ЧТО ВЫ ДУМАЕТЕ О ТОЛСТОМ?
БОРИС РОГИНСКИЙ
Об авторе:
Борис Арсеньевич Рогинский (род. в 1972 г.) — критик, кандидат философских наук, заведующий научной библиотекой Музея Достоевского. Лауреат премии журнала «Звезда» (2010)
1. Ну, не сам прочел, а мне вслух прочли «Три медведя» и «Филипка», «Машу и медведей», из «Азбуки» незабвенное «Кому надо чаю, иди сюда». Дома или на даче, на топчанчике или диванчике с мамой, а может, и за едой. А вот сам прочел тоже, наверное, эти или в том же роде, в 7—8 лет.
2. «Войну и мир» в 9 лет прочли в Усть-Нарве целиком взрослые по очереди для нашей детской аудитории. После обеда в июле за колченогим столом на свежем воздухе. Ветер с моря: «Die erste Kolonne marschiert. Die zweite…» Вечер в августе, чердак, лампа. А. И. Добкин: «— Не дам, — проговорил он отчетливо. Бледный, с трясущеюся губой, Пьер рванул лист. — Не дам, — проговорил он отчетливо».
А сам — не помню. «Анну Каренину» в 9-м классе.
3. Не помню. Конечно, менялось. В детстве и отрочестве воспринимал всё «как есть», без возражений и раздражений, но местами с восторгом («свернулся главный винт», Баздеев — будто все это про меня) и почти всегда со смехом. Потом восторги стали расти и растут до сих пор, но появились раздражения. Понял лет в 25—35, читая вслух сестре и преподавая в гимназии, что все эти чувства, особенно неприятные, вызваны не самими героями и обстоятельствами, а тем, что пытается навязать читателю автор. «Смотрите, какая она!» Лев Толстой, как нянька моя с ужасной едой из перемолотой курицы, лука и еще чего-то, пальцем пропихивающая мне это в рот со словами «Ша, Боря, не питюкай», так же пропихивает умиление перед Наташей и Николаем Ростовыми. А бедных (в смысле денежном) делает ущербными духовно — Соню, Долохова. Или, наоборот, ущербных — бедными.
4. Антипатий нет (то есть всё потому, что Наташа и Николай Ростовы «сами по себе» не виноваты, их просто навязывают читателю). Симпатии — старики: Болконский, Кутузов, Баздеев и особенно князь Василий. Тут что-то помимо толстовской тогдашней концепции истории и личности, такое: «Да, были люди в наше время»…
5. Да. С Вронским и Стивой, увы. Вовсе не из-за аристократизма (бог с ним совсем), а из-за нелепости Вронского и наивной веры в компромиссы Стивы. И необремененности обоих трагедиями и идеями.
6. Да. Как же не сочувствовать? Это старый киношный трюк: чьими глазами видишь действие, с тем себя и связываешь, тому и сочувствуешь в первую очередь, даже если он душит дам галстуками. Самое мучительное и, как мне кажется, и сведшее Анну Каренину в могилу — это какая-то тягомотина жизни. Кто-то там ест устриц с чувством, толком, расстановкой, кто-то косит сено, кто-то ссорится, мирится, сплетничает — а у нее только один и тот же ужас, одно и то же горе.
7. Не люблю все эти «гамбургские счеты». «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи» — и то скромнее, все-таки советская эпоха. А тут прямо «величайший русский». А мне, может, больше нравятся Салтыков-Щедрин и Саша Соколов…
8. Когда уже преподавал в гимназии. Один юноша написал по «Исповеди» научную работу. Вот тогда я прочел. Это стыдно.
9. Да, но стараюсь этого избегать. В «Мистериях» Гамсуна главный герой перед расфуфыренным провинциальным обществом развивает эту мысль:
«Писатель прекрасный, а философия гроша ломаного не стоит, потому что состарился, отлюбил свое, ему больше не хочется, и вот теперь взялся учить молодежь воздержанию».
Тут вам и художник, и человек, и мыслитель. А дело происходит в 1898 году, скажем. Что ж будет дальше? Вообще-то мыслить писателя в отрыве от человека было бы несправедливо и, наверное, зло. Я люблю Толстого — но не пойму какого: то ли как учителя в красном шарфе, то ли как Анну Каренину или Позднышева. Анненский придумал про Достоевского, но подходит, на мой взгляд, и Толстому:
В нем Совесть сделалась пророком и поэтом,
И Карамазовы и бесы жили в нем, —
Но что для нас теперь сияет мягким светом,
То было для него мучительным огнем.
10. Я не читал этого, не знаю контекста. Поэтому соглашаться или отрицать некорректно с моей стороны. Но вспоминаются слова Чехова о том, что, сколь бы ни были ему чужды мысли Толстого, сила его убеждения рушит все преграды и не согласиться невозможно. А ведь это как раз про религию.
11. Насчет непротивления — нет. Казалась абстракцией в 1980—1990-е годы, когда я носил в кармане отлитую из свинца горловину бутылки для самообороны. И то не всегда помогало. А вот всюду уже захватанное «Делай что должно…» часто поддерживало и, стыдно сказать, поддерживает и сейчас. Как и вообще стоические черты философии Толстого. Историческая философия его, особенно под влиянием книги Я. С. Лурье «После Толстого», действительно стала для меня чем-то очень важным.
12. Нет. Я в этом не разбираюсь.
13. Не знаю. Да. Человек часто в старости, вопреки всем благоприятным обстоятельствам, одинок. И это касается и писателей, и правителей, и простых людей, меня окружающих. А если прибавить панический страх смерти — вот тут не позавидуешь.
14. Нет, не согласен. Я вообще эти религиозные штуки вроде «божественная благодать» или «бесовская гордыня» не понимаю и не хочу понимать. Ну был он отлучен от Церкви. Там-то в устах администрации и уместны эти слова. А я к ним равнодушен. Гордыня была — а у кого не было? Может, у Пушкина? Но бесовская…
15. «Жена его Софья Андревна, обратно, любила поесть». На таком уровне вправе. Но не дальше этой песенки. Может, вправе, но не желаю.
16. Бог ее знает. Богатой — вполне. Красивой — особенно в молодости. А вот насчет счастья (даже если выкинуть из этой истории все причуды Л. Н.) — не думаю, чтобы сие было возможно вообще у «жены великого человека». Не позавидуешь. Умной, кажется, была.
17. Испытывал. Но насчет подлинного откровения никогда не думал. Просто прекрасная история, из которой не хочется выделять никаких откровений, это ее принижает. В каком-то смысле вся литература, как и философия, — наука умирать. И эта страшноватая и нелепая история прекрасна каждым своим словом. И, читая ее, я испытываю радость с первых до последних слов. Ужас и сострадание, как по Аристотелю? И это выше любых подлинных откровений о чем бы то ни было, на мой вкус.
18. Не знаю. Барского, скажем, в Герцене было больше, чем в Толстом. Несколько механический скепсис и рационализм — наследие XVIII века — наверное, признак аристократической культуры (старик Болконский!).
19. Конечно, да. Именно как писатель, потому что мыслитель в Толстом для меня — это часть писателя. Очарование, гипноз его не становятся слабее с годами. И при всем гипнозе, говоря высокопарно, я чувствую в жизни его дружескую руку, как Данте — руку Вергилия. Немножко он тревожит меня, напоминая, что в мои годы пора подводить итоги, а я все этого не делаю по малодушию.
20. Трудно назвать одно. «Крейцерова соната»? «Смерть Ивана Ильича»? «Хаджи-Мурат»? То есть повести, а не романы. Они потрясают, огорошивают. А потом очаровывают каждым словечком, даже и самым неуместным. А потом успокаивают, дают силу и надежду жить дальше. А нелюбимого нет.
21. О да! И сейчас хочу. Это как залезть в сундук («сундук с „Анной Карениной“») или шкаф и провести там год, скажем. «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная».
22. Ну, поехали: «кофе, Пастернак, собака»… Мама или папа?
23. Она чрезвычайно остроумна, и, кажется, эссе достигло своей цели: заставить читательскую мысль работать, спорить, изобретать, пусть и велосипеды, но не одни же только велосипеды!
24. Хотел бы. Не знаю зачем. Посмотреть, какого цвета обои, даже при живом хозяине — любопытно, но так, в меру. Посмотреть, как хозяин пьет чай, и почувствовать силу его рукопожатия — тоже обошелся бы. Мне кажется, что природа, более или менее сохранившаяся с тех времен, может многое открыть в том, кто жил в ней. «Природа знать не знает о былом» — не согласен.
25. Да. И кажется, ревниво.