БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр Мелихов
Демократическое народничество
У советской власти, не к ночи будь помянута, было одно хорошее свойство — всемирная отзывчивость. Правда, изрядно усеченная идеологией, как и все прочие ее достоинства. Она отзывалась лишь тому, что могло послужить во вред «капиталистическому лагерю». Иначе бы она ни за что не стала издавать какие-нибудь не прогремевшие на ярмарке суеты «Австралийские рассказы» (М., 1958) невообразимым в наше время тиражом 150 тыс. экземпляров. Рассказы при этом вполне добротные, но все без исключения повествующие о тяжелой доле австралийских трудящихся (с вкраплениями описаний низости эксплуататоров). Как будто иного не дано: ты обречен на тяжелый труд или на преуспевающее свинство.
Не будем осуждать составительницу сборника Е. Домбровскую — таков был идеологический заказ, иначе бы сборника вообще не было, а так, спасибо составительнице, он есть, и, глядишь, после моей заметки его еще кто-нибудь прочтет.
Предисловие «К советскому читателю» принадлежит Фрэнку Харди, о котором нет сведений даже в Краткой литературной энциклопедии 1975 года, но в комментариях к сборнику говорится, что родился он в 1917-м, трудился рабочим, сборщиком фруктов, докером; что он автор известного романа «Власть без славы», переведенного на многие языки, в том числе на русский, а также опубликовал ряд очерков о поездке в СССР. Из современного же Интернета можно узнать, что Фрэнсис Джозеф Харди — австралийский прозаик, публицист, драматург — начал литературную деятельность в 1944 году рассказами и статьями о жизни австралийских рабочих, а его первый роман «Власть без славы» (1950), прослеживающий историю человека, добившегося богатства и славы путем подкупа, политического обмана и насилия, имел сенсационный успех и вызвал широкий общественный резонанс, несмотря на то что был опубликован при поддержке членов Австралийской компартии. В романе 1975 года «А мертвых много» его герой, член компартии Австралии, ушел из жизни, не сумев примирить политические требования с велениями совести. Возможно, из-за этого Харди и не попал в Краткую литературную энциклопедию: совесть коммуниста не должна расходиться с линией партии.
Относительно пережитых Харди мытарств биографы расходятся, но никто не оспаривает того факта, что в 1939 году Харди вступил в Коммунистическую партию Австралии, а в мае 1943-го был зачислен в австралийские вооруженные силы. Войну провел на севере страны, где опасались атаки японцев. Работал корреспондентом и редактором газеты австралийской армии, а также выступал в качестве художника для армейского журнала. Окончил свои дни как будто бы благополучно — в своем доме в пригороде Мельбурна в возрасте семидесяти шести лет — и был погребен в мемориальном парке Фоукер.
И вот что Харди пишет в предисловии. Перескажу близко к тексту.
Народы Австралии начали складываться в самостоятельную единую нацию лишь во второй половине XIX века, а до этого австралийские писатели старались смотреть на свою жизнь глазами «хозяев», англичан. (Обладателей прежде всего престижа — и лишь потом государственной власти: в основе национальных движений всегда лежит жажда высокой самооценки, а не жажда наживы. Хотя на национальной гордости неизменно наживаются особо циничные прохиндеи, что позволяет пошлякам вообще отрицать наличие этой гордости, имеющей не социальные, но экзистенциальные причины. Национализм — суррогат религии, это известно не только мне.) Но в бурные 1890-е вместе с борьбой за независимость закипели и другие светские религии — от радикально демократических до социалистических.
Я вовсе не хочу сказать, что у этих движений не было материальных, экономических причин. Но таковых причин и в менее бурные времена хоть отбавляй, однако в такие времена все предпочитают бороться за улучшение в пределах личной судьбы. Выступать же за общее дело, когда расходы несешь лично ты, а плоды пожинают все, возможно только по мотивам идеологическим, то есть религиозным. Среди прочих проявлений этой экзальтации «пышно расцвела австралийская литература» с «гениальным» Генри Лоусоном во главе.
«Демократическое течение, сложившееся в 1890-е годы, продолжает оставаться ведущим в современной австралийской литературе. Большинство наших писателей вышло из народа, поэтому к жизни и литературе они подходят с позиций народа. <…>
Можно было бы пожелать, чтобы пролетарская струя сильнее звучала в сборнике, но он все равно является одним из лучших сборников, где-либо и когда-либо изданных».
С тем большим интересом приступим к чтению.
Маркус Кларк (1846—1881), «Знакомство с колониальной жизнью». Трудно дело овцевода. Засуха, жара, спартанская диета — пресные лепешки с бараниной, никаких деликатесов из курятины или свинины. У этих несчастных из-за засухи нет даже молока, яиц и тыквенного пирога. Засыпа`ть приходится в хижине из эвкалиптовой коры, в бывшем хлеву, сохранившем запах обитавших здесь еще недавно овец, — засыпать, прислушиваясь к завываниям диких кошек и любуясь яркой звездой, проглядывающей в щель между полосками коры.
А дальше настоящие гимны раскаленному австралийскому лету.
«Тот, кому приходилось жить в палатках, располагаться лагерем поблизости от скалистых водоемов, бодрствовать росистой ночью при желтом свете луны и палящим знойным полднем мчаться верхом за несущимся впереди стадом, имеет право рассказать, как пьянит раскаленный эфир. <…>
Расстегнув ворот рубахи, надутой, как парус, у тебя за спиной, с развевающимися волосами и окровавленными шпорами, гони, неистово гони измученного коня по пустынной равнине. <…>
Скажи же, какой любовный напиток или какое вино может сравниться с ней — с пьянящей, как шампанское, скачкой навстречу горячему ветру».
Пардон, а где же страдания народа у этого современника российского народничества? Это не унылые подлиповцы Федора Решетникова, не страшны им ни холод, ни жара. Жарой они наслаждаются, а от холода находят уютное убежище в щелястой халупе.
«Но приходила зима, и тогда нам нравилась наша хижина. Зимние ветер и дождь хлестали стонущие эвкалипты, и белой яростью закипала река, бежавшая вровень с берегами. <…>
С приходом зимы, пасмурной и холодной, покинутая нами хижина платила нам радушием за нашу черную неблагодарность. Когда мы, насквозь промокшие, забрызганные грязью, исцарапанные колючим кустарником и уставшие после дня, проведенного в седле, добирались до ее гостеприимного крова, она встречала нас приветливо, а ее грубые, но честно служившие нам стены так смеялись в отблесках пламени буйно горящих поленьев, что, казалось, готовы были расползтись по швам. Как веселились мы в эти вечера! Как уплетали баранину и пошучивали над бедами, пережитыми за день! Как курили, грели ноги у огня и как болтали».
И какому же «кающемуся дворянину» придет в голову сострадать таким счастливцам? В эпоху национального строительства народ, как правило, принято считать могучим ядром и опорой будущей нации — как же можно сострадать такому исполину? Им можно только восхищаться.
«Семерых братьев» (СПб., 2014) Алексиса Киви (1834—1872) до сих пор принято считать некими архетипами финского национального характера. Их отец убил более пятидесяти медведей и сам был задран последним из них, успев до этого прострелить ему грудь и ножом распороть бок и глотку, — здесь тоже звучит не тема сострадания несчастному, но тема бесстрашия. Свойственного, как принято считать, русской натуре, но отнюдь не народнической литературе. Хотя Решетников и упоминает, что его подлиповцы способны забить ломом медведя, но он не видит в этом ничего героического, это лишь еще один повод для оплакивания. Зато оплакивать участь семерых братьев при всех невзгодах, которые на них навлекает прежде всего их собственная бесшабашность, не придет в голову — настолько они бесстрашны и несгибаемы.
Мальчишками они сбегают из дому и наслаждаются жизнью в лесу, так что их приходится ловить всей деревней. Порка с них как с гуся вода. Когда приходской пастор присылает им приказ явиться к кантору для обучения грамоте (за уклонение грозит деревянная ножная колодка), они по дороге ввязываются в драку, а потом удирают из учебной комнаты, где их, уже взрослых парней, ставят в угол и дерут за волосы. А затем беглецы и вовсе уходят в дикое место, где живут охотой и ставят новую избу — у них все горит в руках. Сгорает и новый дом из-за их пьяной дури, они буквально голыми, пробившись через стаю волков, еле живыми по снегу добегают до жилья.
Их приключения можно пересказывать долго, но итог у них один: умелые, сильные, бесстрашные, они ухитряются выбраться из самых опасных переделок, в которые попадают из-за собственной удали. И постепенно берутся за ум.
«Трудолюбие — источник счастья, и братья трудились не покладая рук; поля непрерывно расширялись, год от года прибывало хлеба в закромах, коней в конюшне, скотины в хлеву».
Все братья, кроме одного, переженились и навсегда отказались от «губительной водки» — кроме того же закоренелого холостяка, приютившегося в доме старшего брата. Он единственный остался непутевым и несчастным, но после попытки самоубийства и он обрел какую-то гармонию.
А младший брат Эро сделался «умным, деловитым» яхтфогтом — чиновником, обязанным организовывать облавы на медведей и волков. При этом не забывал и хозяйство: «У него в доме никто не смел мешкать».
А по воскресным дням он читал газету, куда иногда и сам отправлял дельные корреспонденции.
«Родина уже не была для него неопределенной частицей неопределенного мира, без малейшего представления, где она и какая. Он знал теперь, где находится эта страна, этот дорогой сердцу уголок земли, где живет, творит и борется народ Суоми и где покоятся кости его предков. Он знал ее границы, ее моря и таинственно улыбающиеся озера, ее поросшие соснами горные кряжи, которые частоколами бегут вдаль. Весь облик нашей родины, ее ласковый материнский взгляд навсегда запечатлелись в его сердце. И все это родило в нем страстное желание трудиться на благо и счастье нашей страны. Его благородными и неутомимыми стараниями в приходе была построена народная школа, одна из первых в Суоми. Благодаря его же заботам здесь появились и некоторые другие полезные учреждения. Помимо этих хлопот и хозяйственных дел предметом его особого внимания был еще старший сын, которого он решил сделать образованным человеком. <…>
Тут и конец моей повести. Я рассказал о семерых братьях в дремучих лесах Суоми. Что еще сказать об их жизни? Мирно текла она, приближаясь к пышному полудню, и мирно склонилась потом к тихому вечеру, но еще много-много раз до того успело свершить свой круг золотое солнце».
Мыслимое ли дело, чтобы российское народолюбие позволило себе завершиться такой идиллией? Финская и австралийская демократия предпочитали воспевать силу народа, а не оплакивать его бессилие. Изображать несчастной и беспомощной ту стихию, на которую демократическая интеллигенция намеревалась опираться, — кто же в здравом уме станет подрывать собственную опору? Российское же народничество решало прежде всего свои собственные моральные проблемы.
«Движение это едва ли можно назвать политическим. Оно было скорее каким-то крестовым походом, отличаясь вполне заразительным и всепоглощающим характером религиозных движений. Люди стремились не только к достижению определенных практических целей, но вместе с тем к удовлетворению глубокой потребности личного нравственного очищения», — писал активнейший участник народнического движения Сергей Кравчинский. Не припомню чего-либо подобного в эпохи демократического подъема в других европейских странах. Не исключаю, что такая обостренная совестливость российской интеллигенции была следствием задержавшегося крепостного права: у кающегося дворянина было гораздо больше причин каяться перед народом, чем, скажем, у австралийского или американского интеллектуала, который сам еще вчера принадлежал к тому же самому народу.
Уитмену, писавшему слово «Демократия» с большой буквы, выборы представлялись событием, исполненным космического величия, поэтому и трудящиеся были достойны восхищения. Зато оппозиционные группы, считающие себя главной исторической силой, склонны преувеличивать страдания народа, дабы этим колоть глаза власти. Лев Толстой, считавший главной исторической силой народ, обронил однажды: народ нигде не стонет, это либералы повыдумывали.
Австралийский народ в изображении демократически настроенных писателей тоже не стонет. Он живет нелегкой жизнью, но вполне с нею справляется. Герои рассказов — сильные уверенные люди, отнюдь не горемыки.
Джозеф Ферфи (1843—1912), «Открытие Рождественской жилы». Его герой Сэм Бойд работает по двенадцать часов в смену на восьмимолотковой камнедробилке, но об этой нелегкой работе упоминается мимоходом, главное — во время рождественского отпуска он надеется найти затерянную золотую жилу в местности, вдоль и поперек изрезанную старателями.
Далее следует увлекательное повествование о скитаниях героя по заросшим оврагам и буеракам под белыми колоннами эвкалиптов, он срывается с обрыва, расшибается, какое-то время лежит без сознания, а очнувшись, видит рядом с собой мумифицированный труп — похоже, такого же искателя золота, пробивавшегося таким же путем. Страдая от раны в затылке, он коротает ночь у костра рядом с трупом, пытаясь найти утешение в религии. Потом долго блуждает в непроходимых дебрях, каждый раз невольно выбираясь все к тому же мертвецу, начиная ощущать, что он сходит с ума, и страдая от пульсирующей раны на голове.
Но парень он сильный и толковый. Он наконец понимает свою ошибку и еле живой добирается до поселка. Там за него принимается энергичная Молли, чей отец по правительственному жребию получил льготный земельный надел в триста двадцать пять акров с обязательством жить на нем и возделывать его; в противном случае надел изымался обратно — таким образом правительство Австралии старалось обживать пустые территории. Можно ли считать это эксплуатацией — большой вопрос.
А мытарства, перенесенные Сэмом? — их он тоже сам на себя навлек; ему и за удачу было некого благодарить, и в неудаче некого обвинять.
Хотя частичная удача ему все-таки выпала — золотая жила нашлась. Не слишком роскошная, но она позволила одному из ее владельцев стать фермером, другому лавочником, третьему трактирщиком, четвертому — хозяином птицеводческой фермы. И, если считать, что автор смотрит на вещи «с позиций народа», народ не видит ничего зазорного в бизнесе лавочника и трактирщика.
Можно даже сказать, что, когда герои австралийских рассказов что-то предпринимают на свой собственный страх и риск, как бы туго им ни приходилось, никакого социального гнева в них не порождается, они только напрягают все силы, чтобы выпутаться. Другое дело, когда они оказываются в зависимости от кого-то — тогда раздражение накапливается и в персонажах, и в читателях.
Самая страшная зависимость — это зависимость каторжника от надсмотрщика. В рассказе Вильяма Эстли (1855—1911) «Под плетью, или Погибшая душа» австралийская каторга изображается истинным адом, а управляющие им чиновники — сущими дьяволами, и тут уже социальному гневу не приходится долго искать виновных.
Зависимость наемных рабочих от нанимателя гораздо менее кошмарна, но и она, продолжаясь достаточно долго, тоже порождает «гроздья гнева» — это отчетливее всего проявляется в рассказах двадцатого века. Гнев против устройства общества порождают не только материальные лишения (у тех, кто остается хозяином своей судьбы, его практически не наблюдается). Социальный протест порождается зависимостью не от социального устройства, которого человек, как правило, почти не замечает; он порождается зависимостью человека от другого человека.
Порождается, проще говоря, унижением.
И там, где демократическое народничество не видит унижения, оно чаще всего и не пытается взять народ под свою опеку, соловей не пытается взять опеку над слоном. Он предпочитает его воспевать.
Подозреваю, что это политический рецепт на все времена: желающие укрепить национальное единство должны изображать народ могучим и счастливым; желающие его ослабить — бессильным и несчастным.