ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
ЕВГЕНИЯ ДОБРОВА
Об авторе:
Евгения Александровна Доброва — писатель, поэт, литературный критик, переводчик. Автор книг прозы «Персоны нон грата и грата» (М., 2008), «Угодья Мальдорора» (М., 2010) и др., сборников стихотворений «Мари-Лиз» (М., 1999), «Чай» (М., 2010), а также свода литературно-критических работ «Текстословие» (М., 2026). Публиковалась в журналах «Новый мир», «Нева», «Дружба народов», «Дети Ра», «Урал» и др. Живет в Москве.
Офисы окончательности
Рассказ
Отошла ко Господу свекровь моя Мария Вуцину, и никто меня больше русской проституткой не назовет.
Я наблюдала, как умирает человек. Со стороны, но все же. И как это непросто — добиться собственной смерти. Ей шел девяносто пятый год, соседка по палате жаловалась, что она вскидывалась в два часа ночи и голосила, чтобы Господь прибрал наконец. Последние двое суток спала. И, даже когда Нико приходил держать ее за руку, не открывала глаз, а приходил он каждый день на полтора часа, а вдруг, говорил он, она все понимает и ей страшно; однажды она действительно очнулась и спросила: «Я умираю? Я умру?» Он уверенно ответил: «Нет», — потому что неправильно перевел с греческого слова врача, который сообщил, что они поймали две бактерии. Нико решил, что поймали, а может быть, врач даже сказал схватили, или перехватили, или изловили, означает победили наконец, антибиотиками, но врач имел в виду обнаружили, — в общем, он сообщил ей, что нет. Нико родился в Германии, и греческий у него был, как он выражался, портовый — от отца, имевшего за плечами опыт удалого контрабандиста.
Мария тоже была тертым калачом, и повидать ей выпало немало шестеренок истории, начиная с немецкой оккупации, дело было на острове Корфу, и чуть не убили ее немцы в нежном возрасте, который соответствовал бы сейчас младшему школьному, но как-то уцелела; продолжая правлением хунты черных полковников, которое она наблюдала, наезжая с работы из Германии и заканчивая падением Берлинской стены — которая, впрочем, жизни ей никак не портила: Мария осела по ту сторону, а именно в Ганновере, где долгие годы трудилась мойщицей автомобилей на заводе «Фольксваген», прибыв туда с Корфу вслед за любовником, с которым в итоге и прожила всю жизнь. Звали его Харилаос, Харис, на Корфу он был разнорабочим на пристани, во Вторую мировую там же занимался контрабандой оружия для бойцов Сопротивления; в порту-то ему потом и подсказали, что в Германии есть работа. Харис сел на корабль и отчалил — чтобы не прибить свою законную жену Олимпию, которую ему в сердцах иногда очень даже хотелось прибить. На тот момент у них была двухлетняя дочь, Димитра, моя будущая золовка; она хорошо запомнила, как он махал ей с отходящего корабля, это стало ее первым воспоминанием.
С Марией они уже несколько лет как состояли во внебрачной связи (то, что почти у каждого корфиота рано или поздно заводилась внебрачная связь, было тогда, в начале пятидесятых, в порядке вещей, но то, что по такому поводу бросали семью, в порядке вещей не было). Таким образом, Харис и Мария совершили нечто неслыханное: сбежали. Харис потом лет тридцать боялся появляться на Корфу, все думал, братья Олимпии убьют. Развода она ему не давала.
В Германии Мария обзавелась обручальным кольцом и носила его как законная супруга. Все так и думали: обычная семья, живут давно, вполне себе мирно, скандалов не слышит никто. Лет через десять после побега Нико родился. Мария — красивая, с прической, на каблуках, дома фотографии в рамочках, Нико до синяков избит ремнем и кухонным половником. Я, говорит, смеялся, чтобы выжить. Она меня била, а я хохотал.
Все это время Харис пытался выторговать у Олимпии развод, предлагал дом купить в качестве отступного. Олимпия сходила к священнику, услышала: «Жди, он вернется», — и отказалась. Вскоре вышел новый закон, дающий право разводиться без взаимного согласия, если супруги не жили вместе больше десяти лет, — и ни мужа не осталось у Олимпии, ни дома.
Харис зарегистрировал брак с Марией. Ей уже за пятьдесят перевалило, Нико подростком был, фату за ней нес. Поэтому то, что ее единственный сын собрался скоропалительно жениться, да еще на русской, да еще там воюют (тебя убьют в России, а я что буду делать?), ей горячо не нравилось. Ей и не сообщили о предстоящей свадьбе, чтобы не расстраивать бабку. Девяносточетырехлетнюю леди. Баб-Машу.
На старости лет, после смерти Хариса, Мария пожелала вернуться на Корфу, дабы завершить свое земное время на родине и на родном языке — хорошо говорить по-немецки она так и не научилась. Нико нашел большую квартиру в центре Керкиры, возле площади Святого Роха, откуда можно дойти сразу до нескольких пляжей, и перевез мать из Ганновера. В одной из комнат он обустроил рабочий кабинет, завел знакомства в кругу экспатов (среди которых потом оказалась и я, застряв по пути из Турции в Италию) и открыл новую главу каникулярной, прекрасной жизни на зеленом острове, выбирая лучшие сорта рецины и вдыхая воздух над морем.
* * *
Скажи своей деви́це, чтобы закрывала крышку унитаза. Мыши лезут! Господи, говорю, закрывать-то несложно, но это она измывается, да еще с выдумкой — силы на выдумку есть! Если бы боялась мышей, бегала бы постоянно проверять эту крышку, а так не бегает. И кастрюлю с бараниной я не спрятала от нее на балконе, а поставила там, потому что в холодильник не влезало.
Я только что приехала на Корфу ради рождественских и новогодних увеселений в кругу Нико и его семьи, куда помимо Марии и Димитры входили двое племянников, их жены и дети. Перед моим приездом Мария внезапно возникла в объективе во время видеозвонка и послала воздушный поцелуй. Я отправила взаимный. Она видела меня впервые. Мы и жениться-то еще не собирались. Я имела статус его девицы, которой тут, на Корфу, даже имя пока не полагается, будь она хоть профессором Кембриджа. Ничего личного, никому в такой роли не полагается, об этой иерархической традиции мне сразу было поведано во избежание неловких моментов.
Когда я появилась на пороге, оказалось, что ни по-гречески, ни по-немецки я не говорю. Это как же так? А как я буду с ней общаться? — А зачем тебе с ней общаться? Скажи мне, я передам.
Мария надулась. Ее лишили голоса. Как она будет делать замечания? Она же не сможет мне высказать ничего.
И это был правильный ход с моей стороны — немотствовать. Немецкий я помнила плохо и все битвы бы проиграла. А по-английски не говорила она.
— Я вижу, как она недовольна, — констатирует Нико.
— Она раньше об этом не знала?
— Мне кажется, она тебя с кем-то перепутала. Может, с Аней из Одессы. Или забыла. Дело даже не в языке. Ты ей в принципе не понравилась.
— С чего бы я должна ей нравиться? Предъявить мне ничего нельзя — языковой барьер. Тебя, как видно, не воспитываю, не ору, в полдевятого не бужу, дисциплину не устанавливаю — тоже не дело. Только вино пьем и хохочем все время. На нее не похожа — ни внешне, ни характером.
— Этого еще не хватало!
— Честно говоря, меня не задевает, что она там себе думает. Сто лет почти человеку. Сама себя обслуживает, стирает, посуду моет, книжку читает. Чего еще хотеть.
— Я прямо чувствую, как это в воздухе висит. Напряжение. Добавляет стресса.
— Разве это стресс — бабуся старая с укором поглядела.
— Ей никогда ничего не нравится. Ничего из того, что я делаю. Всю жизнь. Сколько я себя помню. Никогда и ничего. Даже когда я получил полумиллионный контракт. Нет бы сказать: браво, горжусь! — так она: — Там же такая ответственность! Как же ты справишься! Ой, теперь надо быть очень осторожным! Я от нее устал. Я сижу здесь на Корфу и жду ее смерти.
— Осталось недолго.
— Я уже десять лет жду.
* * *
Ясными зимними днями я полюбила сидеть на ее белом пластиковом стуле на балконе этой темной (что для жаркого климата записывают в плюс) и какой-то бесприютной, несмотря на неплохую мебель, пустоватой стометровой квартиры. Это было единственное светлое место. Погода стояла хрустальная, но слишком прохладная для Марии, стул простаивал — и был захвачен, как часто случается с покинутыми вещами. Солнечный передний балкон выходил на центральную улицу Керкиры, на остановку «шестерки» и витрину похоронного бюро Кулури, то есть Бублика, так переводилась с греческого фамилия владельца, и даже не «похоронное бюро» там было обозначено, а нечто покруче: дословно — «бюро окончательности», или, может быть, так: «бюро финализации», да еще во множественном числе, хотя все знали, что контора у Бублика одна. Видимо, для придания значимости. Графеа телетон Кулури. Офисы окончательности Бублика.
На улице, конечно, все друг друга знали.
— Не хочу, чтобы этот болван ко мне прикасался! У Кулури меня не хоронить! — запретила Мария и распорядилась воспользоваться услугами его конкурента Баланикаса, и хорошо, что сказала, потому что самым простым решением было бы, конечно, просто перейти через дорогу к офису окончательности Бублика.
В общем, зимой Мария на балконе не появлялась. К тому же не так давно она упала там со своего стула, поцарапала ногу и заявила: — А вот если бы я сейчас умерла? Как бы ты обрадовался! Что избавился от меня наконец.
Я поинтересовалась, и как же Нико отреагировал на этот пассаж.
— Никак. Намазал ей ногу бетадином. Она пять лет назад умерла. Это просто тело доживает. А личность уже все. Как бы ни печально это было. Паранойя, бред ущерба, бред преследования, фантазии… Ужас в том, что я не понимаю, где ей действительно плохо, а где она врет.
* * *
Она не здоровается, твоя девица. Она не говорит мне «доброе утро»!
Как это не говорю? Ладно, я два раза могу повторить. Чтобы наверняка расслышала.
— Кали мэра, Мария. Хэлло. Ты слышишь меня? — это я уже жестами.
— Я не глухая! — показывает она жестами в ответ.
На следующий день возникает в дверях и первая говорит мне с нажимом:
— Кали мэра.
Ну, баба Маша! Педагог! Сейчас я отвечу ей «кали мэра», это будет немного через губу — и сяду в одиночку завтракать. Ну вот. Она уходит к себе в комнату и закрывает дверь, которую обычно не закрывает никогда — боится землетрясений.
Напугаешь ежа голой ж…! Тем паче у ежа советская закалка. Хотя и у нее закалка, чего уж там.
— А за квартиру кто платит у вас?
— Она. Формально я, но деньги дает она. У нее пенсия две тысячи евро, «Фольксваген» приплачивает.
— Отчасти это что-то объясняет. Из серии «кто дома главный, я или тараканы?».
— Да я и сам бы мог. Так отказывается. Не хочет.
— Ее право.
— Я не стал настаивать. Только за свет и воду плачу́ из своих.
* * *
На следующий день мы получаем от бабы Маши цыганочку с выходом.
Я прохожу мимо ее кресла в гостиной, она читает греческий бульварный роман, софт-порно, потрепанный покетбук, рядом стопка таких же.
— Кали мэра, Мария. Хэлло. С добрым утром, — говорю я три раза на трех языках.
Не отвечает.
Нико идет следом, он только хотел погасить свет в своей комнате; мы собрались в магазин и уже в куртках; в дверях она окликает его и велит:
— Нико! А ну-ка подойди. Твоя девица опять не здоровается.
— Это что сейчас такое было? — говорит Нико. — Она с тобой три раза поздоровалась. Я слышал.
— Нет.
— Я слышал.
— Ты врешь, чтобы ее защитить. Она не поздоровалась.
— Пошли, а то дождь начнется, — говорю я.
— Как она меня достала, — горюет Нико по пути в магазин.
— Мало ли чего она там несет. Старый больной человек, нейронные связи распадаются, пересобираются причудливо. Или, может, у нее слух периодически пропадает. Или провалы внимания. Не принимай всерьез.
— Бесовская гордыня это, а не деменция. Ловлю себя на том, что не хочу идти домой. Давай погуляем подольше, пока спать не ляжет.
Но даже поздно вечером дверь в ее комнату приоткрыта, горит свет.
— Доброе утро! — выкрикивает Нико и лупит со всей дури ей в дверь кулаком.
Остаток вечера посвящен чтению статей по психиатрии. Я говорю, что моя специализация не дает права ставить диагноз, я могу только предположить и порекомендовать обратиться к врачу. В нашем случае похоже на расстройство параноидного спектра. Настойчивые обвинения собеседников во лжи при отстаивании собственного мнения, агрессивность, подозрительность, бредовые идеи… Хорошо бы поскорее определить ее в пансионат для престарелых, пока не вскрылось, что у нас тут кукуха. Потому как с кукухой, вероятно, в обычный нёрсинг[1] могут и не взять.
Но не так-то просто ее туда отправить, прошлой зимой в отсутствие Нико она согласилась на месяц, в течение которого почти каждый день звонила Димитре и рыдала, как плохо ей там и одиноко.
— Этой зимой она останется дома, одна. А мы — всё, покупаем билеты. И сюда я разве что на ее похороны приеду. Если умрет до Пасхи.
— До Пасхи доживет, не переживай. Но как она будет себя вести после твоего приезда?
— Делать вид, что ничего не произошло. Ее бойкоты обычно на месяц-другой. Они так всю жизнь общались с отцом, по месяцу не разговаривали. Сядем обедать, она говорит: — Передай своему отцу, если он хочет пить, пусть возьмет газировку в холодильнике. А он: — Скажи своей матери, я не буду. А потом опять как ни в чем не бывало.
* * *
На следующий день Нико через каждые полчаса желает ей доброго утра. В обед она, как обычно, уходит в пекарню за хлебом.
— Ты чувствуешь, как сразу стало легче дышать! — говорит Нико. — Как хорошо, когда ее нет. И тут же зовет меня к окну: — Иди, иди, что покажу!
Под окном, на улице Мефодиу, возле стеклянной витрины офиса окончательности Бублика на лавке сидит Мария с двумя пакетами-майками из супермаркета, смотрит в никуда и мелко трясет головой. И я понимаю, что ей тоже не хочется возвращаться домой.
— Не хотел бы я так кончить, — говорит Нико.
Домой она, конечно, возвращается. Уходит в кухню, грохочет посудой, плачет. А вечером поднимает градус атаки.
— Она хотела меня ударить! Твоя девица, она замахнулась на меня. Она по-монгольски со мной говорила!
— По-монгольски? — удивляется Нико.
— По-монгольски!
Какова фантазия! Удивительно, что не заявила, что пропали часы, или деньги, или еще что-нибудь. Хотя нет, ничего удивительного. Это — полиция, а у нее нет официальной регистрации в Греции, как, впрочем, и у Нико. Единственный человек, который здесь находится легально, это я, с шенгенской визой. Так что обвинять в воровстве она не станет. Я вот все жду, что она мой волос на полу найдет и закатит концерт. Чуть ли не с лупой хожу подбираю.
— Мы уезжаем, — сообщает Нико Марии, — ты остаешься одна. Но, если хочешь, можешь поехать опять в дом престарелых.
— Ты мне не сын, — отвечает она. — Ты мне никто!
— Ну раз никто — тем паче мы тут загостились. Я тебе завтра воды куплю на три месяца. Вернусь на Пасху.
— Делай что хочешь, — бросает Мария.
— Чао! — говорит Нико.
Я тоже на всякий случай говорю «чао», в этом нет сарказма, это просто «до свидания» в разговорной речи — вдруг еще придется иметь с ней дела. Она не поднимает головы.
— Празднуй свободу. — Я открываю сайт с авиабилетами. — И выброси из головы, это не жестокость, а профилактика здорового дистанцирования. Если что, Димитра позвонит.
— Уж точно не она сама.
— Я тоже не ждала бы от нее звонков. Жизнь — колебательный процесс, сейчас она войдет в другую фазу, возбуждение спадет, и она затихнет. Затормозится даже. Как раз до Пасхи хватит.
— Хотел я ее по-хорошему досмотреть, смотрел-смотрел — и больше не могу. Наверное, надо было раньше это признать.
— Вот ведь царь горы. Могла бы двух помощников рядом иметь, а в итоге — ни одного. Ничего не боится. Я бы поостереглась так выступать на старости лет.
— Ее не изменишь, увы. В прошлом году поссорились из-за Димитры, не общайся с ней, говорит, все, что со стороны твоего отца, — дерьмо и обрыганство, я ей: — не смей так говорить про мою сестру; она замахнулась, хотела мне, видно, по лбу дать, как в детстве, потеряла равновесие, упала, я ее с пола сгреб, отнес на кровать, говорю: — лежи!
* * *
На Пасху она была все еще в добром здравии, и летом еще ходила купаться в Гарицу, а это километра полтора, и белье продолжала настирывать и складывать в аккуратные стопочки, все это Нико рассказывал по видеосвязи, я предпочла заняться хозяйством в Москве, сколько уж ей осталось, думала я. Нико собирал документы для русского загса, а там были проблемы, потому как незаконнорожденный он когда-то был под фамилией Марии, потом получил фамилию Хариса, а данные об этом пропали из архива. Нико рассылал филиппики в Афины и угрожал чиновникам судом. «А как же вам дали паспорт?» — изумлялись в управе. — «А это я вас должен спросить, как же мне дали паспорт!»
— Куда ты все с портфелем бегаешь? — окликает Нико Мария. — В школу, что ль, собрался?
— Свидетельство о рождении восстанавливаю.
— Зачем?
— Для брачной лицензии.
— Ты что, жениться собираешься? Она тебя обманет, обворует, все отберет, а меня на улицу выкинет. Я верующий человек, сама себя убить не могу. И что я буду делать?
— Замолчишь и ни слова больше про нее не скажешь. Ни одного и никогда.
«И замолчала?» — спрашиваю. «Пока молчит. Тебя же нет здесь. Ну как-то раз поинтересовалась: — Вы расстались? — Нет, — говорю. Тогда она: — А может, жениться тебе на ней? — Я подумаю».
Надо же, восхищаюсь я, еще есть силы играть. Теперь у нас заме´р реакции. Вот ресурс у бабки!
А потом она резко стала сдавать.
Я наблюдала угасание Марии, поражаясь и ужасаясь бренности как процессу, как явлению природы, ведь я застала ее еще энерджайзером, когда хватало сил спорить, ругать, ущучивать и ужучивать, ходить за хлебом, самостоятельно стричься, красить густой ежик волос в черный цвет и ежедневно наглаживать шелковый шейный платок, каждый раз новый, разумеется, она очень элегантно выглядела, наша леди, — с этим неизменным круговоротом дел она управлялась до последних дней, проведенных в стенах квартиры, — я следила за регрессом, сначала будучи участником ее жизненной драмы, потом со стороны, знакомясь с отчетами из дома престарелых, куда ее определили после первого попадания в больницу, ради должного ухода, а потом и за последовавшими больничными репортажами. «Умирать» она начала в день утаенной от нее свадьбы, организованной в Москве, как почуяла, стенала и плакала безостановочно, — Димитра приняла удар на себя, но уже на следующее утро в нашей московской квартире раздался плохой ранний звонок: с Марией она не справлялась и умоляла Нико прилететь. Погоди, это только цветочки, будут и ягодки. Увы, мое пророчество нисколько не смягчает его гнев: медовый месяц сорван, он вылетает в Стамбул, оттуда — в Афины, оттуда — на Корфу, ни в какое умирание он не верит, это спектакль; на деле оказывается, что не совсем спектакль, в больнице, куда он ее привез, оказывается, обезвоживание, она лежит несколько часов под капельницей обоссанная и некормленная; Нико устраивает главврачу скандал, забирает ее домой и едет смотреть местные заведения для престарелых.
— Оставаться одна она больше не может, а я с ней жить не хочу и не буду. Я не могу мыть ей ж….
* * *
После этой истории Мария согласилась на нёрсинг, Нико ей больше не принадлежал, она сдалась. Там, в лучшем частном пансионате города, она беспрестанно стенала и жаловалась, что приходится обедать с беспомощными стариками и старухами, которых она знала детьми, и это — последнее, что она хотела бы видеть: с теми мальчиками и девочками, у которых теперь стекала овсянка изо рта, у нее были связаны плохие воспоминания. О немецкой оккупации 1943—1944 годов. Все они избежали смерти тогда, и теперь она долго за ними не шла. Мария устроила бунт, ей разрешили не ходить в столовую, а питаться отдельно у себя в комнате, чтобы не лицезреть этих призраков прошлого.
По правилам пансионата посещать насельников разрешалось только близким родственникам или обслуге, и теперь связующим звеном с внешним миром была Димитра. Иногда по просьбе Марии она привозила к ней священника, дабы та могла исповедаться и получить отпущение грехов, и сообщала потом, что Мария снова подала попу´ пятьсот евро, или возила ее на педикюр, к парикмахеру, или домой, взять недостающие брюки или денег из тайника. Мария давно завела где-то в квартире тайник — на всякий случай от воров и русской проститутки.
— Что она с моим сыном сделала! — причитала она, жалуясь по телефону Димитре. — Уехал тогда на всю зиму, меня одну бросил. Это все она. Манипулирует как хочет. Правду ж говорят, на волоске от п… корабль можно отбуксировать.
Димитра, как и Нико, отличалась гибким характером, на Марию старую не злилась, а, напротив, была ей благодарна, потому как Мария всю жизнь высылала ей круглую сумму, следуя установившейся более чем полувековой практике извиняться таким образом за порушение семьи. Димитра признавала ее за родственницу, некомфортную, но принадлежащую фамилии, и как могла оказывала поддержку в быту. Над фортелями Марии она посмеивалась. Вот спрашивала меня: твой брат женился? Прямо так и сказала: «твой брат». — А ты? — Ответила, что нет. — Я бы не смог соврать, — говорит Нико, — пришлось бы сказать. — Ну, соврал бы. Пусть доживет спокойно. Не буди лихо, пока оно тихо. — Я так не могу. Но, слава богу, пока она меня не спрашивала.
Иногда он приезжал навестить ее (реже, чем Димитра, но не так уж и редко); она его не сразу узнавала, но потом все-таки понимала, кто это, и пускалась в плач:
— Они хотят меня отравить!
— Зачем? Кому это надо, для чего им лишаться клиента? Мы за тебя полторы тысячи евро в месяц платим.
— Они меня ненавидят! — Мария заходится в старческом треморе. — Потому что директор — друг главврача из той больницы, где ты скандал устроил!
— Они принесли извинения, я их принял. Нет никакой проблемы.
— Они хотят от меня избавиться! Я не могу тут оставаться! Я вообще жить не хочу!
«Хм-м, — говорю я, — а что, если ее к капуцинам? Триста евро в месяц, одни попы` и молитвы — то, что ей надо. Бог будет очень близко. И никаких страхов». — «Там за полгода надо записываться». — «Так запишитесь».
Но к капуцинам они не успели — она нас покинула раньше.
Мария голосила ночами, она выплакала в пансионате все глаза; а потом сообщили, что стала поспокойнее: прописали таблетки от биполярного расстройства.
И что, пьет? Это как же они ухитрились? После всех фобических стенаний, что ее хотят отравить, вдруг на ламотриджин согласилась. Оказалось, через невропатолога. Директор дома престарелых позаботился, так она всех измотала. Пришел невропатолог и выписал лекарство для хорошего сна.
А это точно биполярное расстройство? И при чем тут невропатолог?
Ну, неважно.
Возможно, это тот главврач рецепт прислал. Почему нет, раз они друзья с директором.
— Как там наша девяносточетырехлетняя леди? — спрашиваю я каждый день из вежливости и из сочувствия к окружающим. Это дежурный вопрос. С одной стороны, мне до лампочки, а с другой — и так понятно, что она без выкрутасов не может.
— Не встает почти. Опять попа` вызывала. Причастилась. Взывает, чтобы внял Господь уж наконец ее молитвам и забрал. Опять пятьсот евро дала попу.
— Не думал пресечь?
— Ее деньги.
— Это пока она раз в месяц попа зовет — «ее деньги». До какого-то момента.
— Пусть делает что хочет. Хоть всё раздаст.
— Прости. Это травма советского человека: нельзя мерить нематериальное деньгами, грех.
Про директора дома престарелых ходили дурные слухи (сговор с черными нотариусами, отписывание недвижимости и т. п.), однако никто не мог привести ни одного конкретного случая — и это на острове, где каждый каждому родственник. По уровню сервиса его заведение действительно было лучшим и самым дорогим. И вообще, про кого в Греции не ходят плохие слухи? Ну подворует сто евро, припишет каких-нибудь памперсов, которых не было. Не более того. Но чтобы деньги и недвижимость отписывать — едва ли, уже бы вскрылось. А он стреляный зверь, вон, каждую неделю у подопечных задницы в пролежнях фотографирует: так и было, и даже хуже было, и не надо на нас катить за плохой уход, уход нормальный.
— А это точно именно те задницы?
— Точно, — говорит Нико. — Я сличал. Это ее. Мне нянечка раньше присылала. Вот эта рана совпадает.
Совсем она перестала вставать после второго попадания в больницу, в тот раз с бактериальной инфекцией, пролежала она дней десять, и то ли сил уж не было потом подняться, то ли желания. И, благодаря тому что директор дома престарелых, этот Харон, который переправил, наверное, уже не один десяток человек, завел практику фотографировать подопечных до отправки в больницу и после выписки, мы, как на графике, видели динамику ее состояния, и это было ухудшение по экспоненте.
Каждый день с утра в палату приходила нанятая сиделка-албанка, умывала Марию, кормила чем-то жидким с ложки, переворачивала, меняла памперс, опять кормила — и так до четырех часов. Потом Мария оставалась одна, потому что в греческих больницах услуги нянь не полагаются, и даже доплатить нельзя, нет у них в штате такого персонала, и даже белья нет в больнице, надо со своим, там только лекарства дают и питание, — Мария оставалась одна и обращала ко Господу молитвы о смерти. Господь за ней не шел, температуру сбили, давление было в норме, кардиограмма тоже — Марию, теперь уже лежачую, вернули в пансионат.
* * *
Но смерть, о которой она так просила, уже закралась в тело, зародилась из пролежней, разложившегося мяса, створожившись в его бактериях, которые в итоге сделали дело. Это было очень поучительно — увидеть, во что превращается зад лежачего больного, а у нее он уже через полгода превратился в раскисшее пятно некроза, несмотря на усилия частных нянек и антипролежневый матрас надежного производителя, — во что и как быстро. Пролежни — это рассадник смерти, сляжешь — умрешь, а если умереть не хочешь, нужно умудриться оставаться на ногах, как-то продолжать ходить, а если ходить невозможно — то в инвалидное кресло. Если, конечно, хочешь жить. Но она не хотела. Я поняла это по пустым глазам, по ее отрицающей трясущейся голове, когда она сидела на лавочке у похоронного бюро Кулури.
Через неделю позвонил директор пансионата: у Марии опять температура. Везти ее снова в больницу? Или не мучить, дать спокойно умереть?
А это уже терминальная стадия? Они все разное говорят. Он, нянька-албанка, врачи в больнице. Каждый видит по-своему. По опыту дедов, которые по шесть-семь лет лежали, — старое дерево долго скрипит.
— Могу помочь, — неожиданно говорит директор. — Ну, вы понимаете.
— Это как?!
— Ну, снотворное.
— Дайте два дня подумать, — попросил Нико.
Но не решился.
Как бы чего не вышло.
И Мария опять оказалась в больнице. Оказалось, инфекция возобновилась, и теперь в придачу к ней она получила вторую, больничную, которая была устойчива к антибиотикам и никак не вылечивалась. Шли дни, она лежала в палате интенсивной терапии, постепенно утрачивая способность говорить, узнавать людей, открывать глаза, реагировать на приход Нико… Она проваливалась в дырку от бублика.
— Ну как она там?
— Спит практически все время. Бывает, глаз приоткроет — то ли понимает что-то, то ли нет.
— Не говорит?
— Иногда бессвязная речь, каша во рту. Ничего не понятно.
— Ну… хоть попов не зовет.
На фотографиях она теперь напоминала мумию с трубками в носу. Крашеные волосы отросли и обнажили седины. Она уходила. Каждый день Нико приезжал к ней и сидел возле кровати — пока не раздался долгожданный утренний хороший плохой звонок.
* * *
Нико поехал в больницу за ее вещами, но главного там не обнаружилось.
— Телефон ее пропал и паспорт, — позвонил он оттуда.
— А золото?
— Золото нянечка еще неделю назад велела с нее снять. Цепочку сняли, а крестик куда-то укатился. Не стали ее ворочать, оставили. В общем, нет крестика.
— Может, в полицию позвонить насчет телефона? Не знаю, как в Греции, а в России у стариков паспорт и телефон просто так не пропадают.
— Это ничего не даст. Там бабушкофон. Потеряли просто. У греков везде во всем бардак.
— А хоронить как без паспорта?
— По свидетельству о смерти. Я заплатил две триста. Их, в общем, не беспокоит, есть ли у нее паспорт, землекопов. Свидетельство о смерти мне дадут. Удивительно, что так недорого. В Германии тысяч семь бы отдал.
— В России ты бы уже двадцать пять кредитов унаследовал. На пропавший паспорт.
— Может, найдется еще.
— Может, и найдется. Мы на разных планетах живем.
* * *
У Баланикаса, конкурента Бублика, за взятку решился и более критичный вопрос — подхоранивание Марии в семейную могилу без разрешения ответственного за эту могилу лица, а именно ее старшей сестры, девяностосемилетней Элени, которую в семье звали на немецкий манер тант-Элени, теть-Лена, известной своим еще более сложным, чем у баб-Маши, характером с повышенной склонностью ко лжи, клевете, кверулянтству и скандалам. Это было ее место, и Марию, с которой они давно были в ссоре, она бы туда не пустила.
Подхоранивать разрешалось раз в три года: гробов в могиле находилось уже так много, что они стояли друг на друге, и требовалось время на проседание грунта. И если теть-Лена узнала бы, что могилу занимает баб-Маша, то подняла бы крик до небес: а вдруг ей самой раньше, чем через три года, понадобится? Участок на кладбище на мысу Канони был приобретен давно, в сороковые, и Нико беспокоился, что за годы мог накопиться внушительный долг за его содержание. Однако оказалось, что каждый год кто-то исправно переводил нужную сумму. Это мог сделать только один человек — теть-Лена.
Никто уже и не помнил, когда и почему сестры перестали общаться. Мария — понятно, обычно она со всеми была в ссоре; но и Элени была со всем миром в разладе, тут тоже шансов не было никаких. За несколько лет до смерти Марии у Элени спросили, надо ли ей сообщать, если сестра умрет первой, на что та ответила: и знать не хочу! Вот и не стали говорить.
В сонной безмятежности жаркого июльского дня, иногда рассекаемой гулом заходящих на посадку самолетов, под мелодичную литию баб-Маша отправилась на место теть-Лены. Даже тут она умудрилась подложить ей свинью.
— Куда ж ее деть-то потом, теть-Лену? Если до окончания трехлетнего моратория опочит?
— Придется положить в другое место, потом переместим на семейный участок. Что делать, если обе к родителям хотели.
— А ты? Ты тоже туда хочешь?
— Я хочу, чтобы меня в море развеяли. Желательно в теплом. Как я отца возле острова Видо.
И я хочу, чтобы меня в море развеяли. Если получится за взятку. У крошечного Видо — островка, на который я столько смотрела с холма Старой крепости на закате и на рассвете с пристани Мандраки, и из сквера Художественного музея — меня вполне бы устроило. Нас всех ждет какой-то Бублик, рано или поздно, так пусть он окажется мздоимцем.
* * *
Телефон и паспорт нашлись в дирекции пансионата. Тайник показала Димитра. На поминки, которые устроили в лапшичной (Мария любила лапшу), Нико надел черную рокерскую футболку с черепом, окруженным пышным венком люминесцентно-пунцовых роз. Через неделю он подсчитал наследство, оно составляло около миллиона евро. Как мойщице автомобилей «Фольксвагена» это удалось, мы не знаем. И стало понятно, почему она так боялась меня.
1. От nursing home (англ.) — дом престарелых.