешил «пассивным» гражданам — в нарушение конституции — участвовать в собраниях секций. Комитеты сразу перешли в руки якобинцев.
11. Карлейль Т. Указ. соч. С. 391.