НАШИ ПУБЛИКАЦИИ
АНДРЕЙ АРЬЕВ
Larger than life
31 августа 1990 года в парижской «Русской мысли» появился некрологический очерк памяти жившего в Нью-Йорке прозаика: «Русский писатель Сергей Довлатов». Через неделю после его кончины Лев Лосев, профессор Дартмутского колледжа штата Нью-Гемпшир (США), выражает мысль, быть может, самую точную из цветущего разнообразия откликов, вызываемых книгами его давнего, еще по Ленинграду, приятеля: «Есть такое английское выражение „larger than life“, „крупнее чем в жизни“. Люди, их слова и поступки в рассказе Довлатова становились „larger than life“ — живее, чем в жизни. Получалось, что жизнь не такая уж однообразная рутина, что она забавнее, интереснее, драматичнее, чем кажется. Значит, наши дела еще не так плохи».
Это очень существенно, никаким «бытописателем», никаким сочинителем «баек», как полагают его критики, Довлатов не был. Не был и «мещанином», как утверждает один из его зоилов. Разве что не прочь был бы им стать — в пушкинском смысле: «…заживу себе мещанином припеваючи, независимо и не думая о том, что скажет Марья Алексевна» — выражение самого Александра Сергеевича после женитьбы.
Не удалось ни тому, ни другому.
Переводя речь в сугубо литературный план, скажем: и довлатовские герои, и сам он были «лишними людьми». А таких насчитывались миллионы — не принимавших на веру навязываемый коммунистической утопией «моральный кодекс» строителей никому точно не известно — чего.
Там, где любое общественное мнение подозревало в естественном человеческом поведении умысел и злую волю, Довлатов-прозаик обнаруживал живительный, раскрепощающий душу импульс.
Для него норма — это абсурд. Но не менее часто: абсурд — та же норма. В «Заповеднике» сказано: «…норма вызывает ощущение чуда». Становится трагикомичной. Как и вся жизнь. Поступивший в 1959 году на престижный филфак университета Сергей уже на втором курсе осознаёт, что совершенно
не знает необходимого на финно-угорском отделении немецкого языка. Когда же пришла пора сдавать по этому языку экзамены, выяснилось, что из миллионов немецких слов в памяти застряли, как остроумно заметил сам герой, только два — «маркс» и «энгельс». Так, в поисках баланса между ужасным и смешным, на их стыке возникает культивируемый Довлатовым жанр. Определим его одним словом — «трагикомедия».
Дальнейшая его жизнь этому соответствовала. Отчисленный из университета, он оказался в ВОХРе.
Трудно установить, отреклись довлатовские герои от социальной жизни или выброшены из нее. Процесс этот взаимообусловлен. Тонкость сюжетов прозаика на этом и заострена. Довлатов ненавязчиво фиксирует едва различимую в бытовых обстоятельствах границу между отречением и предательством. Отречением от лжи. И предательством истины.
О возвращении Довлатова из армии в Ленинград Иосиф Бродский говорит так: «Вернулся он оттуда, как Толстой из Крыма, со свитком рассказов и некоторой ошеломленностью во взгляде». То есть с этой поры представление о Довлатове уже и в глазах ленинградских знакомых идентифицируется со словом «писатель». Так оно и было. И это решающе важно. Хотя сочинял он и раньше, по возвращении из армии Сергей ощущает себя писателем — прежде всего. Ему уже есть что сказать о людях и о себе.
С этого момента в его памяти начинают структурироваться все его сюжеты о горе-злосчастии. Их хватило ему на всю писательскую жизнь. Он был верен им и верен себе. Но цена за их воплощение была велика. Десять лет подряд он непрерывно отсылал во все ему известные журналы и издательства свои рассказы. И что же? В двух словах реакция была более или менее шаблонной: «Нравится. Напечатать не можем!» Нравилась его проза и друзьям, и писателям, которых он сам ценил, — Вере Пановой, Израилю Меттеру, Виктору Шкловскому… Не говоря о близких, ему почти сверстниках, — Борисе Вахтине, Сергее Вольфе, Игоре Ефимове, Александре Кушнере, Викторе Сосноре, принятых в Союз писателей (была такая возможность в начале 1960-х, когда появилась установка омолодить одряхлевшую организацию). Для Довлатова статус «профессионального прозаика» на родине оказался неосуществимым. Помню, он говорил, что готов отсидеть «года три», чтобы получить право печатать свою прозу. Только вопрос — «А откуда ты взял, что тебя после этого станут печатать?» — его несколько отрезвил.
Можно было повредиться умом, во всяком случае сильно подорвать психику, что с Сергеем Довлатовым и произошло. Увы, «профессиональным автором» он стал — уже на Западе. Куда первоначально совсем не рвался. На вопрос, почему он не уезжает, отвечал, как всегда, остроумно: «А зачем? Мне и здесь… плохо!» Ответ философический. Одно из выражений любимого Зощенко повторялось им перманентно: «От хорошей жизни писателями не становятся!» Сюжетами Довлатова и на самом деле брались истории неудавшейся жизни людей, в общем представлении «лишних».
«Лишние люди», они же «простые люди», — доминирующие герои Довлатова. Но в непрерывном диалоге — с автором, с протагонистом, друг с другом — это не важно. Важно, что такими узнаваемыми мы наших соотечественников на страницах прозы не видели.
И сам автор — «лишний». В любом конфликте этого «лишнего», ибо творческого, человека с любой организацией автор на его стороне. Один из лучших его рассказов — «Лишний». И все люди «лишние» — проблема в принципе неразрешимая. Следовательно, требующая певца.
Грустно, что этот живейший человек, виртуозный мастер слова принуждался к роли «постороннего» в отечественной, пусть и советского пошиба, культуре. Тем самым «лишним человеком», к творчеству которого из высоких инстанций приглядывался разве что КГБ. Традиционные герои классической русской литературы, «лишние люди» были подвергнуты остракизму и критикой, и общественным мнением. Казалось бы, навсегда.
В рассказах Довлатова «лишний человек» проснулся от столетней летаргии и явил миру свое заспанное, но симпатичное лицо. Вот кто живет в этой прозе «не по лжи».
Да, это «бытовой реализм» — но сверкающий такими красками, что бытописателям не снились. Поднят на уровень высокой сцены.
Лосев в том же некрологе утверждает: «Подобно лефовцам двадцатых годов, Довлатов стремился к литературе факта, но, в отличие от них, он действительно научился делать факт литературой».
В Ленинграде Лосев жил вполне обеспеченно, заведовал отделом в журнале «Костер» (должность едва ли не номенклатурная), писал пьесы для кукольных театров (общим числом пятнадцать, что приносило регулярный и ощутимый доход), купил квартиру (в те времена дело хлопотное), друзьям, сколько мог, помогал; не без его содействия и Довлатов по возвращении из Эстонии получил в «Костре» на несколько месяцев работу.
Была, конечно, и досада. К живой литературе занятия Лосева прямо не относились, стихи печатались мало и плохо, да и охота к ним пропадала. И он заскучал. Скука (его собственное признание) и подтолкнула его в 1976 году к эмиграции.
Не случайно Довлатов написал, что как писателю ему «похожим быть хочется только на Чехова». Эта фраза из довлатовских «Записных книжек» очень существенна. Метод поисков художественной правды у него специфически чеховский. «Если хочешь стать оптимистом и понять жизнь, то перестань верить тому, что говорят и пишут, а наблюдай сам и вникай». Это уже из «Записной книжки» Чехова — суждение, необходимое для понимания того, что делал Довлатов и как жил. Именно поэтому он как-то обронил — не без претензии: «Я не люблю музеи за противоестественное скопление духовных ценностей».
Могу подтвердить: при первой и последней после одиннадцатилетнего перерыва встрече в Нью-Йорке, услышав, что я собираюсь в музей Гуггенхайма, он заявил: «Ну, это уж — сам. Я пока погуляю».
Музей — это увиденное другими и признанное другими. Если читать об искусстве, то лучшая, то есть необходимая, по его мнению, книга — это «Дневник» Ван Гога, где известное место уделено несчастной возлюбленной художника.
Неприемлемое Довлатовым состояние — это людское стремление к преуспеянию. Ужасное — его достижение. Памятник у Пяти углов его петербургского дома правильно поставлен без пьедестала.
Один из поздних довлатовских рассказов «Третий поворот налево», по моему мнению, неудачный, прежде всего из-за прямолинейных суждений о героях, «счастливой паре» молодоженов, которым казалось, что все неприятности — «удел больных людей».
Неудачный, но важный для общего понимания мироощущения писателя. Едва ли не единственный рассказ Довлатова, где его эмоции вылились прямо, без улыбки и рефлексии. В то время как главное в его творчестве — это более 2000 лет тому назад сказанное Катуллом: ODI ET AMO — НЕНАВИЖУ И ЛЮБЛЮ. Мироощущение сугубо поэтическое.
Он был с теми, кто любит «разное», но ненавидит «одно». Говорил, мы «больше всего ненавидим и презираем шарлатанов». Те, кто ставят себя на котурны, Довлатову чужды и подлежат осмеянию. Любой доходяга у пивного ларька предстает в его прозе более живым существом, чем начальник этого потерянного для общества гражданина.
Очень интересно в этом плане печатаемое сегодня его письмо от 20 сентября 1984 года — о публикации разных бумаг, связанных со статьей Лосева в «Континенте» об «Августе Четырнадцатого» Александра Солженицына. Как можно понять из специальной главы книги «Угодило зернышко промеж двух жерновов», появившейся через много лет после событий, выступления Лосева были признаны положительными:
«Это была наконец попытка серьезного художественного разбора, едва не первая такая, и мы подивились, как одинаково успешно критик пользовался и тем и другим концом „подзорной трубы“; предлагал читателю то наблюдать прошлые и будущие перспективы в исторический телескоп, то — расслышивать ассонансы и рассматривать аллитерации в фонетический микроскоп».
Разумеется, кое с чем в этом разборе Солженицын был не согласен — например, с мнением Лосева о том, что деятельность Николая II у автора получилась «сатирической». Но то, что Солженицын счел мнение петербуржца основательным — большая честь. Из этого города он мало чего ожидал доброго, особенно же от его интеллигенции.
А о Лосеве, с чем мы согласны, он говорит прямо, хоть и в скобках: «Лев Лосев, из самого ядра ленинградской литературной среды, уже несколько лет профессорствовал в Дартмут-колледже, по соседству, жил в сорока милях от нас, впрочем, мы никогда не виделись и до того времени не переписывались».
Об «искажающем гневе», обрушившемся на Лосева, Солженицын судит так: «…в двух докладных на имя президента соединенных американских радиостанций „Свобода“ и „Свободная Европа“ Джеймса Бакли — одна („Откровенно антисемитская передача“) подписана была Львом Ройтманом из Русской Службы „Свободы“, вторая (куда длиннее) — Белоцерковским, из той же Службы».
Всё так. И все же выдвижение на первый план жизни политических пристрастий Довлатова только раздражало. О чем письмо 1984 года подспудно и свидетельствует. Часто цитируемое по сходным поводам довлатовское
высказывание вполне характеризует его позицию: «После коммунистов я больше всего не люблю антикоммунистов».
Повторим еще раз: главное в литературой жизни Сергея Довлатова было ощутить себя профессиональным писателем. Понимание этого факта пришло к нему только в Нью-Йорке, откуда он писал мне в Ленинград 6 января 1989 года: «Я хотел бы приехать <…> в качестве писателя, я к этому статусу привык, и не хотелось бы от него отказываться даже на время».
Человеком Сергей Довлатов был исключительно умным. Единственно, что его перманентно подводило, так это несдержанность: на любые неверно произнесенные слова, банальное выражение, общедоступную сентенцию
он реагировал мгновенно, нечувствительным для себя образом доводя беседу до ссоры. Избавиться от этого, видимо, было невозможно. Необдуманные высказывания и поступки — стихия, питавшая его как художника. Потому что только в них виделось что-то искреннее.
Как можно понять из публикуемых писем, не все у него ладно было и с Львом Лосевым. Мешали довлатовские реплики в адрес великого (в этом отношении у Довлатова никаких сомнений не было) писателя по поводу умышленных манипуляций в «Августе Четырнадцатого» с сокровищами русского словаря. В упомянутом письме ко мне Довлатов считал необходимым сообщить: с Лосевым «давно в разладе из-за <…> недооценки Солженицына — здесь это бывает».
С Львом Лосевым он начал переписываться еще из Ленинграда (на его проводах в феврале 1976 года он тоже присутствовал). В одном из ответных писем (12 февраля 1977 года) из Энн-Арбора, где Лосев первоначально работал, об американской жизни (ею наконец заинтересовался Довлатов), он сообщал следующее:
«С 9 утра в университете, с трех работа для издательства, вечером — до 11—12 — либо опять университет, либо попытки чего-то писать (не стихи), уик-энды — домашние задания, писанье разных долгов и т. д. Оно и хорошо, с другой стороны: думать некогда.
Прошлый уик-энд провел в гор<оде> Де Мойн (это оттуда началось кукурузное поветрие во время оно). Пригласили на съезд прогрессивного Сивил Либертиз Юнион рассказать о проблеме „прайвэси“ в нашей литературе. А у нас, в общем-то, и слова-то такого нет. Но о чем-то докладывал целый час на чистом английском языке.
Вообще же это, что называется, „экспириенс“ (простите волапюк, далее постараюсь воздержаться): я имею в виду американскую гостиницу в чужом городе, где никого не знаешь, где из окна на одиннадцатом этаже видны абсолютно пустые улицы (уик-энд!) и плешивые поля, среди которых город. Ни цветным телевизором, ни гидеоновой библией в номере не развлечешься — в глотку не лезет. Даже непьющему ничего не остается, как спуститься в (тоже пустой) бар. Правда, потом ночью неожиданное развлечение, довольно жутковатое — самый настоящий пожар в доме напротив. Сирены, пожарные, полиция, шериф в шляпе и т. д.».
Письмо дружески подписано «Леша».
Представляется, что, по примеру Лосева, и Довлатов написал детскую пьесу «Человек, которого не было». Пьеса хорошая. Она была поставлена в Псковском театре. Только… в 2001 году, найденная в архиве, когда автор ее был уже знаменитым на родине писателем и в такого рода постановках и публикациях не нуждался. Да и в живых его уже не было, а в завещании он запретил перепечатывать что бы там ни было из его прозы, им самим в Нью-Йорке не одобренное.
Хотя именно в пьесе «Человек, которого не было», в самом ее финале, Сергей последний раз выразил в стихах то, что понимал как жизненное кредо:
За право быть самим собой,
Отважно борется любой,
Идет на честный бой, лица не пряча!
Чужое имя не к лицу
Ни моряку, ни кузнецу,
А каждому — свое. И не иначе! <…>
Наступит час — в огонь и дым
Иди под именем своим,
Которое ты честно носишь с детства.
И негодуя, и любя,
Мы вспомним ИМЕННО тебя,
И никуда от этого не деться!
И дальше — завершающая ремарка: «Дружно уходят».
Стихотворение это Сергей прочитал однажды — безотносительно к пьесе. Представляется, что, слагая его, он в первую очередь думал о самом себе.
Благодарим публикаторов писем Елену и Катерину Довлатовых, а также Виктора Куллэ, Дмитрия Лосева, Елену Скульскую, Габриэля Суперфина, Ивана Толстого и Владимира Фрумкина за помощь в подготовке комментариев к письмам.
Все письма напечатаны на пишущей машинке, курсивом даны сделанные Довлатовым от руки подписи, правка и добавления.