ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
СЕРГЕЙ КАЛАШНИКОВ
Об авторе:
Сергей Борисович Калашников (род. в 1973 г.) — поэт, эссеист, филолог. Публиковался в журналах «Звезда», «Знамя», «Волга», «Homo Legens», «Плавучий мост», «Сибирские огни», «Литературная Армения», «Южное сияние», альманахах «РА‑ритет» и «Образ». Автор «Филологического романа» (Волгоград, 2006; 2-е изд. 2010), книг стихотворений «Тритон» (Волгоград, 2008), «Музыка напоследок» (Волгоград, 2014), «Каменный остров» (Волгоград, 2016), «Арамейская ночь» (М., 2023) и книги рецензий «Текущая словесность» (Волгоград, 2008). Живет в Москве.
ХАРАНОР[1]
Так по диким степям, неделимо, как ртуть
или злой мерзлозем Забайкалья,
от Витима с Олёкмой пускается в путь
многоточие азбуки Брайля.
Твой лиловый багульник в подкорку проник
и ландшафты очерчивал резче —
чтобы кончики пальцев на ощупь, впритык
проницали кромешные вещи.
Голубики оскомина выпукла. Рот —
солоделая смоль древостоя:
словно к нёбу вслепую и липнет и льнет,
пресмыкается хриплая хвоя.
Керосиновый хлеб. На чугунной плите
перочинного Нерчинска чайник.
Халцедоны мерцают в дремучей Чите,
чароиты чаруют, начальник!
Иногда Ингода промерзает до дна
вместе с хордой опешившей рыбы
лупоглазой, и лезет на гребень луна
шевелить леденящие глыбы.
А едва гладкоствольную наперевес
ночь берешь, выпирает порода
из разломов таких, что примерить разрез
и лицо коренного народа
впору. Черное озеро: детский ли всхлип,
словородья припухлые губы ль —
но сигналит и лязгает сиплый Транссиб
и лелеет свой маленький уголь.
* * *
Указующий перст его руководящ,
будто выпад рапиры под занавес спора.
Наступает Дзержинский на собственный плащ
донжуанский — с лицом Командора.
Пусть не плащ, но шинель, иногда — воротник.
Он бородкой царапает мнительный город:
семь км поперек, два часа напрямик
от плотины до шлюзов топорщится ворот
грановитый. И монументально тверды
орудийные башни, но плавится камень
под ногой — мы еще оставляем следы
от сандалий вокруг краеведческих ямин,
рвов и выбоин! Бюст флотоводца Петра.
Если в полдень, то лучше подземным трамваем.
Из достопримечательностей — икра
и арбузы навырез. Рты не разеваем:
мошкары барражирует веером рой —
не китайским, конечно, но все же... Но все же —
опереточный город, в котором собой
мы газон изувечили в День молодежи.
«Не толпимся! Сейчас мы на самой высо…» —
и присвистнет пространство, и дрогнет на время:
отскрипело в ЦПКиО колесо
обозрения — пялишься вместе со всеми
на кипящие крыши, на хлипкую тень
под ногами — а как же иначе?! — свою же.
Насекомый смычок, стрекочи дребедень,
щекочи, поучай прокаженные уши!
У кирпичной руины не дрогнет рука,
но когда, пучеокое чучело птицы,
ты оглянешься — хлынет под веки Река,
размывая собой берега и границы.
* * *
…ибо жил иждивенцем
за пазухой русских провинций,
пробной жизнью дыша
да грядущим прозрением впрок,
и вынашивал в сердце
картавую речь разночинца,
и тобой прикрывался
от кровного неба как мог.
Заслонялся тобой,
словно прячась от свечки церковной.
Эту ночь пополам
разрубили на воду и хлеб,
серебра начеканив.
Но вышел фальшивый целковый —
и за ломаный грош
я от встречного света ослеп.
Словно липкий июль
раскаленный, почти что по-свойски,
этот свет истонченный
и встречный — он тоже погас.
Но из дряхлой Норвегии
новое хриплое войско
через душную Данию
в Польшу ведет Фортинбрас.
Тиражи моих книг —
по шкале старины Фаренгейта
(не такой уж старик!) —
приближались отважно к нулю,
опускались всё ниже
и ниже. И требовал чей-то
равнобедренный голос:
«Ты любишь?» — «Конечно, люблю!»
И уже про себя:
«Во-вторых, не тебя, а Петрарку
в переводах лазурных О. М. —
извини!» Но сперва
мой готический труд
отправлялся на верную смарку
и не смел предъявить
на худое дыханье права.
* * *
Цыганскому зуду покорны,
отвальную тризну цари
справляют — трубите, валторны! —
в бельгийской одной брассери.
У «Красных Ворот», генацвале,
на грифельных досках, камрад,
такие князья гарцевали
и лауреаты наград,
такие бароны, что, боже,
фонетике всей вопреки,
из титулов их невозможных
могли бы составить стихи
посмертные. В кои-то веки
не лезешь в бутылку, а пьешь
из кружки, как все человеки, —
и пива колышется рожь.
На дне, в этом крафтовом Брюгге
с витриной на Орликов пер.,
элегию чувствуешь, други,
в себе на пятнадцать ампер.
О пасмурной, что ли, отчизне
нам что-нибудь и о кино
на шосткинской ленте, о Жиздре,
Семене, естественно. Но
сейчас не об этом. У русской
просодии свой оверлок:
бывают проблемы с закуской,
но с выпивкой все-таки ОК!
Очухаешься, протрезвеешь —
и слепнешь внезапно от слов
своих же, с петлей же, на шее ж
запутанных лимфоузлов;
от этих горючих и адских
донецких припухлых желез.
Поди ж ты: бренчанье на цацках
китайских, а вышло — всерьез.
Невнятного возраста, прочерк
в графе для особых примет.
Холопами собственных строчек
мы были и будем. Сюжет
свои покидает «Пределы»,
засохла на кухне герань —
но снова берется за дело
поэзии Тмутаракань,
ее тарабарщина, шалость,
мычанья несметный авось:
полвека оно собиралось
исполниться — вот и сбылось!
* * *
Так мерзлая хрустит листва —
и забывается Кондратий
Рылеев ложью мастерства
литературного в квадрате
каре: у бронзовых копыт
отечественный снег дешевый.
Заступник Пушкина убит —
не говорите Телешовой!
Всё — ересь, черновик, запой,
казенных должностей бумага.
И ходят только по прямой
товарняки Стерлитамака.
Декабрьская кровь густа
и с повиликой перевита
венозной, чтоб отверз уста
последний всадник алфавита —
и выдоха стеклянный шар
плывет во мрак стихосложенья.
Наверное, Россия — пар
морозный, головокруженье
на високосном склоне дней.
Тьму Тотьмы, фитилек Тобола
глотает и летит за ней
вельветовая альвеола.
1. Хара-Нур (бурят.) — Черное озеро.