ПОЭЗИЯ И ПРОЗА

Александра Свиридова

Не нам решать, кого любить

Хроника

 

Артем позвонил среди ночи, чего прежде не случалось. Попросил утром поехать с ним в Переделкино — там нужно снять что-то интересное для нас. Было лето 1992 года. Уже полгода мы работали вместе над телепрограммой «Совершенно секретно», которую делали с нуля для ВГТРК. Это был новый канал телевидения, созданный Олегом Попцовым. Артем Боровик, заместитель Юлиана Семенова в газете «Совершенно секретно», получил час вещания и намеревался давать в эфир материалы газеты. Ему нужен был сценарист, режиссер. Были разные претенденты, но сложилось так, что в финале этим человеком стала я. Строгая директор программы Екатерина Шахназарян сказала вместо приветствия, что видела мой фильм о Варламе Шаламове и с уважением относится к моему труду, так как отец ее выжил на Колыме «в гаранинские расстрелы». Это звучало как пароль. Артем вторил ей: «Я видел ваш фильм и рад, что вы готовы работать с нами», — сказал он при знакомстве. На лестничной площадке, куда все выходили курить, мы оговорили условия работы. «Никаких конфликтов», — предложила я. Планируем вместе, принимаем решения вместе, я снимаю, он смотрит, и, когда ему не нравится, он говорит, а я, если не могу принять, ухожу. Мы были разными людьми, с разным опытом, обитатели разных сред, как рыбы и птицы, и следовало допустить, что возникнут трения. Артем согласился. Он стал лицом программы и главным редактором, а я делала все, что за кадром. С января мы выдали в эфир несколько программ, каждая из них по рейтингу критиков вышла в лидеры. Теперь было лето.

Утром служебная машина подобрала меня у моего дома в районе Речного вокзала. Мы заехали за Артемом в офис на Калининском. По дороге он рассказал, что произошло. Теперь не вспомню, почему Артем был за рулем поздно вечером на деревенской дороге в Переделкине, где заглох мотор, и он пошел искать телефон, чтобы вызвать техпомощь. В доме Пастернака горел свет. Артем постучал, ему открыла Наталья Анисимовна Пастернак, сноха поэта, вдова его младшего сына Леонида Борисовича. Он позвонил, и теперь следовало ждать, когда приедет машина. Наталья предложила Артему посидеть у нее. Артем говорил, что Наталья уже два года как директор Дома-музея Пастернака. До`ма, в котором она прожила много лет как член семьи. Борис Пастернак был дважды женат, и в первом и во втором браке у него было по сыну. У второй его жены — Зинаиды Николаевны — было еще двое сыновей от Нейгауза — Адриан и Станислав, любимые пасынки Пастернака. Родился у нее с Борисом Леонидовичем еще и младший сын — Леонид. Его женой стала Наталья. Леонид привел ее в родительский дом, где они жили счастливо, но недолго. В 38 лет у Леонида неожиданно остановилось сердце. Он был за рулем, притормозил на светофоре подле Манежной, а когда зажегся зеленый и машина не тронулась, милиционер подошел узнать, что случилось, и увидел его…

Наталья с дочерью Леной осталась в доме с Зинаидой Николаевной. А когда ее не стало, а потом и ее сына Станислава, дом отобрал Литфонд, и Наталья много сил положила на то, чтобы сохранить его. Теперь, когда дом был спасен и был сделан наконец музей Пастернака, она вернулась в него директором. Артем не скрывал недоумения: как это можно — быть директором в собственном доме? Но ехали мы в Переделкино по другому поводу. Наталья рассказала Артему странную историю этого дома. Он подумал и махнул рукой:

— Она сама вам расскажет.

Я была знакома с Натальей, так как за два года до этого снимала у нее в квартире эпизод для фильма о Шаламове — сцену встречи творцов. Шаламов, освободившись, не сразу выехал с Колымы, а остался поработать фельдшером в маленьком поселке, где писал стихи. Две тетради отправил оттуда Пастернаку, а тот прислал ему ответ — в Оймякон. И когда Шаламов добрался до Москвы, Пастернак принял его у себя в Лаврушинском переулке. Наталья любезно впустила мою съемочную группу в квартиру и позволила нам снять этот эпизод.

Она не сразу, но вспомнила меня, и мы втроем пошли к могиле поэта. Я включила магнитофон.

— Вот здесь похоронен Борис Леонидович. Место для захоронения члены семьи не выбирали, место это было предложено администрацией — на краю кладбища, у трех сосен. Волею судьбы это место оказалось на расстоянии взгляда из окна дома Бориса Леонидовича. Вы увидите, что сейчас из его кабинета виден памятник. Надгробие выполнено Саррой Лебедевой, это ее последняя предсмертная работа. Совершенно замечательная: это не барельеф, а наоборот — контррельеф, в разное время суток, с переменой освещения, мы видим, как меняется изображение Пастернака.[1] Оно как бы движущееся и оттого очень живое. Посмотрите, здесь он действительно похож и на араба, и на его коня, как писала Марина Цветаева. По завещанию Сарры Лебедевой памятник и надгробие следовало делать из теплого камня — известняка. Ее волю выполнили, но известняк — слабый камень, нестойкий: плохо переносит и зиму, и осеннюю дождливую погоду, и летнюю жару. Потому, как видите, он сильно испортился. Масса химиков приходила сюда, покрывала его определенным составом, мы чистим его каждый год и как-то поддерживаем этот камень. Но, видимо, нужно будет эту гениальную работу переводить в более устойчивый камень. Гранит или мрамор. Чуть позже тут появились захоронения его младшего сына, моего мужа Леонида Пастернака, сюда же была перенесена урна Зинаиды Николаевны, его жены, и уже в 1984 году его приемного сына Адриана Нейгауза. Так образовалось это захоронение. Сейчас сюда приходит масса людей. Это место паломничества, а в день его смерти, 30 мая, здесь собирается очень много студентов, которые читают стихи Бориса Леонидовича. И 10 февраля — в день рождения — тоже. Сейчас, помимо того, что нужно думать, как заменить камень, нужно еще поменять изгородь, которая уже стоит более двадцати лет. Это же изгородь из цветущего шиповника, и в этом году мы попытались его заменить. Но кустарник пока еще очень небольшой. Поэтому место как-то затоптано, и самое легкое, что нам хотелось сделать, это заменить старую скамейку. Потому что за тридцать лет она обветшала — установлена в год захоронения. А когда мы скамейку меняли, то старались сделать ее точно такой же — по форме повторить ее. Но когда рабочие ее снимали, внутри скамейки обнаружились провода и какие-то устройства. Куда идут эти провода, куда шли, для чего они предназначались, этого мы, конечно, понять не могли, но очень жалко, что погибла третья сосна, к которой тянулись провода. Говорят, что там была антенна и потому молнии попадали в сосну. Так этот символ могилы Пастернака — у трех сосен — был утрачен, и теперь на могиле Пастернака только две сосны. Но нам в одном питомнике любезно предложили выбрать молодую сосну — пятилетнюю или семилетнюю, — и на месте погибшей мы в этом году посадим новую и надеемся, что так восстановим этот символ: Пастернак похоронен в Переделкине у трех сосен.

Мы постояли у могилы Пастернака, осмотрели пеньки. Снимать было нечего: провода уже кто-то убрал. Но мы решили снять драматичную историю дома и одним из эпизодов дать историю со скамейкой. Я обсудила с Натальей, когда ей удобно принять съемочную группу, и уехала. Артем остался. Помню, они обсуждали издание какой-то книги.

Через день-другой я вернулась с оператором в Переделкино.

Наталья заметно волновалась перед камерой. Моложавая и миловидная, однако было заметно, что ее не смущает, какой она покажется на экране. Главное, как построить рассказ, — что предавать огласке, а что опустить. Я объяснила, что после съемки запись услышит только стенографистка. Она распечатает все с пленок, разметит по минутам для монтажа, и копию машинописи я отдам Наталье. А дальше мы либо сядем вместе и отметим, что убрать, либо Наталья сама отметит. Потом будет монтаж, когда снова можно будет убрать то, что не хотелось бы выносить на люди. Ей стало спокойнее, и мы начали работать. Для начала решили пройти вместе по дому, чтобы Наталья провела привычную экскурсию, а камера последует за ней. Наталья приняла мой план и повела меня на второй этаж.

 

 

Он

 

— Мы с вами находимся в кабинете Бориса Леонидовича Пастернака. Вот за этим столом он работал, и на этой солдатской постели он спал. Комната довольно большая, но вещей в ней не очень много. У Бориса Леонидовича было еще меньше. Вот эта конторка появляется в 1957 году, когда у него было обострение воспаления коленного сустава и врачи думали, что ему удобнее будет работать стоя. Зинаида Николаевна привозит эту конторку. Тахта — подарок его друга, шофера, который не мог спокойно видеть, что Пастернак спит на этой солдатской постели, и к Новому году он собственноручно изготовляет эту тахту. Но Пастернак на ней спать не мог. Он был растроган до слез. В 1958 году появляется эта полка. Он заказывает ее местным мастерам. Это тот период, когда он начинает получать роман «Доктор Живаго». Книгу, которую присылают ему со всех концов мира на итальянском, потом английском и французском языках. Книга в Европе сразу стала бестселлером, и для этих книг он заказывает эту полку. Своей сестре Ольге Михайловне Фрейденберг[2] он пишет в Ленинград: «Я живу, как студент, и мою комнату легче убрать, чем номер в гостинице». У входа в кабинет вы видите шкаф, в котором находятся словари Брокгауза и Ефрона. Маленький шкафчик за стенкой — для его личных вещей, и это все — больше ничего в комнате нет. Нужно отметить один из лучших автопортретов его отца, академика живописи Леонида Осиповича Пастернака на стене. Обратите внимание, как он его размещает. Так, что этот портрет виден только ему. Позже он скажет: «Всем, чего я достиг, я обязан своему отцу». Вот такое, так сказать, постоянное общение с отцом, видимо, происходило в комнате.

Над конторкой Борис Леонидович размещает офорты отца, его иллюстрации к «Воскресению» Льва Толстого. Это неслучайно. В автобиографическом очерке он вспоминает историю их создания, когда курьер ездил между Мясницкой, где жил и работал отец, и Ясной Поляной, как одновременно создавалось это произведение и иллюстрации к нему. Борис Леонидович гордился, что Лев Николаевич Толстой ставил отцу за эти иллюстрации наивысший балл: пять и пять с плюсом. Еще у него тут была фотография Джавахарлала Неру с дарственной надписью. Находилась она в этой конторке, среди вещей, так и помеченных как самые дорогие. Все дело в том, что, когда началась травля Пастернака, Неру на Западе возглавил комитет защиты Пастернака. Известно, что Неру имел телефонный разговор с Хрущевым, и с этого момента травля стала сходить на нет, и мы, рассказывая историю о роли Неру, всегда с благодарностью показываем эту фотографию.

Как пришла фотография Неру? Кто-то привез или пришла по почте?

— Неру прислал ее по почте Борису Леонидовичу в то страшное время, и на английском языке внизу на фотографии надпись: «С наилучшими пожеланиями и поздравлениями к Новому году». Вот такое письмо. Тут еще, как вы видите, некоторая мебель, все очень простое, самое необходимое, и это неслучайно. Это не связано с большими материальными трудностями Бориса Леонидовича и Зинаиды Николаевны. Это желание жить просто, так, как все, — чтобы ничто не отвлекало и было только необходимое для жизни. Пастернак безумно любил этот дом. В последнем письме Хрущеву он пишет: «Вашему великодушию я приписываю, что остался жив я сам и мой дом». Но стихов, конкретно посвященных этому дому или воспевающих дом, не существует. Отдельные строчки описывают какие-то конкретные части дома. Например, в знаменитом стихотворении «Август». Борис Леонидович спал с закрытыми занавесями. И первая строка — это сцена пробуждения поэта здесь, в этой комнате.

 

Как обещало, не обманывая,

Проникло солнце утром рано

Косою полосой шафрановою

От занавеси до дивана.

 

«От занавеси до дивана» — эта строка определяет пространство. А дальше — пробуждение поэта. Край стены за книжной полкой был тут. Борис Леонидович лежал головой вот к этой стене, и первое, что он видел при пробуждении, это именно край этой стены и эту книжную полку. И это всё. Ни в каких других стихах описания обстановки или расположения своего дома не существует.

Интересная вещь, что, сидя за этим столом и за этим стулом зимой, — сейчас это трудно представить, потому что деревья, которые сам Борис Лео­нидович посадил вдоль забора, сильно разрослись и крона загораживает поле и церковь, а зимой… Зимой, когда листвы нет, мы видим снежное поле из стихотворения «Рождественская звезда»:

 

Вдали было поле в снегу и погост,

Ограды, надгробья,

Оглобля в сугробе,

И небо над кладбищем, полное звезд.

 

То есть тут напрямую дана картина, которую видит Пастернак в окне. А волею судьбы случается так, что он еще видит место своего будущего захоронения. Никто — ни Зинаида Николаевна, ни его сыновья — не выбирал это место. Это было то, что им предложили. Оно оказалось у трех сосен. Именно их видел Борис Леонидович. И даже фольклорная строка из «Гамлета» «Жизнь прожить — не поле перейти» тоже приобретает определенный смысл, когда смотришь в это окно. Его кабинет и три сосны у места его захоронения разделяет поле. А вот там сад — вы видите, — в котором Пастернак очень много работал. Сам копал, окучивал картошку, весной делал грядки, копал землю и сажал овощи. Он не любил кабачки, но восхищался их красивой листвой, говорил, что это как старинные кареты. И любил раздаривать кабачки. Во время войны он питался только морковью, картошкой, которые сам выращивал. Сейчас мы на этом месте не только своими силами, а с помощью группы людей полностью восстановили сад и огород. И в том же месте сажаем картошку и овощи, где сажал их Пастернак. Поэтому, рассказывая о жизни Пастернака в Переделкине, о его творчестве, можно рассказ начинать просто от калитки, проходя мимо его сада и приближаясь к дому.

Вот за этим столом был написан поздний цикл стихов в Переделкине, осуществлены переводы и, конечно, роман «Доктор Живаго». В этой комнате расставлялись стулья, приглашались близкие люди, и Пастернак читал им последние главы романа, проверяя, так сказать, на слух реакцию слушателей. Эта сцена очень хорошо описана Андреем Вознесенским, известным поэтом. Так как он был учеником Бориса Леонидовича, то не раз бывал в этом доме. Ради справедливости надо сказать, что, несмотря на то что у Пастернака было высокоинтеллектуальное окружение, не все его друзья одинаково радужно восприняли этот роман. Было очень много критики. Надо перечислить, кого мог пригласить Борис Леонидович на это чтение. Это, конечно, Генрих Нейгауз, это актер Борис Ливанов, приезжала вдова друга Бориса Леонидовича Нина Александровна Табидзе. Конечно, были Валентин Фердинандович и Ариадна Борисовна Асмус, Всеволод Иванов, его жена Тамара Владимировна, и могло быть несколько приглашенных из Москвы гостей. Очень часто эти друзья его говорили: «Борис, ты великий поэт, но проза — это не твой удел». Надо сказать, что Борис Леонидович был очень мягким человеком, но, когда его начинали критиковать по поводу романа, он просто приходил в бешенство. Он считал, что единственная ценная вещь из созданного им, которую он оставляет для грядущих поколений, это роман «Доктор Живаго». А все стихи, написанные до этого, — только фрагменты к большому полотну, наброски, так сказать. Большим полотном он считал именно роман «Доктор Живаго». Есть высказывание Пастернака, что он готов был поплатиться жизнью за него. Ради того, чтобы иметь возможность высказать свои убеждения и, так сказать, представить это свое художественное произведение. Так он сам оценивал роман и, как всегда, оказался прав. Прошло время, и теперь оценка романа совершенно иная, и люди понимают, что роман не так прост, как кажется с первого взгляда. Сейчас существует много исследователей, которые видят там, скажем, четвертый план. Сравнивают это произведение с «Войной и миром» Льва Николаевича Толстого. И так воздают должное произведению Бориса Леонидовича.

Борис Леонидович, как видите, жил и творил в очень скромной обстановке, но очень любил чистоту. Здесь всегда царил идеальный порядок. Большого количества книг у него не было, вот эта строка «Не надо заводить архива, / Над рукописями трястись» — она буквально им воплощалась в жизнь. До сих пор существует очень много записок, которые он отдавал своим близким, в частности Асмусам, где обращался к Валентину Фердинандовичу с просьбой взять для него из библиотеки какую-то конкретную книгу определенного издания. И очень любил потом возвращать эти книги. Был очень аккуратен с этими книгами. Изредка только на полях он мог сделать небольшую пометку в виде линии, а иметь большое количество книг дома он не желал. Хотя в его московской квартире, конечно, имеются полные собрания сочинений наших классиков — Пушкина, Толстого, Чехова, Блока, очень многие из них имеют отдельные пометы Пастернака, а здесь, как вы видите, словари, книги, которые ему присылали для прочтения, и, как я уже сказала, его любимое детище — «Доктор Живаго» на отдельной полке.

Вещей у Бориса Леонидовича не так много, но у него под рукой все­гда имелось большое количество словарей. Вот целый шкаф со словарями Брокгауза и Ефрона. А вот здесь на вешалке висит его плащ. Плащ Бориса Леонидовича, видите, — это обыкновенный плащ «Дружба». В таких в то время ходили тысячи людей. Вот скромные шарф и фуражка Пастернака. Очень много существует фотографий, и, кстати, здесь у нас вы видите его фото в этом плаще и вот в этих сапогах. Причем на сапогах мы специально не удаляли переделкинскую глину. Он очень много бродил по округе, и эти его охотничьи сапоги сохранили на подметках землю Переделкина. И если не существует стихов, которые посвящены конкретно этому дому, то, как правильно сказал Корней Иванович Чуковский, все Переделкино может служить комментарием к его стихам. Все березы, деревья, тропинки, по которым Пастернак много ходил-бродил. Он очень любил эти места и очень много гулял, и, так сказать, все им воспето. Причем он имел еще такое свойство, скажем, к траве, к кусту, просто к зелени обращаться как к чему-то дорогому, равному и одушевленному. Очень многие люди рассказывают, что встречали его на прогулках и он кланялся им, как будто встретил знакомого человека. Если на лице у женщины видел грусть, что бывало часто после войны, он сопереживал ей, ее горю и старался материально помочь. Тут же давал деньги, и они всегда были удивлены: как он угадывает, что она только что получила похоронку? У нас сейчас здесь работает сотрудница Нина. Она молодой девушкой была на тяжелых работах в конце нашей улицы, которая называется Павленко. Они там какую-то известь тушили в яме, их было четыре или пять молодых девушек. Пастернак шел на прогулку и внезапно увидел их за тяжелой и страшно вредной работой. Он тут же, как говорит Нина, вернулся домой и принес им всем деньги. У каждой спросил, пьют ли они молоко после этой вредной работы. Они ответили, что, конечно, нет. И он каждой из них дал деньги. На молоко. Это тоже какая-то черта его портрета…

В каком году дом был разрушен?

— Я расскажу. Но прежде надо рассказать историю дома, который разрушали. Дело в том, что у дома существует несколько периодов жизни. Главный период — это жизнь самого Пастернака. Сначала Борис Леонидович здесь бывал только летом, потом дом стал пригоден для зимней жизни. Особенно в последние годы, зимой и летом. Он здесь живет, пишет ставший знаменитым роман, читает его друзьям. Сюда приходит известие о Нобелевской премии. Точнее, сначала слух, который привезла его жена Зинаида Николаевна из Москвы, куда ездила за продуктами. Телеграмму Корней Иванович принес потом. И премия не за роман, а, как было написано, «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение традиций великой русской прозы». С 1946-го имя Пастернака не раз звучало в Нобелевском комитете. Тут же Пастернак проживает травлю и изгнание из Союза писателей. За то, что оклеветал Великую Октябрьскую социалистическую революцию и так далее. Тут он пишет отказ от премии. Тут — за забором, на улице Павленко, — стоят машины госбезопасности, и с этим нужно учиться как-то жить. Важно понимать, что живет он тут не один, а с семьей. О жизни его близких очень мало сказано, но они все удивительные люди, и все очень много значили для Пастернака. Был период его жизни без них — во время войны, когда Зинаида Николаевна с детьми уехала в эвакуацию, а он остался в Москве с Адрианом Нейгаузом, который был тяжко болен. И последний тяжелый период. Зинаида Николаевна умерла тоже от рака, в июне 1968-го, можно сказать, в нищете, так и не добившись пенсии за мужа. Многие хлопотали за нее, писали письма, но ответа не было. Пастернака после его смерти в 1960 году практически не издавали. Его болезнь, как она говорила, съела все материальные запасы. Лекарства, вызов врачей сюда. Но дело не только в материальных трудностях. Гораздо важнее, конечно, отсутствие самого Пастернака. Эта жизнь без него качественно была вообще совершенно другой.

Когда Пастернак въехал в этот дом?

— Пастернак здесь поселился… Точно дату не назову, но в письме к Ольге Михайловне Фрейденберг он пишет, что это конец тридцать шестого — начало тридцать седьмого, лето и он проводит его в Переделкине. Пишет о том, как ему хорошо работается, как он счастлив и как ему полюбились эти места. Борис Леонидович въехал в поселок с женой Зинаидой Николаевной и ее двумя сыновьями от первого брака с Генрихом Нейгаузом. В 1938 году у них родился сын Леня. Первая дача у них была недалеко от дома Бориса Пильняка, на соседней улице. Огромная мрачная дача с очень тенистым участком, и они с Зинаидой Николаевной страшно мучились, потому что любили заниматься огородом, а там солнца совсем не было. И когда в 1938 году умирает Малышкин, они поселяются в эту дачу. Значит, именно в этом доме Борис Леонидович начинает жить в 1939 году и в мае 1960-го умирает в этом доме. Первоначально дом был несколько меньше. Зинаида Николаевна и Борис Леонидович его перестраивают, в основном левую часть. Кабинет был сначала немного другим, но он всегда находился на верхнем этаже. Первые годы — довоенные и послевоенные — Пастернак мог здесь жить зимой и летом, но приезжал сюда с семьей только на лето. Здесь были печи. Печи топил только сам Пастернак и говорил, что топка печей — это его вторая поэзия, говорил, что это большое наслаждение — быть хозяином тепла и огня. Позже, ко­гда… Да, печь и колонка у них были. Причем он имел обыкновение все свои варианты, дневные записи, которые его не устраивали, сжигать. И Зинаида Николаевна с Леней не раз вытаскивали черновики его прозы просто из печи. А он разжигал ими печь. Вообще любил огонь. Особенно когда осенью Зинаида Николаевна разводила в саду костер из сухих веток и листьев. Позже здесь проводится центральное отопление, и Зинаида Николаевна и Борис Леонидович живут здесь и зимой и летом. Последние годы фактически безвыездно. Борис Леонидович приезжал в Москву только позвонить. Здесь никогда не было телефона, семья не выписывала никаких газет, но, чтобы делать какие-то издательские дела, когда нужно пользоваться телефоном, они приезжали в Москву. В основном вся почта шла на московский адрес, в Лаврушинский переулок. В последние годы — 1958—1959-й — мешки поч­ты со всего мира поступают по переделкинскому адресу, на улицу Павленко. Неграмотная чудная женщина-почтальон однажды принесла письмо, где на конверте было написано: «Переделкино, Патриарху». Так она и принесла, понимая, что кто-то перепутал, что писали не патриарху, а Пастернаку, и он был очень горд, что так пишут — не указывая ни улицу, ни дом, а только имя: «Переделкино, Пастернаку».

Кто гонит вас из дома, с чего это начинается?

— Начинается с того, что дом был собственностью Литфонда и никогда не принадлежал Пастернаку. Пастернак был его арендатором. Он имел право его перестраивать и достраивать, но он платил арендную плату, и этот дом не был его собственностью. По уставу Литфонда после смерти писателя вдова имеет право какое-то количество лет еще жить тут, а потом дом переходит к следующему писателю, который должен занять его и работать в этом доме. Поэтому у них был благовидный повод: после смерти Пастернака прошло двадцать лет. И пятнадцать лет, как умерла вдова. А в 1980 году умер Стани­слав Нейгауз, так что по уставу они имели право отобрать у нас дом и передать следующему. То есть во всех письмах, которые мы получали от Литфонда, значилось, что мы должны освободить дом, а они должны передать его писателю-фронтовику. Вот это еще очень было важно: фронтовик должен здесь поселиться и работать. А наша задача была доказать, что мы не против раненого или больного писателя-фронтовика, а что этот дом — историческая ценность. Еще при жизни Бориса Леонидовича он стал местом паломничества, тут в гостях у хозяина бывали выдающиеся писатели, артисты, музыканты. Посмотреть на дом, где живет поэт, приходили молодые поэты, читатели, поклонники. Доходило до того, что Борис Леонидович вывешивал на двери записку, что он работает и никого не принимает. После его смерти поток людей только увеличивался. Я хорошо помню, как Зинаида Николаевна прогоняла с палкой в руках сумасшедших, которые хотели видеть драгоценности нобелевского лауреата. Но нормальных светлых людей она впускала, сама показывала им кабинет, письменный стол и рассказывала о муже. Только ее усилиями все сохранялось в доме, как было при Борисе Леонидовиче: мебель, рояль, книги, картины Леонида Осиповича Пастернака. После ее смерти всё сохраняли мы с Леней, потом я с мамой. Так постепенно дом Пастернака превратился в достопримечательность, стихийный музей, и потому его разрушение — это было государственное преступление, столкнулись две принципиально разные точки зрения.

Многие люди знали о существовании этого дома, и число посетителей росло с каждым годом — со всего земного шара. Тут были и Средняя Азия, и Грузия, Америка и Австралия, абсолютно со всего света люди приезжали сюда. Тогдашнее правление Союза писателей и Литфонд это очень раздражало, и они считали, что поскольку дом является их собственностью, то они ликвидируют этот очаг, притягивающий огромное число людей, и передадут его другому писателю. А мы, члены семьи Пастернака, со своей стороны, доказывали, что мы не являемся, так сказать, дачниками. Мы — хранители созданного любовью людской музея Пастернака и считаем, что это исторический памятник, который нужно сохранить.

Все, живущие в этом доме, близкое окружение Бориса Леонидовича, прекрасно понимали значение Пастернака, понимали: все с ним связанное — и помимо творчества, книги, картины отца, которые он любил, простые вещи, — всё необходимо сохранить, и всё это является достоянием истории. Все они — при всей скромности — считали себя людьми, которым судьба вверила сохранить это для следующих поколений. Понимали особое значение дома, помимо того, что они любили этот дом. Но какой это будет музей и когда он будет, никто не мог предвидеть. Прекрасно понимая отношение Союза писателей к Пастернаку, рассчитывать на щедрость СП, честно говоря, не приходилось. После смерти Зинаиды Николаевны и Лени, близких и родных Пастернака началась откровенная борьба за сохранение дома. И я, понимая, что мы можем проиграть процесс, попросила, чтобы фотографы зафиксировали не просто стены, а каждую часть стены. Даже замеряли размеры вот этих картин, от бордюра, то есть фиксация была полная. Мы сфотографировали весь дом. И он сейчас есть на фотографиях полный. Нам часто присылали записки от Литфонда, подписанные Кешоковым. Кешоков был тогда председателем Литфонда. Никто из Союза писателей или прочие лица тогда не фигурировали. Вторая фамилия была Оганесян — наш директор городка. Но он просто администратор, хозяйственник, который делал ремонт. И вот за подписью этих двух лиц, чаще всего одного администратора Оганесяна, приходили письма: мол, просим освободить дом для передачи и так далее. Было даже какое-то время, когда они не брали арендную плату, и приходилось не мне, а моему мужу Лене идти на почту, получать корешок перевода и насильно отправлять им сумму, чтобы не было у них формального повода нас выселить, чтобы мы не значились в должниках. Потом им надоело. Они понимали, что мы все равно будем присылать деньги. Они заключили формальный договор об аренде с Леней, а после его смерти дом как бы автоматически был переведен на меня. Квитанции о квартплате перешли на мое имя. А письма освободить дом мы получали постоянно. В 1982 году нас вызвали повесткой в суд, нас и Чуковских. Сказали, что многие писатели не имеют дач, места для творческого труда. Начался суд и тянулся он три года. Надо сказать, что судьи за это время были разные и некоторые чувствовали неловкость от того, что они ведут это дело. У них были и свои сомнения. Такая, помню, была судья Широкова, которая очень долго вела наше дело. Она все время требовала от Литфонда каких-то формальных бумаг, доказательств, переносила этот суд бесконечно…

Эта судья говорила, что ей не хватает доказательств, но в конце концов ее заменили на какого-то молодого человека, который очень быстро со всем «разобрался». Между тем по ходу этого дела поступало огромное число писем с просьбой оставить этот дом нам. И отдельные организации писали, и приток людей был особенным. Люди проходили по дому и в конце всегда бросали фразу: «Дай Бог вам сил. Сохраните это для нас, для детей наших». И я заметила одну закономерность, что всегда, когда со взрослыми приходили дети — подростки — и взрослые начинали разговаривать, когда следующее заседание суда, когда выселяют, дети в недоумении начинали дергать родителей, не понимая, почему из этого дома, тихого, полного картин, выселяют. В чем дело? Но родители не говорили или говорили: «Потом поймешь, потом тебе объясню». Поначалу мне казалось, что это случайность, но потом я поняла, что, как только стоит мальчик или девочка и начинают родители меня спрашивать, когда суд, реакция ребенка всегда одинаковая: «Мама, в чем дело, объясни, какой суд, почему нужно выселяться из этого дома?»

Осенью 1984 года было объявлено о решении суда и о необходимости его выполнить. Решение было принято в наше отсутствие. Там была приписка: в случае отказа освободить дом они вынуждены будут произвести насильственное выселение. Но все-таки казалось, что, поскольку этих записок и писем была бездна, это очередное предупреждение, невозможное осуществить.

Помню, был будний день, в субботу и воскресенье обычно было много посетителей, и была группа из Академии наук, они составляли здесь или обсуждали письмо, что они от дирекции своего института направят опять в суд. То есть чувствовалось, что подключаются какие-то новые общественные силы: физический институт, химический институт, уже все актеры заявили, все творческие организации. Как нам сказали, какой-то миллиардер из Америки прислал им письмо, что готов за любые миллионы выкупить этот дом. Они нам ставили это в укор, хотя мы даже не знали о существовании письма. Говорили нам, что мы осложняем международную политическую обстановку. И казалось, что эти просьбы и борьба будут продолжаться, что еще не сказано последнее слово. И вдруг — это было в среду, здесь у меня жила мать с дочерью, здесь были неотлучно, а мы работали в Москве — рано утром им позвонили и сказали: «Срочно выезжать. Срочно».

Началось насильственное выселение. Всё как подобает: явились милиционеры, прокуроры и понятые — во исполнение решения, которое сводилось к следующему: освободить дом, выбросить все содержимое в сад и дом опечатать как собственность Литфонда.

То, что происходило, было чудовищно, страшно. Трудно было поверить: в воскресенье дом еще был полон людей, и у всех была уверенность — у нас, у посетителей, — что ни у кого рука не поднимется на разрушение, на то, чтобы выбросить картины, книги. И все-таки это случилось.

Где-то около часа дня я была уже здесь. Когда я приехала из города, со мной были мой брат и еще друг моего умершего мужа Леонида Борисовича. Мы были втроем. Еще одна женщина мне помогала — и больше никого. Посторонних просили не приближаться к дому. Там, за калиткой, стояли люди, и они хотели помочь собирать все, что было разбросано, но им не позволили.

Прокурор вошла через вот это крыльцо, сразу спросила, где ключи. Женщина, которая здесь дежурила, дала ей ключи, а она потребовала все ключи — от всех комнат и от дома. Взяла их, сказала: «Приступим…» И они «приступили». Начали с кухни…

Старший сын Бориса Леонидовича от первого брака Евгений Борисович был тоже предупрежден звонком. Он с женой уже был здесь. Они складывали рисунки. Книги и картины собирали на втором этаже. Когда я пришла, кухни уже не было, и столовой фактически не было.

Что значит «не было»?

— Не было стола, не было картин, все это просто выносилось в сад. И стояли у дома грузовики, обычные грузовики. Да, еще из городка помимо прокурора, понятых и милиционера были наши рабочие, которые прежде наш дом ремонтировали, откачивали воду, чинили водопровод. Только сейчас они, все наши знакомые — Петя, Ваня, Коля, — были приглашены сюда для выноса вещей. В момент, когда я прибываю в дом, мы узнаем: по юридическим законам оказывается, происходит как бы не насильственное выселение, а добровольное. Они мне предлагают, когда уже началось разрушение, забрать вещи. И я им говорю, что сейчас мы тихо, значит, спокойно начинаем собирать вещи. Они мне говорят: «Вы согласны собирать вещи?» Я говорю: «Да, мы начинаем собирать вещи». Значит, часть вещей здесь, часть вещей они вытаскивают. Полная суматоха, хаос, умопомрачительная картина, которую пережить, видимо, второй раз нельзя. И значит, вот такая ситуация. В этот момент Евгений Борисович с семьей покидают дом со словами, что на эту тему еще будут сняты документальные и художественные фильмы, но участвовать в этом невозможно. И начинается сбор. Когда коробок нет, веревок нет, ничего нет, ни к чему мы не готовы, а есть только рабочая сила, которая должна всё вытащить моментально, в течение суток из дома.

А какой документ вы подписали?

— Да-да-да. Это был интересный момент. Мы не укладывались, осенью быстро темнеет, и ясно, что времени нет. Начинается паника, и в этот момент, когда я прихожу, рабочие подняли рояль. Меня увидели, кричат: «Назад, вперед, назад…» Ножки у рояля отваливаются, все рушится, а тут сидит рабочий, кричит, что в Лаврушинский не поедет, боится, там всех будут фотографировать! Я ему кричу: «Что вы визжите и кричите? Никто вас фотографировать не собирается. Вообще…» И вот рояль они опять затаскивают, с грохотом, уже без ножек, куда-то ставят. Шкаф увидели, он неподъемный. И в это время по улице начинает ездить черная «Волга». Осень, листвы мало, я уже вижу улицу, тишина, ни души, никто не подходит к дому, никто не приходит сюда. «Волга» останавливается, кто-то выходит, вызывает милиционера, тот возвращается и говорит: «Очень медленно собираетесь, надо побыстрее». Берет нож, подходит к роялю, который грохнули посреди комнаты, забирается на него в ботинках и ножом срезает люстру, абажур… Режет провода и командует мне: «Скорее, скорее, мы не укладываемся со временем, спешите, спешите».

Еще через какое-то время, смотрю, идет по улице живое существо. Идет мимо? Нет, поворачивает к нам. Тихо, спокойно, с достоинством. Это была Лидия Корнеевна Чуковская. Я ее увидела со второго этажа, я была наверху. Быстро спустилась и вижу, как ее не хотят пускать. Эта бабища-прокурор загораживает ей путь: «Вы куда это?» — «Я иду в кабинет Пастернака», — говорит Лидия Корнеевна. «Да там уже нет никакого кабинета, нечего смотреть», — говорит прокурорша. «Вот это я и должна увидеть. Что там уже смотреть нечего, и вы должны меня пропустить». И когда ее пропустили, она поднялась сюда, в кабинет, и, глядя в сад из этого окна, сказала: «Сегодня, 17 октября 1984 года, день национальной трагедии России». Побыла тут минут пятнадцать-двадцать, сказала мне, что сама так просто не сдастся, и ушла. Но Лидия Корнеевна сразу предложила нам помощь: разрешила перенести к ним вещи, которые уже были в саду. И пришла к себе, и все записала — с кем она разговаривала, какую картину застала. Когда Лидия Корнеевна ушла, опять с нами не было ни души. Уже совсем стемнело, грузовики забиты совершенно, и вот тогда этот представитель суда мне говорит: «Если вы подпишете бумагу, что это не насильственное выселение, а вы сами выезжаете, то тогда завтра вы имеете право снова приехать. И один грузовик мы закрываем в депо наше и пломбируем, и завтра вы имеете право дособирать оставшиеся вещи. А если вы не согласитесь на это — подписать такую бумагу, — то вы должны вывезти все срочно в Лаврушинский, в московскую квартиру, или куда-либо, куда хотите. Все это — что мы вам сейчас запихали, забили там в темноте в этот грузовик. И дом будет опечатан». Я сказала: «Если это называется, что мы выезжаем сами, то пожалуйста, потому что мне нужно спасти всё — картины, книги, личные вещи. В одном грузовике, который вы сейчас выдаете, что я увезу? Стулья, столы, шкафы я приеду забирать завтра». Они были очень довольны этой бумагой, просто ликовали, но я подумала, что если речь идет о спасении вещей, то в общем я тоже выиграла.

А что это была за бумага?

— Это был типовой бланк. Вот здесь вот, на кухне, в темноте, в этой бывшей кухне, ну такой, как вы заполняете квитанцию, скажем, для отправления посылки, — маленький такой бланк. И вот вы заполняете в строчках, они что-то там заполнили, у меня даже не было возможности это прочесть. Во-первых, я была в таком состоянии… Она мне просто сказала текст, а я тут же расписалась, но потом… Видите ли, Тамара Владимировна Иванова писала, что такого погрома она не видела за всю свою жизнь. Что это был настоящий погром. А они стали говорить, мол, она подписалась, что они уехали добровольно. И ей показывали вот эту бумажку.

«Они» — это кто?

— Это Литфонд, Союз советских писателей. Это у них считалось документом. У меня это был документ, а у них была вот эта бумажка документ. Понимаете, мы обменялись документами. Так один грузовик ночью мы повезли, что поместилось, в Лаврушинский, в московскую квартиру, восьмой-девятый этаж. Там к этому тоже не готовы были, там квартиры небольшие и много мебели.

Вспомнить страшно, но я могу признаться в своих слабостях: я все время набрасывалась на этих людей, я готова была удушить их, хотя я понимала, что они не виноваты — те, кто рядом со мной, в этой комнате. Они вроде как бы даже помогают переставлять вещи, только говорят мне: «Давай скорее, давай скорее». И они не виноваты, но я набрасываюсь на них.

Это понятно, потому что они соучастники. А они понимали, что делали?

— Они все боялись ехать в город. Один, как я вам говорила, орал, что его будут фотографировать. Вот на этом месте стоял и орал. Остальные робко, но в общем тоже кричали: «Рабочий день закончился, и оставьте нас в покое». Но те, кто просили это сделать, были мудрее их, они работяг отозвали и напоили. А пьяному мужику, как говорится, море по колено. И они тут же согласились продолжить рабочий день. И поехать в Москву поработать и до шести, и до семи.

Забыть не могу оцепеневшую лестницу в Лаврушинском, когда мы тащим вещи. Жильцы затаились, никто не выходит, хотя все всё прекрасно знают и понимают, в чем дело, и — тишина. И мы, значит, передаем свертки молча наверх. Вся лестница завалена какими-то ненужными, не связанными с Пастернаком вещами. А внизу, на третьем этаже, у нас жила семья Халтурина. Критик такой был. И Смирнова. Они уже в 1984 году умерли, а дома у них осталась жить домработница, которая знала Бориса Леонидовича. Ленечка мой родился у нее на глазах, потому что Смирновы и Халтурины, помимо того, что они были соседи по Лаврушинскому, они еще и дружили с Пастернаками. И вот она выбежала, а у нас такой двор-колодец. И она выбежала в этот двор и орала неистово: «Марков, ты еще поплатишься за Пастернака! Марков, ты слышишь?!» Она орала страшно, а все окна закрыты. Никто не выходит, не появляется, а эта несчастная голосила так, что остановить ее было практически невозможно. Она была единственная живая душа, у кого была здоровая реакция на все происходящее. Но нам было не до реакции, нам нужно было срочно все переносить, потому что накрапывал дождь. Уже была темная ночь, потому что темнеет рано, и срочно-срочно все надо было внести в квартиру. А в грузовике и сундуки с картинами, и книги, маска, вещи, бумаги Пастернака. Все это было, к счастью, спасено. Почти все. И мы по цепочке все это передавали, весь первый грузовик на девятый этаж носили, и соседи не помогли, ни один не открыл дверь. Но я ни к кому и не обращалась.

Но все они слышали и все знали?

— Давайте я лучше вам скажу, к кому я обратилась. Я обратилась к Майе Луговской, это вдова поэта Владимира Луговского, что жила в нашем подъезде, и она тут же пришла. У нее в это время были друг и приятельница, пили в кухне чай. Еще два-три человека подошли, и мы начали носить всё наверх. Сначала вынесли маску Бориса Леонидовича, потом стали картины передавать из рук в руки, и так до девятого этажа. А рояль Лени, все вещи, которые были в московской квартире, просто сдвигали. Так образовалась цепочка из нас и переделкинских рабочих.

А остальные писатели…

— Что же, я буду всех жильцов дома перечислять? Или всех подъездов, кто все видел и не помог… Это была темень, дождь пошел. Саша, нет, это невозможно, это просто несправедливо будет, нет. Одним словом, вещи кое-как затолкали. И спросили уже совсем опьяневших рабочих, уставших к концу дня, как они относятся к этой акции, участниками которой они были. И вот я запомнила одного парня молодого, который мне сказал… Он один из переделкинских, пьяный, я его спросила: «Тебе не стыдно?» А он мне говорит: «Вы знаете, когда я иду на работу от станции, меня все время спрашивают: „Где тут дом, где могила Пастернака?“ У меня рука болит показывать, а тут — работа». Пройти, так сказать, от станции до своей конторы он не может — так много людей спрашивают, а сегодня приказали ему на службе, и он все смог.

Потом я, конечно, выпила каких-то успокоительных, и это меня затормозило, реакция на все стала очень слабой. Вот, например, видишь внизу коробку какую-то или ящик, а наверху веревка, вот соединить веревку с коробкой уже было трудно: идешь с коробкой, забываешь, зачем ты идешь. Мысли безумные… Вот сорвали, скажем, какой-то коврик, и я вижу, что там грязь, я начинаю думать, как же я эту грязь не заметила, в этот момент, понимаете? Хотя здесь уже не до грязи, и вот мечешься снизу вверх, снизу вверх, соединяя коробку с веревкой. Потом такая мысль вдруг нелепая: «Вот здесь не было лампочки, а почему я содрала лампочку?» А под лестницей у нас был снят паркет — у нас был ремонт, и мы хотели восстановить подлинный паркет Пастернака, — и вдруг я думаю, что вот этого паркета я нигде не вижу. А спасать паркет уже физически не было никаких сил. Со мной был мой брат, и в его задачу входило помогать, и он очень оперативно действовал. Собранно, молча, и только набрасывался на меня ужасно и кричал: «Перестань, делай дело, а не разговаривай! Не разговаривай!» Вот этот его голос и команда — успокойся, и чем больше ты сосредоточишься, тем больше соберешь вещей, — помогли. А мне все время хотелось, понимаете… ударить даже кого-то из этих пьяных, такое было состояние.

И на второй день, утром, я примчалась на дачу. Девчонки-понятые, напевая, выносили на улицу горшки с цветами. И когда они мне милостиво разрешили войти в дом и мы были наверху, уже стола Бориса Леонидовича в кабинете не было и кровати не было. И я просила их дать мне рафик, чтобы отвезти кровать и стол. А они рафик не давали, а давали грузовик. И вдруг я начала причитать, что в грузовике они, эти вещи, будут, понимаете ли, биться о края грузовика. Я стала кричать: «Дайте мне рафик, дайте рафик!» И смотрю, с веранды идет ко мне на крик милиционер, что вчера тут стоял. И говорит: «Скажите, вы сегодня ночью спали?» Я выпучила глаза! «Вы меня спрашиваете, спала ли я ночью?» И вижу, что у него какое-то доброе лицо, какое-то смятение в глазах, я хотела сказать, что да, спала, но не успела. А он мне говорит: «А я сегодня ни минуты не уснул, а я здоровый парень, только что вернулся из армии. Я первый раз в жизни не спал ночью». И когда он мне это сказал, я хотела ему сказать, что ты еще не одну ночь будешь вспоминать, что вы тут натворили. Хотела рассказать ему о поэте Слуцком, который вообще потом всю жизнь кричал, о чем бы вы с ним ни заговаривали: «Ребята, я был на трибуне пять минут в тот позорный ужасный день». Не могу сказать, что он там говорил, всего несколько слов, но это было таким нравственным падением, что он сам казнил себя. Говорили, что его помешательство на старости лет — это муки совести. Всю жизнь не мог себе простить. И я, значит, видя этот разгром, глядя на этого несчастного солдата, хотела сказать ему, что ты еще не раз вспомнишь, что вы тут сделали. Потом подумала, что он, наверное, и не знает такого поэта Слуцкого. И что я буду ему говорить, когда мне надо вещи собирать, беречь силы. Но весь ужас был в том, что, когда мне дали вечером бумагу подписать, кто был во второй день, я узнала, что фамилия этого милиционера тоже Слуцкий. Представляете? Евгений Слуцкий. Я никаких фамилий не знаю из тех, кто был в тот день, а вот из-за этой истории запомнила.

Как Лидия Корнеевна узнала о том, что происходит в доме?

— Ну о том, что мы получили очередную повестку о выселении, знали многие.

А какие вещи попали к Лидии Корнеевне?

— К Асмусам пошла кровать и стол сразу, в этот же день, и были они у Ариадны Борисовны Асмус долго. Конторка, самое ценное, сразу, потому что в Лаврушинском переулке физически тесно. Потом я их перевозила по частям. Но сразу они были у Ариадны Борисовны Асмус. И что-то из мебели еще пошло к Чуковским.

Чем вы объясняете, что никто не пришел?

— Ну это я не знаю. Во-первых, может быть, многие думали, что уже помочь ничем нельзя. Сколько писем было написано, сколько писем писал один Евтушенко! Я к нему приходила каждое воскресенье, мы садились вдвоем и отправляли письма. Он писал, а я брала эти конверты и просто ходила на почту бросала. Письма в Совмин, Министерство культуры Российской Федерации, Моссовет.

И это, значит, второй день. Мы опять загружаем вещи. Уже светло, более-менее спокойно. Потом проходит два-три дня, я отлежалась немного и приезжаю снова сюда, это уже суббота. Уже все ценные вещи вывезены, приезжаю просто на пепелище — посмотреть какие-то мелочи, вообще что творится здесь с домом. И застаю совершенно немыслимую картину. Значит, дом не закрыт, веранда открыта, и здесь вот, в саду, вот я вам показываю, конкретно здесь — огромные группы людей. В основном молодежи, но были и пожилые люди. Молча вокруг дома сидевшие, вот тут. Был солнечный день, люди сидели на лужайке и не входили в дом. Все двери были открыты, причем ветер, так сказать, еще открывал-закрывал двери, и вокруг дома, значит, были красочно разбросанные листы бумаги. Листы бумаги, кастрюли, обувь, лыжи, елочные игрушки. То, что не было уже физических сил убирать, укладывать, увозить. И все это создавало жуткую картину. Просто чудовищного разгрома, погрома, чего хотите. Никто ни с кем не здоровается, никто никого не знает, и меня в том числе. Один поэт — не хочу называть фамилию — на четырех кирпичах стоит и заглядывает в бывшую рояльную комнату. В комнате один рояль разбитый, стоит на попа`, вертикально, без ножек, стоит вот, как иконостас. Полный дом каких-то тетрадей, детский гербарий нашей дочери, лыжи и — что самое обидное — елочные игрушки, которые Борис Леонидович безумно любил и сам развешивал. Игрушки, которые делали еще его дети. Но уже сил нет ни на елочные игрушки, ни на детский гербарий. Вижу вещи Зинаиды Николаевны, ее кастрюли, туфли ее, понимаете… Что уже подбирать, забрать физически невозможно, но все эти остатки вещей создавали такую живописную картину, что, глядя на это, просто становилось дурно. Это была картина самого настоящего погрома, понимаете? А все входы, двери были в полевых цветах, все было в полевых цветах. Люди принесли, вот эти студенты, и они сидели просто молча, с достоинством, и это было их прощание с домом. То есть они проходили по пустому дому, по которому гулял ветер, и окна были открыты, и снова садились у крыльца. При входе на крыльцо висел большой лист, где от руки было написано просто ручкой: «Братцы!!! — Три восклицательных знака. — Что ж вы делаете?» Я подошла, меня кто-то узнал, поэт этот узнал. Олег Чухонцев, он здесь отдыхал в Доме творчества, он не осмелился, наверное, войти. Он стоял на кирпичах и, значит, смотрел. И они мне сказали, что только что здесь был Евгений Евтушенко, рыдал и всю эту картину заснял на видеопленку. Но я его не застала. Я не стала подбирать эти гербарий и бумаги, на меня никто абсолютно не обращал никакого внимания, потому что им всем было не до меня и ни до кого, у них случилось горе, вот так можно было их понять. И они здесь присутствовали. Но что было еще удивительнее, что какая-то женщина, довольно простая, фотографировала ребенка, мальчика лет десяти, у нашей веранды и все время озиралась на ворота и кричала, что боится, что сейчас придет милиция, их выгонит и она не успеет снять. А мальчик крутился, и она ему говорила, что стой, потом вырастешь и поймешь, где я тебя фотографировала. Мы уже были, так сказать, не хозяева и чувствовали, что это запретная зона. В состоянии какого-то дурмана я смотрела. Это было нервное состояние, когда я вижу коврик, который висел всю жизнь над кроватью Зинаиды Николаевны, он был из Прибалтики, красный соломенный коврик, и я его вижу и понимаю, что из всего, что я вижу, вот эту ценную вещь, ее необходимо сейчас взять, вернуть, привезти в Москву, и не беру. Ну вот такое состояние, что невозможно, — уходишь и опять возвращаешься к дому. Затягивает. Опять хочется пойти посмотреть еще раз дом, потом не понимаешь, куда ты выходишь, что делаешь, и уже не видишь этого коврика. Пока отвернулась — исчез. И, возвратившись в Москву, я понимаю, что я его не взяла, в Москву не увезла, вот такое состояние кошмара. И вместе с тем твердая уверенность, что уже никакими силами вот так — насильно — изгнать дух Пастернака невозможно. Люди будут приходить и на пустое место и сажать цветы на этом месте, где был его сад, они не будут ни с кем объясняться, но это место им нужно. А, значит, мне нужно это место сохранить. Ну и эта встреча наложила на меня лично огромную ответственность. Это все, что я увидела, помогло мне принять решение. Если так распорядилась судьба, что я отвечаю за эти вещи, значит, моя задача их только сохранить ради всех этих людей, которые ни в чем не повинны, этот дом. Им он нужен. Вот здесь и возникло твердое решение сохранять эти вещи и ждать своего часа. Я думала, что нужно набраться терпения где-то на десять-двадцать лет, но сохранять все для людей. И если я, так сказать, ответственна, то этому я и должна служить.

Это оказалось не очень легко. Я многих просила помочь, обращалась во все музеи. Мой друг искусствовед, очень крупный, знал, что Донской монастырь имел территориальные фонды, и хотел в каком-нибудь музее получить помещение фондов. Но нам отвечали, что нет помещений, и никто такого места не предоставлял. Тогда мне посоветовали позвонить на Малую Грузинскую, в Музей грузинской культуры. Я позвонила туда, но меня предупредили, что у них очень маленькое помещение и никаких фондов нет. И, представьте себе, через три дня пришла ко мне представительница этого музея, спросила, сколько у меня вещей, какое количество, и сказала, что в Грузии знают о несчастье, которое случилось в Переделкине. И что под Тбилиси имеется Дом-музей Лермонтова, и половина помещений уже освобождена для нас. Вот пожалуйста, вам предоставят вагоны, собирайте вещи в ящики и отправляйте в Грузию. Все дело в том, что Пастернак часто бывал в Грузии, очень любил Грузию, переводил грузинских поэтов, дружил с семьей Табидзе.

Любовь к Грузии Пастернака известна, и нужно вещи отправлять, выхода нет. Мне позвонила Нита Табидзе, которая знала, что решение принято на самом верху. Тогда первым секретарем был Эдуард Шеварднадзе. Безусловно, это было с его одобрения сделано. И мне была дана ночь на размышления. И я очень колебалась. У меня не было помещения такого единого, в котором я могла бы все сложить. И я думала, что нужно набраться терпения где-то на десять-двадцать лет. Я так мысленно себе представляла, что квартиры у всех маленькие, в Москве хранить это было невозможно. Но были люди, которые уже обходили мастерские художников в Москве и вели переговоры с художниками, в каких мастерских эти вещи могли бы расположиться.

И остановило меня то, что, во-первых, люди не должны лишаться этих вещей здесь и, во-вторых, я не могла себе представить забитые ящики и вагоны, как начнут стучать молотками. А Нита Табидзе звонила и говорила, что нет никакого нажима, просто Грузия предлагает единственную помощь, какую может, а дальше как решишь, сказала она, так и будет правильно. Друзья познаются в беде, и так проявила себя Грузия, грузинский народ, интеллигенция. Теперь, когда прошло столько лет и жизнь вернулась в дом, нужно сказать об этом. А тогда я сказала, что найдем мастерские и будем ждать лучших времен здесь. И начались бесконечные по Москве походы. Престижные мастерские отказывали, один знаменитый художник показывал какое-то маленькое отверстие наверху, куда можно что-то класть. В общем, самые скромные художники с небольшими мастерскими помогли. Инна Дьячкова и муж ее Боря предоставили помещение, половину своей мастерской. Это был первый этаж, отдельное помещение, и все грузовики пошли туда. То есть штабелями закладывали — уже не буфет, шкаф и стол, а части, которые нужно было нумеровать. Потом там разбило трубу зимой, и появился другой художник — Барвенко, и нужно было ехать к нему в Измайлово. Туда вещи, сюда вещи, в общем весь год потом были одни грузовики и перевозки. И вот этими святыми художниками, которые просто брали в свои мастерские вещи, я была спасена. Было одно условие. Художникам говорили, чтобы никаких демонстраций, никаких показов и никаких рассказов об этих вещах не было. Хранение — и всё. Друзья договорились с мастерскими Большого театра, чтобы те реставрировали рояль. Как можно лучше и держали его как можно дольше. Он действительно около двух лет был в мастерской. Его сделали даже более нарядным и праздничным, чем он был. Отполировали и отреставрировали очень хорошо. Потом его втащили на девятый этаж квартиры в Лаврушинском. И я несколько лет просто спала под роялем, потому что он занял всю комнату.

Надо непременно сказать, что были не только научные институты, не только деятели культуры, а были и общественные деятели, которые занимали посты в правительстве и тоже понимали, что ликвидировать этот дом нелепо, не нужно и это преступление. Таким человеком был Анатолий Иванович Лукьянов. Он здесь бывал не раз, я его видела до того, как он получил все свои повышения. Он тогда был в Верховном Совете, занимал какой-то не очень высокий пост в секретариате. Он рассказывал, как бывал в этом доме. Такое впечатление, что все эти картины он уже видел, как они размещены, он знает. Когда он был студентом, жил в общежитии МГУ, он приезжал сюда, в Переделкино. Случайно подошел к Борису Леонидовичу. И через несколько минут уже беседовал с ним. Говорили, даже записал его голос на магнитофон. Сам писал стихи, потому и мог оценить Пастернака. Вот он делал все возможное, чтобы довести до сведения каких-то высоких чиновников состояние дел в Переделкине, чтобы они воздействовали. Я приходила к нему, когда выходили книги Бориса Леонидовича, с надписями передавала ему эти книги. Вы знаете, наверное, нужно было бы, конечно, узнать более подробно, как он воздействовал на этих людей, но я этого не знаю.

У вас был с ним непосредственный контакт?

— Нет, у меня непосредственных контактов не было. Но если, например, вместе с Евгением Борисовичем Пастернаком мы отправляли книгу Пастернака с дарственной надписью Брежневу, то он помогал передать ее, каким-то образом она обязательно ляжет Брежневу на стол. Я лично ходила к нему домой на Фрунзенскую, но наверх меня, естественно, не пускали, но мне это и не надо было. Я передавала для него эти книги, чтобы он, имея книгу с дарственной надписью, кому-то это передавал и, так сказать, привлекал внимание к этой проблеме и объяснял. Наверное, это все не сводилось к таким примитивным действиям, я знаю, что он очень переживал и делал все возможное, чтобы наш дом и дом Корнея Чуковского были сохранены. Была статья в журнале «Диалог», и пересказывать ее нет смысла, но там референт Черненко, которого, видимо, убедил все-таки Лукьянов, направил письмо Маркову. И это письмо приводится полностью за подписью генерального секретаря КПСС Черненко, который просит эти два дома в Переделкине оставить в покое. И мне тогда пришел из «Совписа» уклончивый ответ за подписью Маркова, мол, благодарим Черненко за внимание к этому вопросу, но смысл сводился к тому, что они сами разберутся и примут правильное решение по этим двум домам — Пастернака и Чуковского.

И, перед тем как передать дом Литературному музею, была попытка Союза писателей и Литфонда передать его не, как они нам все время талдычили, фронтовику, а просто писателю. Предлагался этот дом многим писателям, но все отказались. И однажды дом предложили Чингизу Айтматову, и Чингиз Айтматов согласился занять его. Он приехал и начал делать ремонт. Я покажу вам обои, которые он начал клеить в кабинете Бориса Леонидовича. Я сохранила лоскут на стене за шкафом для истории. Точно не знаю, сколько месяцев он платил тут арендную плату, которую подобает вносить писателю, но в конце концов он в этот дом не въехал. Говорят, он стал получать какие-то письма от людей, находить их у себя в ящике почтовом. О том, что это не только некрасиво, но что это добром не кончится. Так или иначе, в конце концов он все-таки не осмелился въехать. И когда стало ясно, что этот дом никто из писателей не займет, его передали Литературному музею. Он стал собственностью Литмузея и долго пустовал. И в нем случился пожар… После пожара дом был в катастрофическом состоянии. Особенно правая часть горела. Потому что здесь была дыра в крыше. И дерево просто подтачивалось, этих стен не было. И пришла женщина, которая спасла дом. Майя Луговская. Она в Москве жила в нашем подъезде. Моя соседка в Лаврушинском, опекала меня после смерти Лени. И как-то пришла к Стасику по своим делам. Он был болен. Она приехала сюда, увидела дом, и ей стало так страшно, что она плакала всю ночь. Через день она пошла в Литфонд получать путевку, и к ней подходит незнакомый молодой человек и говорит: «Здравствуйте, вы меня не узнаете?» Она говорит: «Нет». Он говорит: «А я сын вашего шофера, я у вас в машине вырос». Когда-то у нее была госмашина. Спрашивает: «Чем я могу вам помочь? Поправить вам барельеф в Ялте, могилу на Новодевичьем?» Она говорит: «А почему, собственно, вы у меня спрашиваете?» А он говорит: «Я теперь в Литфонде начальник стройуправления всего городка, ну и всего Литфонда». Она ему говорит: «Мне лично вы ничего не можете сделать, я ничего не хочу, но спасите для людей дом Пастернака». — «Спасу, — говорит он, а парень он наглый. — Я для директора Литфонда строю управление». А она говорит: «Вот сейчас придет Наталья, и я вас соединю». Так на кухне у нее в квартире она меня с ним и соединила. И я ему говорю: «Спасите дом, сделайте ремонт, дом погибает, его нет, мы сидим в скорлупе, которая фикция. Ну все фикция». Он говорит: «Спасу». И тогда я ему говорю, что все, что у меня осталось от Пастернака, все будет ваше — в смысле денег, — только спасите дом. И не сразу, а месяцев через шесть он меня вызывает и говорит, что все решения на ремонт дома он получил. Никакого подвоха, хотя он страшный жулик. Он знал, когда начальник уходит в отпуск. И он подавал ему документы на ремонт этих домов, и наш дом по улице Павленко, три, он подставлял в ряды бумаг, и так получал на них визы — на все. А потом на секретариате он списком, когда проводил ремонты всех домов, он и Павленко, три, тоже провел. То есть документацию он всю получил. После чего он вызвал меня и сказал: «Вся документация со всеми подписями у меня есть». Воронин там подписал. Там от одних имен мурашки по коже бегут. Когда эти люди слышали про дом Пастернака, то у них экзема начиналась. А тут все визы стояли на его бумаге. И потом пришли эти документы к Оганесяну как к исполнителю. То есть не на наш дом, а там Павленко, три, Серафимовича, восемь, понимаете? Там список — по домам. Я уже знаю, что пришла бумага, прихожу к Оганесяну и говорю: «Скажите, к вам пришла бумага, что на Павленко, три, тоже ремонт?» Он говорит: «Пришла, но мы же не идиоты, вас же выселять надо, какой же ремонт?» Я говорю: «Ну скажите, пожалуйста, если пришла бумага, то это же ваше строение, как стол с инвентарным номером. Вы отремонтируйте сначала, а потом уже будете выселять». А он мне говорит: «Слушайте, я еще с ума не сошел, политически вы не подходите». И тогда я ему говорю, что, если сделаете, я у вас в долгу не останусь. И оставляю на столе у него конверт. И представьте, через день приходят к дому подводы с кирпичами и со всем остальным. И начался ремонт. И Оганесян стал уже моим соучастником. И за девять месяцев мы его подняли, этот дом. Только благодаря Майе Луговской. Но дальше началась страшная трагедия с этим парнем. Потому что он у меня не стал деньги брать, а попросил машину, и я ему свою машину дала… Дальше я не хочу. В общем, началась трагедия… Но Майя это все для дома сделала.

 

Я попросила Наталью пояснить, почему одного человека она называет двумя разными именами. Она улыбнулась и с большим теплом заговорила о Майе Луговской, которая была не Майей. На самом деле ее звали Елена Леонидовна Быкова, а второе имя был ее псевдоним. Она была гражданской женой поэта Владимира Александровича Луговского, который был лет на двадцать старше ее. Под своим именем она печатала стихи и прозу, а по профессии была гидрогеологом, геохимиком, кандидатом геолого-минералогических наук, незаменимым специалистом в научных экспедициях. Яркая красавица с копной кудрявых волос, она завораживала способностью предсказывать будущее, разгадывать сны, подсказывать верные шаги, когда человек не мог вырваться из заколдованного круга. Без загадочности она все расколдовывала, объясняла ясно и просто, как поступить, и к ней за советом ходили многие. Она любила и знала литературу и литераторов, и ее знал весь ЦДЛ. В перестройку она уехала в Америку, но в 1991-м вернулась. Несколько раз Наталья повторила, что, если бы не Майя, дома бы не было. А имя строителя так и не назвала…

Почему вы боитесь произносить это имя?

— Я не хочу отвечать, — мотнула она головой. — Меня Ваксберг едва вытащил!..

 

Я не встретилась с Майей Луговской, о чем жалею. Но позвонила и приехала к Аркадию Ваксбергу, который немного рассказал мне о скверной истории. Этот строитель — мистер Икс — действительно не взял с Натальи денег, но попросил дать ему ее машину, и она дала. Он пользовался машиной, и однажды машина исчезла. Угнали ее, украли. Наталья совершила все положенные по закону шаги: заявила о пропаже, ждала положенное время, не найдут ли, после чего получила причитающиеся ей деньги — страховку. Сразу после этого машину нашли и тут же привлекли Наталью к уголовной ответственности. Якобы за то, что она сама припрятала машину, чтобы получить по страховке деньги. Было все — и унижение, и обвинение, арест и заключение в тюрьму. А уж там, в тюрьме, — шантаж. С требованием отказаться от притязаний на дом. В этом месте сюжет обрывался, так как на мой вопрос, как Ваксберг добился освобождения Натальи, последовал ответ, который я не приведу даже сейчас. Смысл его был в том, что Аркадий смог напугать властных злоумышленников так, что они выпустили Наталью. Но дело ее не закрыли. Это означало, что в любой момент они могут привлечь ее снова. Так я неожиданно узнала, в каком страхе жила молодая женщина, которая взяла на себя заботу о доме своего мужа и его семьи.

Мы не раз говорили с ней по телефону перед сном, обсуждая, что еще можно снять.

Я сказала, что виделась по своим делам с Ваксбергом, спросила, помнит ли он ее дело, и услышала историю, которой он гордится. «Он рад, что спас вас». Она сказала, что да, он — спаситель: «Сказал мне: „Сиди тихо, и я тебя вытащу“». Я добавила, что знаю теперь, что ее посадили. И мне жаль, что она не хочет рассказать об этом. На что она откликнулась многократным «нет-нет-нет». Я сказала, что понимаю, хотя бояться мерзавцев — это потворствовать им. И вдруг в трубке прозвучал ясно и громко — словно рядом с нами в комнате — мужской голос, который твердо сказал: «Сажали и сажать будем». Наталья воскликнула: «Вы слышали?!» — «Да», — ответила я. «Кто это?!» Я сказала, что не знаю кто, но знаю, что меня давно прослушивают и с этим надо жить. Она крикнула: «Нет-нет-нет» — и бросила трубку. И не раз потом вспоминала этот эпизод, который ввергал ее в ужас. Это было именно то, о чем говорил Ваксберг: «им» не нужен был дом Пастернака, не нужна была Наталья — нужно было только, чтобы все их боялись.

 

Расскажите, как это было — ваш день победы.

— День победы настал до того, когда было принято решение о музее. День победы настал, когда «Доктор Живаго» был наконец напечатан в России на русском языке. Вот это, конечно, была победа. Другая победа — это, так сказать, празднование столетия Пастернака. Юбилей, когда ЮНЕСКО объявило Год Пастернака по всему миру. И среди мероприятий была выставка в Музее Пушкина, масса изданий и открытие Дома-музея Пастернака.

Как вы узнали и как они это оформили?

— Конечно, нужно было бы посмотреть документы, как это было осуществлено. Это можно узнать у директора музея Натальи Владимировны Шахаловой, наверное. Она тоже понимала, что, забирая этот дом как филиал, ручалась за его сохранность. Но оставалось много угроз. Например, если ни один писатель не может сюда въехать, можно было разделить дом на три-четыре семьи и вселить уже четырех писателей. Тогда целостность и подлинность дома исчезали моментально, понимаете? Это тоже была акция благородная с их стороны, что они так не сделали. А как это решалось документально — не знаю. Литфонд передал этот дом в ведение Литературного музея. К этому времени, когда ЮНЕСКО объявляет Год Пастернака, дом уже шесть лет пустовал, будучи собственностью Литмузея. Шесть лет эти сторожа, с которыми вы беседовали, сотрудники Литмузея, получали зарплату. Но передача музею не означала, что есть окончательное решение того, что именно будет в доме, каков будет музей. И первое решение было самое страшное, что сделают здесь групповой музей всех писателей Переделкина, кто жил в поселке, но к этому времени умер. Евтушенко сказал, что поднимет вопрос о «братской могиле», как сразу стали называть этот неоткрытый музей. Совписы, видимо, не хотели скандала, и, когда они поняли, что реакция будет у народа ужасной и что, так сказать, все пойдет не так, они отказались делать такую экспозицию. И тогда дом снова на три года остался пустым. Значит, вещи лежат штабелями в мастерских художников, а здесь стоит пустой дом и нет никакого решения.

Чье это решение создать музей Пастернака?

— Это решение Союза писателей, Министерства культуры и всех наших самых высших инстанций. Еще в 1985-м Горбачев получил официальное обращение, подписанное Вениамином Кавериным, Евгением Евтушенко, Арсением Тарковским, Анатолием Приставкиным и Робертом Рождественским. А теперь уже 1990-й. Начинаются новые сложности, и очень большие. Потому что это вам сейчас кажется, что дом восстанавливается, как был, и по-другому быть не может. Оказывается, может. Масса вариантов, как строить музей. Были и такие: нижний этаж весь ликвидировать и сделать в нем экспозицию вышедших книг Пастернака. Картин всевозможных там — его отца или художников эпохи Пастернака. Был вариант в каждой комнате по углам поставить лазерные лучи и на этих лучах прикрепить листы с его стихами, создать образ, так сказать, солнечной энергии. То есть когда возникло столько вариантов, стало страшно. Мне-то кажется, что этот — который есть сейчас — единственно возможный, а оказалось, что, когда решается концепция музея, там может быть очень много, самых безумных. Просто чудо, что все эти варианты, все те течения, что были, все те люди — пусть Бог им будет судьей, — все они проиграли. Наш вариант как единственно возможный победил. В это время до десятого февраля оставалось семнадцать дней. И директор музея Наталья Шахалова дала бригаду — семнадцать человек мастеровых, которые, вы знаете, соединяют дерево, клеят, покрывают лаком, то есть настоящие реставраторы в полном смысле слова, — и они здесь работали день и ночь, чтобы успеть. Фактически за эти семнадцать дней дом был восстановлен окончательно. К счастью, мы снимали шторы прямо с этими кольцами, поэтому нужно было только палки там сделать и соединить. Сотрудники музея тоже были здесь. В общем, работала большая группа, быстро, четко, и десятого февраля мы вошли в готовый дом-музей. Все, что было зафиксировано у меня на фотографиях, — все гвозди, все расстояния между картинами, — все понадобилось и пригодилось. И все это у меня было. Все вещи и книги в основном были целы и картины. Все было сохранено. Было даже страшно, потому что мы почувствовали, как возвращался дух.

А как вы стали директором?

— Было очень много неприятного. Началась некрасивая история, уже не связанная с государством, а скорее внутрисемейная. Я говорить об этом просто не хочу и не буду. Но борьба была не на жизнь, а на смерть. О концепции музея — кто тут что будет устраивать. Но так как вещи, которые из дома выбросили, юридически принадлежат мне и моей дочери, так сказать, я могла… Нет, я не хочу об этом…

Наталья запиналась, и было ясно, что говорить для нее мучительно.

Когда дом начали обживать, вы уже не были в одиночестве?

— Нет, конечно. Когда было принято решение, что победила концепция старого дома, восстановление очага, который был разрушен… В основном по фотографиям… Когда Наталья Владимировна, как я вам говорила, дала семнадцать сотрудников… Вы знаете, в этот момент нужно было клеить, ставить, вешать, и нужны были специалисты. И настал момент, когда вызывают грузовик, и снова едет домой тот самый рояль. Есть фотографии, когда рабочие снова везут полированный, черный, весь со струнами, готовый звучать рояль. Это, как говорил Ролан Андреев, все в порядке чуда. И когда рояль встал — этот последний подарок Бориса Леонидовича и Зинаиды Николаевны… И ковер, который я вам сейчас покажу… Мы замерли. И все это ложится, ставится на свои места, и каждая вещь обретает свое место, свой угол. Потому что все было давно продумано — все размеры, и не надо ничего добавлять от себя, нужно просто всё поставить на старое место. И вот тут возникает ощущение присутствия Пастернака. И входят люди, и они не могут смотреть на это как на мастерскую, которую восстанавливают, на какие-то деревяшки. Все уже какое-то другое. И возникает настроение обжитого дома. И после открытия поток людей был колоссальный. Такой, что первое время мы были в ужасе, потому что здесь старые деревянные перекрытия и другие проблемы и было неясно, вынесет дом такую страшную нагрузку или нет. Так было первое время. Фотографии, по которым это все восстанавливали, они есть у меня в Москве, я вам всё покажу. Тут только кухня у нас не восстановлена. Где была кухня, мы теперь встречаем посетителей. Там у нас билеты, брошюры небольшие. Мы сразу вводим людей в эту комнату. И говорим им, что Пастернак прожил здесь с 1939 по 1960 год и что он умер в этом доме. Что вся обстановка здесь подлинная, все абсолютно так, как было при Борисе Леонидовиче.

Еще раз обратите внимание на безумный аскетизм поэта, на картины его отца, это самые любимые картины Бориса Леонидовича — он собственноручно отбирал именно эти картины для своего дома. Вот эти две работы из Оксфорда, и у них есть свой принцип развески, когда все взоры должны сходиться в одну точку — вот правая работа и вот левая. И представьте себе, вот эти две картины, сколько они видели, какие разговоры они слышали, кого они могли застать за этим столом! Нижние картины вообще-то не картины, а блокнотные зарисовки отца. Они появляются на стенах дома после войны, так как, когда Борис Пастернак возвращается из эвакуации, он узнаёт, что сундук с работами его отца пропал. Здесь стояли солдаты — в этих домах, и зимой они разжигали печи картинами. И он, человек, который так легко реагирует на потери, был убит совершенно. Восполняют эти потери те, что теперь тут под стеклами. Раскрывая блокнотные зарисовки, Пастернак сам автор всех этих композиций на стенах: он сам отбирает самые дорогие ему рисунки отца, сам выбирает рамы для них, и они украшают его столовую. Тут и старая деревня русская, соломенная крыша, сенокос. Посмотрите, какое частое изображение лошадей. А вот это поездка в Венецию. А это просто триада: вот он сам, когда был ребенком и видел, как отец занимался со студентами. Вот эти картинки — они тоже напоминали ему детство. Как всегда, он начинает экспозицию с автопортрета отца. Слава богу, автопортретов его отца сохранилось очень много. Слева — его сестра Жозефина, в центре — Лидия. Он страшно гордился, что вот эту картину сравнивали с ренуаровской. Борис Леонидович очень любил Ренуара. Так вот, тут представлено небольшое число работ, а вообще у Бориса Леонидовича было много картин отца, но в московской квартире. Здесь — меньше, небольшое число, только эти картины он желает видеть в Переделкине. А за этим столом…

Непременно нужно сказать, что семья жила довольно замкнуто, гости приезжали по приглашениям и в конце недели — только в субботу и воскресенье. В течение недели был жесткий распорядок дня, который поддерживала Зинаида Николаевна. Тишина и работа в кабинете. Вообще подниматься в его кабинет даже членам семьи возбранялось. Жил он здесь последние годы с Зинаидой Николаевной и сыном Леней. Часто к ним приезжал Станислав, его приемный сын, но заниматься ему, профессиональному музыканту, было нельзя, чтобы не мешать Борису Леонидовичу. Поэтому рояль стоял в сторожке, чуть поодаль от дома, и он мог музицировать там. Рояль, который стоял в этом доме, предназначался для игры Зинаиды Николаевны и Лени вечером. После обеда у Бориса Леонидовича был короткий сон и прогулка по Переделкину, а в субботу и в воскресенье часто приезжали гости. Генрих Нейгауз привозил любимого ученика Святослава Рихтера, бывал мхатовский друг Борис Ливанов, Валентин Фердинандович Асмус, философ, Валентина Александровна и Нина Табидзе, вдова Тициана. После его страшной смерти Пастернак фактически взял на обеспечение его семью и содержал. Он был его большим другом. В 1931 году Борис Леонидович приехал в Грузию, где познакомился с Тицианом. И они стали близкими друзьями. Стихи Тициана стали выходить на русском в переводах Пастернака, Ахматовой…

Анна Андреевна Ахматова тоже бывала в этом доме. Анастасия Ивановна Цветаева бывала и многие-многие другие. Вот этот самый стол, кувшин, та же скатерть, что на фото 24 октября 1958 года. Это ведь были именины Зинаиды Николаевны. Она никогда не праздновала дни своего рождения, только именины. И вот в этот день приехала из Грузии Нина Александровна Табидзе и привезла грузинское вино. Пришли друзья, собрались близкие, родные, и, как всегда, устроили семейный праздник. Но за несколько часов до приезда гостей пришел Корней Иванович Чуковский и принес телеграмму, что Борису Леонидовичу присуждена Нобелевская премия. В это время уже около дома была масса иностранных корреспондентов. Они слетелись моментально. А эти люди — на фото за столом — совершенно не подозревали, что их ждет. Хотя можно видеть здесь на фотографии, что у Зинаиды Николаевны мрачное лицо. Первая фраза, которую она сказала, сидя за столом, что это для нас не предвещает ничего хорошего. Их потом упрекали, что они устроили пир, уже отмечают Нобелевскую премию, а они знать не знали ничего про премию, когда отмечали день ангела Зинаиды Николаевны.

И вот здесь уже сидит нью-йоркский фотограф, который дает серию фотографий, приход Корнея Ивановича со своей внучкой Люшей. Фото это будет потом печататься во всех газетах и журналах мира. Эти именины, это скромное застолье, с которого начинается новый этап в жизни Пастернака и его близких. Кошмар, который можно назвать одним словом — травля. Прямо с утра — Зинаида Николаевна вспоминала — вбежал в дом озабоченный Константин Федин и прямиком поднялся в кабинет к Борису Леонидовичу. Вылетел оттуда через несколько минут и ушел, не простившись. Зинаида Николаевна говорила, что ее поразило поведение обычно воспитанного Федина. Притом что он прекрасно знал, что у нее именины, и дом пропах пирогами, которые она пекла для гостей, а тут — не поздоровался, не поздравил, не попрощался. Но следом спустился Борис Леонидович и сказал, что Федин пришел передать, что наверху от него требуют отказаться от премии. А он сказал, что не откажется. Это было 24-е, а 29-го он уже отправил телеграмму в Швецию, что вынужден отказаться из-за резонанса. И дальше ужасно: приносят газеты, а там готовят исключение из Союза писателей, и все остальное. Эти страшные дни Пастернак проводит тут, в этом доме, где с двух сторон участка стоят черные «Волги», наблюдают за всеми, кто входит-выходит. Многие близкие боятся приходить в дом, обходят его стороной, а Асмус ходит через заднюю калитку в заборе. Пастернак держится мужественно, а за забором здесь демонстрация «студентов» вдоль нашей улицы, и они бросали пузырьки с чернилами, выражая ему, так сказать, презрение и негодование по поводу того, что здесь живет такой недостойный человек. Ну, дальше история его исключения из Союза писателей, выступления эти позорные всех писателей, статьи в газетах, это хорошо известно. Повторять нет смысла. Пастернак не является на это собрание, он сидит здесь, он очень боится, что Зинаида Николаевна будет одна себя плохо чувствовать.

Кто был рядом с ним, когда шло собрание?

— Жена, сын Леня и близкие — его брат с женой, Нина Александровна Табидзе, потом Генрих Нейгауз, семья Ивановых — Кома Иванов, Тамара Владимировна, все они, в общем, были около Бориса Леонидовича. И все они ни на один день не отрывались от него. Лидии Корнеевны на собрании не было. Евгений Евтушенко рассказывал, как он хотел каким-нибудь образом увидеть Бориса Леонидовича. Просто увидеть, как он выглядит, и так — по внешнему виду — определить, в каком он состоянии. Прийти сюда они — молодое поколение — не могли. И тогда им сказали, что если хотите увидеть Пастернака, то последите за афишей консерватории — когда будет концерт Станислава Нейгауза, который они с Зинаидой Николаевной никогда в течение всей своей жизни не пропускают, — и сходите на этот концерт. И наконец они увидели афишу, и Евтушенко с Александром Межировым, будучи абсолютно равнодушными к музыке, купили билеты и пришли на концерт Станислава. Пришли и действительно в зрительном зале увидели Пастернака! Который в эти дни, как всегда, пришел, потому что обожал игру Стасика. И сидел слушал музыку. Потом они к нему подошли в антракте, увидели, что он бодр, весел, и, как говорит Евтушенко, они были совершенно успокоены, что повидали его.

А навестить его дома им мешали черные «Волги»?

— Нет, не только. Деликатность тоже мешала. Они не могли просто так войти сюда в дом. А сейчас люди, которые получают архивы по долгу службы и перелистывают все дела и переписку тех дней, говорят, что шквал народного негодования был так страшен и силен, что выжить было невозможно. Просто со временем мы забываем о том натиске негодования, травли и возмущения, об оскорблениях, обвинениях, которые сыпались на голову Бориса Леонидовича. И он, будучи крепким, совершенно здоровым человеком, моложавым, в конце концов заболевает. Сначала неясно, что с ним, так как он просто внезапно почувствовал себя плохо. И Зинаида Николаевна и сын Леня решили, что это инфаркт. А состояние его ухудшалось изо дня в день. Был собран консилиум врачей, и они пришли к тому, что это не инфаркт, а у него рак легкого. Через несколько дней ему стало трудно подниматься по лестнице к себе в кабинет, и он остался в этой комнате. Зинаида Николаевна его успокаивала, говорила, что это ненадолго. В это время она даже сделала косметический ремонт в его кабинете и говорила, что другого случая не будет, и очень скоро он вернется к работе, но состояние его резко ухудшалось. Из комнаты, в которой он находился на первом этаже, всю мебель вынесли, и здесь была установлена кислородная палатка, чтобы облегчить ему дыхание. Борис Леонидович не смог ею пользоваться, и вот в такой пустой комнате прошли его последние часы и минуты. Сейчас мы показываем всем именно такую — пустую — последнюю комнату.

Значит, была траурная процессия. Гроб несли на руках, хотя Литфонд настаивал, чтобы от дома до могилы гроб провезли на автобусе. Видимо, они боялись каких-то эксцессов, хотели быстро провезти этот гроб и захоронить. Но все близкие, родственники и почитатели Бориса Леонидовича воспротивились. Очень много существует фотографий, в основном любительских, так как много иностранных корреспондентов снимали и захоронение и эту процессию, но ни у нас в музее, ни в Союзе, по-моему, лент этих не существует. Я их не видела, а фотографий любительских очень много. И видно, что была огромная толпа. В это же время на Киевском вокзале кто-то просто ручкой — у нас эта табличка есть, она сфотографирована — написал: «30 мая умер великий русский поэт». Так и оповещали людей. Эта табличка исчезла, но через некоторое время она снова появилась. Вот у нас она сфотографирована. И на этом самом месте в самый последний момент единственный, кто осмелился выступить с прощальным словом, был Валентин Фердинандович Асмус, профессор университета. Много людей, которые были здесь, просто от руки записали его речь. Она есть у его вдовы Ариадны Борисовны. На похоронах было очень много людей, которые приехали просто из Москвы, близких Пастернака. Потом, после захоронения, сразу же здесь читали стихи до самого утра. Студенты и не только студенты. Был Дмитрий Николаевич Журавлев и многие другие. И это стало традицией.

А гроб несли через поле?

— Нет, другой дорогой. Люди чередовались, менялись, сначала гроб несли два сына — младший и старший. Племянник. Один кадр вы видите тут. Кто там еще? Ливанов виден, брат Бориса Леонидовича виден в конце процессии. Несли по асфальтовой дороге. Потом сворачивали вдоль Сетуни. Здесь тогда еще не было захоронений. Здесь был косогор, и по этому косогору поднимались сюда и несли на руках, и здесь вот остановились. И еще здесь, понимаете, ничего не было, все это разрослось за тридцать лет. А раньше здесь был как бы пустырь и край кладбища, вот почему, собственно, и дали семье это место — это был край.

Кто давал?

— Администрация кладбищенская. Тут видна фигура Асмуса. Он стоит еще на голом месте. И кадр вот — Пастернак здесь лежит. Воля судьбы — этот край кладбища. Что было — то и дали, а оказалось более чем удачно. Во-первых, вот эти три сосны, во-вторых, это расстояние. То есть то, что он мог видеть из своего окна. Также многие приходят сюда, как правило, со свечой. Которую зажигают здесь. У камня. Лидия Корнеевна Чуковская подробно записала всё… У нее есть все имена. Потому что Асмус выступил, а были рядом и Вениамин Каверин, и Константин Паустовский, и Наум Коржавин… Булат Окуджава… Все шли за гробом и читали потом стихи на могиле.

Мы можем попросить Чуковскую рассказать нам об этом.

— Это было бы замечательно. Если она согласится…

А когда вы впервые вошли в этот дом?

— В 1962 году. После смерти Бориса Леонидовича. Мы с Леней поженились в 1962 году. Мы учились вместе в МГУ на физическом факультете. Леня был физик, а я занималась химией, кристаллами. Бориса Леонидовича уже не было, но была Зинаида Николаевна, и она строго сохраняла порядок и атмосферу этого дома. Поэтому я все это много раз слышала, хоть на этом месте в тот день не была. Поименно известно, кто нес гроб. Как помогали Синявский и Даниэль, и вся литература была здесь. Видны кинокамеры на фотографиях, фотографы, которые щелкают каждое лицо, которое пришло в этот день к дому. Никто еще не знает в этот день, что они тут, так как только в 1965 году начнется процесс Синявского и Даниэля, откуда потянется правозащитное движение. А они уже сейчас на фото выносят крышку гроба. Вот оно — диссидентство, когда приходят к тому, кто неугоден властям. Это совершенно удивительно, что здесь все начинается.

Как вам предложили возглавить этот филиал?

— Когда дом стал официально филиалом Литературного музея, здесь ничего не было, одни сторожа, которые охраняли дом, окна были зашторены, и комнаты были пустые. Ни о каком директоре и речи не было.

Дом-музей открылся как один из филиалов Государственного литературного музея. В музее в Переделкине даже кандидатов на должность директора не было. Никто не думал, что тут будет отдельный директор, а когда стало ясно, что он должен быть, решили, что это буду я. Я же тут знаю каждый гвоздь, где что висело. Каждая мышь в подполе помнит меня. Я стала директором, и началась музейная работа. Надо сказать, что мы стали учреждением, не арендаторами Литфонда и семьей, которая живет здесь. И по мудрости директора Натальи Владимировны никакой атрибутики музея, как вы видите, здесь нет — ни табличек, ни указателей, абсолютно ничего. Это жилой дом, как и прежде. Мы приглашаем всех видеть, каким был хлебосольным хозяином Пастернак, — только он не мог такую толпу приглашать во все дни недели. Он был занятой человек. А мы приглашаем в гости всех как бы от имени Пастернака. Почему у нас в книге записей есть такие строчки: «Разочарован, ждал, что он выйдет, но он не вышел из дверей»? Понимаете, возникает ощущение, что хозяин ненадолго ушел и сейчас выйдет к людям. Это не формальный музей, так сказать, получился, а доподлинный музей. Кстати, нам говорили специалисты, что на весь Советский Союз всего два таких музея — «Хамовники» толстовские и этот. Поэтому рассказ о доме до сих пор мы строим на том, что мы рассказываем о Борисе Леонидовиче. О его распорядке дня, когда он начал жизнь в этом доме, о трагических днях травли. И в конце концов о его мучительной болезни, о его конце — весь рассказ строится вокруг Пастернака.

Но в доме жил не один Пастернак…

— Да. Мы подробно рассказываем о Пастернаке и его жизни в этом доме, но почти не касаемся в рассказе людей, которые в земной жизни окружали его. В этом доме мы говорим достаточно мало об этом, и, может быть, это наша оплошность, что мы не говорим о близких. Они все удивительные люди и много значили в жизни Пастернака. О Генрихе Нейгаузе, который был по духу страшно близок к нему. Не говорим о его младшем сыне Леониде, который значил в его жизни очень много, был обожаемым, любимым сыном, не говорим о жене, создателе этого очага — о Зинаиде Николаевне, на руках у которой он умер. Когда не стало Пастернака, для Зинаиды Николаевны, для Лени и Стасика наступил новый этап жизни, уже без Пастернака. Это был очень тяжелый период. Не только материально и морально. Это была попытка самостоятельной жизни, и они мужественно переносили это. Я не помню, чтобы были какие-то стенания, слезы, бесконечные воспоминания, но Пастернак присутствовал всегда, каждый день, и среди всех его близких в этом доме это было такое сокровенное, такое личное, что говорить об этом и передавать это горе собравшимся вместе за чаем, за столом было невозможно. Невозможно — и всё.

Борис Леонидович шутя говорил: «Дом — это Зина, Зина — это дом». Это был, так сказать, неписаный лозунг этого дома. Мы не говорим о мальчиках, о двух прекрасных Нейгаузах, которых Борис Леонидович по воле судьбы стал воспитывать с трех и четырех лет. Старший из них — Адриан — трагически погиб. Он в девять лет упал с крыши гаража, лежал с переломами, потом у него нашли туберкулез костей. К двадцати ему ампутировали ногу, но не спасли — он умер в сорок пятом, и Пастернак похоронил его урну под своим кабинетом. Говорил, что хотел бы быть захороненным вместе с Адиком. Мы не говорим о Станиславе Нейгаузе, нашем прекрасном пианисте, который воспитывался тоже Пастернаком и был по духу страшно близок ему. Не говорим о младшем, Леониде. Но мы это делаем совершенно сознательно. Эти люди, к сожалению, очень рано ушли из жизни, то есть следом за Пастернаком, они уходили один за другим. Они были невероятно скромные, огромного достоинства, и каждый из них заслуживает отдельного разговора. Для того чтобы говорить о них, нужно было бы, чтобы семейная переписка Пастернака между ним и его женой Зинаидой Николаевной была известна людям, но пока ее никто не видел.[3] Те бесконечные слова любви, которые он шлет Зинаиде Николаевне, то есть он с самого начала, с первого момента знакомства предрекает, что умрет на ее руках. «Я умру с твоим именем на устах», — говорит он. Так и свершилось. Их отношения, любовь к мальчикам много значили для Пастернака. Вообще, честно говоря, этот дом — дом, где он был невероятным семьянином. Это видно из переписки военных лет, когда они разлучаются. И он пишет, как он собирает им посылки, собирает питание, старается сам экономить на сигаретах, чтобы больше отправить жене. Сладкое — детям. Собирает теплые вещи им, как ему невероятно трудно, когда нет никаких вещей и разрушена их московская квартира в Лаврушинском переулке. Как трудно найти обувь для Стасика. А у него в Чистополе, где Зинаида Николаевна с сыновьями была в эвакуации, в то время нет никакой обуви: он грузил мешки на Каме, и у него украли штиблеты. Стасик был просто босым. И все это делает Борис Леонидович: ходит к Адриану в больницу, носит передачи. Так перед нами предстает совершенно другой Пастернак в этих письмах. Вы увидите, когда они выйдут.

 

Я не скрывала недоумения, почему этих писем до сих пор никто не видел.

Наталья попросила выключить камеру. Сказала, что история с письмами драматичная, но она хотела бы завершить рассказ о доме, а потом расскажет о письмах. Я спросила, можно ли снять письма. Наталья сказала, что спросит редактора, с которым она готовит книгу. И уверена, что мы всё сможем снять. Через день-два мы поехали к Маэль Фейнберг. Пока добирались, Наталья взахлеб рассказывала о ней. Говорила, что Маэль Исаевну Фейнберг знает вся литературная Москва. Что ей под семьдесят, но никто не зовет ее по отчеству, все называют просто Маэль. Второй такой в Москве нет. Вдова известного пушкиниста Ильи Фейнберга, она филолог, знаток Пушкина. После войны работала редактором у Корнея Чуковского, потом сидела в «Совписе», где через ее руки прошли лучшие тексты издательства. В новые времена решила делать только то, что раньше было невозможно: сложила «Воспоминания» Анастасии Цветаевой, разбирает материалы о Сергее Эфроне. И вот уже год работает с Натальей над книгой писем Пастернака к жене. Где-то в центре Москвы, в небольшой квартире, Маэль приняла нас. Строгая женщина с цепким глазом, который смотрел на тебя, как на ошибку в тексте, она не выказала интереса ко мне, а только кивнула, когда Наталья представила меня. Маэль пригласила меня к столу. Там были разложены стопочками листы бумаги, что-то отпечатанное на машинке, что-то рукописное.

— Вам с какого конца пояснять, чтó перед вами? По хронологии или по персоналиям? — спросила Маэль.

— Мне все равно, — сказала я. — Меня занимает только картинка: будет что-нибудь видно оператору или нет. Я могу это взять в руки? — указала я на листки.

— А как вы поймете, что где? — Маэль накрыла рукой стопки бумаги.

— Мне понимать ничего не надо. Понимает у нас Наталья, а мы снимаем ее. Она расскажет о письмах, а мы дадим иллюстрацию к ее рассказу.

— Понятно, — разочарованно протянула Маэль и убрала руку. — Берите, но кладите все на место.

— Спасибо.

Я взяла один листочек, другой, прочла несколько строк, отложила. Маэль неодобрительно следила за моими руками. Я поблагодарила, встала и сказала, что моя съемочная группа появится.

— А вы? — спросила Маэль.

— Не уверена. Они могут снять и без меня. Было очень приятно, — добавила я дежурное.

 

Мы снова сидели в Переделкине с Натальей, и она говорила о письмах.

— Это около восьмидесяти писем Бориса Леонидовича к Зинаиде Николаевне. Несмотря на то что они прожили долгую жизнь, тридцать лет вместе, они сравнительно мало разлучались. Поэтому мало писем. Эти письма делятся на три этапа: первые, когда она еще замужем за Генрихом Густавовичем. Самое начало романа. Она на лето уезжает под Киев, в Ирпень, и это письма Пастернака туда, в Ирпень. Второй этап — письма времен войны, когда Зинаида Николаевна со Стасиком и маленьким Ленечкой уезжает в эвакуацию в Чистополь. И третий — ремонт дома, когда Зинаида Николаевна живет тут, в Переделкине, а Борис Леонидович в Москве. Зинаида Николаевна ремонтирует дом. И последнее письмо датировано 1958 годом, когда Зинаида Николаевна вместе с Ниной Табидзе уехала в Цхалтубо на лечение. Там еще масса телеграмм, открыток, то есть это с 1930 по 1958 год. И он в этих письмах разговаривает с ней как с самым близким и дорогим человеком. Он невероятно откровенен с ней, иногда пишет, что вот собирался сказать… И дальше мысли и размышления. Или есть, например, в поздних письмах такая строка: «Сегодня лежу, только что проснувшись, у себя в кабинете, и вспомнил о твоем письме, какое хорошее письмо, какой ты хороший человек». То есть мысли о том, что он счастлив, что у него такая жена, суженая ему Богом и судьбой, пронизывают содержание этих писем. Он делится с ней планами — говорит о замысле романа о Живаго. Мы узнаём, как его травили в Союзе писателей, о том, сколько у него было недругов, как они обращались с ним. То есть вся жизнь Пастернака в беседе с близким человеком, когда вырисовываются и он, и характер людей, которые его окружали. В этих письмах, когда читаешь их подряд, видно, как переплетено все в жизни — время войны и время мира, любовь и обыкновенный быт, забота о детях. И труд. Она трудится в эвакуации, он трудится в Москве. Нужда в деньгах, потому что он зарабатывает на две семьи: есть Зинаида Николаевна с сыновьями, и есть еще семья Табидзе, которую он просто считал своей. Он помогает и малознакомым людям. «Помочь деньгами в беде — это самое легкое», — писал он Ренате Швейцер. Книга скоро выйдет, и нас ждет совершенно новый Пастернак. Мы знаем его переписку с сестрой Ольгой Михайловной Фрейденберг, с которой он тоже откровенен, и это очень интересная переписка. А эта переписка тоже с родственником, но другим, и в каждом письме звучит, что ты жена моя и не понимаешь, как много ты значишь для меня. Понимаете, такие слова говорить посетителям музея мы считаем нескромным. Может быть, потому, что я в этом доме не могу представлять ни свою любимую, обожаемую свекровь, ни своего обожаемого мужа, ни деверя, брата мужа. Я не могу кричать на всех углах всем посетителям: «Вы не представляете себе, что за люди это были!» Поэтому я предоставила слово самому Пастернаку и воспоминаниям Зинаиды Николаевны, которые скоро будут опубликованы.

А почему эти письма до сих пор были незнакомы читателю?

— Конечно, книга писем Пастернака к жене должна была появиться раньше. Но так вышло, что письма к жене были много лет недоступны и только сейчас будут напечатаны полностью. Зинаида Николаевна все­гда бережно хранила эти письма. Она пишет в воспоминаниях, что, уезжая в эвакуацию, много взять не могла, а потому вместе с самыми необходимыми детскими вещами, покидая Москву, взяла валенки и шубу Ленечки и завернула в эту шубу письма Бориса и рукопись «Охранной грамоты» — так они были ей дороги и так она боялась, что они могут пропасть. Благодаря этому письма и рукопись уцелели. А потом она их продает…

Как, кому?!

— После смерти Пастернака у Зинаиды Николаевны было тяжелое материальное положение — ей не давали пенсию, Пастернака не издавали. Отношение к Пастернаку, вы сами знаете, было ужасным. Денег абсолютно не было. Ей нужно было содержать и тянуть этот дом. Причем здесь все сознательно сохранялось, как было при Пастернаке, и все прекрасно понимали, что не только рукописи, но любая вещь — тарелка, чашка, пепельница, — к которой прикасался Пастернак, принадлежит истории. Она верила, что тут однажды будет музей и нужно всё сохранить, а денег не было. Она ведь прожила еще шесть лет после кончины Пастернака. И это были очень трудные годы. Ко всем обычным трудам добавился главный труд: она занималась архивом Пастернака, его рукописями, комиссией по его литературному наследию, памятником на его могиле. Она пишет Нине Табидзе, как занята разбором рукописей, как готовит сборник его стихов. Где-то через год после смерти Пастернака она слегла — у нее был инфаркт. И близкие удивлялись только тому, что она продержалась целый год. Спасибо врачам и их заботам, она смогла подняться. Но нужда была страшная. К 1962 году уже ничего не осталось. Просто не было денег. А дом требовал расходов, и она хотела сохранить его во что бы то ни стало. Многие старались ей помочь и писали письма — просили начислить пенсию за мужа. Массу писем отправили Хрущеву, и Тихонову, и Федину, масса людей хлопотала. В основном Корней Иванович Чуковский взял на себя роль, так сказать, координатора. Чуковский сам ходил и собирал подписи. Там были Капица, Ива`новы, Леонов, Федин, но Хрущев никогда ни на одно не ответил. А кто-то в Союзе писателей сказал, что не могут помочь, потому что Пастернак не член Союза писателей. Его же исключили… И в один из этих тяжелых моментов человек, который бывал в этом доме, посоветовал ей что-нибудь продать из наследия Пастернака. Она считала это невозможным. Ни картины Леонида Осиповича, которые стоили всегда больших денег, ни рукописи Пастернака. Единственная вещь, которая, как она считала, принадлежит ей, это письма к ней Бориса Леонидовича.

Кто этот человек?

— Это скульптор-самоучка Зоя Масленникова. Она лепила портрет Бориса Леонидовича, была близким человеком в доме. После инфаркта Зинаида Николаевна решила написать свои воспоминания, начала, но ей было трудно, и в какой-то момент она стала диктовать их Масленниковой. Маэль редакторским глазом видит, как диктовка отличается от письма, и думает, что Масленникова сглаживала текст, потому что у Зинаиды Николаевны он звучит искреннее, чем на бумаге у Зои. Ей же она диктовала письма. Она писала Хрущеву, что узнала от сестры Пастернака, которая жила в Англии, что в иностранных банках лежат деньги на счетах Пастернака, и они могли бы помочь ей вырваться из нищеты, и просит правительство перевести эти деньги в СССР. Пишет, как ей тяжело на старости лет без пенсии, в долгах, с которыми неизвестно как расплатиться. Леня отговаривал маму отправлять его. А долгов становилось все больше. Она писала Нине Табидзе, что, даже когда вышла книга стихов Пастернака, ей не выплатили гонорар, а забрали его за долги Литфонду и она вынуждена была продать свое последнее пальто на толкучке за пятнадцать рублей. Она была оскорблена таким отношением к себе, но гораздо больше неуважением к памяти Пастернака, которое для нее было более мучительным.

Зоя хорошо знала, как Зинаиду Николаевну угнетало ее положение, как она хлопотала о пенсии, а ей не отказывали, но пенсии не давали — просто не отвечали. И вот, доведенная до отчаяния, осенью 1963 года она якобы говорит Зое, что решилась продать письма Пастернака к ней. Продает тайно, не сказав об этом ни сыновьям, ни близким друзьям Асмусам, с которыми всегда советовалась. Мы все были рядом! Ничего об этом она не сказала даже Нине Табидзе, и Зоя Масленникова вспоминала, как она пришла в ужас, когда Зинаида Николаевна сказала ей, что готова продать оригиналы писем. Но когда Зоя увидела, что решение принято, она посоветовала отдать письма друзьям, в которых была уверена, что они понимают их ценность и сохранят. Это были ее близкая знакомая переводчица Маркова и писательница Соня Прокофьева. Масленникова сказала Зинаиде Николаевне, что это надежные руки, и письма ушли. Как говорила потом Соня… Софья Прокофьева, за пятьсот рублей. За все письма Бориса Леонидовича Пастернака, адресованные ей! Это гроши — столько стоил уголь для дачи на несколько месяцев. Перед продажей Зинаида Николаевна сама перепечатала их в трех экземплярах и сделала копии, в которых множество ошибок. Один оставила себе, второй отдала Масленниковой, которой доверила разбирать свой архив, а третий приложила к оригиналам, чтобы листочки зря не трепали при чтении. Как говорила Масленникова, это она настояла, чтоб за нами, семьей Пастернака, сохранялось право выкупить эти письма за ту же сумму пятьсот рублей, которую назвала Зинаида Николаевна. Странное, конечно, дело, так как она всегда советовалась, прежде чем совершить важный поступок, а здесь все были поставлены перед фактом, что она продала письма. В доме осталась только копия — машинопись. Поэтому издать письма было трудно — нам нужен был оригинал, чтобы сверить. Не говоря уже о том, что издать Пастернака до определенного момента было вообще невозможно, не говоря уже, так сказать, о его переписке с женой. Письма к жене были засекречены. С большим трудом удалось получить доступ к оригиналам. Только сейчас мы смогли сверить оригиналы с копией, которая осталась у нас. А тогда Зинаида Николаевна на все деньги купила уголь, чтобы топить этот дом.

А почему они засекречены? Кто их засекретил?

— Соня Прокофьева, Софья Леонидовна, в девичестве Фейнберг. Она по рекомендации Зои Афанасьевны купила эти письма, а потом передала в архив и засекретила. Причем, как мне говорила Соня, Зинаида Николаевна просила отдать эти письма ее сыновьям, когда у них улучшится материальное положение. Тогда оно было бедственным. Литфонд в тот момент ремонтировал писательские дачи, в плане стоял и дом Пастернака. Но Зинаида Николаевна всячески отбивалась от ремонта. Ведь для этого надо было полностью освободить дом, и была опасность не получить его назад, а Зинаида Николаевна считала сохранение дома делом своей жизни. Аренда и содержание дачи стоили дорого — около тысячи в месяц, плюс отопление — дрова и уголь. Потому что дуло из всех щелей, надо было много топить. Зимой еще платили за расчистку дороги от калитки к дому. А потом Зинаиды Николаевны не стало, и Соня передала письма в ЦГАЛИ.

И Зинаида Николаевна не знала, что Соня отдаст это в ЦГАЛИ и закроет?

— Нет, этого она, конечно, не знала.

И на какой срок Соня закрыла письма?

— На веки вечные. То есть они в открытый доступ вообще не поступают. Чтобы их получить — нужно личное разрешение Сони Прокофьевой.

Как же вы получили доступ к этим письмам?

— Сначала, когда я начала работать с Маэль над книгой, на мою просьбу открыть мне эти письма Соня ответил отказом. Тогда мы ей заявили, что мы все равно будем работать над изданием писем. И начали работать. Но сложность была в том, что могли быть неточности какие-то. Нам нужно было выстроить хронологически эти письма, а она допускала какие-то ошибки, и для серьезного издания нужно было, конечно, увидеть подлинники. И когда уже было ясно, что книга все равно выйдет, со всеми неточностями и там будет указано, что доступ к оригиналам писем был не разрешен Соней, то есть Софьей Леонидовной Прокофьевой, она наконец поменяла свое решение и любезно предоставила мне возможность ознакомиться с подлинниками, которые находятся в архиве. Поэтому письма в конце концов подготовлены по подлинникам.

Наташа, вы теперь понимаете, чем Соня руководствовалась, закрывая их?

— Вы знаете, чем она руководствовалась, я так и не знаю. Существует много писем — там и обращения Зинаиды Николаевны к Тихонову, Хрущеву, копии писем остались, из которых видно, в каком она отчаянном положении. А Соня говорила, что закрыла потому, что это ветхая бумага и нельзя, чтобы, так сказать, ее листали-перелистывали, смотрели и так далее…

Если они изъяты из обращения, в чем же смысл этого хранения?

— Ну кому она пожелает, тому она и откроет, а кому не пожелает — тому нет.

А когда она умрет, что будет?

— Я не знаю, может быть, они будут тогда закрыты навечно. Но сейчас они нам открыты, и мы собрали книгу, и книга уже подготовлена к печати, поэтому эта опасность, так сказать, не страшна…

А почему за такую сумму? Соня же понимала, что это дешево.

— Маленькую сумму, как мне кажется, можно объяснить тем, что Зинаида Николаевна надеялась раздобыть деньги и через какое-то время выкупить эти письма обратно. Она же продолжала хлопотать о пенсии. Только незадолго до смерти она писала Николаю Тихонову, что потеряла надежду получить пенсию, что ей семьдесят лет и она больна — полгода была в больнице, — а Литфонд вычел всю сумму за однотомник за долги. Там было три тысячи. «Хотя бы часть долга забрали, а тут все до копейки, — написала она. — Совершенно не знаю, как я должна жить, почему на меня плюют и не считают за человека». Ни ответа, ни пенсии она не получила. Так и умерла, оскорбленная и больная, 23 июня 1966 года от рака легких, как и Борис Лео­нидович, мужественно принимая страдания.

Когда мы увидим книгу?

— Уже начинаем печатать. Но вы же знаете, какое тяжелое положение в стране, как издатели сталкиваются с трудностями. Мы надеемся, что преодолеем их так или иначе. Это не цензурные трудности, а материальные: нам нужно три миллиона рублей. Она выйдет тиражом пятьдесят тысяч экземпляров. Нужна очень хорошая бумага, и в этом трудности, но мы надеемся, что преодолеем. Каждая строка в этой книге — это то, что мы прочтем впервые. Можно отдельные письма там, просто поэмы. Каждая имеет начало и конец, там приводятся варианты стихов. В общем, это все ценнейший материал для людей, которые любят и ценят Пастернака, и, потом, там видна вся эпоха.

Комментарии, которые к ним сделала Маэль, вступление — можно читать отдельно как роман. Там есть неизвестные стихи и фотографии. Мы даем стихи, посвященные Зинаиде Николаевне, и часть воспоминаний самой Зинаиды Николаевны. Частично они публиковались в журнале «Нева» в 1990 году, а здесь они будут полностью, и, когда книга выйдет, мы получим новое представление о Пастернаке и об этом доме. Увидим дарственную Пастернака на «Гамлете» — на книге, вышедшей в 1948 году. Там надпись: «Зине, единственной моей». «Единственной» подчеркнуто. «Когда я умру, не верь никому. Ты была единственной до конца прожитой моей жизни», — и подпись. Это теперь будет в книге. В книге вообще будет восемьдесят впервые опубликованных фотографий Пастернака.

Давайте еще раз повторим на камеру: когда книга выйдет…

— Когда книга выйдет, с человеческой точки зрения многие вещи станут совершенно по-другому ясны, и в конце концов, мы надеемся, исчезнут многочисленные легенды, которые существуют на сегодняшний день о Пастернаке, об истории создания «Доктора Живаго» и прообразах романа. Все встанет на свои места, и мы не будем заниматься измышлениями. Мы предоставим слово самому Борису Леонидовичу и иначе станем думать. Там есть история дома, мы прочтем мысли Пастернака на самые прозаические темы. Ну, например, Пастернак советует жене, как делать ремонт. Подкупать или не подкупать различных администраторов, чтобы как можно скорее дом был готов. И все это касается нас сегодня — как нам преодолеть трудности. Как он ко всему этому относится. Мы увидим, насколько для него было важно и как он участвует в процессе создания дома, как он выбирает ткань для занавесок, как он Зинаиде Николаевне советует, какой длины они должны быть. Он советует ей, как что нужно развешивать, потому что в Москве и московской квартире она занимается устройством дома, и ему важно, как нужно развешивать картины.

Цветаева говорила, что Пастернак — шифровальщик действительности, а тут нам предложена как бы расшифровка. Тем же самым языком — о кастрюлях. Все, что мы знаем в его стихах, здесь реально: тот же самый сад и огород, их быт. Я убеждена, что читателей поразит, насколько Борис Леонидович был земным человеком и семьянином, как он во время войны, оставшись здесь, на этой веранде, на который мы сейчас с вами беседуем, кормился исключительно картошкой и капустой, выращенной на этом огороде. Он пишет Зинаиде Николаевне, что вспоминает ее опыт, что он делает все так же, как делала она. И у него блестящий совершенно урожай, и он гордится этим. Кроме овощей, которые он выращивал на огороде, оставались только чай и хлеб. Он пишет, как он исхудал и что на таком режиме он долго не протянет. И посылает бесконечные посылки ей, заботится о близких и семье, беспокоится об их здоровье невероятно. Такая тоска и грусть в его жизни одному, без семьи. И он считает, в общем, что это равносильно смерти. И все это описано языком Бориса Леонидовича — так, как это ему свойственно, понимаете. И масса людей, которые травили его, и его отношение к этим людям, он описывает свое дежурство, и Москву, как они гасили фугаски на крыше, и как он рад, что рядом с ним в это время находились Паустовский и Всеволод Иванов, на которых он мог положиться. И вместе с тем мы знаем, как ведет себя в это время Зинаида Николаевна. Она в это время была в состоянии очень тяжелом, потому что не было больного сына рядом с ней, и горю ее не было конца. И Бориса Леонидовича не было. Она пишет, что она с утра молится за здоровье Бори и Адика, а потом начинается ее адский труд в детском саду в Чистополе. То есть она работала весь день как одержимая, приходила домой только на несколько часов, на сон, и снова включалась в работу. Все были потрясены, увидев, как она умеет работать и как она работала. Борис Леонидович знал, какой она труженик, и он пишет ей: «Я горжусь тобой».

А можно снять портрет, который сделала Зоя Масленникова?

— Нет. Это очень тяжкая история. Бориса Леонидовича многие просили попозировать, но он уклонялся, а Масленниковой почему-то позволил. Она приезжала сюда, в дом, и он терпеливо сидел, когда она лепила. Ему нравилось то, что получалось, а Зинаиде Николаевне нет. Она сказала об этом однажды. А дальше… Какой-то первый вариант портрета из пластилина — такая незаконченная скульптура — стоял где-то не там, растаял на солнце, и часть головы отвалилась. Неизвестно почему Борис Леонидович сказал, что это конец: «Я скоро умру». Но Масленникова восстановила тот вариант головы. И дальше работала уже в гипсе. Но эта история с пластилином произвела на него такое впечатление, что он пишет пьесу «Слепая красавица». И там речь о портрете, который стоял на шкафу в старинном имении, и было поверье, что если голову эту разбить, то имению придет конец. С гибели головы начиналась пьеса, и сразу в судьбе дворянского рода начинались роковые перемены. Борис Леонидович не успел закончить пьесу. Сохранился фрагмент… А потом просто кошмар. Масленникова рассказывала, что мало того, что на него произвела страшное впечатление история с растаявшим пластилином, так она сама еще неизвестно зачем в первых числах апреля рассказала ему по телефону, что какой-то ее знакомый в гневе схватил этот гипсовый портрет и бросил об пол с такой силой, что в паркете осталась вмятина, а голова разлетелась на куски. И потом, как ей передали, он якобы рассказал одному человеку эту историю с разбитой головой и закончил словами: «Это конец. Теперь мне не уйти». И через десять дней он слег. Наверняка Зоя восстановила тот портрет, но…

А где можно найти «Слепую красавицу»?

— Нигде. Рукопись пропала. Фрагменты, что я вам рассказываю, были в журнале «Простор» за 1969 год, но это перепечатка по черновику неизвестно с какого варианта, а чистовик исчез. Там описана усадьба, где на шкафу стоит «белая голова», портрет родоначальника. И есть поверье: пока она цела, цел и род. А дальше слуги узнают, что баре неожиданно возвращаются домой, и спешно убирают дом. Входят барыня и барин, ругаются, так как он проигрался и требует у жены драгоценности, а когда она отказывает, хватает пистолет, хочет выстрелить в жену, но ее закрывает слуга, и пуля попадает в портрет. Гипс разлетается на куски, один попадает в глаза крепостной девушки, она слепнет, и начинается гибель рода…

 

Наталья предложила мне телефон Зои Афанасьевны Масленниковой.

Я не помню, почему наша встреча не состоялась.

 

А какой была Зинаида Николаевна вблизи?

— Последние годы ее жизни мы прожили рядом. Она была очень сдержанная, прямая… Не то чтобы не умела, а не хотела притворяться и скрывать свои чувства. Это многим не очень нравилось. Точнее, нравилось только тем, кого она любила. В ней была какая-то загадочная для нее самой надежность. То, что друзья могли на нее положиться, — это ничто по сравнению с тем, как… Она рассказывала, что в грозу, когда гремел гром и качались сосны, все собаки с участка бежали к ней и жались к ее ногам. Борис Леонидович тоже находил предлог, чтобы выйти и сесть рядом с ней на крыльце. Ужин не начинался, пока она не сядет во главе стола. Она была очень гордым человеком. Жила трудно, хотя судьба и подарила ей встречу с двумя такими людьми, как Нейгауз и Пастернак. Она умела дружить с тем и с другим, и они дружили между собой. Генрих Густавович часто навещал ее. Помню, когда Зинаида Николаевна узнала о его смерти, она была в Переделкине, то сразу поехала на Комсомольский, чтобы проститься с ним. Он для нее оставался близким человеком, отцом ее детей, и она высоко ценила его талант и ум.

Почему она так бедствовала, когда Пастернака печатали на Западе?

— Она бедствовала потому, что, будучи наследницей своего мужа Бориса Леонидовича, гонораров его она не могла получать, так как в Инюрколлегии много лет ушло на оформление документов на получение его гонораров на Западе. Самому Борису Леонидовичу не удалось получить эти гонорары при жизни, а Зинаиде Николаевне не удалось их получить и после его смерти. Инюрколлегия приняла решение очень поздно, и мы были введены в наследство на деньги, находящиеся на Западе. Но это произошло после смерти Зинаиды Николаевны. То есть дети могли уже что-то получить, и наступила относительная материальная независимость в семье с этого момента. Но очень трудно объяснить все эти обстоятельства…

Наташа, на прощание решайте сами, что бы вы хотели сказать зрителям. Мы поставим это в конец сюжета.

— Пастернаком прожита большая и сложная жизнь. Пастернак пережил травлю, гонение. Пастернак увидел и успех, и признание мира. Пастернак пережил много любовей, много раз болел, пережил войну, и во все самые тяжелые времена он показывал невероятную силу духа. И люди, которые видели его в это время, удивлялись и его поведению, и тому, как он переносит невзгоды. И дом этот, в котором мы находимся, был уничтожен. Было задумано так, чтобы духа Пастернака не было. Ведь сводили счеты с Пастернаком, причем уже с мертвым Пастернаком. Он не устраивал людей в Союзе писателей. И вот это огромное поклонение чистоте и мужеству Пастернака, когда мы видим, что люди хотят присутствия этого дома, чтобы, так сказать, соприкоснуться с этим, показывает, что все-таки на сегодняшний день Пастернак победил. Книги его издаются, их знают читатели всего мира, дом его существует, его посещают миллионы людей, и число их с каждым днем растет. И мне кажется, что пророческими стали слова Пастернака, которыми заканчивается стихотворение, он так его и назвал — «Нобелевская премия»:

 

Я пропал, как зверь в загоне.

Где-то люди, воля, свет,

А за мною шум погони,

Мне наружу ходу нет.

 

Темный лес и берег пруда,

Ели сваленной бревно.

Путь отрезан отовсюду.

Будь что будет, все равно.

 

Что же сделал я за пакость,

Я убийца и злодей?

Я весь мир заставил плакать

Над красой земли моей.

 

Но и так, почти у гроба,

Верю я, придет пора —

Силу подлости и злобы

Одолеет дух добра.

 

Вот эти последние строки — это все-таки его урок: быть великодушным, верить в то, что добро всегда победит. И его пример показывает, что так было, так должно быть и так всегда будет.

 

Все было снято, весь дом подробно — каждый предмет, помянутый в рассказах Натальи. Стенографистка распечатала пленки, и с пачкой бумаги я снова приехала в Переделкино. Мы сидели на веранде, размечали текст, обсуждали, что еще можно уточнить, когда в прихожей раздался звонок. Наталья сняла трубку, и я услышала, как она воскликнула в ужасе что-то, выждала череду ее панических вопросов типа «Что же делать?» и выглянула в прихожую. Жестом спросила, что случилось, и теперь уж не помню как, но Наталья дала мне знать, что это Волкова из ЦГАЛИ говорит, что Ольга Ивинская требует отдать ей рукописи Пастернака, которые хранятся в архиве. Я попросила дать мне трубку. Наталья назвала меня, и Волкова согласилась говорить со мной. Я предложила Волковой завтра рассказать мне об этом на камеру. Я дозвонилась до студии на предмет завтрашней съемки, и мы вернулись с Натальей Пастернак к работе. Но работать она не могла. Она вибрировала так, что кончики пальцев у нее подрагивали.

Так началась вторая история.

 

 

Другие

 

Утром я вошла в кабинет Волковой со съемочной группой. Нужно было спешить: мы сговорились с редакцией новостей, что дадим материал, и Татьяна Миткова — звезда той поры — ждала мою пленку. Я бегло оглядела бумаги, которые Волкова разложила на отдельном столе.

Бумаги поражали воображение. Волкова сидела за своим большим столом и выражала готовность ко всему. Я объяснила Наталье Борисовне, что сейчас она изложит коротко, что произошло и чем она обеспокоена. Этот репортаж немедленно пойдет в эфир сегодня в новостях, а подробнее мы поговорим отдельно, когда я изучу архив. Она кивнула. Хорошо артикулируя каждый слог, она произнесла выверенный текст:

— В 1961 году КГБ передает в ЦГАЛИ большой комплекс материалов из личного архива Пастернака. Эти материалы были изъяты при аресте его секретаря Ольги Ивинской. В 1991 году она подняла вопрос о возвращении этих материалов. Что представляют собой эти материалы? Вот здесь опись этих документов.

Она принялась перечислять рукописи и автографы. И без единой монтажной склейки монолог Волковой вошел в программу новостей и потом в наш телефильм.

— Ни одно из названных произведений не содержит надписей или других свидетельств их дарения Ивинской. Эпистолярная часть архива представляет вообще загадку. Она состоит из подлинных писем Пастернака разным людям и писем к нему. Среди адресатов его сын Евгений Пастернак, сестра Лидия Слейтер, издатели Фельтринелли, Галлимар, Коллинз, всего двадцать восемь писем. Эти письма не были отправлены и по неизвестной причине остались у Ольги Ивинской.

— И никто не может ответить, как письма попали к Ивинской?

— Кто-нибудь наверняка может. Я — нет. Полагаю, что Ивинская задержала их в силу известных ей причин.

Наталья Борисовна замолчала, спросила глазами, хватит ли. Я кивнула. Развернула оператора к другому столу — у окна, где лежали аккуратно разложенные рукописи в открытых папках. Оператор наклонил камеру пониже к бумагам. Волкова встала и вытянулась за столом, наблюдая, не причиним ли мы вреда драгоценностям. Я сказала, что сейчас группа поедет на студию — отвезет кассету — и новостники сами смонтируют то, что годится им по объему, а я останусь. Волкова указала мне на стул у стола с бумагами, я села, уставилась в них… и окаменела: посередине стола лежала рукопись «Слепая красавица». Я коснулась листа бумаги. Волкова подалась чуть вперед, словно я коснулась ее. Я прочла несколько страниц и перешла к следующему документу. Бумаги поражали воображение. Рукописи, заботливо переплетенные Пастернаком, тетради. Невероятно красивый почерк. И много писем, адресованных разным людям. Я перебирала бумаги несколько часов.

— Я не понимаю, как это попало… Не к вам, а вообще к Ивинской?

— Не могу вам сказать.

— И почему это секретный архив, почему его никто не видел?!

— Я готова объяснить. Но нам следует с чего-то начать. В мае 1960 года не стало Бориса Пастернака, и уже в феврале 1961 года нам в ЦГАЛИ из КГБ поступили материалы его личного архива. Изъяты они были следствием у Ольги Ивинской — его секретаря и доверенного лица. Восемьдесят четыре документа. Секретарь хранила его рукописи у себя дома в силу своей работы машинистки и после смерти Пастернака оставила их у себя, такое бывает.

— Письма на разных языках он не мог отдать в перепечатку, так как для этого нужно владеть языками и иметь машинку с латиницей!

— Вы правы. Но тут есть материалы, которые попали в этот фонд другим путем.

— Каким?

— Первый пакет материалов был принят нами из КГБ. Передача этих бумаг в ЦГАЛИ была обусловлена тем, что здесь уже хранился личный фонд Пастернака, в котором насчитывалось свыше двухсот единиц хранения. Большое количество его документов находилось в других фондах и коллекциях. А поскольку эти новые материалы пришли из КГБ, это обусловило их закрытое хранение. В 1988 году Ивинская была реабилитирована и подняла вопрос о возвращении изъятых у нее материалов. Тогда в мае прошлого года КГБ неожиданно передал нам еще пятьдесят один документ. Откуда они поступили в КГБ, нас не ставят в известность. Ольга Всеволодовна обратилась в суд с иском о признании за ней прав на все материалы в связи с ее реабилитацией. По уголовному законодательству…

— А она была осуждена по уголовной статье? — удивилась я.

— Оба раза, — кивнула Волкова и продолжила: — Существует положение, что если человека реабилитировали, то ему возвращается все у него конфискованное. 10 июля 1992 года Мосгорсуд вынес решение о возвращении Ивинской «материалов, относящихся к творчеству Пастернака», как они это называют. Нас не поставили в известность о решении суда, просто в архив явился господин Козовой, муж дочери Ивинской, Ирины Емельяновой, с двумя судебными исполнителями, и они предъявили постановление суда о возвращении материалов Пастернака. Я отказала им и, как вы знаете, позвонила Наталье Анисимовне. Я хочу разобраться в создавшейся ситуации.

— И на какой стадии сейчас ваше противостояние?

— Росархив, насколько мне известно на текущий момент, обратился в Генеральную прокуратуру. Надеемся, что решение Мосгорсуда в связи с неопределенностью принадлежности спорных материалов будет отменено.

Я положила на стол магнитофон, нажала кнопку и сама склонилась к нему.

— Давайте я подведу черту. Насколько я поняла, есть семья Пастернака и есть секретарь Пастернака Ольга Ивинская. Она арестована после его смерти по уголовной статье. При аресте изъяты разные вещи.

— После ареста, — уточнила Наталья Борисовна.

— В том числе рукописи Бориса Пастернака. По сути — они принадлежат Пастернаку. Как они попали к ней — неясно. Тридцать лет эти бумаги находились в ЦГАЛИ на секретном хранении. На момент апелляции Ивинской КГБ передало вам еще некоторые вещи. КГБ что, могло само подложить в кейс Ивинской бумаги, полученные из других источников? Или наоборот — то, что не отдали тогда, решили быстро отдать сегодня? Я не понимаю.

— Мне это неизвестно.

— То есть установить истину невозможно. И сейчас — по закону о реабилитации — вас обязывают вернуть Ивинской все, что есть, как ее имущество. Так?

— Так, — кивнула Наталья Борисовна.

Я выключила магнитофон.

— А почему вы не могли открыть этот архив? Там же нет военной тайны!

— У нас есть учредительные документы нашего архива, сообразно которым мы действуем, — сказала Наталья Борисовна.

— Поняла. А вы здесь с какого года?

— В должности директора я возглавляю это учреждение начиная с 1963 года. Многое, согласно законам тех лет, приходилось замалчивать. В частности, историю спецхрана, где находятся рукописи Бориса Пастернака. Чтобы понимать, почему они хранились там, следует пояснить, что такое спецхран. Вам понять это будет несложно, так как вы всегда работали у нас в спецхране…

У меня взлетели брови от удивления.

— Ну как же? — подобие улыбки тронуло губы НБ. — Начиная с первого вашего запроса, когда вы осенью 1973 года… — она посмотрела в листок, — …были допущены к работе с рукописным наследием Сергея Михайловича Эйзенштейна. В то время в открытом хранении доступ был только к микрофильмам, но вам сделали исключение по ходатайству доверенных лиц. Далее по ходатайству Союза кинематографистов СССР вы получили доступ к архиву Федора Федоровича Ильина-Раскольникова и Варлама Тихоновича Шаламова. Мне странно, что вы удивлены, но я могу допустить, что вы не вполне понимали, что работаете с документами спецхрана. Условия хранения — это не мой произвол. Наш спецхран отражает историю архивного дела страны. Атмосфера засекреченности, утвердившаяся после революции и в сталинские годы, диктовала потребность подобного подразделения. Только после XX съезда КПСС, когда архив перешел из ведения МВД в подчинение Совета министров в 1959 году, были рассекречены многие материалы. И перешли на общее хранение. Конец недолгой «оттепели» в архивном деле положил приказ ГАУ при Совете министров СССР от 6 апреля 1961 года «О недостатках в работе над секретными документальными материалами в ЦГА СССР и мерах по их устранению». И многое рассекреченное было снова закрыто.

— Назовите — для примера, — кого пришлось вернуть.

— Ваш герой — Федор Раскольников. Почти весь его фонд пришлось вновь передать на секретное хранение.

— Безумие какое-то…

— В 1985 году постепенно началась ликвидация спецхрана. Работа по рассекречиванию более чем четырехсот личных фондов, находившихся на спецхране, оказалась чрезвычайно кропотливой, поскольку полистный просмотр дел требовал больших трудовых затрат. Одновременно с рассекречиванием шла подготовка к публикации примечательных материалов. По нашим автографам напечатаны повести Андрея Платонова «Котлован» и «Чевенгур», осуществлена публикация романа «Доктор Живаго». Как вам известно, вышли в свет книги из литературного наследия Варлама Тихоновича Шаламова, в частности «Колымские рассказы». И опубликовано по машинописной копии из фонда Федора Раскольникова его известное «Открытое письмо к Сталину».

— Шестьдесят лет спустя. А много случаев, когда фонд закрыт по воле того, кто?..

— Фонды, закрытые фондообразователем, представляют большую проблему. Их материалы можно использовать, но надо получить разрешение закрывшего фонд лица. Обычно оно всегда дается. И это согласуется с сегодняшним законодательством, охраняющим права человека, тайну его личной жизни, неприкосновенность переписки и прочее. Официальный срок предоставления бумаг у нас возможен по истечении семидесяти пяти лет.

— Кошмар.

— В Европе и того больше. А что, у вас есть нужда получить доступ к чему-то?

— Нет, просто услышала от Натальи Пастернак историю о письмах Пастернака к жене, доступ к которым перекрыла Соня… забыла ее фамилию.

— Прокофьева. Ну она же открыла его в конце концов. Мы сейчас готовим спецвыпуск «Краткого путеводителя по бывшему спецхрану РГАЛИ». И там в предисловии будет указано, что ограничения доступа к архивным материалам регулируются волеизъявлением фондообразователей и их правопреемников. Чтобы нас наконец перестали винить в произволе.

 

Сюжет вышел вечером в новостях. Утром Волкова позвонила и сказала, что резонанс невероятный. Ей звонили известные деятели культуры и предлагали помощь.

— Один из них, представьте, сказал, что придет с вооруженными солдатами защищать ЦГАЛИ.

Артем Боровик посмотрел интервью Натальи Волковой и попросил Валентина Степанкова принять меня и проконсультировать. Я отправилась в Генеральную прокуратуру. Новый молодой генеральный прокурор России встретил меня в коридоре. Жестом остановил оператора:

— Подождите тут, — и пригласил в кабинет. Закрыл дверь, присел на краешек стола и спросил: — Магнитофон есть? Не включайте. Ничего нет? Прекрасно. Не заставляйте вас обыскивать. — Он улыбнулся. — Слушаю.

Сесть мне не предложил, потому я встала навытяжку у двери и быстро сказала:

— Через два месяца после смерти Бориса Пастернака была арестована его секретарь Ольга Ивинская. При аресте у нее в доме изъяли большой пакет рукописей Пастернака.

— По какой статье? — перебил он.

— Не знаю, но, как сказали в ЦГАЛИ, уголовная. Сейчас она реабилитирована и требует все вернуть.

— Все законно: в связи с реабилитацией все изъятое при аресте положено вернуть. В чем проблема?

— Проблема в том, что это рукописи Пастернака, — повторила я с нажимом. — И неясно, как они оказались у Ивинской и кому они принадлежат на самом деле. Тридцать лет они пролежали в ЦГАЛИ…

— Что было и где лежало, суд не интересует. То, что все находящееся в ЦГАЛИ изъято у Ивинской, это факт?

— Не все, но многое. Там есть бумаги, которые передали из КГБ позднее. Происхождение их неизвестно.

— Понятно, — протянул Степанков. — Но то, что было изъято, должно быть возвращено.

— И никого не интересует, как эти бумаги попали к ней?

— Нет. ЦГАЛИ не является владельцем и обязан подчиниться решению суда.

— Я понимаю, но, владелец ли Ивинская, это спорный вопрос.

— Для кого?

— Для директора ЦГАЛИ, для членов семьи Пастернака.

— И для вас, судя по всему. Вы какое отношение имеете к этому делу?

— Никакого. Я сюжет снимаю про эту историю и не понимаю, как архив Пастернака может принадлежать кому бы то ни было.

— Минуточку, давайте сначала: бумаги, хранящиеся в ЦГАЛИ, изъяты у Ивинской?

— Да, но никто не знает, как бумаги попали к ней. Суд предпочел не разбираться, а просто дал команду вернуть. А суд должен…

— Суд ничего никому не должен, — сказал Степанков с расстановкой. — Кроме Ивинской. Суд присудил исполнить то, что положено по закону: вернуть вещи. При аресте это были вещественные доказательства, а теперь они больше не нужны.

— Вы могли бы повторить это на камеру?

— Какую камеру? Я вам не интервью даю. А что там? — равнодушно спросил Степанков.

— Например, карандашный рисунок Леонида Пастернака, отца поэта, с дарственной по-итальянски: «Дорогому другу Фельтринелли…» С рассказом, кто там на картинке. Много писем. Написаны Пастернаком разным иностранцам на разных языках. Уложены в конверты, его рукой адрес написан. Кому они принадлежат? Суд не разбирался.

— Суду не в чем там разбираться. Раз реабилитация — значит, положено вернуть все, изъятое при аресте. Даже если это рваные галоши.

— Речь о рукописях Пастернака, а вы придаете им статус рваных галош.

— Поймите: суду все равно — рукописи Пастернака или рваные галоши.

— Странная постановка вопроса, — растерянно сказала я.

— Но правомерная. Жаль, нельзя спросить у Пастернака.

— Его не было в живых, когда изымались его рукописи. Да и будь жив, он мог не знать, что его письма к Фельтринелли лежат у Ивинской.

— Ну как это? Она ж не из почтового ящика их вытащила!

— Думаю, что он их дал, чтобы она их в почтовый ящик опустила. Там еще проза. И мне непонятно, почему секретарю принадлежит автограф романа «Доктор Живаго». Пять рукописных тетрадей. Он наверняка ей перепечатать дал, а теперь что? Все автографы — ее собственность? Там стихи, последняя пьеса «Слепая красавица». Почему все должно достаться секретарю, а не детям и внукам Пастернака?

— А кто там есть в семье?

— Есть сын от первого брака — Евгений, есть вдова сына Леонида от второго брака — Наталья Анисимовна. Она жила с вдовой Пастернака Зинаидой до последнего. На рукописях там дарственные Пастернака: «Зине и Ленечке».

— А вот она может быть стороной, — задумчиво сказал Степанков. — Значит, так: решать, кому что принадлежит, я не могу, но могу приостановить выдачу.

— Спасибо, семья хотя бы это все увидит. А на какое время можно приостановить? — уточнила я.

— До отдельного распоряжения, — усмехнулся Степанков.

Я поблагодарила, и мы расстались.

К ночи я позвонила Наталье и сказала, что встречалась с юристами и, насколько поняла, она может заявить свои права на архив Пастернака. Через день мы собрались втроем в кабинете Волковой. Я сказала, что консультировалась с рядом специалистов и мне удалось кое-что выяснить по поводу спора об имуществе. Эта сцена в ЦГАЛИ с небольшими сокращениями вошла в телефильм. Вечером Наталья позвонила мне и сказала, что говорила с Чуковскими и Люша просила меня позвонить. Я набрала номер Чуковской. Елена Цезаревна, которую близкие называли Люшей, как с детства звал ее дед, пригласила меня заглянуть к ним. Я с радостью помчалась в «три шестерки»: Тверская, шесть, шестой подъезд, шестой этаж. Меня усадили в уголке кухни за маленький стол, и Люша сказала, что я должна понимать, кто такая Ивинская. Рослая, сдержанная в словах и жестах, она придирчиво смотрела на меня, словно выверяя, действительно ли я не знаю, кто это.

— Наташа рассказала, что она увидела в ЦГАЛИ, и, как я поняла, у вас возник вопрос, как это попало к Ольге. Наташа могла бы вам ответить, но попросила меня. Конечно, Борис Леонидович своими руками дал это все Ольге, но никак не для того, чтобы она это прятала. Вы читали ее книгу?

— Нет, — сказала я.

— Неожиданно, — запнулась Люша. — Но книгу мы обсуждать не будем. Там и не все правда, и она не одна ее писала, но не это важно. Важно понимать, кто такая Ольга. У нее ореол страдалицы, что справедливо: она дважды сидела, но это не делает ее неприкасаемой. В книге она создала легенду о себе как безвинной жертве. Читательский успех ей был обеспечен: интимная жизнь Пастернака и ненависть к Лубянке дали гремучую смесь. А вы вышли снимать, не очень подготовившись, как я понимаю…

Я сказала, что вообще не готовилась. Просто сидела у Натальи, когда позвонила Волкова, что кто-то пришел забирать архив.

— Козовой, — сказала Люша.

— Так что я вообще никак не готовилась.

— Понятно. Тогда поясню вам с самого начала. Ольгу с Борисом Леонидовичем познакомила мама после войны. Они работали в «Новом мире». Ольга была моложе Бориса Леонидовича на двадцать лет. Миловидная, женственная, он влюбился. Зинаида Николаевна закрыла на это глаза, а в сорок девятом ее арестовали первый раз. Вам это известно?

— Я не знаю, сколько раз она арестована.

— Ну как же…

Люша принялась рассказывать, что в своей книге Ольга пишет одно, а на самом деле вся Москва знала, что ее «взяли» по делу зама главного редактора «Огонька» Осипова. Что до ареста Ольга сама говорила маме, что ее тягали на допросы из-за Осипова. Он выписывал гонорары на подставных людей, Ольга помогала находить их.

— Дали ей пять лет, но вышла она через три по «ворошиловской» амнистии. А следом стали выходить на свободу другие, и от них мама узнала, что Ольга… — Люша подбирала слово, — …присваивала вещи солагерников. Анна Баркова, которая сидела с Ивинской, вообще обвиняла ее в стукачестве. Говорила, что начальство сделало ее старостой барака. Кстати, у Ольги тогда тоже что-то изъяли, но Министерство государственной безопасности само вернуло бумаги Борису Леонидовичу. Если бы Ольга не засекретила свое дело, мы бы знали настоящую причину ареста.

— А у Осипова узнать нельзя?

— Он застрелился. А Ольга вернулась прямиком в Переделкино, поближе к Пастернаку, сняла там жилье, и потянулось… Он навещал ее, а Зинаида Николаевна не хотела его нервировать после инфаркта. Так все и плелось. А мамину книгу вы знаете — «Записки об Анне Ахматовой»?

— Да.

— Думаю, вы не обратили внимания на один эпизод. Я сделала вам копию. — Люша протянула листок бумаги. — Ольга из Потьмы привезла маме записку от ее подруги — Надежды Августиновны Адольф-Надеждиной. И предложила, что поможет маме отправить Надежде посылочку. А когда Надеждина вышла и поселилась у мамы, она сказала, что ни одной посылки не получила. Почитайте, пока я отнесу маме чай.

Люша ушла в глубину квартиры. Я взяла листок. Странно было читать, зная, что Лидия Корнеевна в соседней комнате. Там был пересказ разговора с Ахматовой, которая гневно обвиняла Ивинскую во всех грехах.

— Я бы, конечно, не вспомнила этот эпизод, — сказала я Люше и подумала, что нужно немедленно встретиться с Ивинской.

— Можете использовать в вашей телепрограмме, — предложила Люша.

— Я готова, — согласилась я. — Если мама сама расскажет это на камеру.

— Нет, мама же вам объяснила, что сниматься не будет, — поморщилась Люша.

— Тогда вы можете прочесть это. — Я приподняла листок. — Вы знаете всех: и маму, и Ольгу, и Бориса Леонидовича.

— Нет-нет, вы сами уж как-то найдите способ это рассказать, — отодвинулась от меня Люша. — Я хотела помочь вам понять, с кем и с чем вы имеете дело.

Я поблагодарила, напомнила, что мы в программе даем слово очевидцам. Люша слушала меня неприязненно.

— А вы много успели посмотреть в ЦГАЛИ?

— Нет, не было времени. Надеюсь, Волкова даст мне посмотреть попо­дробнее.

— Что вас более всего удивило?

— Письма Пастернака в заклеенных конвертах. Они адресованы разным людям за границей — писателям, издателю, сестрам. Все на разных языках — на английском, французском, немецком.

— Почему не отправлялись письма за границу, я могу понять, но Наташа сказала, что видела неотправленное письмо к сыну Жене. Очень странно, что Ольга не отправила. Из Переделкина в Москву могла бы и отослать.

— Еще рисунок отца. Борис Леонидович надписал его в подарок Фельтринелли. Загадочный персонаж — этот издатель. Артем сейчас собирает всё о нем. Издавать Карла Маркса и ле Карре одновременно — уже сюр, так еще и Пастернак у него.

— Вы представляете себе успех этого издания, эти тиражи после Нобелевской плюс Голливуд? Вы нам позвонили тогда с гонораром. А какие деньги заплатил Голливуд за право экранизации, можете представить?

— Нет.

— Огромные. И на эти деньги живут «Красные бригады»!..

Я не знала, кто это.

— И никто никогда не произнес, что на деньги, вырученные с продажи «Живаго», убит Альдо Моро! — воскликнула Люша. — Скажите Боровику. Он может стать первым, кто это произнесет вслух.

— Скажу, — пообещала я. Альдо Моро я тоже не знала. В этот момент в глубине квартиры что-то стукнуло, словно упало, и Люша поднялась.

— Простите, я должна идти…

— А кто помогал писать книгу Ивинской, вы можете сказать? — Я спрятала листок в сумку, не зная, что она была все-таки записана с голоса, а не написана.

— Могу, но прежде должна согласовать это с автором, — ответила Люша и, стоя в дверях, спросила: — А за что она села второй раз, вы знаете?

— Понятия не имею. Волкова говорила, что по уголовной статье.

— Там были чемоданы денег! — сказала Люша. — Ей инкриминировалась контрабанда, валюта. Но, по счастью, это оказались рубли. Извините, я должна идти к маме. Звоните, когда будет нужно.

Из дома я позвонила Артему и сказала, что мы влипли. Что помимо арестов и секретных чекистских архивов тут еще конфликт двух женщин одного гения: Зинаиды Николаевны и Ольги Всеволодовны. Артем сказал в ответ, что нашел много занятного про Фельтринелли и мы обсудим при встрече. Я сказала, что мне есть что добавить — от Чуковской. А пока попросила его позвонить Рудольфу Пихое — советнику президента Ельцина по архивам — и попросить принять меня. На автоответчике у меня был голос Галины Евтушенко. Она трижды звонила и просила перезвонить, но была ночь, и перезванивать было поздно. Утром было некогда — я мчалась к Рудольфу.

 

Рудольф Пихоя был замечательный. Большой, добродушный, как плюшевый медведь, он был посвящен во все архивные тайны страны. И если чего-то не знал — знал, где искать ответ. Он не раз помогал мне, когда я распутывала узлы в засекреченных досье Владимира Буковского, Александра Сергеевича Есенина-Вольпина. Его секретарь позвонила утром и передала ему трубку.

— Что вы разгадываете сейчас, чтобы я мог подготовиться? — спросил он.

— Засекреченный архив Пастернака тридцать лет пролежал в ЦГАЛИ, и сейчас суд вынес решение вернуть его Ивинской. Я не понимаю, как…

— Да-да, слышал, — перебил Рудольф. — Приезжайте, попробуем внести ясность.

 

Работать с Рудольфом было наслаждением. Ровный, без пиков — всегда на плато, невозмутимый и бесстрастный, он старался дать исчерпывающий ответ на любой вопрос. Так было и в этот раз. Он приготовил бумаги и разложил их на своем большом столе. Я снова увидела письма, но на этот раз адресованные Пастернаку и в Кремль. Снова на разных языках. Письма классиков зарубежной литературы, которые писали Хрущеву, Брежневу и просили их передать Пастернаку гонорары, причитающиеся им за издание их книг в Советском Союзе. Писателям не отказывали — им просто не отвечали. Пастернак эти письма никогда не увидел.

— А можно увидеть дело Ивинской? — спросила я.

— Нет. Оно засекречено.

— А где оно находится?

— Здесь, — сказал Рудольф и уточнил, что бумаги Ивинской хранятся в архиве ЦК КПСС.

— А как она могла положить их сюда?

— Это не она решала, — сказал он. — Но доступ к ним закрыла она. В ЦГАЛИ передали то, что имеет отношение к Пастернаку.

— КГБ передал, как сказала Волкова, — уточнила я.

— Да, — кивнул Пихоя. — Но КГБ направил материалы Пастернака в архив литературы и искусства с согласия Ольги Ивинской.

— То есть Ивинская знала, что в КГБ нет ничего? Волкова говорила, что Ольга обратилась в КГБ с требованием вернуть ей вещи, а там ей сообщили, что материалы переданы на хранение в ЦГАЛИ. А вы говорите, что она знала.

— Я не говорю, я с листа читаю. Об этом записано в установочной части постановления Президиума Верховного Совета Российской Федерации. Это документ.

— Я могу его снять?

— Нет. Я вам его даже не показываю. Большая часть архива была КГБ возвращена в 1962 году дочери Ольги Ивинской Ирине Ивановне Емель­яновой, которая освободилась раньше матери. И в 1979 году рукописи Пастернака были проданы в Грузию… — он посмотрел в бумагу на столе, — …за пятьдесят две тысячи рублей. В то время это были большие деньги. Сейчас в Тбилиси эти материалы находятся в Государственном музее грузинской литературы имени Леонидзе. Это навсегда ушло из России.

— Понятно, чего опасается Волкова, — протянула я.

— На ваш вопрос, откуда у нее всё, есть ответ: в обвинительном заключении. Ивинскую называют секретарем Пастернака. Хотя известно, что она была не только секретарем… — Пихоя помолчал. — Отношения там были много сложней.

— А статья, по которой она сидела, действительно уголовная?

Пихоя перебрал листочки на столе и остановился на одном.

— В обвинительном заключении по уголовному делу Ивинской и ее дочери Ирины Емельяновой инкриминировалась валюта, получение от иностранных лиц огромных сумм. Но обошлось, так как суммы были в рублях. В марте 1960-го от некоей итальянки Мирэллы Гарритано Емельянова получила чемодан и в нем сто восемьдесят тысяч рублей, в августе от итальянских супругов Бенедетти — пятьсот тысяч рублей. Ольга Ивинская была осуждена к восьми годам лишения свободы и отбыла в исправительную колонию под Тайшетом. Освобождена досрочно в октябре 1964 года. Второго ноября 1988 года по решению Верховного суда РФ Ольга Ивинская и Ирина Емель­янова полностью реабилитированы «за отсутствием состава преступления».

— А про первую посадку в сорок девятом где можно узнать? Чуковская говорит, что там было дело какого-то Осипова, который воровал из гонорарного фонда…

— Про Осипова ничего не знаю, — сказал Пихоя. — Как видно в справке, в 1949 году она арестована за «антисоветскую агитацию» и «близость к лицам, подозреваемым в шпионаже». Особым совещанием приговорена к пяти годам заключения и этапирована в Потьму. Провела там четыре года и освобождена досрочно.

— Я запуталась — то мне говорят уголовная статья, то не уголовная.

Пихоя молчал. Мы сняли его комментарий к происходящему, а, пока остывали лампы, он добавил, что его в секретных бумагах привели в ужас доносы писателей. «Собратьев по перу», — сказала он.

— Федин накатал самый большой донос на своего соседа по Переделкину. Писал, что советской власти «от этого романа никакого урона не было бы и мы могли бы его опубликовать. Но это так художественно слабо, что нам будет стыдно перед миром».

— Я могу это снять?

— Нет, я вам этого не показывал.

 

Следующая съемка была в доме в Лаврушинском переулке — снимали Артема в квартире Пастернака. Он подготовил рассказ об издателе романа Джанджакомо Фельтринелли. Я рассказала ему, чтó сказала мне Елена Цезаревна Чуковская об убитом Альдо Моро. Артем был озадачен.

Наталья любезно приняла нас. Мы все отсняли, простились с Натальей, а когда сели в машину, я сказала Артему, что я не могу не поговорить с Ольгой. Согласится ли она сниматься — неизвестно, но нужно попробовать. Общие знакомые уже вели с ней переговоры, но я должна была заручиться согласием Артема. Артем согласился. К вечеру Ольга Всеволодовна назначила мне встречу. Было лето, и полноценно общаться она готова была в часы прохлады.

 

 

Она

 

В девять утра я постучала в ее дверь в доме у Савеловского базара. Мне открыла неказистая женщина, похожая на прислугу, пригласила пройти в кухню. Я села на табурет у открытого в зелень балкона. Слышно было, как внизу шумел базар. Едва я оглядела маленький кухонный стол, как вошла Ольга. Сколько ей было в том 1992-м? Наверное, восемьдесят. В это трудно было поверить. Казалось, она молода, свежа. Невысокого роста, женственная, без тени жеманства или желания нравиться, встала в дверях утренняя, всклокоченная, в халате и преобразила собой все: халат, кухню, утро. Все стало легким, «игристым», как именовали «Советское шампанское». Открытая, как оброненная книга, — читайте с любой страницы. Она привыкла к тому, что ее рассматривают, и не собиралась никому мешать: вот она я, смотрите. По тому, как она касалась стены, как погладила кухонный шкаф у двери, угол стола и табурет под ним, стало ясно, что она плохо видит. Она опустилась на табурет напротив и весело сказала мне: «Ну?» — и напряжение мое улетучилось. Я всмотрелась в ее глаза, чтобы убедиться наверняка, что она плохо видит, и, когда убедилась, принялась ее разглядывать. Она была красива самой обыкновенной азбучной красотой — без вычурности и изысков. Круг­лолицая, с розоватым румянцем, улыбчивая, с немного вздернутым носом, который принято считать признаком легкомысленности. Ничего старческого не было ни в чертах, ни в пластике. Покатые плечи, мягкие движения рук; легкими пальцами она передвинула какие-то мелочи на столе — солонку, сахарницу. Она сидела чуть боком, халат не прикрывал икры, и можно было подивиться тому, как безупречно выточены они. Даже босая ступня была красивой. Ни одного человека я так не разглядывала. Все стало ясно, словно протерли объектив и навели резкость. Летом 1992 года я поняла, что стряслось в 1946 году в редакции журнала «Новый мир», когда Пастернак вошел туда и увидел ее молодую. «Бедные-бедные все, — подумала я. — Бедный Борис Леонидович, Зинаида Николаевна, сама Ольга».

— Ну что там у вас? — беспечно поторопила она.

Я сказала, что услышала про архив Пастернака в ЦГАЛИ, что его должны ей вернуть и не возвращают. Что у меня есть возможность дать ей вый­ти в эфир по Второму каналу российского телевидения. И я предлагаю ей сказать на камеру все, что она об этом думает. Она радостно воскликнула что-то — не помню дословно, но было ясно, что идея ей нравится.

— И за это надо выпить, — сказала она.

Велела женщине, что шуршала в кухонном шкафу за ее спиной, переставляя пакеты и банки, дать стаканчики. Небольшие стограммовые стаканчики встали на столе. Ольга ощупала один, словно пересчитала количество граней. Потом, чуть прижавшись к стене, у которой стоял стол, нащупала под столом у стены бутылку, достала ее, початую, ловко открыла и потребовала, не оборачиваясь, закуску. Женщина бесшумно открыла холодильник, достала вазочку с квашеной капустой, поставила на стол и исчезла. Мы остались одни. Ольга на ощупь, не промахнувшись, налила водку в стаканчики по ободок, подняла свой, словно тостуя, опрокинула его и кончиками пальцев прихватила щепоть капусты. Я, запинаясь, сказала: «Ваше здоровье» — и неуверенно пригубила водку. С утра и натощак было страшновато. Впереди был долгий рабочий день.

— Так не годится, — погрозила Ольга, и я поспешно влила в себя весь стопарик.

Она изящным щелчком подвинула ко мне поближе капусту. И пока я ее жевала, Ольга объяснила, что она видит плохо, а ей важно на экране выглядеть хорошо, а потому она должна быть уверена, что я не подведу и сделаю ее красивой. Я принялась уверять, что мы снимем ее в лучшем виде. Она прислушалась к моему голосу, интонации.

— И за это следует выпить. — Она снова легко, на ощупь наполнила граненые стаканчики, чокнулась со мной. Что-то вроде «за знакомство». Снова легко опрокинула стопарик и закусила щепотью капусты. Я последовала ее примеру.

Она живо заговорила о том, какие мерзавцы сидят в ЦГАЛИ — в этом «филиале КГБ», а я принялась ее останавливать, объяснять, что не хочу, чтобы она выговорилась до съемки. Что нельзя растрачивать эмоции впустую, что завтра я приду с камерой, и уже тогда она все скажет. Она секунду подумала и согласилась. Я попросила разрешения посмотреть комнату, где будем ставить камеру.

— Почему же нет? — весело сказала Ольга. Живо поднялась и пошла, ласково касаясь стены в коридоре. Я последовала за ней, касаясь стены тоже. Водка работала.

Комната была заставлена мебелью — большой стол посередине, диван у стены, большое зеркало над диваном и книжные шкафы с большими фотографиями. Я нашла угол, где встанет тренога. Ольга сядет на диване, а камера будет смотреть чуть сбоку, вот отсюда, с угла, так как встать напротив дивана невозможно: оператор отразится в зеркале над диваном. А на столе можно положить книги Бориса Леонидовича…

— И мою, — добавила Ольга, пошарила по столу и нашла ее — книга уже лежала там.

Из-за стекла книжных полок смотрели на нас фото, где была она с Борисом, большой портрет Галича, фото Вознесенского, кто-то еще. Ольга села на диван, распустила волосы, спросила, как лучше, я честно сказала, что лучше собрать в узелок.

— Если позволите… — я протянула к ней руку.

Она с готовностью подставила голову. Я принялась укладывать волосы.

— Можно так или так. Наверное, так…

— Я надену очки. — Она нащупала их на столе.

— Тогда лучше так.

Она слушала мои руки.

— Я еще покрашусь, — погрозила она, закалывая волосы на затылке.

— Да и так хорошо, — сказала я.

— А будет лучше, — уверенно сказала Ольга.

Встала, вернулась в кухню, снова нащупала под столом бутылку и принялась распечатывать ее.

— Зачем же новую распечатывать? — неуверенно спросила я, пытаясь предотвратить неизбежное.

— А что же ее, солить, что ли? — весело сказала Ольга и сорвала алюминиевый ободок крышки. Разлила по стопарикам, подняла свой и выпила. Жестом скомандовала мне следовать ее примеру. — А то все отменю, — погрозила она.

Я испуганно влила в себя все до капли.

— То-то же! — сказала она с усмешкой. — И что, я смогу сказать всё, что я о них думаю? — уточнила она. — И вы все покажете по телевизору?

— Что покажут — не я решаю, но мне на камеру вы можете сказать всё. Я постараюсь, чтобы дали без сокращений. Главное, вы должны произнести, что вы реабилитированы… — слово далось мне с трудом, — …и требуете по закону вернуть вам все изъятые у вас при аресте рукописи Пастернака.

— И четыре шерстяные юбки! — добавила Ольга и строго погрозила пальцем.

Я слегка опешила. Взяла щепоть квашеной капусты, сжевала, сказала, что завтра приду с оператором, и мы едва не обнялись в коридоре, прощаясь.

 

Наутро я с коллегами была у нее. Оператор устроился в комнате, за углом книжного шкафа. Подняли штатив на максимальную высоту, чтобы снимать чуть сверху.

— Все готово. Можем начинать? — спросила я.

— Нет, — уверенно ответила она.

Поднялась с дивана, призывно взмахнула рукой, командуя мне следовать за ней, и поманила в кухню, где на столе стояла знакомая розетка со свежей квашеной капустой и пустые стаканчики. Ольга наклонилась, взяла под столом бутылку, разлила по стаканчикам, чокнулась со мной. Сказала что-то похожее на «Где моя не пропадала», и мы обе стоя выпили до дна. В квартиру вошел рослый сын, поздоровался, властно взял Ольгу под локоть, увлек в комнату, усадил на диван и опустился рядом с ней. Это было неожиданно. По тому, как он держал ее за руку, стало ясно, что руководить будет он. Сам Дмитрий, как звали его, подал несколько реплик, дополняя рассказ матери. Мы всё сняли. После съемки Ольга по-свойски увлекла меня в кухню, и мы выпили на посошок. Я поблагодарила ее за встречу, за съемку, за рассказ. Он весь вошел в телефильм. То немногое, что я убрала в монтаже, был рефрен про четыре шерстяные юбки.

Когда к ночи я добралась домой, сразу прозвучал звонок. В трубке была Наталья. Она уже знала, что я снимала Ивинскую, и гневно сказала, что в одной программе с Ивинской она участвовать не будет. Я принялась объяснять, что присутствие двух сторон одного конфликта — это нормально, что в этом нет ничего предосудительного. Что было бы неприлично не дать слово Ивинской. Наталья ничего слышать не хотела.

 

 

Они/мы

 

Я помчалась к Аркадию Ваксбергу. Быстро проговорила, что происходит, и попросила подвести черту под этим странным расследованием. Юрист, он был знаком со всеми участниками событий, много работал в архивах, а главное — сказала я с порога, — я хотела, чтобы он встал на защиту Пастернака.

— Это не имущественная тяжба, это война черной и красной розы, — сказала я.

— А вы не знали? — улыбнулся он. — Вы на стороне какой розы? — прищурился Аркадий.

— На стороне Пастернака. Мне нужно от вас не просто резюме юриста, а строгий окрик мужчины, который встал на защиту мужчины. Что не нам решать, кого любить поэту.

Он попросил меня изложить, как я намерена построить историю, и я перебрала детали.

Сказала, что мы разворошили старый конфликт, в котором две группы людей выбрали еще при жизни поэта, на чьей они стороне — жены или возлюбленной — и кто является подлинным наследником Пастернака. Аркадий кивал, делая пометки на листе бумаги.

— Узнать, как эти вещи попали к Ивинской, сегодня невозможно. Она сама не может твердо сказать, что у нее было изъято. Точно помнит только четыре шерстяные юбки, — с насмешкой сказала я.

— А что вы смеетесь? — спросил Аркадий. — Может, они хорошие были.

— Наверняка хорошие, но прошло тридцать лет. Их уже моль сожрала.

— А это неважно, — сказал он. — Пусть вернут, какие есть.

Я согласилась и продолжила, что описи изъятого нет, искать ее некогда и верить ей, если найдем, трудно. Потому что многие вещи, которые мы видим в пакете, попали туда из КГБ позже. Может, они были изъяты при аресте, а может, и нет. КГБ могло из любых источников сбросить туда все, что у них имело отношение к Пастернаку. Те же письма, которые писал Пастернак. Легко обвинять Ольгу, что это она их не отправила, потому что на самом деле она могла честно передавать посреднику, которому доверяла либо она, либо Пастернак. А посредник отдавал чекистам. Либо письма были изъяты при пересечении границы. То есть мы не можем установить, как письма Пастернака тому же Хемингуэю оказались в пакете бумаг, изъятых у Ольги.

Ваксберг соглашался с моими доводами.

— Но то, что я видела в ЦК КПСС, повергло меня в еще больший ужас.

Я принялась рассказывать, что Пихоя показал мне большое количество писем зарубежных писателей, которые писали в Кремль и просили гонорары за их произведения, что выходят на русском в СССР, перечислять Пастернаку. Это были большие деньги, и никто никогда их не отдал — ни Пастернаку, ни авторам.

— Им даже не отвечали! А это был прекрасный жест солидарности и доб­рой воли, о котором Пастернак никогда не узнал. Это же изуверство, когда на большой невидимой горе денег стоит семидесятилетняя Зинаида Николаевна и продает свое последнее пальто за пятнадцать рублей на толкучке, а в двух шагах от нее лежат эти письма. Каким утешением было бы это для него, для нее, хотя бы знать, что классики пишут властям. Но они не узнали…

— Узнали, — сказал Аркадий. — Ни один американский писатель даже представить себе не сможет, что где-то в далекой стране сидит лауреат Нобелевской премии, у которого нет ни гроша, которого изгнали за премию из ПЕН-клуба и угрожают выслать из страны. Наверняка это была кампания, когда кто-то к ним пришел, все это рассказал и попросил выступить в защиту собрата по перу…

— Кто пришел?!

— Ну это мы когда-нибудь узнаем. А может, никогда. Джавахарлал Неру писал Хрущеву тоже не просто так, а кто-то надоумил его создать комитет защиты Пастернака. Так что письмо Пастернака Хемингуэю, которое вы видели в ЦГАЛИ, может быть ответом на послание Хемингуэя Хрущеву. У Пастернака помимо друзей, издателя и Нобелевского комитета есть еще родственники в Англии. Сами писатели до писем в Кремль не додумались бы. А то, что Ивинская причастна не к каждому греху, в котором ее обвиняют, я с вами согласен. Но вынужден вас огорчить: в отдельных случаях Ольга все же не отправляла письма, когда была вынуждена выполнить указание ЦК партии, — неохотно проговорил Аркадий. — Известны ее письма Хрущеву, Брежневу, в которых она просит снисхождения к себе и дочери, когда они арестованы. Там она прямо говорит, что в архивах есть доказательства, что она задерживала те письма Пастернака за границу, которые вне его воли могли разжигать там нездоровые страсти.

— Ужас, — сказала я.

— Нет. Такие письма пишут все. Мы десятки таких писем читаем в Комиссии по помилованию.

— Тогда тем более эти неотправленные письма Пастернака нельзя объявить собственностью Ивинской!

Аркадий молчал.

— Вообще-то, это новая разновидность доноса, — сказала я. — С целью уберечь человека, а не посадить. Очень жалко, что сын держал ее за руку, — она готова была рассказать больше.

— Потому и держал, чтоб не сболтнула лишнего, — сказал Аркадий. — Конечно, она не хотела, чтобы Бориса посадили. Но она арестована, когда его уже нет на свете и ему ничто не грозит. Но есть его жена, к которой она симпатии не испытывает. Ольга Всеволодовна задает вопросы Кремлю: почему она страдает, а его семья нет? Почему ее дочь страдает, а его сыновья нет? Она не отрицает, что дочь получила чемодан, но говорит, что она не знала, что там внутри. И вообще дочь ходила на свидание по просьбе Пастернака, в то время как сам Борис Леонидович сидел у нее в квартире и ждал этот чемодан. Дождался и увез его в Переделкино. И сын его Леонид купил на эти деньги машину. Но посадили дочь. И Ольга задает справедливый вопрос: виноватее ли она родного сына Пастернака?

— Ольга за кадром говорила мне, что давала им деньги… Я не очень поверила.

— Напрасно. Ольга действительно получала деньги и отдавала им. А потом уж, когда она вышла, всё поделили на всех.

— Кто поделил?

— Не могу вам сказать кто, но в конце 1960-х было подписано соглашение, по которому все зарубежные гонорары Пастернака поделили на четверых — трем его сыновьям — Евгению, Леониду и Станиславу — и Ольге Всеволодовне. И Нобелевскую медаль Евгений Борисович получил сразу после выхода романа у нас. Правда, сначала в 1987-м Союз писателей отменил свое решение об исключении Пастернака, потом вышел роман, и в конце 1989-го Евгения пригласили в Швецию и передали ему медаль отца. Так вы на чьей стороне?

— Я на стороне Бориса. Я в ужасе от того, в какие силки попал Пастернак. И как он в этих силках не может дернуться, чтобы силки не затянулись. Потому что страдающая фигура в этом во всем — он. Я понимаю, что Ольга страдала. Я понимаю, что ни у кого из них не было выбора. И все-таки я хочу, чтоб мы записали ваш комментарий не только юриста. В этом хоре женских голосов мужчина должен встать на защиту мужчины. И сказать, что ничье не собачье дело, кого любить поэту. Потому что получается, что они не хотят отдавать ей архив, потому что она плохая и не идет ни в какое сравнение с Зинаидой Николаевной. По этой логике выходит, что, если она хорошая, тогда можно отдать ей все бумаги.

— И четыре шерстяные юбки, — добавил Аркадий. — Она вам понравилась?

— Да. Точнее, я поняла, что увидел он… Я потому и прошу вас стать третейским судьей. Но как обидно, что они все врут… Точнее, умалчивают.

— А с какой стати они должны вам говорить правду? Они вас не знают.

— Поняла, — сказала я и сбивчиво проговорила, что упущена возможность предать огласке то, что они знали. Потому что каждый промолчал о чем-то своем, а все вместе скрыли то, что я называю преступлением режима против Бориса Пастернака. Ивинская промолчала об изуверстве ЦК КПСС и КГБ, «воздействовавших» на Пастернака через нее. Личный архив, хранящийся в фондах ЦК КПСС, который может пролить свет, она засекретила. Право закрыть к нему доступ перешло по наследству к ее детям. Но архив хранит документы, имеющие отношение не только к ней, но прежде всего к Пастернаку. «Только я знаю…» — говорит мне Ольга о травле Пастернака и не договаривает. О том, что сделала страна со своим великим поэтом, не хочет рассказать даже его любимая. Это ли не страшно?

— Это ее право — бояться, — возразил Ваксберг.

— Я понимаю. Но почему промолчала о подробностях тридцатилетнего ареста рукописей директор ЦГАЛИ? Ей тоже есть чего бояться? Промолчала о многом Наталья Пастернак. Всех парализовал страх.

— Да, — развел руками Ваксберг. — Они и так пошли на большой риск, согласившись на съемку. Я постараюсь ответить на ваши вопросы.

 

Я приехала с оператором на следующий день.

— С чего вы хотите начать? — спросил Аркадий.

— Скажите мне, чтó нужно делать, если у меня при аресте изъяты вещи, принадлежащие вам, но в тот момент оказавшиеся у меня.

— При нормальном судопроизводстве, — начал Ваксберг с важной по­дробности, — я должен писать по инстанции и просить изъять принадлежащее мне имущество из конфискованного у вас. Даже если это рваные галоши…

Коротко, ясно, точно, исчерпывающе, с любовью к Пастернаку и к своей профессии Ваксберг изложил, как следует выяснять, кому принадлежит секретный архив поэта.

 

Я села монтировать. Артем поехал к Джонатану Сандерсу. Доброжелательный парень, с прекрасным русским, он заведовал офисом американской телекомпании CBS, аккредитованной в России. Мы попросили позволить нам использовать в телепрограмме кадры из американского кинофильма «Доктор Живаго». Он дал нам не только разрешение, но любезно выдал хорошую копию фильма на кассете. Я спросила, не знает ли он, кому Голливуд платил за право экранизации.

— Наверное, издателю, — ответил Джонатан.

Я принялась выпытывать, не могут ли они узнать в Голливуде, у кого авторское право на роман.

— Зачем тебе Голливуд? Роман вышел у вас, спроси у своих издателей, кто им давал разрешение на репринт.

Я поблагодарила его и поехала в редакцию «Нового мира» — задавать вопросы Сергею Залыгину, главному редактору той поры. Не знаю, почему он согласился принять съемочную группу, когда настроен был очень недружелюбно. Говорить он не хотел. Слова Залыгина о том, что вдова Фельтринелли приехала озадаченная, а уехала счастливая, хотя ей не заплатили, вызвали у нас интерес. Кто такая? Как увидеть контракт? Сколько Голливуд заплатил и кому? И почему Залыгину можно бесплатно?

Артем сказал, что попробует узнать, где она бегала.

Я монтировала на скорости, и, когда закончила, большую мастер-кассету Бетакам, как это называлось, срочно отвезли с Шаболовки в Останкино. Вещание велось оттуда, показ начинался с Дальнего Востока. Наконец я могла уснуть. Вечером на время эфира вышла из дому, чтобы не дергаться. Вернулась на титрах. Первым позвонил Аркадий Ваксберг из телефона-автомата на улице Горького. Прокричал с мальчишеским задором:

— Вас еще не убили?

И рассказал, что был в ресторане ВТО, где все сидели и смотрели телевизор. А потом на него набросилась Маэль с криками о том, что мой замысел был помочь Ольге завладеть архивом, а вовсе не тем, чтобы помочь архиву сохранить бумаги. А он — соучастник преступления. Аркадий пытался разубеждать ее, но все было напрасно.

— Она сказала, что убьет.

 

Дальше звонили инкоры всех аккредитованных в Москве изданий. И где только взяли мой телефон? Спрашивали, сколько мне стоило интервью с Ивинской. Рассказывали, какие огромные деньги предлагали они ей, но она отказывала. Я отвечала, что ни гроша, что не в деньгах дело, а в доверии и общих друзьях. Мне не поверил никто. В воскресенье позвонила Галя Евтушенко. Взволнованно сказала, что я должна немедленно взять камеру и приехать. Я принялась оправдываться, что у меня нет ни камеры, ни оператора, ни даже своего эфира.

— Жаль, — горестно сказала Галя. — Просто я сижу у человека, который мог бы рассказать, как он помогал писать книгу Ивинской. Люша сказала, что вы спрашивали.

Я ахнула. Сказала, что готова в понедельник поговорить с Артемом, раздобыть камеру.

— В понедельник его не будет.

— Почему?

— Он улетает в Израиль, получил разрешение наконец…

Я предложила включить сейчас магнитофон и записать рассказ по телефону. Галя прикрыла ладонью трубку, пересказала мое предложение. Потом отвела ладонь и сказала мне, что все отменяется — он не может по телефону.

— Он хочет понимать, с кем он говорит. Он вчера смотрел вашу передачу. Ну может сам скажешь?! — окликнула она того, кто был рядом.

Я услышала в трубке старческий голос:

— Я посмотрел, это очень интересно, но только Фельтринелли не взрывался ни на какой бомбе. Ольга говорила, что там был динамит. Две шашки. Он привязал их к столбу, но не взорвал — кто-то его там застрелил. А в остальном все так: его нашли у столба, но с дырой от пули. И звали его Винченцо Маджони. Потом уж власти написали, что это Джанджакомо Фельтринелли и что он убит.

— Позвольте включить магнитофон! — взмолилась я.

— Дайте мне улететь спокойно, — попросил старик.

 

Утром в понедельник к Артему Боровику в редакцию газеты «Совершенно секретно» нагрянули представители итальянской прессы. Он позвонил, спросил, чтó отвечать, когда они требуют подробностей о «Красных бригадах».

— Скажите, что все будет в следующей передаче.

Идея ему понравилась. Он так и сказал. Материал в итальянской газете вышел.

А следующей передачи не было. Мы расстались с Артемом Боровиком по причине обстоятельств «непреодолимой силы», как это называлось в те годы на языке студийных юристов. Я ушла сначала в отпуск, потом приказом по студии была выведена за штат и на заключение нового договора не явилась. Из газет я знала, что все долго судились. Потом умерли. Артем Боровик, Ольга Ивинская, Наталья Пастернак и другие, кто помогал мне разбираться в этой истории. Архив Пастернака остался в ЦГАЛИ. Снят ли с него гриф «Секретно» — неизвестно, сделали ли копию бумаг для музея — тоже. Кто нынче читает письма Пастернака, не знаю. Фильма об истории уничтожения дома Пастернака не случилось. Кому достались пленки долгих разговоров с Натальей Пастернак, сохранились ли они вообще, я не знаю. У меня осталась бумага — распечатка стенографистки. Она передо мной — с разметкой по минутам — тайм-кодом, нужным для монтажа. И тридцать три года спустя я сижу над ней одна.

 

 

Видео

 

Это распечатка телепрограммы, что сохранилась у меня. Я привожу рассказ таким, каким он звучал на экране летом 1992 года, когда страна услышала историю секретного архива Пастернака. Открыл программу

Артем Боровик: Три недели назад творческая группа «Совершенно секретно» показала в «Вестях» коротенький фрагмент сегодняшней нашей передачи. Полутораминутный сегмент произвел эффект разорвавшейся бомбы. Дело в том, что нам стало известно о существовании в Москве на протяжении тридцати лет засекреченного архива Пастернака. В начале шестидесятых годов он был изъят и засекречен КГБ. И мы бы ничего не узнали о нем, если бы не беда, которая в очередной раз нависла над литературным наследием Пастернака. Дело в том, что Московский городской суд принял решение о передаче этого архива частному лицу. Юридическая сторона вопроса вне нашей компетенции. В нашей компетенции предать это ЧП огласке. После того как сюжет был показан в «Вестях», заместитель генерального прокурора России Евгений Лисов приостановил решение суда о возврате архива частному лицу. Нас, конечно, беспокоит судьба литературного наследия поэта. Но еще в большей степени нас беспокоит та атмосфера беззакония, в которой жил Пастернак и в которой продолжают жить его рукописи сегодня. КГБ в очередной раз решил за нас, что` нам знать о Пастернаке и что` не знать.

На экране на фоне кадров старой хроники и портретов поэта в Переделкине зазвучал его голос. Пастернак читал свое стихотворение «Ночь». А в кадре были рукописи Пастернака.

 

Наталья Волкова, директор ЦГАЛИ: В 1961 году КГБ передает в ЦГАЛИ большой комплекс материалов из личного архива Пастернака. Эти материалы были изъяты при аресте его секретаря Ольги Ивинской. В 1991 году она подняла вопрос о возвращении этих материалов. Что представляют собой эти материалы? Вот здесь опись этих документов. Это автограф романа «Доктор Живаго», рукопись его пьесы «Слепая красавица», автографы многих стихо­творений, большая личная его переписка, а также материалы, связанные с той травлей, которой подвергался Пастернак, когда он был выдвинут на Нобелевскую премию. Его письмо Хрущеву, которое было напечатано в «Правде». Словом, все документы, связанные с этой историей.

Ольга Всеволодовна обратилась сначала в КГБ, но ей сообщили, что все эти материалы переданы на хранение в ЦГАЛИ. И тогда она просит в связи с ее реабилитацией вернуть все, что было взято у нее при аресте. После этого мы просто получили постановление Московского городского суда, в котором архиву предписывалось вернуть материалы О. В. Ивинской, относящиеся к творчеству Пастернака. Здесь говорится, что суд, рассмотрев ходатайство представителя Ивинской о возврате ей изъятых при обыске материалов, считает ее заявление обоснованным и подлежащим удовлетворению. Представителем Ивинской в данном суде является муж ее дочери Ирины — господин Козовой. Насколько я знаю, он журналист, литературовед, проживающий сейчас во Франции. По данному суду я ничего не имею возможности сказать, так как архив (ЦГАЛИ. — А. С.) не был приглашен в этот суд. И, как нам потом объяснили, потому что он не является ни ответчиком, ни даже третьей стороной.

Я работаю здесь много лет, и я просто как-то ничего не могу понять. Мне говорят, что эти материалы прежде всего являются вещественными доказательствами, которые возвращаются в связи с реабилитацией. Но мне непонятно, как рукописи Пастернака, которые являются национальным достоянием — ведь для нас Пастернак — это Пушкин двадцатого века, это величайший поэт, — и вдруг его рукописи являются вещественным доказательством. Все это внушает мне страх. Вдруг в этом не разберутся? Вдруг я вижу эти драгоценные рукописи в последний раз и они будут безвозвратно утрачены? Для России. Для нашего народа. Для нас, конечно, это прежде всего национальное достояние. Это памятники нашей культуры. Но все имеет и свою материальную стоимость. «Литературная газета» писала о том, что фирма «Сотбис» выставила на аукцион письма Пастернака и каждое из них было приобретено за 5500 фунтов стерлингов. Но увы. Это ж наша беда. Предо мной драгоценные листы с этим летящим почерком Пастернака. Журавлями этого почерка, как его называли. И мне страшно. И это национальное достояние я отдам своими руками? А что будет потом? Что скажут наши потомки? А имели ли мы право все это возвращать? Это же личный архив Пастернака, а не личный архив Ивинской. Я чувствую, что не могу этого сделать. Они могут принадлежать либо законным наследникам, либо остаться достоянием народа.

 

Наталья Пастернак изложила свою позицию тут же — в кабинете у Н. Волковой.

Наталья Пастернак, директор музея Б. Л. Пастернака: Если бы в ближайшее время какая-либо инстанция, судебная или юридическая, сказала бы, что нам как единственным наследникам принадлежат эти материалы, то мы бы от них отказались. И мы как единственные наследники уже сделали это заявление. Почему? Потому что мы считаем, что все эти документы не могут принадлежать нам или вам. Они могут принадлежать всем. Потому что Пастернак принадлежит всем. Эти материалы не изучены. Поэтому они должны находиться в государственном хранении. Они должны быть открыты абсолютно всем, кто будет заниматься биографией Пастернака. Исследованием его творчества и исследованием истории. Ведь это наша история. Что касается творческого архива, который находился у Ивинской, то история их попадания к ней нам хорошо известна. О ней много написано и самой Ивинской. Поразительно другое. Ни на одной странице не присутствует дарственная надпись. Мне приходилось видеть очень много архивных материалов Пастернака. И в семье Табидзе, в семье Асмусов. Уже не говоря о нашей семье. И Борис Леонидович имел обыкновение каждую вещь, даже маленькую страницу… даже если он дарит — он надписывает. Вот, казалось бы, в семье, они живут в одной квартире… Ну какая ему надобность надписывать жене, которая рядом, и сыну… И все-таки есть масса документов с пометками и посвящениями Зине — жене и сыну Леониду.

Н. Волкова: Господин Козовой даже обвинил нас в том, что эта дарственная надпись существовала, а мы ее изъяли из романа «Доктор Живаго». Но вы можете сейчас посмотреть титульный лист «Доктора Живаго» и убедиться, что там никакой надписи нет.

Н. Пастернак: Существует много легенд относительно истории Нобелевской премии, биографии, отдельных моментов. Чтобы исправить эти места, необходимо скрупулезное исследование этих документов профессионалами и исследователями. Вот на чем мы настаиваем. Почему мы и говорим, что мы как единственные законные наследники не вправе считать это своим. Это принадлежит всем. Так же как и стихи Пастернака и его творчество. И чем больше будут люди видеть подлинные его документы, тем меньше будет всяких легенд и придуманных историй. Это нужно для всех грядущих поколений. Чтобы это было как в каждой цивилизованной стране. Все ценное хранится, и все открыто для использования. Вот это второе условие.

 

На экране Аркадий Ваксберг сидит за столом у себя дома, в своем кабинете.

Аркадий Ваксберг, юрист, писатель: Конечно, очень печально, что опять Пастернак оказывается в центре какого-то юридического скандала. Волей-неволей его имя опять в это все замешано. Всю жизнь это сопровождало его. Беззаконие. Травля. Теперь опять это всплыло. Потому что то, что происходит сегодня, это продолжение того, что было вчера. Если говорить о том, что я чувствую как человек, как гражданин, для кого, как и для миллионов людей, имя Пастернака священно, то, конечно, я бы хотел, чтобы все, что связано с его жизнью и с его творчеством, было сосредоточено в одном месте. И что самое главное — в надежном месте, в хранилище, и чтоб это было доступно каждому вне зависимости от определенных политических ситуаций. Гражданское право — это специфическая область права. Она, если говорить жестко, эмоциональных и моральных критериев не знает. Она определяет принадлежность того или иного предмета, каким бы он ни был, тому, у кого есть на это законное право. И задача суда состоит только в том, чтобы определить, у кого есть это право, а не то, как бы нам хотелось, чтобы это было.

 

Наконец в разговор вступила Ольга Всеволодовна Ивинская. Красивая немолодая женщина, она сидит у себя в квартире, на диване, рядом с сыном Дмитрием Виноградовым. Сын иногда что-то дополняет.

Ольга Ивинская: Я познакомилась с Борисом Леонидычем в 1946 году. Я совершенно не собираюсь рассказывать о наших лирических встречах. Но это была встреча, которая на всю жизнь оставила след какой-то. Что началось с первого момента нашего знакомства? Когда он входил в мою квартиру, то он обязательно приносил мне книги, ему дорогие. Все, что казалось ему интересным. Какое-то письмо, полученное им в это время, какая-то интересная ему книга, привезенная ему с Запада. И все это попадало ко мне. Ни он, ни я не видели в этом архива. И все это составило довольно большое количество этих так называемых сувениров. В 1949 году я была неожиданно арестована. И попала я на Лубянку. И вот ночью — естественно, тогда вызывали только на ночные допросы, — через какой-то вертящийся шкаф попала я к министру Абакумову. И сразу увидела причину своего ареста. Весь стол Абакумова был обложен вот этими сувенирами, которые взяли у меня при первом обыске. Вот эти книги с надписью. Записки. Фотографии какие-то. Все это лежало на столе Абакумова. И он меня встретил сакраментальной фразой: «Антисоветский ли человек Борис и что это такое — антисоветчина, которую Пастернак распускает по Москве?» Я арестована по делу Бориса Пастернака, и «Доктор Живаго» был виной моего ареста. Когда я переступила порог кабинета Абакумова, было совершенно ясно, что больше ни о ком и ни о чем не спрашивал меня министр, которого я приняла за следователя. Он меня спросил только о том, кто такой Пастернак и что за антисоветчину он распространяет. И что «вам придется изложить содержание этой антисоветчины».

А. Ваксберг: Пастернак их интересовал всегда. Июль 1939 года. Это тогда имя Пастернака всплыло как имя потенциального подсудимого на готовившемся в недрах НКВД — на этой дьявольской кухне — процессе писателей. Сначала там появились другие имена: Пильняк, Третьяков, Всеволод Иванов. Потом это стало обрастать. Сейфуллина. Олеша. И наконец, Пастернак. И вот разные следователи, которые допрашивали разных подсудимых. Седьмого и девятого июля Бабеля — следователи Сериков и Кулешов. Четырна­дцатого июля Мейерхольда допрашивал следователь Воронин. Они почти в одинаковых выражениях требовали, чтобы их подследственные назвали Пастернака как участника террористической шпионской группы, завербованной, в частности, Эренбургом и Андре Мальро. Настойчиво и категорично требовали от Бабеля и Мейерхольда, чтоб они признали, что Пастернак был лично завербован Мейерхольдом. Что у него сразу было три вербовщика. Вот что они вынудили подписать несчастного Мейерхольда: «Я дал задание Пастернаку подбирать антисоветски настроенных писателей в целях последующего вовлечения их в нашу троцкистскую организацию. При этом я назвал Пастернаку писателей Всеволода Иванова и Константина Федина как вполне подходящих по своим антисоветским настроениям людей для практического участия в борьбе нашей организации против руководства партии и правительства».

Пастернак, конечно, этих всех подробностей не знал. Но как человек гениальной чуткости, как человек, который был локатором невероятно особой чувствительности, всеми нервами своими, всем своим существом он, конечно, понимал, что` варится вокруг него. Арест Ольги Всеволодовны был более чем красноречивым подтверждением и сигналом к грядущим бедам.

О. Ивинская: Меня вызывает тройка. Тогда судила тройка. Это называлось ОСО. Главный, по-моему, был там лейтенант, который зачитал мне мой приговор. Я приговариваюсь к пяти годам заключения. Это был смехотворный срок для политических. За близость к лицам, подозреваемым в шпионаже, и за чтение и распространение антисоветских рукописей. За это время Борис Леонидович старался всячески меня оттуда вытащить. Писал мне открытки, которые подписывал мамой. В лагерь писал, не в тюрьму. В тюрьму не пишут… И в конце концов, к величайшему нашему удовольствию, умерло это чудовище, и я вышла на свободу.

Естественно, то, что началось с первых дней, продолжалось и потом. Борис Леонидыч приносил мне то, что ему было интересно. Получала я от него какие-то письма, которые он получал от Хемингуэя, от Стейнбека. Я говорю: «Ну что с ними делать-то будем?» А он отвечал: «Все это твое. Что ты хочешь, то с этим и делай». Поэтому, когда говорят об архиве Пастернака, я против этого возражаю. Архива Пастернака не было. Были вещи, украденные у меня в моей квартире. Именно это — кража. Меня обокрала власть, которая в этом призналась. И сказала сразу после того, как начали реабилитировать Пастернака… Я не просила о реабилитации. Сказали: «Вам возвращается все, что у вас было незаконно отнято». И там были упомянуты и те рукописи, которые были переданы КГБ в ЦГАЛИ.

А. Ваксберг: Думаю, что протест заместителя генпрокурора России, который приостановил исполнение решения Московского горсуда, является обоснованным, потому что он дает возможность еще раз внимательно исследовать все обстоятельства дела. Проверить и перепроверить всё. Ничего дурного от этого не будет. Потому что, чем объективнее и хладнокровнее мы подойдем к этому вопросу, тем больше будет уверенности в том, что решение будет принято законное. В данном случае и суду и прокуратуре — всем тем, кто будет заниматься этим делом, — надлежит решать, не повторяя историко-литературные и моральные вопросы, а решать только одно: у кого есть право собственности на предметы, являющиеся объектом спора. Весьма вероятно — так бывает, и не только в данном деле, — что у человека, подвергаю­щегося справедливой или несправедливой репрессии, могут обнаружиться при обыске вещи, как принадлежащие ему на правах собственности, так и не принадлежащие. В этом случае существует законный способ выяснения этого. Лицо, которое считает, что описаны его вещи, имеет право предъявить иск об исключении имущества из описи. Это все при нормальной процедуре. Но кто мог тогда в те годы заниматься этой процедурой?

О. Ивинская: Второй мой арест был погоней за всем тем, что мог оставить Пастернак. Они понимали, что основные какие-то вещи должны быть у меня. Вот именно как у близкого человека. Мне смешно говорить, что я была его секретарем. Во всех трудных моментах жизни его я была с ним, во-первых, потому, что я его любила, а во-вторых, чтобы он ни делал… если даже, по моему мнению, он делал ошибки, я старалась его выпутать. Не потому, что я такая умная, а потому, что я боялась за его жизнь. Никто, кроме меня, не знает последних его перипетий. Ни с ЦК, ни с власть имущими, которые через меня старались воздействовать, потому что были уверены, что моя женская любовь и интуиция от чего-то его остановит и я послужу им же. И что меня можно использовать именно в этом плане. Меня очень скоро арестовали после смерти Бориса. По-моему, я даже трех месяцев не была на свободе. Началось с того, что я принимала у себя иностранцев. И я сопутствовала появлению рукописи.

Дмитрий Виноградов: Белым днем в Переделкине на двадцати машинах… Как будто идет арест Пауэрса какого-нибудь. Гласно — об этом знал весь поселок — Ивинская арестована. Вломились с огромным количеством народа. И следователь, который потом вел ее дело, сказал: «Ну вы, конечно, ждали нашего прихода, Ольга Всеволодовна. Вот мы и пришли». И ее с этим увезли на Лубянку. Изъятие было согласно инструкциям, которые у них на этот счет существуют. На каждый изъятый предмет была составлена опись. На Потаповском, где жила мама в это время, трудилась бригада в количестве пяти-шести, а может, и больше человек. Мамы уже не было. В квартире был я в это время и была моя сестра. В основном она и подписывала все бумаги об изъятии. Примерно через три недели после маминого ареста была арестована и сестра. Ее арестовали непосредственно в КГБ.

А. Ваксберг: Нельзя втягивать имя Бориса Пастернака снова и снова в очередную неправовую историю. Я очень бы хотел, чтобы эти документы, очевидно, представляющие огромную историческую ценность, остались в комплекте. Но только при одном условии, что будет достоверно установлено, что право собственности на эти предметы не принадлежит тем, кто сейчас на это претендует. И еще одно замечание. В последнее время мне очень много приходится сталкиваться — изустно и не только — со стремлением ввести в решение этого и подобных ему вопросов элемент оценки Ольги Всеволодовны Ивинской. Мне кажется, что этот элемент должен быть исключен полностью из наших разговоров. Не наше дело оценивать выбор поэта. Не наше дело оценивать, правильно ли он сделал, что полюбил такую женщину, а не другую. Мы унижаем этим не ее, мы унижаем этим его. Между прочим, он, предваряя наши споры, в известном своем эссе «Люди и положения», говоря о Пушкине, пишет, отвечает на критику Натальи Николаевны в книге Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина»: «Бедный Пушкин! Ему следовало жениться на Щеголеве и позднейшем пушкиноведении, и все было бы в порядке. А мне всегда казалось, что я перестал бы понимать Пушкина, если бы допустил, что он нуждался в нашем понимании больше, чем в Наталье Николаевне». Я это говорю только потому, что это, как мне кажется, наш общий долг перед памятью поэта. Потому что категорически, раз и навсегда эти доводы, если их можно назвать доводами, должны быть исключены при решении этого спора, носящего гражданско-правовой характер. Иначе я рассуждать не могу. Иначе это было бы изменой нашей надежде о правовом обществе.

О. Ивинская: То, за что можно ухватиться, почему-то является национальной ценностью. Оно является, но почему оно должно быть в ЦГАЛИ? Тем более что я знаю, что это филиал КГБ. Я, извините, могу держать их у себя. Я открою частную коллекцию. Я не считаю, что хоть одно слово Бориса Леонидыча должно быть потеряно. Это не потому, что я его люблю, а потому, что он действительно такой человек, слово которого должно быть дорого каждому. Но почему же я должна оставлять то, что принадлежит мне и что украдено у меня? И что теперешний Мосгорсуд… Теперешний… После того как я была полностью реабилитирована и все вины с меня сняты, почему же я, обращаясь в Мосгорсуд и получив его одобрение, почему же второй раз?.. Какая же власть, надо спросить, теперь меня хочет обокрасть? Я считаю, что у меня не архив Пастернака и даже не мой собственный архив, а те вещи, которые у меня незаконно изъяты или взяты, которые обязаны вернуть.

Д. Виноградов: Ольга Всеволодовна не может себя считать до конца реа­билитированной и не может согласиться с тем, что государство извинилось перед ней окончательно, до тех пор, пока она не вернет принадлежащую ей собственность.

А. Ваксберг: Каким бы решение этого вопроса ни было, попробуем все-таки оставаться на твердой базе закона и не отступать от него, нравится это нам или нет. Иначе мы опять уйдем в джунгли. Надо остаться на твердой базе закона и как-то, на мгновение хотя бы, поставить перед собой вопрос, как бы поступил Пастернак.

Рудольф Пихоя, председатель Комитета по архивам при правительстве России: Чтобы понять многие коллизии, которые случались и с рукописями, и с людьми, к ним причастными, и к авторам этих рукописей, надо рассказать об эпохе, когда начинался весь этот конфликт. Я имею в виду ту самую эпоху, которую романтически изображают как время великой «оттепели», которую снимали в кинофильмах… как лед, который плывет по реке, и предполагается, что дальше начинается чистая вода. Это было не совсем так. Начнем с того, что в президиуме ХХ съезда, где звучала знаменитая разоб­лачительная речь Хрущева, сидел Маленков, непосредственно причастный ко всем событиям сталинского времени. Сидел Ворошилов, на совести которого тоже много было. Сидел Микоян. А документы свидетельствуют о его причастности к ряду самых страшных событий того времени. Да и доклад этот делал тот самый Никита Сергеич Хрущев, который еще в 1946 году давал задание на убийство униатского священника, деятельность которого представлялась ему политически опасной. И убийство рассматривалось как совершенно обычная форма политического правления идеологии. Вот у меня в руках копия документа под грифом «Совершенно секретно», этот документ был в свое время изъят для работы Конституционного суда. Это постановление заседания президиума ЦК КПСС от 14 декабря 1956 года. Проект письма ЦК КПСС партийным организациям. Вот такое звучное название: «Об усилении работы партийных организаций по пресечению вылазок антисоветских вражеских элементов». В этом документе большое место занимают вопросы, связанные с литературой и искусством. Признается и провозглашается как совершенно недопустимый и антисоветский по своей сути тезис об освобождении культуры от партийного влияния. Вот этот тезис признается антисоветским, и приводится большое количество примеров, свидетельствую­щих о распространении вот таких антисоветских антикоммунистических настроений в среде интеллигенции. И вот в этих условиях, когда идеологические приоритеты были расставлены в 1957-м, на Западе появляется «Доктор Живаго», а в 1958 году Пастернака награ­ждают Нобелевской премией. То есть произошло то, чему произойти было никак нельзя. Это произошло, когда все капканы были поставлены! И вот появляются такие вот публикации. О месте системы ясно говорят письма Пастернака, адресованные в ЦК КПСС по такому достаточно печальному поводу. Он пишет в ЦК КПСС: «Я за издание своего романа денег не получал и гонораров сейчас не получаю. В Советском Союзе мои книги в настоящее время не издаются. А имеющиеся у меня договоры фактически приостановлены. Следовательно, на заработки внутри страны я рассчитывать не могу». И он обращается в ЦК КПСС. Это был единственный государственный орган, который мог принять решение: можно получить деньги или нельзя получить деньги. Он действует вполне логично. Вот он говорит о том, что ему поступило официальное письмо от норвежских издателей, что Инюрколлегия поддерживает его предложение. Он просит, чтобы ему было дано разрешение получить эти деньги. А если эти деньги нельзя получить ему, то он предлагает «перевести эти деньги в Литфонд. Пусть они пойдут на содержание малообеспеченных писателей. И вообще, ответьте мне на вопрос, могу я получить эти деньги или не могу? Чтобы не возникало более всяких двусмысленных ситуаций». И дальше докладная в ЦК КПСС Дмитрия Поликарпова, который руководил в это время литературой и искусством: «Пастернак обратился ко мне за советом о том, как поступать ему в связи с предложением норвежских издателей получить деньги за „Доктора Живаго“. Судя по письму, Пастернак хотел бы получить эти деньги, часть которых он намерен отдать в Литфонд на нужды престарелых писателей. Считаю, что Пастернаку следует отказаться от получения денег в норвежском банке, и прошу разрешения высказать ему эту точку зрения». У кого он — Поликарпов — спрашивает? Спрашивает он у известной товарищ Фурцевой. Которая, судя по вот этой записочке, сообщает, что «тов. Фурцева Е. А. с Вашим предложением согласна. 20. IV. 59». И дальше не очень грамотная запись о том, что «Борис Пастернак отказывается от получения денег от норвежских издателей. Смотри копию его письма в управление авторских прав «прилагается». Некто Дьяконов списал документ в архив.

Предмет нашего разговора — это рукописи Бориса Пастернака и их трагическая судьба. Я могу сказать только, что это вопрос юридический. И насколько он юридический, настолько этот вопрос и сложный. А этот сложный юридический вопрос имеет еще и человеческую сторону. Вопросы, касающиеся наследства, всегда непростые. Нет согласия между наследниками. К этому еще и примешивается государство. Поскольку часть наследников считает, что часть наследства — рукописи — имеют не семейное, а общекультурное значение для государства Российского и российской культуры.

А. Боровик: И тут я вынужден вмешаться. Это не нормальное журналистское расследование. Мы занимаемся тем, чем, по идее, должен был бы заняться Московский городской суд. Заслушать все стороны и сделать свой объективный вывод. Единственный объективный вывод, который может сделать программа «Совершенно секретно», это то, что мы по-прежнему живем в государстве без границ, конституции и законов. Когда эта передача в принципе была готова, мы подумали, что невозможно выпускать ее в эфир без одного-единственного интервью. Интервью с первым русским издателем романа «Доктор Живаго» (Новый мир. 1988. № 1). Стыдно сказать, но итальянское издание и русское издание «Доктора Живаго» разделяют более тридцати лет. Парадокс заключается в том, что Сергею Залыгину не нужно было бы обращаться к Фельтринелли, если бы он знал, что в Москве, в самом ее центре, находится засекреченный архив, где, в свою очередь, находится оригинал романа «Доктор Живаго».

С Сергеем Залыгиным я говорила в его кабинете главного редактора журнала «Новый мир», где впервые был опубликован роман «Доктор Живаго» в России. Он не скрывал раздражения, отвечая на мои вопросы.

Сергей Залыгин, писатель: Что касается издания «Живаго», то тут препятствий не было. Печатали спокойно, но потребовалась большая литературоведческая подготовка. Дело в том, что для первого издания роман еще в рукописи был передан в Милан, в издательство Фельтринелли. И там он вышел на русском языке. Сохранился экземпляр издания Фельтринелли, в котором сделано шестьсот пятьдесят две поправки рукой самого Бориса Пастернака. И мы издали уже с учетом этих поправок. После того как мы издали у себя этот роман с таким количеством авторских поправок, издательское право могло перейти нам. В то время «Новый мир» не был малым предприятием и юридическим лицом. Поэтому, когда я говорю «нам», это значит нашему государству.

О. Ивинская: К Фельтринелли это попало из рук Бориса Леонидыча, он передал это Д’Анджело, который приехал не один, а с представителем нашего посольства. Он сказал: «А что же, если хотят печатать… Я хочу, чтоб читали эту книгу». Он мне говорил: «Напрасно ты думаешь, здесь она не будет напечатана никогда». Потому что «Новый мир» крутился и говорил и так, и так. Это они потом стали умными.

С. Залыгин: Фельтринелли (вдова издателя. — А. С.) примчалась сюда. Да и я сколько раз у нее был. Это богатейшая женщина. У нее в Милане не то что дворец, а целый квартал в центре города ей принадлежит. Мы имели бы право взять у нее право первоиздания. Я звонил в ВААП (Всесоюзное агентство авторских прав. — А. С.), говорил с ними. Но никто ничего не сделал, и Фельтринелли как была, так и осталась без всяких затрат при правах первоиздателя. Это очень много. Она пришла сюда, вот в этот кабинет, очень быстро разобралась в обстановке, что мы, что Залыгин в этом не участвует, помимо нас все проходит, и где она потом гуляла по Москве целый месяц, я не знаю. Приехала она в панике, а уехала в прекрасном настроении.

Д. Виноградов: Фельтринелли имеет очень большие права и на «Живаго» и на автобиографию. Никто не может сейчас точно сказать, являются ли эти права всемирными, если есть такое авторское право.

О. Ивинская: Это вряд ли.

Д. Виноградов: Практически неограниченное. Потому что Фельтринелли закрывал этот документ всегда. Он и сейчас закрыт. Поэтому никто не может точно сказать о его содержании. Но, судя по тому, как ведет и вел себя Фельтринелли, у него есть такой документ.

С. Залыгин: Это уникальное издательство. Очень буржуазное, капиталистическое. Которое специализировалось на издании Карла Маркса. У них такие архивы, как нигде в мире. По Марксу и марксизму. Я был там. Колоссальное хранилище. Все, что имеет отношение к Марксу, — все собрано. Огромные металлические шкафы, безупречный порядок. Но они не чужды были и издавать диссидентскую литературу нашу…

 

Я пыталась спросить про Фельтринелли.

С. Залыгин: Да что вы меня про них… Я больше ничего не знаю и знать не хочу!

На этом интервью с разными собеседниками прерываются. В кадре Артем Боровик. Мы снимаем его в квартире Бориса Пастернака в Москве, в Лаврушинском переулке.

А. Боровик: Действительно, об издателе Фельтринелли практически ничего не известно. Он остается одной из наиболее загадочных и парадоксальных фигур в биографии Бориса Леонидовича Пастернака. И тем ее менее вот что удалось о нем узнать. Фельтринелли родился в 1926 году в Милане. В семье очень богатого человека, на счету которого было более шестисот миллионов долларов. Все эти деньги потом достанутся самому Фельтринелли. В 1945 году он входит в большую политику. При этом он не поступает в практически обязательный для элитарного миланского мальчика Университет Боккони, а примыкает к социалистическому радикальному движению, а потом и к италь­янским коммунистам. На этом он не останавливается. В пятидесятые годы его видят юношей-миллионером, распространяющим газету италь­янских коммунистов «Унита» на улицах Милана.

Фельтринелли финансирует на свои средства создание Фронта коммунистической молодежи Италии, во главе которого становится Энрико Берлингуэр, который позже станет генсеком компартии Италии. Он финансирует издательство ЦК компартии Италии. Чуть позже на свои деньги он создает принадлежащее ему издательство Фельтринелли в Милане. Помимо Маркса, Энгельса и Ленина он издает и боевики, такие как роман Джузеппе Лампедузы «Леопард», который пользовался большим успехом в 1960-е годы. Но, конечно, самый большой успех Фельтринелли — это издание романа Пастернака «Доктор Живаго». Роман издается многомиллионным тиражом не только в Италии, но и по всему миру. Выходит на десятках языков. Он приносит Фельтринелли многомиллионные доходы, которые потом идут на финансирование ЦК компартии Италии. И не только его. На финансирование партизанских отрядов, которые действовали на юге и севере Италии. На финансирование «Красных бригад». Поэтому, как мне кажется, не будет преувеличением сказать, что Альдо Моро и другие были убиты на деньги, полученные от издания «Доктора Живаго».

Знал ли Борис Леонидович о том, кто такой Фельтринелли? Думаю, что нет. Но это остается тем не менее тайной. Может быть, это один из тех шифров, которые любил оставлять Пастернак? Как известно, поэт был великим шифровальщиком действительности. И видимо, это останется одной из его тайн, расшифровать которую предстоит в будущем.

Когда в СССР стало известно, что Фельтринелли собирается издавать «Доктора Живаго», ЦК КПСС командировал в Милан Алексея Суркова. Встретившись с Фельтринелли, Сурков потребовал прекратить издание. На что Фельтринелли ответил: «Чем больше вам, Алексею Суркову, не нравится роман „Доктор Живаго“, тем больше мне, Фельтринелли, он нравится». И опубликовал роман. Потом с подачи Москвы Тольятти, стоявший тогда во главе компартии Италии, оказал дополнительное давление на Фельтринелли и попытался заморозить издание «Доктора Живаго». Но и это не получилось. Потому что Фельтринелли уже нес финансовые убытки. После этого Фельтринелли все более смыкается с наиболее террористическими организациями не только у себя в Италии, в Европе, но и по всему миру.

Смерть Фельтринелли была не менее загадочной, чем его жизнь. В марте 1972 года в Милане проходил съезд компартии Италии. Труп Фельтринелли был найден у одной из мачт высоковольтной электропередачи. Фельтринелли подорвался на бомбе, которую сам же изготовил. Пошел слух, что кто-то передвинул время на минимальное либо сам Фельтринелли что-то не рассчитал с таймером. По крайней мере, он полагал, что от взрыва мачты погаснет свет в зале, где проходил съезд. Так закончилась жизнь этого человека, с которым Пастернак никогда не виделся и договор с которым об издании «Доктора Живаго» тоже никто никогда не видел. Но тем не менее роман был издан, и мечта Пастернака сбылась… Более того, он держал роман, изданный в Милане, в своих руках и сделал в нем более шестисот поправок…Тем не менее режим, который душил Пастернака, существовал не одно десятилетие и, быть может, благодаря деньгам, которые были выручены от издания и продажи «Доктора Живаго».

 

 

Из газет

 

В результате длительного судебного разбирательства, которое продолжалось почти шесть лет, Савеловский межмуниципальный суд Москвы 28 августа 2000 года признал за Натальей Пастернак и ее дочерью Еленой Пастернак, внучкой поэта, право собственности в порядке наследования на архив поэта. C их согласия он будет храниться в Российском государственном архиве литературы и искусства. Судебная коллегия по гражданским делам Московского городского суда 20 апреля 2001 года подтвердила это решение, отказав в кассационной жалобе наследникам Ольги Ивинской.

 

 

* * *

В ноябре 1996 года в Лондоне на аукционе «Кристи» были выставлены на продажу автографы Пастернака, ранее находившиеся у Ольги Ивинской, в том числе двадцать два письма к ней Пастернака, а также стихотворения, которые должны были войти в готовившийся им сборник. Количество автографов составляло 129 страниц, а их предварительная оценка — почти 1 000 000 долларов. Однако продажа не состоялась, так как Федеральной службой России по сохранению культурных ценностей был заявлен протест устроителям аукциона в связи с вывозом документов из России без получения на это разрешения уполномоченных государственных органов.

На этом прерываюсь. Потому что добавить мне о секретном архиве Бориса Пастернака больше ничего. Увидеть телепрограмму, которая вышла в эфир в 1992 году, можно тут:

https://vimeo.com/199798368.

 


1. Сейчас контррельеф Сарры Лебедевой находится в Третьяковской галерее. Надгробие заменено на работу московского скульптора Дмитрия Шаховского — также с контррельефом. Примеч. ред.

2. О. М. Фрейденберг (1890—1955) — филолог-классик, двоюродная сестра Б. Л. Пастернака.

3. Опубликована: Письма Б. Л. Пастернака к жене З. Н. Нейгауз-Пастернак. М., 1993.

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Петров - 9 рассказов
Михаил Петрович Петров, доктор физико-математических наук, профессор, занимается исследованиями в области термоядерного синтеза, главный научный сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе, лауреат двух Государственных премий в области науки и техники. Автор более двухсот научных работ.
В 1990-2000 гг. работал в качестве приглашенного профессора в лабораториях по исследованию управляемого термоядерного синтеза в Мюнхене (ФРГ), Оксфорде (Великобритания) и в Принстоне (США).
В настоящее время является научным руководителем работ по участию ФТИ им. Иоффе в создании международного термоядерного реактора ИТЭР, сооружаемого во Франции с участием России. М.П. Петров – член Общественного совета журнала «Звезда», автор ряда литературных произведений. Его рассказы, заметки, мемуарные очерки публиковались в журналах «Огонек» и «Звезда».
Цена: 400 руб.
Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России