ПАМЯТИ ТАТЬЯНЫ ГОРИЧЕВОЙ
ПАВЕЛ КУЗНЕЦОВ
Об авторе:
Павел Вениаминович Кузнецов (род. в 1956 г.) — писатель, историк философии, критик, постоянный автор «Звезды»; печатался в журналах «Вопросы философии», «Новый мир», «Октябрь», «Посев», «Грани», «Новая русская книга» и др. Автор книг: «Археолог» (Лондон, 1992; СПб., 2003), «Изба и камень. Философская проза» (СПб., 2014); «Русское молчание: изба и камень» (СПб., 2016; премия им. Н. В. Гоголя), «Конспираторы» (СПб., 2024). Лауреат премии журнала «Звезда» (2002). Живет в С.‑Петербурге.
Татьяна Горичева — человек и мыслитель
(12. 08. 1947 — 23. 09. 2025)
Мы были знакомы по-настоящему с мая 1989 года. Несколько случайных встреч в конце 1970-х, до ее эмиграции — не в счет. Перед Олимпиадой 1980 года соответствующие органы многим беспокоившим режим личностям предлагали выбор — отваливайте как можно скорее, только выбирайте: если не свалите на Запад, то отправитесь на восток… Что это: высылка или изгнание?
Итак, музей Достоевского в Питере (наверное, не случайно), нижний этаж, вечерний солнечный свет сквозь полуподвальные окна и ее необыкновенно радостное лицо — умное, одухотворенное и просветленное одновременно, открытое всему — она была так счастлива, что вернулась в Питер, поэтому была готова встречаться со всеми, в том числе и в «Сайгоне» (было такое странное кафе на углу Невского и Владимирского), где она поила поэтов, маргиналов и столь любимых ею полусумасшедших — «юродивых». Тогда она полностью принимала наш убогий человеческий мир — чувствовалось, что она была счастлива (хотя это не совсем ее слово). Красивая, высокая, стройная интеллектуалка, с успехом вернувшаяся из Европы — подобных ей в Питере не существовало.
Мы сразу же устроили несколько встреч и семинаров у меня на квартире — первый был о Бердяеве (опубликован в ее журнале «Беседа», № 8). И тут же я ощутил ее масштаб — православной христианки, познавшей не просто Запад, но и почти всю современную европейскую философию и культуру, ее широту и многообразие. Она знала языки (немецкий и французский, меньше английский), философию, современное богословие (чего уж никто из нас не знал), искусство, литературу, хорошее кино, но не просто знала — она это пережила. Не все это почувствовали — она вела себя весьма скромно, — свою невероятную эрудицию она скрывала. Православные неофиты — тогда происходило очередное Крещение Руси — казались агрессивными невротиками, несчастными, больными существами (хотя были и другие), подозрительно относившимися и к католикам, и к протестантам, и в целом ко всему «чужому». В Татьяне ничего этого не было — она училась и у иезуитов в Германии, и на Сергиевском подворье в Париже, но оставалась внутренне свободной, удивительно свободной.
Я был на десять лет младше и откровенно помню свои первые чувства — и радости, и некоторой растерянности…
Философы тогда читали лекции по еще недавно запрещенной русской философии, и через какое-то время мы отправились из нашей квартиры на Мойке в лекторий общества «Знание» на Литейном. Запретный плод сладок — на лекциях собиралось по 100—150 человек. Моя лекция была о Чаадаеве. Мы отправились на машине, доставшейся мне от отца. Татьяна, случайно оказавшаяся у нас, захотела поехать.
Мы проехали не более версты, и ни с того ни с сего мотор вдруг заглох, авто остановилось. Я безуспешно пытался его завести. «Это из-за меня, — с юмором сказала Татьяна, — я не люблю машины, а они меня ненавидят».
Про Чаадаева потом она высказала свою любимую цитату: «Если бы мы не были столь огромны, нас бы никто и не заметил».
Всю жизнь она не любила технику и технологии, и они отвечали ей «взаимностью». До конца своих дней она не могла освоить элементарный айфон или даже частично компьютер, хотя перед поступлением на философский она едва ли не с отличием закончила какой-то радиотехникум. Это было очень важно: ее онтологический конфликт с современной техногенной цивилизацией. Она справедливо полагала, что в современных гаджетах есть что-то темное, скрытое — ведь никто не понимает, как работает то или иное устройство, но все ими пользуются. Темный «магизм» современной техники описан еще Бердяевым (одним из ценимых ею русских мыслителей — тоже романтиком) и многими другими. Тут можно привести цитату из Блока: «Всякое новое изобретение плодит всемирную чернь», — она могла бы с этим внутренне согласиться, но слово «чернь» просто не из ее лексикона — для нее не было принципиального различия между каким-нибудь магнатом и юродивым.
Самое главное — она была не просто романтиком, а романтиком неистовым, саморазрушительным, не переносившим никакой банальной обыденности, убожества унылого повседневного человеческого существования, мещанского комфорта, быта и всего, что с ним связано. И буржуазного христианства.
Она изначально была убеждена, что человек предназначен для чего-то неизмеримо большего, Высшего, трагического и трансцендентного. В этом проявился невероятный масштаб ее личности, искавшей по всему миру близких людей, но, увы, они встречались ей все реже и реже.
Особенно это усилилось после невероятного успеха ее двух первых книжек: «Взыскание погибших» и «Опасно говорить о Боге» — простой и искренней автобиографии.Она стала ездить и читать доклады в Германии, жила там подолгу и напрямую столкнулась с немецким бюргерством, бездонным прусским или баварским мещанством, которое ее любило (доклады собирали до тысячи человек), но и сильно угнетало. Немцы странный народ (как, впрочем, и русские, но иначе): если им прикажут воевать — они выстраиваются в колонны и начинают маршировать на запад или на восток, если законами им предписано зарабатывать деньги — они будут добывать их в немыслимых количествах и даже делиться ими из чувства вины со своими ближними и слушать доклады о трансцендентном. В Германии ее любили, временами воспринимали как Вестника, пришедшего из неведомой восточной страны.
В Германии она любила только трагических романтиков; Гете, Кант, Гегель, Адорно или Слотердайк, да и многие современные философы (она их хорошо знала и часто цитировала) оставляли ее равнодушной. Гельдерлин — ее любимый поэт, далее Ницше, Георг Тракль, Пауль Целан и главный для нее в ХХ веке — Рильке. …Да, еще Каспар Давид Фридрих, наряду с Ван Гогом, — ее любимые художники.
Христианизированный Ницше — в духе русских религиозных мыслителей, — в припадке безумия обнявший несчастную лошадь в Турине, остался ее любовью навсегда…
Разумеется, Татьяна застала в Германии выдающихся мыслителей и богословов — от Вильгельма Ниссена (она была единственной женщиной на его семинарах) до Ханса Урса фон Бальтазара, личное общение с ними было очень сложным, интеллектуалы уже почти перестали общаться.
Во Франции, еще в 1980-е, она не участвовала в эмигрантских распрях, читала и знала Фуко, Делеза, Деррида, Нанси, Жирара, особенно ценимого ею Мишеля Серра, Поля Рикера, вплоть до недавно умершего Бруно Латура. И, разумеется, православных и католических богословов. Она остро чувствовала современность. Кто из русских тогда их вообще открывал?
В России она предпочитала Лермонтова — Пушкину, Достоевского — Толстому, Цветаеву — Ахматовой (но и ее она очень ценила), Есенина — Клюеву, а Бердяева — Ивану Ильину.
Как подлинный романтик, она сотворила множество заманчивых мифов о загадочной, бедной и несчастной Восточной стране, где из-под гнета Совка и ГУЛАГа возрождается истинное христианство с неофитами, старцами, монастырями, — и в этом она была внутренне совершенно искренна. Но она еще больше не любила буржуазный Запад и критиковала его как по-русски, так и по-немецки, тоже вполне искренне. Многим это не нравилось, ее обвиняли в двуличии — тогда почему она там живет? (При мне это говорил С. С. Аверинцев, например.)
На самом деле она там не жила — большую часть жизни она провела все же в Питере (это отдельная история) и в Париже, а в Германии она работала, труд этот был очень тяжёл — как и в Чили, Эквадоре, Южной Корее, Индии, не говоря о европейских странах, где она выступала с бесчисленными докладами.
Как-то она мне призналась: когда на поезде она пересекает границу Германии, у нее начинает сразу же болеть сердце, печень и другие жизненно необходимые органы. Это была нелегкая миссия в стране любимой и чуждой одновременно, где больше не было ни Гельдерлина, ни Ницше, ни Рильке, ни Хайдеггера, с которым она когда-то переписывалась.
Но она несколько раз общалась с кардиналом Ратцингером — будущим папой Бенедиктом, брала у него интервью для «Беседы»… Впрочем, был и Эрнст Юнгер, но они не встретились.
Ее поклонницы в Германии — три пожилые дамы — по собственной инициативе создали в конце 1980-х секретариат ее имени в Людвигсхафене. Он занимался и устроением ее докладов, и собиранием гуманитарных пожертвований для несчастной России.
Нужно рассказать об ее отношении к «золотому тельцу», о чем ходило столько слухов. Какое количество всевозможной помощи было отправлено в Россию, сколько средств было доставлено монастырям, церквам, религиозным издательствам, сколько лекарств для тяжело больных людей! Позднее она помогала и приютам для животных. Даже приблизительно невозможно подсчитать эти суммы. Но помогать людям очень сложно: к ней приходило бесчисленное количество просителей — как религиозных, так и светских. Гуманитарную и финансовую помощь она как можно скорее стремилась передать, словно избавиться от тяжёлого бремени. В метафизическом смысле она ненавидела деньги. Поэтому в калейдоскопе лиц — от искренних монахов до сомнительных священников, подозрительных издателей и псевдопатриотов — было очень непросто разобраться; и часто эта помощь попадала не совсем по адресу.
Я никогда не встречал людей, которые были столь равнодушны к своему быту, унылой повседневности, комфорту, как она: в этом была даже некая патология. Она все это ненавидела и презирала. Татьяну даже нельзя было заставить пойти в магазин, чтобы купить что-то для себя, кроме книг, хлеба и вина. Она прилично одевалась, но в основном это была старомодная одежда от почитательниц. В нее искренне влюблялись вполне истероидные и небедные немки, умолявшие ее приехать и жить с ними.
В квартиру после ее отъезда селиться было очень сложно — надо было убираться сутки. Но она этого не замечала. Духовный человеческий мусор намного страшнее мусора бытового. Чтобы не видеть и не переносить банальность нашей жизни, уныние повседневности, ей нужен был бокал-другой хорошего вина, сыгравшего и положительную, и драматическую роль в ее жизни. Это драматическая и отдельная история, которая развивалась уже в 2000-е годы. Ее постигло тяжелое разочарование уже не только в западной цивилизации, но и в любимой России, которая становилась трагикомическим двойником европейской буржуазности. Слова «боль», «катастрофа», «ужас» встречаются в ее дневнике все чаще и чаще.
Она не хотела просто жить, она горела и желала, чтобы окружающие ее люди тоже горели, вспыхивали, умирали и вновь возрождались. Ее последняя «толстая книжка» уже своим названием «О священном безумии» вполне соответствовала ее жизни.
Когда она выступала с лекциями по немецкому религиозному радио, ее попросили не говорить о «трагическом христианстве», ибо слушателей это травмирует. Христианство должно быть «комфортным». Это ее страшно возмутило, ибо сама она глубоко трагический человек.
Она была, бесспорно, «космической личностью» (и писала о «русском космизме») — в самом точном значении этого понятия. Татьяна не вмещалась ни в какие структуры, сообщества, идеологии, группы, особенно политические, и даже будучи православной — ни в какие конфессии. В политике поэтому она часто делала много ошибок, делая ставку «не на ту лошадь»; ее сильно раскачивало, то «влево», то «вправо». И потому ее постоянно критиковали за «ереси» со всех сторон, не говоря уже о банальной зависти. В Европе ее ругали за «антиэкуменизм», русский национализм (!), «православную мифологию», а в России — за «экуменизм», за «модернизм», за общение с католиками и протестантами, за «мистический анархизм» и бог ведает за что еще.
Татьяна к этому привыкла и относилась весьма спокойно. После ее книжек о природе, животных, православной экологии один русский священник совсем недавно обвинил ее в «зоолатрии». Я об этом ей сказал. Она мягко улыбнулась и ответила: «Это хорошо. Значит, я достигла цели».
И последнее. Дневник (10.5.2003):
«Из России позвонила Ольга. Хорошо, что русский голос прорвался в мою неуютную, холодную квартиру. У меня такая нелюбовь к жилищу, что только сегодня набралась сил и вытерла мокрой тряпкой пыль с полок. Что-то со мной происходит. Да, Ганди съедал по яблоку в день, а я давно уже не ем почти ничего. Хорошо понимаю умершего от голода Гоголя. Вспоминаю и Кафку: ни одна пища меня не устраивает. Перестала фланировать по Парижу, наслаждаться его шармом. Отвращение растет. Не хочу, не хочу отвращения. Суицидность мне чужда и противна, некрофильство — не для меня. Тем более что оно на 90 % заполняет современную литературу. Господи, дай мне сил, я хочу только вечности, только любви».
При завершении текста мне внезапно попалось предсмертное интервью писателя-католика Франсуа Мориака, кстати, Нобелевского лауреата (светский журнал «Экспресс», перепечатано в «Вестнике РСХД, 1970, № 3).
Престарелый, но невероятно одухотворенный Мориак говорит о многом: о тотальном кризисе культуры, о конце французской литературы, об упадке католицизма и о том, что в грядущем мире писателю нет места: «В моем доме уже не поют соловьи».
— Остается ли у вас основание для надежды?
— Да, христианство… Маленькая точка света, блестящая во мне, может быть, блестит из России. После пятидесяти лет воинствующего атеизма… коммунизму не удалось стереть слов Христа в этой огромной стране — это невероятное происшествие. И даже больше: христианская вера вновь появляется в интеллигенции, для меня это знамение. В этом ошалелом мире, где все в конце концов смешивается, мне кажется, что сам Бог сопротивляется и говорит нам: «Я здесь. Не страшитесь».
С Татьяной ушла целая эпоха, но она верила, что эта точка останется и в будущем. Будет ли она светить?