ПОЭЗИЯ И ПРОЗА

Михаил Полюга

 

Об авторе:

Михаил Юрьевич Полюга (род. в 1953 г.) — поэт и прозаик. Автор более 20 книг поэзии и прозы. В «Звезде» опубликованы три повести: «Реакция отчуждения» (2020, № 6), «Порто неро» (2021, № 1), «Между двумя морями» (2022, № 1) и несколько рассказов. Публиковался также в журналах «День и ночь», «Сибирские огни», «Зарубежные задворки» (Германия), «Семь искусств» (Германия) и др. Живет в Бердичеве.

 

 

Второе пришествие Икара

Повесть

 

1

Богдан Черний был высок ростом, статен, красив, насколько красивым и ласковым может показаться хищник, инстинкты которого не то пригашены, не то до времени затаены. «Я сын свинопаса», — говорил он при знакомстве, и, пока губы его приязненно улыбались, глаза глядели цепко и иронично, как если бы оценивали нового знакомца: что на это скажешь? Если недоумение читалось в ответном взгляде — а ничего, что свидетельствовало бы о подобном утверждении, не было в облике Черния, скорее прожигателя жизни и сноба, чем простака со свинофермы, — на лице у «сына свинопаса» проскальзывала тень удовлетворения, он крепко пожимал новому знакомцу руку и дружески называл себя: «Богдан». Но если в ответ выпячивалась губа — и ты со свиным рылом в калашный ряд! — узкий подбородок тотчас у него вздергивался, темные глаза наливались аспидной чернотой, и, пряча за спину руку, Черний с вызовом добавлял: «Сын свинопаса — студент юридического факультета университета».

Он и вправду провел детство и юность вблизи свинофермы, но и тут не обошлось у него без преувеличений: отец не пас свиней, а заведовал фермой, за год до поступления сына в университет стал председателем колхоза, и эта счастливая перемена позволила Богдану снять комнату в престижном районе города — Печерском.

— Почему не в общежитии? А что я там забыл? — откровенничал он с теми немногими приятелями, с кем иногда позволял себе быть самим собой. — Здесь одни провинциалки: вчера коровам хвосты крутили и завтра будут крутить. А квартира — квартира это будущее, возможность для обустройства жизни. Только бы приловчиться, не прозевать: полезные знакомства, связи… Наконец, девушки не из какого-нибудь Василькова — из престижных семей! Впрочем, и здесь дуры, но женишься — и трамплин в будущее обеспечен.

Квартира тоже была престижной: высокие, четырехметровые потолки, две огромные комнаты, кожаные диваны, дубовые шкафы, серванты, полные немецкого фарфора и чешского хрусталя. И хозяйка, видная женщина сорока двух лет, была под стать этой роскоши — полная, надменная, холеная, да еще, как оказалось, вдова. Муж, крупный чиновник Министерства торговли, умер от инфаркта в расцвете сил, и в память о нем ей досталась министерская квартира, антикварная мебель в стиле ампир и солидная пенсия в связи с утратой кормильца.

Черний сразу приглянулся хозяйке: у него была за плечами армия, и он выглядел старше и солиднее своих лет.

— Эмма Михайловна, — назвалась она, разглядывая нового жильца с тем выражением на надменном лице, с каким сладкоежки предвкушают десерт. — Надеюсь, вы понимаете, куда попали? То есть никаких попоек! Приятелей, девушек можете приводить, но — приличных, если это слово что-нибудь вам говорит. Пожалуй, будет лучше согласовывать такие визиты со мной. Извольте деньги за месяц вперед…

Она была величественна и неприступна, как памятник, и черная шаль на ее полных плечах, оставшаяся с похорон мужа, нагоняла на него уныние и желание прошмыгнуть в свою комнату на цыпочках. Но и нескольких недель не миновало, как шаль сползла с хозяйкиных плеч, — и Эмма Михайловна стала являться перед ним в шелковом китайском халате цвета павлиньего пера, с широкими раструбами рукавов, и говорить ему «ты». В свою очередь он называл ее не без доли плотоядного цинизма «моя Грымза» и, когда друзья-приятели на эти слова изумленно округляли глаза, как бы вопрошая «И?..», прикрывал свои длинные, смоляные ресницы, и покаянно пожимал плечами: увы, да!..

Впрочем, Грымза оказалась во всех отношениях полезной любовницей. Она вдвое снизила плату за жилье, не обременяла запоздалой любовью и в то же время, понимая, что вечной может быть только музыка, стала для него другом-наставником в нелегком деле обретения нужных связей, знакомств и приискания невесты, в результате брака с которой будущее «мальчика» было бы обеспечено.

Так началась для Черния жизнь в избалованной, капризной столице.

Вскоре он приоделся, купил кожаный портфель и зонтик в виде трости и являлся с ними на занятия или прохаживался в сквере перед университетом, постукивая наконечником зонтика по асфальту, словно лондонский франт на Пикадилли.

Затем настало время и для друзей. Они подбирались Чернием с особым тщанием, по старинной поговорке, что короля делает свита. И подружился он с двумя такими, студентами юридического факультета, рослыми, неглупыми, отслужившими в армии, но по сравнению с ним простоватыми, наивными и лишенными того налета цинизма, с каким подавал себя Черний. А что может с первого взгляда увлечь сердце наивной девушки, если не внешний лоск и остроумие, немного приперченное флером цинизма? И потому он выделялся на фоне приятелей и без зазрения совести пользовался этим обстоятельством.

— Женщины не только и не столько наслаждение, но ключик к успеху, — говорил он, виясь вороном над какой-нибудь перепелкой. — Проблема в том, чтобы узнать, кто из них золотой ключик и где та дверца, которую этот ключик может открыть.

И вот пока Грымза ходила перед ним в китайском халате, кормила рагу из отборных овощей и филе индейки и, по ее утверждению, приискивала для него «достойную пару», Черний решил, что полагаться в этом деле только на Эмму Михайловну было бы не только не умно, но и чревато отрицательным результатом. Ход времени был запущен, неуловимого времени в ничтожные пять лет, и в мгновенном их промельке он должен был успеть с устройством своей новой жизни.

И он стал присматриваться к студенткам, порхавшим по аудиториям и университетским коридорам, и даже наведался в желтое здание филфака, где, по его разумению, обучались самые юные и красивые девушки со столичной пропиской. Но там его ожидало разочарование: девушек было и в самом деле много, попадались красивые, но большей частью — из глубокой провинции, из какого-нибудь Казатина, Нежина или Гуляйполя. Тогда оглянулся вокруг, но все барышни, обучавшиеся правоведению, оказались непривлекательны и по этой причине злы, как осы. «Партизанскими тропами» он пробрался на другие факультеты, но и там дела обстояли не лучше. Будущие журналистки отпугивали завидным самомнением и, как он быстро понял, пристрастием к тусовкам в узком кругу. Химички выглядели страшными занудами, модницы с факультета международных отношений — ледяными и недоступными, как если бы уже поймали звезду с неба. Были еще кибернетики, но теми он был уязвлен до глубины души: умные и проницательные, они тотчас разглядели в нем циничного ловеласа и так элегантно посмеялись над его заигрываниями, что только по истечении какого-то времени он догадался о своем фиаско.

«И черт с вами, обойдусь!» — подумал он, хорохорясь, хотя и понимал, что надеяться может только на расторопность любвеобильной домохозяйки.

Но тут судьба, путеводная нить Ариадны, отвернула в другую сторону.

— Girls? Их есть у нас! Запишись в университетский ансамбль песни и пляски «Мальвы», — посоветовал ему новый приятель Валерий Давимуха. — Вот где цветущая клумба, вот где местный бомонд! Я месяц уже там пою — и будто шмель весной: с цветка на цветок, с цветка на цветок… Кстати, в мае ансамбль собирается в Венгрию на гастроли. Скажу по секрету, такое из-за этих гастролей началось — грызня, склоки… Каждый надеется поехать, но не каждому повезет. Надо очень постараться и потрафить Радченко, а это такой спрут! Лучше супругу его удивить, Маргариту Павловну, — то же самое, что в рубашке родиться.

— А Радченко — это кто?

— Кто? Художественный руководитель ансамбля. Но всем заправляет его супруга, Маргарита Павловна. Он руководит — гениальный дядька! Она за хозяйством присматривает (и в первую очередь — за супругом), пробивает гастроли, решает проблемы. Бронебойная тетка! Стать, как у скифской бабы, — и всё при ней: шея, плечи, бедра! Однажды так глянула на меня — будто оглоблей треснула по затылку. А я стою дурак дураком и слова вымолвить не умею. Впервые такой конфуз перед вумен

— А дальше?

— Что — дальше?

— Ну после того, как она посмотрела?

Давимуха недоуменно пожал плечами:

— А что дальше? Дальше ничего. Ушла, а меня петь позвали.

— Пе-еть? Ты в самом деле петь туда ходишь? Однако!..

И ничтоже сумняшеся Богдан Черний отправился на следующий день на прослушивание в ансамбль «Мальвы» покорять капризную Полигимнию. И покорил: у него обнаружился приятный вкрадчивый баритон, а недостаток музыкального слуха дополнялся молодецкой статью и орлиным взором; и, едва он обводил этим взором зал, хористки млели, как стыдливые перепелки.

— Такой нам и надобно! — плеснул в ладони желчный, подтоптанный жизнью худрук Радченко, ревниво взглядывая над сползшими на кончик носа роговыми очками, как претендент прохаживается по сцене с широко, щиро раскинутыми руками. — Будешь на подтанцовке. Только бога ради, громко не ори — не коз на лугу пасешь!

И вскоре Черний, надев синие шаровары и вышиванку, подпоясав стан красным кушаком, отчего стал казаться тоньше в талии и шире в плечах, уже кружил по сцене с юной партнершей, глядя на нее орлом и притопывая в такт музыке мягкими облегающими чоботами. Сердце у партнерши, неопытной и доверчивой, будто козочка, обмирало и млело, она вскрикивала «А-ах!» и прижималась острыми грудками, и пропадала, пропадала.

«Еще одна! — ликовал Черний, властно и самодовольно прихватывая и через тонкую ткань облапливая гибкое, податливое тело. — В постели еще не так крикнешь, милочка!»

Но не глупая козочка, а жена пастуха, пастушка нужна была Чернию, и он терпеливо выжидал, когда влиятельная матрона, охранительница очага и обладательница важных знакомств и связей задержит на нем пристальный, оценивающий взгляд. Уж он-то, не в пример ротозею Давимухе, не упустит этого взгляда! Только бы она поглядела, и — цап-царап!..

Но точно черт поворожил между ними — и величественная Маргарита Павловна проплывала мимо него, как океанский лайнер проплывает в блеске огней и звоне музыки мимо острова очередного незадачливого Робинзона. И даже не раз испытанный им прием — томный, немигающий, опечаленный взгляд — не срабатывал: стрела Амура пролетала мимо.

Тут Черния разобрал нешуточный азарт, и вместе с тем он проникся разочарованием: вера в собственные силы могла быть подорвана вздорной толстокожей бабой. Может, она фригидна или не любит мужиков? И потому супруг ее не от мира сего: одет с иголочки, всей своей сущностью в музыке, в танце, а взгляд тусклый, будто у кастрированного кота?

Чтобы разочарование не стало всеобъемлющим, ему нужна была маленькая плотская победа, и «ахающая» партнерша была повержена на подоконнике в костюмерной, а Эмма Михайловна приятно удивлена возвратившимися в их затянувшиеся пресные отношения молодечеством и задором. Обе пассии, будто сестры-близняшки, вскрикивали и тяжело дышали, обе глядели на него преданными глазами и обе благодарно восклицали под конец: «Ах, Богдан!» Но победа оказалась пирровой, червоточина в душе никуда не делась, червь точил и точил: Маргарита Павловна оставалась недосягаемой для него.

 

 

2

Тогда он изыскал более сложную задачу. Солировала в хоре девушка — колоратурное сопрано, голос негромкий, но настолько чистый и звонкий, что тусклый худрук Иван Семенович Радченко при звуке этого голоса впадал в умиление, глаза его теплели, и во время особо сложных распевок он хлопал в ладоши и требовал от хора: «Слушайте Варю!» Хор слушал, а кое-кто из мужской половины еще и заслушивался, и засматривался на нее. Вгляделся и Черний. Сначала Варя показалась ему простенькой и невзрачной: русая коса, тонкие черты бледного лица, худые подростковые руки и птичья шея. Но, раз поглядев, он тотчас глянул снова, потом еще раз и вскорости уже отыскивал ее взглядом, где бы ни была, все так же недоумевая: что в ней такого? Ничего и нет, а поди ж ты…

И, поскольку взгляд у Черния был цепляющий, как репей, а глаза жгуче-черные и гипнотически-неотвязные, очень скоро девушка ощутила некоторое замешательство, начала оглядываться и высматривать что-то, обеспокоившее ее. Но она была близорука и потому щурилась сквозь очки, мило вскидывала бровь, а все не понимала, откуда это странное, словно легкий тепловой удар, ощущение головокружения и тревоги.

Помучив ее так какое-то время, Черний расправил плечи, придал лицу выражение томной задумчивости, приблизился и попытался взять девушку за руку.

— О чем грустят эти прелестные глазки?

Девушка недоуменно глянула, еще круче вскинула бровь, высвободила из его пальцев узкую кисть руки и отрезала, не скрывая легкой насмешки:

— Вам исповедоваться, святой отец?

— А все-таки? Какие у нас планы на сегодняшний вечер? — с игривой напористостью не отставал Черний.

— Планы есть, только вас в этих планах не наблюдается.

«Да она та еще штучка! — подумал он, впрочем, не особо огорчаясь: не одну такую встречал и обламывал не одну. — Даст бог день, даст и пищу».

И он снова попытался завладеть рукой девушки. Но тотчас по сторонам от него стали два крепких парня, обжали плечами, прихватили под локотки. Положение было глупое, глупее не придумаешь, и он решил всё перевести в шутку: улыбнулся парням, дружески и невинно, а девушке подал обе руки, сложенные лодочкой, будто осужденный пожизненно — чтобы надела на них невидимые наручники. Уловка удалась: парни ослабили хватку, а девушка хорошо ему улыбнулась и накрыла ладонью повинные его руки.

— Что вы, ребята! Он безобидный. Наш, с юридического…

«Я безобидный?! — вознегодовал в душе Черний. — Ну погоди, скоро узнаешь, какой я безобидный! Еще не вечер».

И он бросил на нее такой потерянно-испепеляющий взгляд, что камень бы размяк под этим красноречивым взглядом. Но то — камень, а пигалица с колоратурным сопрано и бровью не повела: состроила насмешливую рожицу, дернула плечиком и отрезвила:

— Вот только не надо! Я ведь не совсем дура, в костюмерную с тобой не пойду. Как говорится — я знаю, что ты знаешь, что я знаю… На том и порешим: дружба, и ничего больше. Согласен?

Еще бы не согласиться! Дружба между мужчиной и женщиной бывает надолго и всерьез, если женщина стара и уродлива, а еще — если у мужчины имеются свои планы на ее счет. Потому рано или поздно, но лед между ними растопится. Главное, не упускать пташку из виду, все время оставаться в поле ее зрения, не удаляться надолго от куста шиповника — или как там?.. терновника, в котором она поет.

И он стал придерживаться своего плана: кружил и кружил, не отставая, вокруг юной солистки, заглядывал ей в глаза, красноречиво и погибельно, но, едва лишь выдавалась возможность запереться в костюмерной, увлекал туда свою глупенькую, по уши влюбленную в него партнершу по танцу. А на все ее ревнивые упреки и слезы уверял на голубом глазу, веско и резонно:

— Так надо. Я только для вида волочусь за этой Варей, чтобы никто не догадался о нас с тобой. А на самом деле… на самом деле…

— Ты меня любишь? — пропадала партнерша. — Правда-правда?

В ответ Черний благостно кивал головой, жмурился, как сытый кот на сметану, а в душе восклицал, что долго еще не забудет широкий и удобный подоконник, солнечные блики на пыльных стеклах, душные запахи лежалых нарядов, стеллажи с сафьяновыми сапожками, податливые девичьи коленки и устремленные на него глаза: «Любишь? Правда-правда?..» Конечно, правда, радость ты моя!

Потом он выскальзывал в зал для репетиций, ловил сиропным взглядом проплывавшую в недоступной близости от него матрону, а едва та уплывала в ореоле славы и успеха, скакал из гречки в просо — к юной солистке, и снова вился, и вздыхал, и томно заглядывал пигалице в глаза.

— Опять! — смешливо ерошила ему чуб Варя. — Какой гоголь! И чуб, и всё при чубе. И след помады на подбородке.

Чуб и вправду был роскошный — вьющийся, смоляной, ниспадающий на лоб красивой волной. И глядел он, Черний, франтом, весьма неглупым, но донельзя самоуверенным, самодовольным. Но ведь и не гоголем — какое, прости господи, противное слово! — не гоголем. Ну а помада — черт с ней, с помадой! Не красота и не мужество приманивали баб к Дон Гуану, а слава о любовных победах. И Черний выше прежнего задирал подбородок и так поворачивался к свету, чтобы помадный след от поцелуя был еще заметнее: пусть видят, кому повезло сегодня! Видят и завидуют!

— Какой след, Варенька? «Что наша жизнь? Игра!» А ты про какой-то след. Если бы знала, какой след вот здесь… — и он притворно вздыхал, и прикладывал руку к сердцу, и взглядывал еще откровеннее, еще зазывней. — Но если бы ты… Я бы ни на одну даже не посмотрел… А так…

— Что так? Только не вздыхай, не смеши народ! Скажи, зачем я тебе?

Он оживлялся, жарко блестел антрацитовыми зрачками:

— Мне нужна самая лучшая, самая яркая. Ты одна такая, потому нужна только ты — и никто другой.

— Вот как? Ну-ка, посмотри мне в глаза, лгун несчастный!

О Дона Анна!

— А теперь верю — ты бабник, еще один Дон Гуан. Только тот плохо кончил. Гляди, накличешь: явится Командор…

Черний дурашливо кланялся, точно записной гранд, затем оглядывался по сторонам и разводил руками:

— Где он? Пусть явится, я проткну его шпагой!

И Варя не находилась с ответом и в отместку дергала его за роскошный чуб.

Но как-то за спиной у них раздался низкий голос Маргариты Павловны, неожиданный — и потому приведший его в замешательство:

— Черний, на два слова!

Он в смятении обернулся, теряясь и пропадая: что ей нужно? Неужели всё слышала? Зачем позвала? Вот незадача! И что теперь?

Упругая, соблазнительная спина Маргариты Павловны величественно уплывала от него в сумеречное закулисье. Не зная, что и подумать, он поплелся следом, поднялся по ступенькам и нырнул за кулисы. Здесь было сухо, стоял настоянный запах лежалой ветоши и старых декораций. Миновав столики с реквизитом, картонные колонны и хоровые станки, матрона стала у задрапированного тканью окна, обернулась и так взглянула исподлобья, что у него мурашки пошли по коже.

— Вот что, магрибский дядя, вы с солисткой не балуйте! Напроказишь — я тебе мигом голову отверну.

Тогда только Черний понял, что его томный взгляд все-таки сработал, и неприступная матрона на самом деле не упускала его из виду.

«Это не охота, это какое-то многоборье!» — возликовал он, но внешне и виду не подал, а попытался изобразить на лице удрученную покорность.

— Не шуми! — вскинула запретную ладонь навстречу его движению Маргарита Павловна, вынула из накладного карманчика юбки клочок бумаги и подала Чернию. — Сегодня вечером позвонишь по этому телефону…

 

Ах, это чудесное время надежд и первых свершений!

В те зимние дни Черний был абсолютно счастлив, порой даже казалось ему, что наконец-то ухватил бога за бороду. Он уже не только танцевал, но и пел в хоре: по тайному настоянию Маргариты Павловны его вяло прослушал сам Радченко и даже пришел к выводу, что у претендента довольно приятный баритон, правда, не совсем раскрывшийся, но распевки должны принести ему определенную пользу. Костюмерная была благоразумно предана забвению, но партнерша по танцам, Алечка, иногда наведывалась к Чернию на квартиру и оставалась там до утра — и на следующий день у квартирной хозяйки, Эммы Михайловны, поднималось кровяное давление. Она вздыхала, пила успокоительные капли и как бы невзначай напоминала постояльцу, что пора остепениться, подумать о будущем, в первую очередь приискать достойную пару. А он тотчас брал быка за рога и напоминал об их тайном, скрепленном общей постелью договоре.

— Вот же нетерпеливый! Бендер говорил: «Скоро только кошки родятся», — неубедительно оправдывалась та. — Есть у меня на примете одна девочка из хорошей, уважаемой семьи…

— Где она, эта девочка? И как понимать это твое из хорошей?..

Тогда же случилось у него еще несколько мимолетных романов — не романов даже, а, как скабрезно посмеивался он, татаро-монгольских набегов, о которых он забывал с такой же легкостью, с какой пускался во все тяжкие. В самом деле, стоило ли вспоминать об утехах на пролежанной скрипучей койке в общежитии, дальней скамейке в городском парке, темном подъезде в глухом переулке?

Но самым большим трофеем была Маргарита Павловна, как называл ее про себя, уходящая натура — женщина блестящая, вполне успешная внешне и вместе с тем потерянная и глубоко в душе одинокая.

«Старуха влюбилась в меня, как кошка», — хвастал он, хотя была она на какие-то двадцать лет старше, не более того, и всячески демонстрировал, как это — влюбиться как кошка: прихватывал матрону за талию, говорил ей «ты» и поглядывал на нее с откровенными похотью и насмешкой. Но та была настолько захвачена запоздалой любовью, что как будто ослепла и оглохла: делай со мной что хочешь, только люби, люби! За спиной у падшей матроны хихикали и перешептывались хористы, вялый супруг блуждал невидящими глазами по лепнине высокого потолка, делая вид, что ничего не замечает, и только Варенька одергивала и стыдила Черния:

— Ты что творишь? Как не совестно!

Но сколько кота не стыди, он все равно при случае залезет в сметану.

— «О, как убийственно мы любим», — парировал Черний строчками из Тютчева и закатывал глумливые глаза в показном смирении и раскаянии, но уже через секунду продолжал, смеясь и играя словами:

 

Судьбы ужасным приговором

Твоя любовь для ней была,

И незаслуженным позором

На жизнь ее она легла!

 

— Сволочь ты, Богдан, вот кто!

— Не без этого, — сокрушенно вздыхал тот, брал Вареньку за руку и окутывал ее проникновенным, берущим за душу взглядом, словно говоря: это не я, это подлая жизнь виновата. — Но если бы ты…

— Перестань! И когда только угомонишься?

Его вкрадчивое обаяние и томные взоры не очаровывали, не увлекали ее, и это было едва не единственным и потому очень обидным поражением Черния. Но он не привык отступать, повторяя про себя затертую, но верную фразу: «Дорогу осилит идущий».

Прошла зима. Прошла и весна, а с поездкой в Венгрию еще ничего не было решено: что-то там, в высоких чиновных кругах, не срасталось. Но, как это часто бывает, к лету началось невидимое для непосвященных брожение умов: хористы вдруг заволновались, затоковали о скорой поездке и, главное, о якобы утвержденном списке счастливчиков, отобранных лично худруком Радченко. Некоторые подбирались с хитрыми вопросами к Чернию, который, по их мнению, должен был прознать о списке прежде других, но тот лишь пожимал плечами, отшучивался и загадочно ухмылялся: мол, придет время — узнаете. Но на самом деле и он пребывал в постыдном неведении: не идти же с расспросами к Маргарите Павловне — она, не без оснований полагал он, сама должна обеспокоиться о его кандидатуре. Но поди ж ты…

Заветный список был оглашен внезапно, после очередной репетиции — тусклым голосом Радченко, и Черния среди счастливцев не оказалось. Он стоял посреди зала, потеряв дар речи, с мерзостно-убойным ощущением, что все на него смотрят — кто сочувственно, кто с плохо скрытой иронией: что, брат альфонс, не срослось?

— Прокатили? — сочувственно похлопал Черния по плечу Давимуха. — И меня не берут. Плюнь! Тоже мне Европа — мадьярские задворки! До`ма лучше: каникулы, рыбалка, то да се…

— Ну уж нет, все равно поеду! Есть один вариант…

Понятно, что вариантом, притом единственным, была у него Маргарита Павловна. И уже на следующей репетиции из-за кулис доносились негромкие голоса препиравшихся супругов: низкий, настойчиво-грозный — матроны и фистульный, скрыто-уязвленный — маэстро.

— С каких пор ты не доверяешь моему вкусу? — наседала матрона.

— Марго, твоему вкусу я вполне доверяю, — вяло отбивался Радченко. — Но в данном случае у твоего протеже выходит, как у чеховского tenore di grazia Прилипчина: «Одна только беда: некоторые ноты желудком пел и „ре“ фистулой брал». Еще и привирает в секундах. Да ты сама послушай.

— Иван Семенович!..

— Маргарита Павловна!..

Шепот за кулисами стал угрожающим. Затем всплыла зыбкая тишина, и в тишине этой со сцены победоносно и величественно спустилась матрона, ни на кого не глядя, проплыла мимо хористов и покинула зал. Но маэстро не преминул отомстить за позорное поражение — он тотчас дописал в заветный список и Алечку, с которой у Черния длился вялый, то затухающий, то снова возгорающийся роман.

— Две бабы в лодке — перебор! — завидев на перроне обеих женщин, покачал головой предусмотрительный Валерий Давимуха. — Ты осторожнее там, Богдан, а то «джентльменский набор» раз — и вырвут!

 

 

3

— Ну, рассказывай! — сказал нетерпеливый Валерий Давимуха, когда с кружками жигулевского расположились у дальней стойки пивного бара, что на Андреевском спуске.

«Что рассказывать? — подумал Черний. — Что прожил один из самых счастливых месяцев в жизни? И вместе с тем — один из самых беспокойных месяцев, на грани. Но как об этом расскажешь? Соврать, приукрасить легче. Эх, была не была!..»

Он на мгновение прикрыл глаза, как бы наслаждаясь холодным пивом, а на самом деле вспоминая — плацкартный вагон, веселую толкотню вокруг купе, где он с гитарой, под стаканчик вина, напевал нехитрую студенческую песенку, и Алечка томилась рядом, преданно, точно собачонка, заглядывала в глаза. Но было не до этой дурочки, потому что второй или третий раз по вагону проплывала грозная тень матроны — являлась из купейного вагона, в котором устроилась чета Радченко, якобы удостовериться, все ли у хористов в порядке, но он понимал — не спускает с него ревнивых глаз. И многие из хористов, судя по многозначительным взглядам и хитрым ухмылкам, тоже понимали, но благоразумно помалкивали: зело тяжела и скора на расправу была десница у Маргариты Павловны.

Зато ночью, когда вышел покурить, в тамбур проскользнула и Алечка — и как же сладостно было целовать и тискать ее юное податливое тело — как бы в отместку за тяжкую ревность стареющей матроны!

Под утро в Чопе сменили колесные пары, и, когда пересекли границу и покатили по чужой стороне, вагоны стало раскачивать и болтать сильнее.

— Как в цыганской кибитке! — сказал кто-то, и все, точно дети малые, радостно засмеялись.

— Какое-то все здесь маленькое, тесное, — донеслось из другого купе, и все тотчас прильнули к окнам. — Домики, точно в кукольном театре.

— Зато красивые! — возразила Алечка, сияя глазами. — И ухоженные, аккуратные, а крыши красные, черепичные, и всюду сады. У нас просторы и размах, а здесь все игрушечное; когда была маленькой, у меня был такой город из картона.

— Игрушечный? — послышался за спиной низкий, с хрипотцой голос матроны. — Вот забудете, чему учили-наставляли перед отъездом, игрушки быстро закончатся. Какое слово нельзя произносить в Венгрии?

— «Спички», — пунцово краснея и теряясь, едва слышно пропищала Алечка. — Почему? На венгерском это слово ругательное.

— Как посмотрю, кое-кто у нас знаток в этом вопросе, — язвительно сказала Маргарита Павловна, прицельно глядя в узкий лобик бедной Алечки. — Еще бы так пели и танцевали, а то ведь осрамимся, прости господи!

И пошла по вагону, величественная, исполненная святого долга мести жалкой, униженной конкурентке.

Когда приехали в Будапешт, на площади у вокзала хор ожидал автобус с огромными, невиданными до того окнами — не автобус, а чудо с картинки в каком-нибудь глянцевом зарубежном журнале. И покатил автобус мягко, уверенно, споро — сначала по новому широкому проспекту, затем по узким каменным улочкам в старом городе с высокими домами, и всем казалось — так стремительная речка течет в тесном каменном русле. И снова сворачивали на новые улицы и мчались в потоке машин невиданных моделей и марок, пестро и необычно раскрашенных: желтых, красных, голубых и почему-то — желто-красно-зеленых. Заглядывали в окна — люди на тротуарах тоже выглядели пестро и нарядно, словно направлялись на карнавал, — и это было странно и по-своему красиво, особенно после серого драпа на тротуарах оте­чественных городов и деревень.

— Ах, как треснулись! — воскликнул кто-то, и хористы, вытянув шеи, проводили взглядами два автомобиля с помятыми бамперами. — Дорогу не поделили.

— Скорость… — воздел очи к потолку переводчик от принимающей стороны — Будапештского университета. — Разрешено девяносто — вот и носятся, и бьются, и пешеходов давят.

— У нас шестьдесят, и то бывает… Ой, женщину на переходе едва не сбили! Нет, все-таки правильно, что у нас шестьдесят…

Тут кто-то у противоположного окна воскликнул:

— Ребята, наша «Волга»! Какая красавица! Не чета этим желто-красно-зеленым черепашкам…

У солидного двенадцатиэтажного здания автобус остановился.

— Общежитие университета, — бесстрастно пояснил флегматичный и какой-то не проспавшийся переводчик и украдкой зевнул. — В зимнее время здесь живут студенты, летом используем под гостиницу. Ваши комнаты на седьмом этаже.

Он говорил почти без акцента, едва раскрывая рот, и потому казалось — вот-вот заснет на очередном слове.

Через уютный скверик с фонтаном прошли в фойе, поднялись в лифте на седьмой этаж, разбрелись по номерам, затаив дыхание и не веря глазам, — повсюду чистота, ковровые дорожки, красивая и удобная меблировка, мягкие кровати. И главное, сверкающая белизной сантехника — в душевой кабинке, туалете. Не соврал сонный переводчик: гостиница первоклассная, не сравнить со скромным отечественным общежитием. А ведь на дворе семи­десятые, пора бы и нам приобщаться к эдакой культуре!

Едва Черний распаковал вещи, как в дверь постучали. Влетела, сверкая глазами, счастливая Алечка, огляделась, восторженно воскликнула «Ух ты!», повалилась на кровать и раскинула, будто в изнеможении, прозрачные руки. Напарник Черния по номеру, розовощекий застенчивый тенор Рябошапка, при ее появлении смутился и тенью, на цыпочках выскользнул в коридор.

— Это не моя кровать, — сказал Черний, присел рядом и через платье прихватил напарницу за колено.

В дверь снова постучали — на этот раз властно и требовательно, и он проворно подтолкнул Алечку к душевой:

— Сгинь!

Едва та скрылась, в номер заглянула Маргарита Павловна.

— Хорошо устроились? — подозрительно оглядываясь, спросила она. — Номер на двоих? Барином заживете, Богдан. А напарник где? В душевой? Зовите и спускайтесь — автобус ждет. Принимающая сторона приглашает в ресторан. Говорят, мадьярская кухня остра очень. Вот и поглядим, насколько остра.

Матрона скрылась, и тотчас приоткрылась дверь в душевую, выглянула хитрая Алечкина мордочка и, смеясь, проворковала:

— Ушла? Зачем приходила?

— Звала в ресторан, — ответил Черний и вдруг притянул напарницу за шею и поцеловал в губы. — Ты вот что, ты сюда не суйся, пока не скажу. А вечером я этого Рябошапку на часик спроважу в город, тогда и…

Но вечер не задался. Из ресторана «сын свинопаса» вернулся голоден и зол, впрочем, как и многие из хористов, незнакомые с этикетом: на столах были аккуратно разложены по шесть вилок и ножей, а какими пользоваться, разобраться не сумели. Поэтому пошли по номерам ходоки — выспрашивать, у кого привезены из дому консервы и сало. А там и бутылочка-другая как бы сама собой вынырнула — ясное дело, не до Алечки стало…

А наутро хористов созвали в холл и каждому обменяли по сто рублей на форинты: мол, питаться будете сами. Глядя, как «колоратурное сопрано» Варенька растерянно вертит в руках длинные, как простыни, и разрисованные диковинно иноземные купюры, Черний посоветовал:

— Сверни в рулон — и в сумочку. А кошелек спрячь, здесь кошелек не понадобится. — И, когда Варенька управилась с деньгами, шепнул, намаслив глаза и не обращая внимания на вертевшуюся подле них Алечку: — Какие на сегодня у нас планы?

— Снова за свое? — фыркнула Варенька. — Не мучай девочку, совсем пропала: глаз с тебя не сводит.

— Такая у нее судьба — мучиться, — цинично ухмыльнулся Черний. — А Венгрия — вот она. Могу сопровождать по магазинам, могу гидом, могу чертом виться, ангелом порхать, кем угодно могу, только дай знак! — И он склонился еще ниже, почти вплотную приблизил к ней лицо, заглянул в глаза — обволакивающе, томно, неотразимо, печально. — Нет? Опять про дружбу? Жестокая! Как можно иметь такие обалденные ресницы и не подкрасить их?! Сонечка, можно тебя на минуту?

Яркая красавица, студентка пятого курса иняза, удивленно вскинула на Черния темную, аккуратно выщипанную в ниточку бровь, но все же подошла и, вертя в руках крохотную театральную сумочку из тисненой крокодиловой кожи, обронила грудным голосом «Ну?», как если бы хотела сказать: роман наш в прошлом, чего еще тебе надобно, Богданчик?

— Посмотри, — указал на Вареньку Черний, не обращая внимания на надменно-разобиженный тон бывшей пассии. — Посмотри, какие ресницы — длинные, пушистые — но какие-то (прости, Варенька!) неухоженные.

Сонечка всмотрелась, покачала головой.

— Девочка, нужно заниматься лицом. Сейчас что-нибудь придумаем — все, что нужно, прихватила с собой. Пойдем-ка ко мне в номер. А этого Дон Жуана не слушай, ему веры — копейка за стакан газировки.

И увлекла смущенную Вареньку за собой.

— Что это было? — едва они ушли, налетела на Черния бдительная как никогда Алечка. — Опять? А как же наш вечер?

— Не опять, а снова! Я ведь говорил, так нужно для отвода глаз. А наш вечер никто не отменял. — И тотчас велел, до змеиного шипа понизив голос: — Сгинь! Маргарита Павловна идет.

Алечка проворно шмыгнула за развесистый фикус — и сразу за тем накатила матрона, грузно и неотвратимо, точно асфальтовый каток.

— Богдан! — низко и утробно пророкотала она. — Пустельга Алечка — куда ни шло. Но Соня — это уже перебор. Смотрите, не заиграйтесь!

— Как можно, Марго! Сонечка — мое безвозвратное прошлое. А какой с прошлого может быть спрос? Так, мелкие счеты, ничего больше.

На том и разошлись, потому что, весьма кстати для Черния, появился в фойе хормейстер Любченко и объявил: первая неделя отведена для экскурсий по городу, затем запланированы выступления на крупных предприятиях и в хозяйствах, в том числе с поездками по стране.

— График напряженный, посему прошу не расслабляться: репетиции, репетиции и еще раз репетиции! — подытожил он, потрясая изящной кистью, как если бы взмахивал невидимой дирижерской палочкой. — А сейчас все на выход — едем на экскурсию в венгерский парламент.

В автобусе, проходя по салону, Черний улучил минуту, когда матрона, придержав у двери «пустельгу» Алечку, отчитывала ее за что-то, наклонился и шепнул бывшей пассии:

— Сонечка, прелесть моя, ты за время, что мы не виделись, несказанно похорошела! Что случилось? Не расскажешь как-нибудь вечерком?

Сонечка взглянула на него снизу вверх, и в агатовых глазах светилось у нее насмешливое любопытство, затем отчетливо произнесла:

— С драными котами по крышам больше не лазаю — вышла замуж. За кого? Муж — заместитель прокурора района.

— Милая моя, когда это муж был помехой чувству? — сострил Черний, но как-то вяло, с запинкой выдавливая слова. — Впрочем, желаю счастья!

А про себя подумал: «Я — драный? Это ты драная жмеринская кошка, хоть и крашеная, но драная. Но надо бы замириться: все-таки — заместитель прокурора… И когда успела замуж? Эх, еще одна интрижка не удалась!»

На экскурсии по парламенту он был непривычно рассеян, и все статуи, колонны, лестницы, залы, непривычные глазу блеск и роскошь как будто его не трогали, наплывали и тотчас ускользали из памяти. И только на мгновение оживился, когда им позволили посидеть в креслах парламентариев с именами на табличках на непонятном венгерском языке. Важно усевшись, он и себя представил парламентарием, на худой конец — чиновником высокого ранга со своим креслом и табличкой, на которой будет начертано «Богдан Черний, депутат» — и прочая, и прочая, и прочая… Но затем он вспомнил, что год в столице миновал, а вопрос обустройства светлого будущего так и не решен, даже наметок на решение не видно — и снова день померк для него.

Так, понурившись, он покинул едва не последним здание парламента, протащился по набережной, через какой-то сквер поднялся на гору — и тут только прохладный ветерок и открывшийся с высоты простор привели его в чувство. Вид и на самом деле был изумительный. Глубоко внизу раскинулся красивый город с широкой рекой, изогнувшейся темно-синей лентой, — то Дунай властно рассекал надвое древние города Буда и Пешт. А на макушке горы возвышался монумент — фигура женщины на постаменте с огромной пальмовой ветвью, которую вознесла к небу. Дополняла монумент бронзовая скульптура советского воина-освободителя с автоматом на груди и знаменем в руке.

— Ах! — произнес кто-то среди подступившего внезапно безмолвия.

— Гора Геллерт, ребятки! — сказал хормейстер Мирослав Богданович Любченко. — А на горе — наш солдатик. Ну-ка, встали на ступеньки! Ну-ка, милые мои!..

Хористы молча стали на ступеньках перед монументом, точно на сцене — в три шеренги.

— Наденька? Где Наденька Шестакова? — торопил Любченко и, когда солистка, Наденька Шестакова, кареглазая, небольшого роста девушка стала впереди хора, велел: — «Степом, степом…» Вокализ — Варенька Бубнова и Виктор Хвыля. И-и!.. — взмахнул руками, приготовившись дирижировать.

И хор, точно огромное живое существо, ожил, вздохнул, зазвучал.

— «Степом, степом, йшли у бій солдати», — вела низким глубоким голосом Наденька Шестакова.

— «А-а, а-а!..» — высоко и проникновенно вторили ей Варя и Виктор.

— «Мати, мати жде свого солдата, а солдат спить вічним сном!» — взмывал ввысь и звенел, как скорбная, натянутая струна, шестидесятиголосый хор.

Казалось, никогда до того и никогда после не звучал так пронзительно и чисто, так искренне единый голос шестидесяти человек, оказавшихся вдали от дома отчего, на чужеземной горе, знавшей и повидавшей всякое. Пробрало даже циничного Черния, с высоты верхней ступеньки и собственного роста видевшего, как у случайной публики трогательно влажнеют глаза. «Вот тебе раз! А говорят, ностальгия — вымысел тех, кто с нервами не в ладах!» И еще подумал, что беспечный Любченко крепко рискует с этой песенкой на чужой горе. Ведь предупреждали перед поездкой: будьте сдержаны, без надобности не выставляйтесь, мадьяры не очень привечают советский дух. Но ведь стоят, слушают, не уходят!..

«Странный человек! — возвращаясь после экскурсии, думал Черний. — На чужбине велел петь „Степом, степом“, а в университете репетировал „Червону калину“, уверял, что эта песня народная. Дурак, провокатор или то и другое в одном флаконе?»

Тут до него донесся негромкий самоуверенный голос Виктора Хвыли, одного из немногих в хоре, кто учился в консерватории.

— На четверть тона соврала, — выговаривал он Вареньке Бубновой, на что «колоратурное сопрано» только вздыхала.

«Горло сдавило, переволновалась — вот и соврала, — мысленно врезал этому консерваторскому выскочке Черний. — А вообще-то Варька не врет. Это ты, пугало, можешь петуха пустить или запеть фистулой».

Он обернулся, чтобы приободрить «колоратурное сопрано», но только и сумел, что вымолвить:

— Кто это? Ущипните меня — кто это? — такие неожиданно новые, выразительные глаза взглянули на него — и все из-за длинных, аккуратно и умело подкрашенных ресниц. — Это ты, Варя?

— Ну что ты — на весь автобус!.. — смутилась девушка и, понизив до шепота голос, благодарно пояснила: — Это твоя Сонечка постаралась. Они у меня, оказывается, такие длинные!

И взмахнула ресницами — точно дивная тропическая бабочка порхнула крылышками, собираясь взлететь.

«Черт, какая девочка пропадает! — не в силах оторвать восхищенного взгляда и, вместе с тем за что-то досадуя на себя, подумал Черний. — Была бы столичная, с пропиской, — ни за что не упустил бы!»

Как бы там ни было, но с того дня стала его мучить тайная ревность, и уже не сводил он цепких глаз с Вареньки: с кем говорит, кому улыбается, что делает? При этом нередко забывал он о матроне и Алечку забросил — и обе, не понимая, что произошло, однажды повздорили: Маргарита Павловна на глазах у хористов обещала по возвращении выгнать Алечку из ансамбля вон, а та внезапно осмелела и сказала какую-то гадость про старух, которым все неймется. Донесли о скандале Радченко; тот выслушал доносчика с какой-то отстраненностью на холеном лице, затем воздел глаза к потолку и загадочно ухмыльнулся.

 

 

4

— Богдан! Ты здесь или еще там? Хватит витать в этих… в эмпиреях! — вернул Черния к реальности голос Валерия Давимухи.

Черний встряхнулся, поморгал, вгляделся: вместо иноземной столицы — знакомый пивной бар, осевшая пена в бокале, глаза приятеля, смотревшие с нетерпеливым любопытством. А был ли на самом деле Будапешт и то, что так ясно вспомнилось, или это — иллюзорное послевкусие, какое бывает по окончании кинофильма: вышел из полумрака на свет божий, а здесь все иное, настоящее, безыскусное — люди, машины, играющие в сквере дети? Так и в жизни: пробуждаешься рано поутру, а прошлого как бы и нет уже — какая-то пелена, смутные видения, сомнения и никакого «вчера», одна только мысль: жил ли на свете или так, приснилось?

«А все-таки был Будапешт, был!» — мысленно воскликнул он, а вслух спросил, окончательно пробуждаясь:

— Что ты сказал? Где витать?

— В эмпиреях… Черт его знает, что такое эти эмпиреи! Услышал где-то — кажется, Тонечка с филологического что-то эдакое заворачивала, вот и прилипло.

— Тонечка с филологического? Это — как его? — моветон! Не ты ли зарекался, кричал: никогда больше с филологинями, потому что они ханжи и провинциалки?

— Ну не совсем ханжи, — слегка смутившись, пробормотал Давимуха. — В некоторых провинциалках, что ни говори, ощущается какая-то свежесть — лугом пахнет, полевыми цветами. Не чета столичным: те и обрызгаются духами, глазки подведут, а как обнимешь — будто чердачной пыли вдохнул. А Тонечка… Как-нибудь сам увидишь и убедишься. А пока не увиливай: как выкручивался со своими пассиями? Дай угадаю — передрались? Или нашел себе там мадьярочку?

— Что ты болтаешь! — И Черний невольно оглянулся по сторонам. — Как говорится, «Облико морале! Руссо туристо!». Свой цветник не обихожен, а ты — мадьярочку!.. Полюбоваться со стороны, и только… Но такие, скажу тебе, встречались — сплошь шатенки, смуглые, черноглазые, огонь в глазах!

А про себя добавил, с ностальгической грустью припоминая: куда им, смуглым и черноглазым, до Варьки! Сколько сил, сколько старания ухлопал, почти влюбился (и правда — почти), а получился пшик. С другой стороны, если бы добился своего — что тогда? Может, к лучшему, что не сложилось? Время дури — секунда, расплата за эту секунду — вся оставшаяся жизнь. Но как отвязаться от этой дурманной всепоглощающей дури?

Тут Черний вспомнил фотографию, сделанную им в перерыве одного из концертов: на сцене было жарко, душно, и Варя вышла подышать в сквер рядом с Домом культуры. Он и подкрался с фотоаппаратом, окликнул, сделал несколько снимков. Затем невольно засмотрелся — ему утомленно и слегка насмешливо улыбалась миловидная, тоненькая, словно тростинка, девушка в национальном украинском костюме, с алой лентой, вплетенной в золотисто-пепельные волосы.

«Ой, дівчино, серце моє, чи підеш ти за мене?» — едва не пропел он и даже руки раскинул, будто хотел обнять и прижать к сердцу избранницу, но тут затылком и лопатками почуял нечто угрожающее, живо обернулся — и точно: Маргарита Павловна взирала на него с высоты крыльца, подбоченясь и темнея грозовыми зрачками.

— Бубнова, вот ты где! — от неожиданности пискнул он фальцетом. — Перерыв заканчивается, Мирослав Богданович велел оставаться за кулисами, тебя спрашивал, а ты здесь прохлаждаешься!

Сцена вышла комическая, а для него унизительная — и, проходя мимо, юная насмешница не удержалась — дернула плечиком, порхнула ресницами и так посмотрела, что его жаром стыда окатило: мол, что тут поделаешь, если сам Мирослав Богданович спрашивал.

В свою очередь и он не стерпел: минуя Маргариту Павловну, обронил с нескрываемой злобой — впервые за время их невразумительной связи:

— Шпионишь за мной, Марго?

И грозная, властная матрона вдруг опала плечами и будто ростом стала ниже, губы ее задрожали, взгляд сделался виноватым, несчастным, и, семеня следом, она забормотала ему в спину:

— Что ты, как можно! Постой, погоди, я вот что хотела сказать…

Но он не остановился, даже шаг ускорил, и Маргарита Павловна вскоре отстала и потерялась в узких, путаных переходах на сцену.

Но рассказать об этом приятелю Черний не мог, поэтому быстро допил остатки пива, подвинул бокал Давимухе и попросил, расслабленно жмурясь и притворно позевывая в кулак:

— Повторим? Тогда будь другом, сбегай — меня после этого вояжа по загранице ноги не носят, всё в сон тянет.

И, пока Давимуха топтался у барной стойки, прикрыл глаза и принялся выуживать из вороха всплывавших в памяти, нестойких, отрывочных картин недавнего прошлого самые яркие, самые волнующие, чтобы еще раз, хотя бы отстраненно, издалека, вспомнить, увидеть и пережить. Картины мелькали, и те, которые вызывал, так же как и прочие, случайные и ненужные, исчезали, сменяясь другими, — и требовалось усилие воли, чтобы вернуть их обратно и на несколько мгновений задержать перед закрытыми глазами.

Так он увидел баржу, зачем-то наполовину вытащенную на берег озера Балатон, всей кожей ощутил полуденный зной, ослеп от сверкающего, будто осколок стекла, солнца и блестящей чешуйчатой ряби на воде, ухватился за это видéние и задохнулся им. Хористы отдыхали на палубе этой баржи перед вечерним концертом в советской воинской части. Они сидели на скамеечках вдоль бортов, обжигая ступни о раскаленный металл палубы, бежали к трапу, спущенному в воду, бродили по колено в мелком, необыкновенно голубом и прозрачном озере. В тот день тень Маргариты Павловны не витала над ним: командование части пригласило ее вместе с супругом на небольшой фуршет. Была, правда, Алечка: вертелась поблизости, вздыхала, бросала в его сторону жалобные, полные любви и укоризны взгляды, но подойти не решалась — и на том спасибо! А он все увивался подле Вари: подавал руку у трапа, касался как будто ненароком ее предплечья, засматривался исподтишка на стройные ноги и маленькую грудь под купальником. Ребята, посмеиваясь, зазывали его пройтись по воде подальше, к горизонту, в надежде набрести на глубину, но он отмахивался: не до вас, идите без меня! Алечка в какой-то миг вдруг сухо, безгласно разрыдалась и бросилась на берег, под тощую купу деревьев, но он даже головы не повернул — только и всего, что недоуменно и досадливо покривил тонкие губы: когда эта дура угомонится? Но это были досадливые мелочи, и он сразу забывал о них, потому что Варя, разомлевшая от жары, не гнала его от себя и даже один раз сама подала ему руку, спускаясь к воде по раскаленному трапу.

Что за день случился тогда, что за день! Вот и теперь промелькнула нечаянная Варина улыбка, промелькнула и канула в прошлое. А было ли оно, это прошлое? Было ли?

Было, не могло не быть! Прошлое — это мы и те, кто с нами рядом. Были Дома культуры на предприятиях Будапешта, Дебрецена и накрытые в сливовом саду, между деревьями, столы в каком-то богатом, ухоженном селе. Хлебосольные хозяева распевали вместе с хором венгерские песни, юноши и девушки в национальных костюмах подавали наперченный, жгучий гуляш и подливали коварную палинку, после которой не все могли подняться из-за стола. А после застолья начались танцы, и некий Штефан, красавец Штефан, стройнее и шире его, Черния, в плечах, пригласил Варю на вальс и так умело и осторожно вел, так заглядывал в глаза, что хотелось отвести этого ухажера в сторону и потолковать по душам. Чертов Штефан! Когда прощались, венгр проводил Вареньку до автобуса, галантно поцеловал руку и спросил, можно ли ей писать и по какому адресу. «До востребования» — беспечно разрешила та и, войдя в автобус, помахала Штефану рукой из окна, и даже состроила ему глазки. Не состроила, конечно, Черний сообразил это позже, но тогда кровь ударила ему в голову, и, не удержавшись, он процедил сквозь зубы бранное несправедливое словцо по поводу женского непостоянства.

Но и это осталось позади, как и жизнь, которая неуловимо перетекает из настоящего в прошлое…

— Уф-ф! — накатился откуда-то из-за спины Валерий Давимуха, пыхтя и балансируя с кружками в руках, будто канатоходец. — Все ноги оттоптали, черти! А пиво сегодня, пиво — одна пена!

— Перестань восклицать, все уши прокричал! — поморщился Черний, все еще пребывая в эфирных волнах прошлого. — Пиво как пиво — без пены не бывает. — И, когда приятель грузно и неловко уселся, толкнув животом стол и плеснув на столешницу желтоватую, растекшуюся лужицами пену, продолжил уже иным, подсевшим и бесцветным голосом: — Как, говоришь, выкручивался со своими пассиями? Никак не выкручивался: они были сами по себе, я сам по себе. Шипели где-то по углам одна на другую, а что с того: шипите, только ко мне не суйтесь. Надоели. И хватит об этом. О загранице давай. Скажу как есть, чтобы не особо переживал; не о чем переживать, если честно. Да, красиво, чисто. Даже где-то пестро и нарядно — напоминает наш хор в сценических костюмах, с ленточками и бантиками. Но примелькалось за месяц, поташнивать стало. Захотелось простоты: отцовского самогона, сала с чесноком, картошки в мундире. Не поверишь, однажды даже приснилось: сидим с тобой, вот как сейчас, пьем, разговариваем свободно, без опаски, что ляпнешь чего не к месту, перепутаешь приборы, сдуру попросишь спички.

— Что так? У них у всех зажигалки? — простодушно поинтересовался Давимуха.

— Бранное слово. Скажешь — и получай хук в челюсть. А в целом живут неплохо. Не скажу, что лучше нас, как некоторые правдолюбы долдонят; у нас есть что-то, чего нет у них, и наоборот. Мы везли к ним фотоаппараты, утюги, часы, Радченки даже пылесосом «Ракета» запаслись — за него можно было отовариться на полную катушку. А у них лучше налажено с тряпками — джинсами, обувью, женскими сумочками и бельем, кофточками, футболками. Натуральный обмен, ядрена вошь! Одно плохо: денег обменяли мало. Жили с постоянным ощущением — деньжат нет. Экономили на обедах. После концерта пригласят в ресторан — вот и экономия. Хуже, когда выступлений не было, тогда ходили в старом городе в небольшие ресторанчики. Но и там все иначе, чем у нас, — в разное время одни и те же блюда стоили по-разному; дешевле всего до полудня, затем дороже, а к вечеру сплошная обдираловка. Поэтому старались перекусить до полудня. И кухня иная, чем у нас, — харчо, гуляш и все такое. И так наперчат, черти, что не запьешь водой — горло обдерет хуже наждака. Порции огромные: гуляш — полная миска мяса в остром соусе. Тут мы смекнули — одной порции хватает на троих. А это значит, в придачу можно по кружке черного пива выпить — отменное, скажу я, пиво, хоть и дорогое. Что еще?

— А магазины, магазины?

— Магазинчики частные, крохотные, в старом городе. Мелкие буржуа там заправляют. Если зашел в магазин, как у нас принято, поглазеть, обязан что-то купить. Уговаривают, предлагают, выносят из подсобки, хватают за руки, халдеи. Не купил — сердятся, в спину могут обругать, однажды даже «швайн» прилетело. Вот тебе и якобы обходительные, услужливые буржуа! Наши хотя бы не прикидываются — хамят в открытую, от чистого сердца.

— И что ты купил?

— Ничего особенного. Джинсы «Леви Страусс» — вот эти, что на мне, и кожаный бумажник тебе в подарок, но бумажник кто-то увел. Так что прости, старина, вместо подарка за пиво рассчитаюсь. Идет?

— Спрашиваешь! А остальные?

— Черт его знает, не интересовался. Не до того было. — И Черний еще раз вздохнул украдкой. — Знаю только, что Радченки прибарахлились: везли несколько чемоданов, а перед границей распихали покупки хористам, чтобы без лишних проблем проскочить таможню. А остальные…

Тут он вспомнил, как Варя покупала кофточку, и свое восклицание, ко­гда та вышла из примерочной кабинки: «Вот так красотка! Хоть сейчас на подиум или прямиком в загс!» И еще вспомнил, не без едкой ухмылки, как Алечка хвастала удачной покупкой — театральной сумочкой стоимостью девяносто восемь форинтов — и как Маргарита Павловна не утерпела — по­мчалась в магазин, но за такую же сумочку предприимчивый хозяин содрал с нее на двенадцать форинтов дороже.

— Остальные? Всякую мелочевку, — все так же ухмыляясь, продолжал он. — Один Любченко ничего не купил — в три дня прогулял все деньги в ночных клубах. Что за клубы? Черт его знает, мы побоялись туда соваться. Зато старик как будто в молоке выкупался: живот подтянул, в глазах какой-то кошачий блеск, в нагрудном кармане платочек с голой бабой. Вот только оголодал через время, стал мыкаться по комнатам — там консервами угостят, там супом из концентрата или привезенным из дома салом.

— Так-таки с голой?.. А по виду не скажешь — всегда такой скромный, деликатный, ребятам-октябрятам пример.

— Дома да, скромный, только в тихом омуте…

— Как-то все это не впечатляет, — вздохнул Давимуха и, испив пива, обтер тыльной стороной ладони влажные усы. — Не о чем, выходит, жалеть.

— Выходит, не о чем. Не поверишь: когда ехали обратно и пересекали Тису по пограничному мосту — как увидели наш полосатый столб, сразу в нескольких купе, не сговариваясь, заорали «ура!» — и к окнам. Все до единого! А такие были европейцы — слова не скажи: засмеют.

— Экий ты стал — патриот! Но какой-то вялый приехал. Что не так?

«Всё не так! — хотел огрызнуться Черний, но благоразумно одернул себя: — В самом деле — что? Прав Валерка: жалеть не о чем! Брехня все это — про рай в шалаше с милой; нет в шалаше никакого рая! Да и как угадаешь: что, если с годами милая превратится в жадную старуху у разбитого корыта? И Варя, и Варя!.. К тому же характер у нее вздорный, и нос от меня воротит. А может, так и надо? Может, судьба моя умней меня, дурака, — не позволяет сбиться с намеченного пути?»

— Не вялый, а поумневший за этот месяц, — ухмыльнулся он уголками тонкогубого рта. — Понял: поведешься на женские глазки — пиши пропало. И ты бросил бы дурью маяться с этой филологической Тонечкой; обнимешь, уснешь на груди, увязнешь, а проснешься где-нибудь в тмутаракани. Найди столичную, с квартирой, пропишись — и люби на стороне свою Тонечку, но здесь, в столице люби, а не там, где лягушки квакают.

 

 

5

А поумнел Черний не просто так: по возвращении заграничное время, расслабляюще-вялое и сонное, внезапно ошарашило бешеным галопом — он даже растерялся и впал в раздумья, правда, скорее радостно-ожидающие, чем тревожные.

— Я тебя сосватала, — деловито сообщила Грымза, едва он переступил порог квартиры и по-свойски прихватил ее одной рукой за пухлявую талию, тогда как в другой держал чемодан.

От неожиданности пальцы разжались, чемодан глухо цокнул ножками о паркет, и Черний, присев на него, спросил одними губами:

— А родители кто?

— Девочка — сирота.

— Шутишь? Зачем мне сирота? Я на такое не подписывался.

— Что ты о себе возомнил? Дурак! — И Грымза постучала костяшкой указательного пальца по его лбу. — Девочка — именно то, что тебе нужно. У нее опекуны знаешь кто? А были бы живы родители, тебя, сына свинопаса… — не преминула съехидничать она и не без удовольствия повторила: — сына свинопаса и пакостника, на порог не пустили бы. Я ее зазвала на завтрашний ужин якобы в память о покойном моем супруге (прости, Василий Иванович, эту невинную ложь во благо!), так что будь готов, пионэр. И смотри, без этих твоих штучек!

Сердце у Черния тяжко ударило в ребра, на миг замерло и разбежалось, заскакало, словно мяч, выскользнувший из рук подростка. А вдруг?.. Только бы не прозевать, ухватить жар-птицу за хвост!.. А если девочка ко всему еще и хороша… Впрочем, неважно, мать до сих пор, если ссорятся, называет отца голодранцем; якобы явился на все готовое с одним чемоданом, а все-таки живут столько лет… Вот и я, вот и мне…

— Костюма приличного нет, — произнес он первое, что пришло вслед за этими мыслями в голову.

— Возьмешь костюм Василия Ивановича. Костюм почти новый, только брюки в поясе немного ушить, вы с Василием Ивановичем по одним лекалам скроены. Ты, главное, не о костюме — голову на место приставь. Девочка хоть и простодушная, но чуткая. Камертон, а не девочка. Станешь выпендриваться — в два счета тебя раскусит. Ну а если обмишуришься, на меня не пеняй — больше помогать не стану.

Черний кивнул — понял, не напрягай! А чтобы последнее слово осталось за ним, вытянул губы и с шутливой наглостью проворковал:

— А в губки чмокнуть? Или выпроваживаешь меня к этой… к сиротке?

Но рассказать об этой новости Давимухе он не мог: был суеверен и опасался хвастать до срока предстоящими смотринами. Оттого-то, пока сосед по дому, портной Самуил Львович Гирш, ушивал для него брюки покойного супруга Эммы Михайловны, Черний с несвойственной его деятельной натуре меланхоличностью пил в баре пиво и вяло рассказывал приятелю о поездке в Венгрию. И, пока говорил, томительное предвкушение предстоящей встречи с будущим бродило в его крови легким сладостным жаром. С другой стороны, память о недавней поездке не отпускала — и в памяти этой была не какая-то неведомая сиротка с такими же неведомыми, но влиятельными опекунами, а реальная, удивительная и, увы, недосягаемая для него девушка Варя.

— Эх! — пробормотал он, на мгновение забывшись. — Жизнь все-таки большое дерьмо: ждешь одного, а она постоянно всучивает тебе другое.

— Ты это к чему? — спросил Давимуха и, не дожидаясь ответа, дунул в порожний бокал и пьяненько покачал головой. — Говорю же — не пиво, а одна пена! — И, взглянув за окно: — Кажется, дождь собирается. Не выпить ли нам по такому поводу водки?

 Черний тоже поглядел, вздохнул тяжко — день за стеклами был такой же, как остатки пива в бокале, в желтовато-серой пене низких преддождевых облаков.

— С какой радости веселимся? — подозрительно спросила у Черния Грымза, когда тот, пошатываясь и выпячивая мокрые губы, переступил порог квартиры. — Не рановато ли?

— В самый раз! — отрезал Черний и погрозил потолку пальцем. — Я им… Мы им о-го-го!.. А пока — в постель и спать, спать! Завтра буду как огурчик: хоть в загс, хоть на брачное ложе. А сейчас прости — без меня…

— Толку с тебя, налитого! — пророкотала Грымза и несильно пихнула его в спину. — Может, два пальца в рот? Или марганцовки развести? — ведь постель, паразит, измажешь!

— Обниматься с унитазом? Я и после бурячихи не обнимался, а после водки с пивом — тьфу!.. Спать, спать!..

Так и вышло. Утром Черний поднялся немного помятым, с гадостным привкусом во рту, принял прохладный душ, морщась, почистил зубы, выпил чашку крепкого кофе и для наглядности поиграл мышцами перед глазами у Эммы Михайловны: мол, погляди — как и не пил! «Ну-ну, конь игривый!» — ответила та недоверчивым томным взглядом. Затем оба, не сговариваясь, принялись обсуждать предстоящие смотрины: как накрыть стол, какие цветы подарить гостье и стоит ли так, сразу, с цветами…

— И вино сладкое, — добавил Черний, — девочки сладкое вино любят.

— Вино имеется — крымский мускат, по семь рубликов с полтиной бутылка. Не пробовал? Только не налейся, как давеча, — не удержалась она от едкой ухмылки. — Вино сладенькое, но пьяное — ноги и голову отбирает на раз. Спугнешь девочку — обратно не станцуешь.

— Да что ты, право! Напускаешь кошмаров, точно Геката.

— Кто такая? — подозрительно насторожилась Грымза.

— Греческая богиня. Всё у нее призраки, тени, мрак. Кошмарная баба, если честно. Но это не о тебе, — сообразив, что сболтнул лишнее, поспешил заверить обидчивую Грымзу он. — Так, к слову пришлось.

Эмма Михайловна поджала губы и пошла красными пятнами — верно, обиделась за Гекату, но ничего не сказала: не до обид было, в судьбе у обоих намечался серьезный поворот.

«Вот женится, и опять я одна — никто не приласкает», — думала она с ревнивым камнем на сердце.

«Интересно, что из всего этого свяжется? — предавался тем временем томительным размышлениям Черний и, ощущая нарастающее возбуждение, нетерпеливо поглядывал на часы. — Кто за сироткой стоит? Министр? Член ЦК? Женюсь — и сразу квартира, столичная прописка, а там и… А вдруг она безобразна? Впрочем, с лица воду не пить, меня и дурнушки любили; если что — ничем не хуже прочих. Ночью лица не разглядеть…»

Девушка и вправду оказалась далеко не красавицей, но очень милой, с кротким выражением внимательных серых глаз. Она несмело вошла, замерла в дверном проеме с блюдом в руках, накрытым вышитой салфеткой, и вдруг пунцово покраснела, разглядев за спиной Эммы Михайловны ладную фигуру Черния в строгом старорежимном костюме покойного Василия Ивановича.

— Проходи, Сонечка, что же ты — на пороге… — приобняла девушку за плечи Грымза. — Познакомься — это мой квартирант, зовут Богданом. Он студент, учится в университете на прокурора. Что там у тебя на блюде?

— Штрудель, — едва слышно пролепетала гостья. — Я подумала — на десерт хорошо бы…

— Сама испекла? Какая прелесть! Богдан, проснись, помоги Сонечке!

Черний подлетел, выхватил из рук девушки блюдо и, по ходу обоняя тонкий запах ее духов, штопором ввернулся в гостиную, пристроил штрудель посреди стола и изготовился подать гостье стул. Он точно в иной реальности очутился — густой, сладкой, обволакивающей, как сновидения детства, — и все в этой новой реальности было наяву, но и словно в тумане. В какой-то миг ему даже захотелось прикоснуться украдкой к Сонечке, взять за руку — в самом ли деле стои`т рядом и стыдится поднять на него глаза; настоящая ли, живая?

Сели за стол. При этом Эмма Михайловна усадила девушку напротив Черния, сама уселась в торце — место хозяйское и весьма удобное, чтобы не упускать из виду обоих, — и принялась управлять.

— Сонечка, немного вина? Как это — не пью? Капельку — в память о покойном Василии Ивановиче. Ты помнишь Василия Ивановича? Ох, какой был мужчина! Богдан, налей Сонечке мускат. Вино сладкое, с ароматом, для девушек в самый раз, чтобы щеки румянились. Посмотри сквозь хрусталь на свет — какой благородный рубиновый цвет! А вкус! Ну, выпьем! Покойся с миром, Василий Иванович! Сонечка, до дна, милая, до дна!

Сонечка зажмурилась, выпила — и через минуту бледная кожа на шее и щеках пошла у нее красными пятнами, глаза повлажнели и будто подплыли затуманенной синевой. Еще через какое-то время она осмелела и принялась с интересом поглядывать на Черния, а после третьей рюмки и вовсе засмеялась — не к месту, каким-то своим потаенным мыслям и впечатлениям. И тут они многозначительно переглянулись с Грымзой.

«Дело сделано?» — спросил торжествующий его взгляд.

«Кто бы сомневался, мерзавец, сволочь, бабский угодник!» — кислой гримасой ответствовала та и, не дожидаясь остальных, залпом прихлопнула четвертую рюмку муската.

А он подумал, как все просто и обыденно на белом свете; философы и писатели напускают туману — профессия у них такая, а жизнь яснее ясного: увидел — соблазнил — победил. И для наглядности вытянул под столом ногу и коснулся щиколотки Сонечки — отдернет ногу или?.. Не отдернула! — низко опустила голову, ковырнула вилкой в тарелке и, спохватившись, метнула на Грымзу всполошенный взгляд: увидела та, поняла, что случилось, нужно изображать недотрогу или можно продлить первое прикосновение?

«Все одинаковы, умные и дуры, чопорные и доступные — все-все: рано или поздно каждую отыщет и прижмет мужская нога под столом! — не без доли бахвальства воскликнул про себя Черний, ослабил на шее тугой узел галстука покойного Василия Ивановича и принялся, не кроясь, разглядывать девушку, замершую в смятении и сладкой тревоге. — Русая, худая, бледная, килограмм пятьдесят с туфлями. Похоже, бесхитростная простушка из таких, какие до последнего верят и надеются — на мужа, на любовника, на дядю с улицы. Будет хорошей женой, хорошей до занудства. И грудки маленькие у нее, как у школьницы. И шейка цыплячья. И черт с ней, с шейкой! Кто за ней стоит — вот главное, а грудки… Этого добра повсюду… Только бы встать на ноги, обосноваться, а там и шейки и грудки — все будет».

— А вы знаете, я недавно вернулся из Венгрии, — решив, что пора брать нить разговора в свои руки, сказал он, перебив Грымзу на полуслове и даже этого не заметив. — Самое поразительное там… Впрочем, может, вам неинтересно?

— Что вы, очень интересно! Никогда не была за границей. Пожалуйста, расскажите! — впервые за вечер живо попросила его Сонечка.

О, гамельнский дудочник, который своей музыкой зачаровал и увел из города сначала крыс, а потом и детей! Черний ухмыльнулся, вспомнив, как Варя назвала его Крысоловом, и все его обаяние, игра слов, жестов, взглядов взволновались, стали свободно изливаться и обволакивать, точно невидимой липкой паутиной, эту простушку Сонечку, Грымзу, его самого. Он говорил, говорил и наслаждался сказанным, и ловил восхищенные взгляды девушки напротив, и не без удовольствия замечал, что даже у Эммы Михайловны, во всех отношениях дамы опытной и бывалой, открылся рот, а глаза стали, как у загипнотизированной крольчихи бессмысленными и оловянными. Видела бы эту сцену насмешница Варя! Поняла бы или обманулась и пошла за ним, как дети на зов дудочки Крысолова?..

Потом пили чай со штруделем и болтали, весело и непринужденно. А ко­гда приспело время прощаться, Черний напросился в провожатые — и ему благосклонно было позволено.

— Не задерживайся, час уже поздний! — запоздало крикнула вдогонку Эмма Михайловна, и в этом неуверенном окрике почудилась плохо скрытая ревнивая зависть.

Разумеется, он явился только к утру.

 

 

6

Пребывая в последующие дни на седьмом небе от счастья, Черний тем не менее исправно посещал занятия в ансамбле песни и пляски «Мальвы» — как было не посещать, если там он мог видеть Варю! Тем более что при всей приподнятости душевного состояния он не мог не заметить, что и с ней что-то происходит, какая-то перемена — в настроении, облике, в блеске глаз. И это настораживало: неужто у капризы кто-то появился, пока он обхаживал Сонечку и как мог усыплял неожиданную ревность Грымзы, которая готова была мириться с его женитьбой, но взъерошивалась от одних подозрений о возможной любви к сироте? Все это утомляло, и бдительность его настолько ослабевала, что Маргарита Павловна внезапно оказывалась у него за спиной, точно очковая змея, в тот момент, когда пытался приударять за Варей — все так же безуспешно, но и этого было достаточно, чтобы приводить матрону в бешенство. Но бешенство изливалось на иных и прочих, потому что Черния эта жесткая волевая дама с некоторых пор боялась пуще огня. И, когда кому-либо из хористов доставалось за малейшую провинность, пострадавший (или пострадавшая), проходя мимо после трепки, шептали Чернию с укоризной:

— Спасибо за все хорошее, Богдан!

А Давимуха, неосторожно подвернувшийся ей под руку, даже попросил жалобно:

— Ты как-нибудь того… Неудовлетворенная баба хуже скорпионихи — всех сожрет и тобой не побрезгует, — на что Черний лишь презрительно хмыкнул, приосанился, но все-таки снизошел — один из вечеров на всякий случай посвятил Маргарите Павловне.

 В остальном все складывалось для него замечательно, если б не заноза на сердце — Варя. Чтобы разгадать причину произошедших с ней перемен, он поджидал девушку после занятий и незаметно, крадучись провожал ее до автобусной остановки, но никто не встречал ее по пути в общежитие, никто не дарил цветов, и в университете оставалась она все в том же кругу подруг и однокурсников, давно примелькавшихся и, как уверял себя, соперников для него не опасных.

Так прошел месяц, другой — и на ноябрьские праздники подле Вари нежданно-негаданно появились двое неизвестных лет двадцати от роду. Один был невысок, белобрыс и внешне неуловимо напоминал Варю. Второй сразу не понравился Чернию — необъяснимо, без повода или видимой причины, хотя ничего отталкивающего не обнаруживалось ни во внешности, ни в том, как вел себя по отношению к девушке. Не к чему было придраться, но чутье подсказывало, как это нередко случалось и прежде: опасный субъект, себе на уме, к тому же вся она светится, когда обращает на нее взгляд голубых глаз. А ведь и посмотреть не на что: худой, кость тонкая, хрупкая, будто в детстве недокормили, взгляд с поволокой, какой встречается у людей скрытных или не вполне уверенных в себе и оттого комплексующих по любому поводу.

Вечером 6 ноября, после занятий, Черний подстерег этих троих в сквере у памятника Шевченко и, подойдя неслышно, уловил обрывки спора, вернее, не спора даже, а нравоучения, с каким «колоратурное сопрано» отчитывала парней.

— Ничего умнее придумать не могли — ночевать на вокзале! — горячо наседала Варя. — Ведь уверяли: поедете к этому… как его…

— Игоря дома не застали, укатил Игорек в Карпаты, — оправдывался невысокий белобрысый. — Добираться через весь город к тебе в общежитие глупо — поздний вечер, и зачем: все равно не поселила бы. А на вокзале нам не привыкать: тепло, и буфеты всю ночь…

— Не глупо, я все равно что-нибудь придумала бы! А вы… Поступили как дети малые. С тебя, Слава, спроса нет, — и Варя стукнула говорившего кулачком в грудь, — уже меня перерос, а точно ребенок… Но от тебя, Костя, не ожидала, — обернулась она к голубоглазому. — Буфеты! Сегодня тоже — вокзал, буфеты? Где ночевать будете?

Неизвестные замялись — тут-то Черний и вынырнул из-за ее спины.

— Смотрю, воспитываешь, — произнес с улыбкой Варе и по-свойски пожал ей локоток. — Не мог не подойти — надо выручать ребят!

— Выручать? От меня? Прости, нам сейчас не до шуток, — отрезала та, но, поскольку Черний не уходил, а спутники переводили удивленные взгляды с нее на новое лицо, вынужденно представила: — Ребята, это Богдан, учится на юридическом и тоже поет в «Мальвах». — И снова стукнула кулачком в грудь невысокого белобрысого: — Слава, мой брат. А Костя… Костя учится заочно в Литературном институте.

«Принес черт некстати пиита! — промелькнуло в голове у Черния. — Какой-то дрыщ тонконогий, но такие непредсказуемы, а потому опасны: не разберешь, что у него в голове. И у нее заодно, у Варьки».

— Явились как снег на голову — поглазеть в праздники на столицу, а ночевать негде, — продолжала Варя, по всей видимости, не замечая, каким кислым стало у того выражение лица. — Два авантюриста! Видите ли, любят вокзалы и ночные буфеты!

— И я люблю! Ночью на вокзале точно в другой жизни оказываешься: желтый приглушенный свет, наполненная тишина, бессонное одиночество. А ночевать негде — это, хочешь знать, такие пустяки! Пусть ночуют у меня, — произнес с той небрежной простотой, за которой, как правило, крылся у него хитрый умысел. — Моя Грымза на праздники махнула к сестре в Нежин. Так что милости прошу, квартира свободна.

— Но как же?.. Неловко… Стесним…

Черний с улыбкой подождал, когда неуверенные восклицания утихнут, еще раз на правах давнего друга ухватил Варин локоток и сказал как о чем-то само собой разумеющемся и решенном:

— Вот и хорошо, и поехали!

Квартира произвела на приятелей ошеломляющее впечатление — так, по крайней мере, показалось Чернию. Слава обошел по периметру гостиную, постучал пальцем по выпуклому боку огромной китайской вазы, приоткрыл дверцу серванта и подышал на холодно поблескивающий фарфор немецкого сервиза, осторожно уселся в обволакивающее кресло и, наконец освоившись, откинулся на спинку и с независимым видом закинул ногу на ногу. Костя же, напротив, как только вошел, впал в ступор при виде громоздкого книжного шкафа и, то и дело пожимая плечами, перебегал жадным взглядом с одного книжного корешка на другой. Но, несмотря на то что произведенный эффект приятно пощекотал Чернию нервы, главного не случилось: Варя, казалось, не обратила никакого внимания на роскошь квартиры. Не задерживая взгляда на шкафах и вазах, она придирчиво осмотрела гостиную, спальню и кабинет, где спал на кожаном диване Черний, заглянула в кухню и в ванную комнату с зеркалами, полочками и сияющим унитазом, затем спросила, где он намерен разместить гостей.

— Так на моем диване, — царственно произнес Черний, точно диван в самом деле принадлежал ему. — Он раздвижной, широкий. Лягут валетом и…

Тут он увидел, как Варя поджала губы — не то насмешливо, не то хитро; прочитал в этом движении губ вопрос «А ты где ляжешь? На хозяйкиной кровати?», чертыхнулся про себя («Неужели знает про меня и Грымзу? Это Давимуха разболтал!») и поспешил уверить, впрочем, не очень внятно:

— А я — на раскладушке. Не переживай, всем места хватит.

— Никаких проблем! — подтвердил Слава, которому квартира, диван и сама возможность выспаться в чистоте и уюте после проведенной на вокзале бессонной ночи, по всей видимости, пришлись по душе.

— Все-таки идея не очень хорошая, — протянула Варя, с сомнением взглядывая на Черния.

«И зачем я ее притащил? — подумал тот, фальшиво подставляя улыбку этому взгляду. — А затем, чтобы увидела, как живу, чтобы увидела и поняла, а там — кто знает… Так нет же, воротит нос, изображает! Или хитрит: мол, ничем здесь не лучше, чем у нас, в Задрипанске, за печкой на топчане?»

Вскоре Варя ушла, отказавшись от чая и не позволив себя провожать.

— Отдыхайте, мальчики. Встретимся на демонстрации, — помахав на прощание рукой, сказала она.

— Чай — это хорошо, но за знакомство не мешало бы… — закрывая за ней дверь, многозначительно переглянулся с гостями Черний. — Посмотрим, что тут у нас в серванте…

В серванте отыскались коньяк «Наполеон», по бутылке «Столичной» и сладкой рябиновой настойки. С водкой и настойкой проблем не было, но дефицитный «Наполеон» Грымза хранила с незапамятных времен, и Черний секунду-другую помедлил, разглядывая импортную этикетку. Но его несло уже неудержимо, к тому же четыре восторженно-любопытных глаза горели у него за спиной, как если бы не вполне верили в его право на хозяйничанье в этом доме, и он протянул руку и ухватил за горлышко бутылку «Наполеона». Другой рукой, более твердой и уверенной, выудил «Столичную», а настойку взглядом велел взять Славе.

В кухне заглянули в холодильник — и гости нервно сглотнули слюну при виде горки консервных банок, сервелата, молочных сосисок, твердого сыра «Российский», жареной курицы в промасленной упаковке. Запасы были заранее приготовлены Эммой Михайловной, которая собиралась праздновать дома, но, когда Черний объявил, что отмечать будет вдвоем с Соней, внезапно переменила свое намерение и уехала к сестре, а продукты остались.

— Ну что, кутнем, ребята? — воскликнул Черний, хорохорясь, хотя от собственной смелости между лопатками у него скользнул холодок.

— Мм! — промычал Костя и попятился от холодильника, как если бы почуял неверные, неуверенные нотки в нарочитом возгласе Черния.

— Может, яичницу пожарить? — робко предложил Слава, проглатывая невольную слюну. — Яичницу, а к ней огурчики в банке — было бы хорошо. А то ведь… — Он хотел сказать, что происходящее очень напоминает сказку «Бобик в гостях у Барбоса», но вовремя прикусил язык.

На лицах гостей было видно смущение, и Черний с досадой принял это на свой счет. Но отступать было поздно, да и не затем затевались посиделки — и он отважно запустил руки в чужой холодильник…

…И пошли кони — сперва шагом, шагом, с оглядкой, затем ускоряясь, на рысях, мотая гривами и гремя подковами, издавая звонкое лихое ржание. Разодралась на сочные куски жареная курица, захрустели на крепких зубах корнишоны, полетела в мусорную корзину порожняя бутылка «Наполеона», за ней, горлышком вниз, узкотелая «Столичная», поверху прилегла, подтекая алыми каплями, рябиновая настойка. «Эх!», «Ах!», «Ух!» — бубнили голоса, восторженные и невнятные, перебивая друг друга, восторгаясь невесть чем и что-то порицая, и неясное кухонное пространство каждому казалось давно и прочно обжитым и надежным.

Гости были уже изрядно пьяны, да и Черний чувствовал, что перебрал, хотя хитрил и старался наполнять чужие стопки спиртным, тогда как в свою исподтишка подливал боржоми. Но цель все еще была неясна: говорили обо всем, только не о Варе, как ни старался повернуть разговор в нужное русло. «Хитрите, братцы! Или нет у нее ничего с этим Костей?» — спрашивал себя он и не находил ответа: то очевидные намеки оборачивались сомнениями, то неочевидное казалось явным.

— Она нас завтра убьет! — наконец пробормотал Слава, клюя носом в тарелку.

— Кто? — спросил Черний, насторожившись.

— Варя, кто же еще! Утром на демонстрацию, а не знаю как… куда…

— Варя — это человек! Это у-ух что за человек! — вскинулся Костя и, покачиваясь, поймал руку приятеля и крепко пожал. — Женюсь на ней! Да?

— А она об этом знает? — удивленно выпятил мокрые губы Слава.

— Нет еще, но скоро узнает. Завтра узнает. Мы уже целовались… Руку ей целовал…

— А что она? Цел остался?

— Как видишь. Она у тебя такая… такая… Что? Спать? Всё выпили?

— Где-то у меня был ликер. — Ухмыльнувшись своим мыслям, Черний вышел в кабинет, поискал за диваном и, вернувшись в кухню, воздел руку с бутылкой к потолку: — «Бенедиктин»! Дрянь, конечно, но за неимением чего покрепче и этот сойдет.

А про себя добавил: «Ликер после водки — смерть пиитам! Женится он, как же! Не для тебя мама ягодку растила, не тебе ягодку и срывать!»

 

 

7

— А где ребята? — спросила Варя, когда Черний разыскал ее в колонне студентов и преподавателей, нетерпеливо и возбужденно выстраивавшейся у парадного входа в университет.

— Спят, — беспечно, почти весело ответил тот.

— Как спят? Специально приехали, чтобы побывать на параде, и спят?

В голосе девушки чувствовались недоверчивые, беспокойные нотки, и Черний вынужден был признаться:

— Немного перебрали, бывает. — И хотел ехидно добавить: всю ночь провели, обнимая поочередно унитаз, но вовремя спохватился, припомнив, что сам посодействовал этому прискорбному обстоятельству.

— Что такое? О чем речь? — вынырнул откуда-то из гудящей, поющей, веселящейся толпы Валерий Давимуха и, не дожидаясь ответа, восхищенно уставился на Варю, расплылся в улыбке, рассиялся, как если бы увидел чудо несказанное. — Варенька? Не узнаю! Что ты с собой сделала? Тебе в актрисы бы податься, а ты — на филолога… Можно, украду тебя у Богдана?

— У Богдана? С чего ты взял, что у Богдана? — краснея от смущения, отпарировала девушка.

— У кого угодно! Как хочешь, сегодня я от тебя не отстану! И вот тебе маленький презент; загадай желание и выпусти — непременно сбудется.

И он протянул девушке алый воздушный шарик, напоминающий батон вареной колбасы. Она приняла подарок бережно, почти робко, вопросительно взглянула на Давимуху, словно хотела удостовериться, правда ли сказанное им, затем зажмурилась и принялась считать:

— Раз, два, три! — На слове «три» она раскрыла глаза, разжала пальцы: — Шарик, лети! — и украдкой оглянулась: не прочел ли кто из посторонних по выражению ее счастливых глаз того, что загадала.

«В самом деле, какая-то она сегодня…» — подумал Черний, переводя взгляд с рванувшегося в небо шарика на Варю и снова на шарик. Была она в это прохладное ноябрьское утро, сверкающее, как промытое оконное стекло в солнечном сиянии, иной, не похожей на себя, светящейся потаенным, но проговаривающимся в глазах, улыбке, румянце на щеках светом. И оттого, наверное, все, виденное на ней прежде, — белая вязаная шапочка, свитерок с воротником-стоечкой, дешевое пальтецо, — все казалось иным, праздничным, веселым и удивительно шло ей, как если бы нарядилась в лучшие образцы от Кардена.

— Черт! И в самом деле… — повторил он вслух, любуясь и неизвестно к кому ревнуя.

И тут колонна всколыхнулась, пришла в движение, стала заворачивать от главного университетского корпуса к площади Льва Толстого. Все тотчас перемешалось, слилось — оживленная, плывущая, как неспешно протекает по замысловатому руслу река, масса людей, долетающие отовсюду обрывчатые звуки духовых оркестров, разноцветные воздушные шары, искусственные цветы, смеющиеся голоса. И Варино плечо рядом, и о чем-то трещавший без умолку и заглядывающий девушке в глаза Давимуха, и напирающие сзади и с боков демонстранты, знакомые и такие, которых видел впервые.

От площади Льва Толстого колонна двинулась обходными путями, с тем чтобы выйти на главную улицу с противоположной ее стороны — с той, где накануне возвели и обтянули красным кумачом трибуну. Путаный этот путь совершенно не запомнился Чернию: улицы, дома, лица — все ускользало от него, наплывало и ускользало мимолетными, неясными картинами, всё мимо, мимо, мимо. И в то же время главное если и ускользало наряду с прочим, не важным, то лишь на долю секунды, и тотчас возвращалось, и возбуждало, и щекотало воображение, и тревожило — Варино плечо рядом с его плечом, ее мимолетный взгляд, улыбка, выбившаяся прядь волос. При этом мысли его были неясны и туманны, они как бы отступили на второй план перед тем, что чувствовал, — перед приливом крови, легким головокружением, безмерным счастьем находиться рядом с девушкой, придерживать ее за локоток, говорить с ней о пустяках. И, если бы его спросили, о чем говорил с нею минуту назад, он, недоуменно морщась и силясь вспомнить наконец, пожал бы плечами и сознался: «Так, ни о чем… о том, что… да ни о чем, право!..» Он не заметил даже, как вышли на главную улицу, не различил приветствий с трибуны и не крикнул «ура!», а как бы отмахнулся от тех, укрывшихся на возвышении, за красным кумачом; когда же колонна вернулась к университету и стала редеть и рассасываться, вдруг испугался, что Варя исчезнет вслед за остальными. Но уже Давимуха удерживал ее за руку, тогда как его, Черния, голос уверял, что нужно, просто необходимо пойти к нему домой и посмотреть, проснулись ли Слава с Костей, а еще отметить праздник в тесной компании.

— Нужно отметить! Еще как отметить! — бубнил ненужный, лишний теперь союзник его намерениям и мыслям Давимуха.

И оба они, попеременно уговаривая, повлекли девушку за собой.

— Ребята, я только посмотреть, все ли у них в порядке, — лепетала та, смущенно взглядывая то на одного, то на другого. — Посмотреть — и мы уйдем. Только на секундочку…

— Да-да, только на секундочку… — поддакивал Черний, прикидывая в то же время, как половчее придать делу иной оборот.

Добирались долго: по улицам все еще двигались колонны, приходилось лавировать, проталкиваться, обходить, пробираться дворами. В какой-то миг, за кратким промельком слюдяного солнца, вдруг потемнело, потянуло сырым холодом — и повалил мокрый, липкий, напитанный дождевой моросью снег.

— Ах! — воскликнула Варя, смеясь, взмахивая мокрыми ресницами и ежась. — Вот и зима! Или не зима еще, а так?..

«Ура! — возликовал Черний, но по иному поводу. — Теперь не скоро сбежит. Вымокнет и не сбежит, пока не обсохнет».

— Люблю зиму! — перебил его размышления Давимуха и загоготал, будто гусак. — Не жалую насморк, а зиму люблю! Богдан, у тебя водка есть? Может, купим по пути бутылочку перцовой настойки? Будет кстати: согреет, и того… Такая запустилась мокрень — бр-р! А грипп, грипп-то ходит!

— Пьянству бой! — отрезал Черний, увидев, как робко и встревоженно взглянула на него Варенька, но Давимухе на всякий случай хитро подмигнул: соображай, но только незаметно, чтобы не вспугнул ее своими наскоками.

Давимуха понятливо ухмыльнулся, у самого дома незаметно отстал и, пятясь, завернул к магазину…

Открывая дверь в квартиру, Черний невольно прислушался, но ничего, кроме настороженной тишины, уловить не сумел. Но, когда Варя вполголоса позвала: «Ребята!», в гостиной послышался не то шорох, не то сдержанный вздох, и две головы высунулись из-за бархатной портьеры, прикрывавшей дверной проем.

— А, это ты! — явно обрадовавшись сестре, сказал Слава. — А мы тут с Костей… мы тут…

Он замялся и, потерявшись, оглянулся на приятеля.

— Одевайтесь, мальчики, уходим! — велела Варя тонким подсевшим голосом, встряхивая головой, потому что с шапочки начали скатываться ей за ворот мутные ледяные капли.

— Какая ты мокрая! — подал голос из-за портьеры и Костя, взглядывая на влажные брови и ресницы девушки, и вдруг покрылся по-мальчишески нежным румянцем. — Мы думали, пошел снег, окна снегом залепило, а это, выходит, дождь. Как же ты такая пойдешь?

— В самом деле, — тотчас подхватил Черний, приобнял Варю за плечи и повернул лицом к настенному зеркалу, — полюбуйся: вымокла вся, так и простудиться недолго. Нет, так не пойдет! Сначала обсохнешь, выпьешь чаю, а потом иди куда хочешь.

— Ну если только чаю… — сдалась девушка, обернувшись на Славу с Костей и, судя по всему, надеясь, что последнее слово останется за ними; но те промолчали, и она, ежась от стекавших за воротник капель, стащила с головы шапочку и поискала глазами, где можно стряхнуть дождевую воду, напитавшую шерстяную ткань.

Черний тотчас метнулся — пристроил шапочку на теплую батарею под окном, у батареи повесил на спинку стула волглое пальтецо, затем подхватил Варю под руку и провел в гостиную. За ними просочились и Слава с Костей, присели на диван и сложили на коленях руки, точно сироты бездомные. «Эх, куда бы вас черт унес?! — подумал мимоходом Черний и, прикрыв глаза, на мгновение представил себя наедине с девушкой, продрогшей, безропотной и покорной. — Уж я бы постарался, я бы ее согрел!»

И хотя была помеха этим его тайным помыслам, он, все-таки надеясь подстеречь удобную минуту, полетел в кухню, но по пути приостановился и услышал, как Варя, едва вышел, вполголоса спросила, явно чувствуя себя не в своей тарелке:

— Ну как вы здесь, мальчики? Чаю — и домой?..

Те что-то нечленораздельное промычали, и Черний воскликнул про себя, стиснув зубы: «Как же — домой! Не для того все затевалось».

В кухне, пока закипал чайник, он отчего-то лихорадочно суетился — звенел посудой, ронял на пол приборы — и в этой необъяснимой суете едва не раскокал любимую чашку Эммы Михайловны. «Как все устроить, как? — вертелась в голове одна и та же неотступная мысль. — Как выставить их на улицу, но так, чтобы она осталась?»

В нетерпении он прокрался на цыпочках и заглянул в гостиную — Варя сидела все там же, в кресле у окна, и, пока Слава, намеренно отвернувшись (чертов сводник!), разглядывал хрусталь в хозяйском серванте, перебирала волосы опустившегося перед ней на колени Кости. При этом глаза девушки сияли тем странным теплым светом, какой Черний замечал в ней в последнее время и который теперь разгадывался легко и просто.

Оглушительная пустота вдруг поднялась в нем, вобрала в себя мысли и чувства — все, что живило его за секунду до увиденного в гостиной. Свет ее глаз? Какой свет, если глаза сияют для другого?! И как неуклюже перебирает она волосы этого Кости, этого бледного, малокровного графомана, как если бы не Пушкин, а он, бездарь, сочинил «Я вас любил»! И что дальше? Дальше ни-че-го! Пустота, которая ширится, ширится где-то внутри, под ложечкой. И черт с ней, с этой взбалмошной дурой! Черт с ними со всеми! Напою чаем — и вон! А я? Я и не такую найду! Здесь, в столице. А вы все — в тмутаракань, к черту на кулички, коровам хвосты крутить! Эх, дура ты дура, Варька!

Хлопнула входная дверь, в прихожую ввалился, притопывая на пороге подошвами, радостный Давимуха, подмигнул, потряс над головой округлой бутылкой болгарской «Плиски»:

— Каково? Лучше любой водки согреет!

— Тихо! Давай на кухню! — окоротил приятеля Черний и подтолкнул того в спину. — Напоим этих чаем, а там поглядим…

От обиды руки его дрожали, несколько раз он плеснул напитком мимо чашек. Но усилием воли взял себя в руки и через минуту-другую вместо обиды ощущал только раздраженность и злобу.

На передвижном столике он привез в гостиную чай, печенье и конфеты в вазочках, нарезал кружочками лимон, и рука его уже не дрожала. Кости не было у Вариных ног, но Черний все не мог забыть голову пиита на коленях у девушки, ее пальцы, плутающие у того в волосах, сияющий свет ее глаз.

— Прошу! — сказал коротко и сухо, жестом приглашая к чаю гостей. — А мы с Валерой — по коньячку. Кто с нами?

— Третьего принимаете? — тотчас придвинулся к ним Слава, повинно развел руками под укоризненным взглядом сестры и принял из рук Черния бокал с коньяком.

— Я — пас, — пробормотал Костя и преданно посмотрел на Варю.

«Ах ты, Бобик влюбленный!» — оскалил зубы Черний и одним глотком осушил свой бокал.

Втроем они быстро выпили «Плиску». Пока пили, разговор не клеился. Черний оставался начеку, он зорко и холодно присматривался к гостям, Варя казалась смущенной, Костя упорно отмалчивался, поглядывал на девушку и незаметно делал ей какие-то знаки. И только Слава с Давимухой вспоминали давние, мохом поросшие истории и анекдоты. Наконец, когда воспоминания иссякли и Варя стала прощаться, Давимуха, пьяненько и хитро поблескивая глазами, толкнул локтем Черния:

— Что, кранты празднику? Гляди, уйдем — заскучаешь. Или составить компанию? А, Слава, погуляем? В магазине за углом и вино и «Плиска»…

Слава тотчас застрял в дверях, нерешительно поглядывая то на сестру, то на приятеля. Но Костя сделал вид, что не понимает взгляда (судя по всему, не прочь был улизнуть вместе с Варей), и только девушка потянула за рукав брата: мол, пора и честь знать.

— Я, видишь ли, не привык скучать. Грымза укатила, и черт с ней! — в сердцах огрызнулся Черний и добавил, чтоб хоть как-то смирить уязвленное самолюбие: — У меня, хотите знать, Соня под боком. Живет двумя этажами выше. Позвоню — мигом примчится.

— Кто такая? — удивился Давимуха. — Откуда?

— Есть одна. Влюблена в меня, как кошка. Может, женюсь на ней, а может, нет, еще не решил. Дура, конечно, но умных женщин одна-две на квадратный километр. Не верите? Сейчас позвоню — поверите…

«Интересный экспромт, — подумал он, сняв трубку и набирая нужный номер. — Пусть знают, что — и у меня, у меня!.. — И тут он вспомнил, что при последней встрече сговорился отмечать праздник наедине с Соней. — А вот и посмотрите, с кем вы и с кем я!..»

Сонечка отозвалась не сразу — сгоряча Черний даже озлился на эту ее нерасторопность и упрекнул с грубоватым нажимом:

— Ну? Звоню, звоню… Что-то случилось?

— Вымокла на демонстрации, — слегка запыхавшись, пояснила та, и Черний уловил в тоненьком обрадованном голосе влюбленные счастливые нотки. — Пришлось вымыть голову. Только из ванной, а тут звонок… Когда будешь?

— Позже. А ты пока вот что — спустись ко мне на минутку.

И, опережая Варю, победоносно направился в прихожую, и отпер дверь, с шиком щелкнув английским замком.

— Ах! — воскликнула Сонечка, влетая и с ходу целуя Черния в сухие жесткие губы. — Ты не один…

Она густо, до слез покраснела, стыдливо обдернула распахнувшийся на груди халат, быстрыми пальцами поправила банное полотенце, закрученное на голове замысловатым тюрбаном.

— Хотел тебя познакомить с моими друзьями, — сказал Черний, краем глаза наблюдая за Варей и не обращая внимания на растерянность Сонечки.

«Какая славная! Простенькая, неяркая, но очень славная!» — прочитал он в Вариных проговаривающихся глазах и самодовольно ухмыльнулся.

— Посидишь с нами? — продолжал, по-хозяйски обнимая Сонечку за талию и притягивая к себе. — Не собрана? Мокрые волосы? Ладно, беги уж, скоро приду.

И развязным жестом развернул и слегка подтолкнул девушку в спину.

В прихожей стало так тихо, что каждый вдруг услышал ход настенных часов, размеренно и нудно отсчитывавших секунды в гостиной. И в тишине этой, немолчной и зыбкой, Варя сказала злым, срывающимся от негодования голосом:

— Нехорошо, подло это, Богдан! — И уже с порога прибавила: — Я думала о тебе лучше.

 

 

8

И еще несколько месяцев миновало. Все это время Черний жил на два дома — то до утра задерживался у Сони, то благоволил Эмме Михайловне, и тогда та со вздохом тянулась к кошельку: у Богдасика снова заканчивались деньги. Но однажды солнечным весенним днем, придя из университета, он застал квартирную хозяйку в глубокой задумчивости и меланхолии. Присев к столу, Грымза поманила квартиранта поближе и, когда тот пристроился напротив, подняла на него опрокинутые коровьи глаза.

— Ты вот что, Богдан, — молвила с легким присвистом, какой бывает при одышке, — ты заканчивай свои ночные прогулки. Тоже мне кот, который гуляет сам по себе! Сроку тебе неделя — подать заявление в загс, а когда распишетесь, соберешь вещи — и на выход, к жене.

— Ультиматум? С чего вдруг ультиматум? Что тебя не устраивает? — наг­ловато прищурившись, но в душе слегка опешив от подобного поворота, поинтересовался он.

Эмма Михайловна с тяжким, сожалеющим вздохом покачала головой.

— Меня все устраивает, Богдан. А ультиматум не мой, их ультиматум. Ты думал, здесь бесплатно халву едят? Столица — не свиноферма, можешь и подавиться! — Грымза грузно поднялась, обошла стол, похлопала Черния по плечу и направилась в спальню, но от двери обернулась и прибавила: — Не сделаешь как велено — вылетишь из университета. Неделя сроку…

— А как же мы с тобой? — глупо бросил он вслед уходящей спине, как если бы еще на что-то надеялся.

— Там видно будет. А пока никак или как-нибудь… — донеслось до него из-за открытой двери.

— Ведьма! — злобно пробормотал Черний.

Днями на хитрый вопрос Давимухи он пропел, перевирая слова модной песенки Таривердиева: «Свадьбы не будет, будет вечная музыка». И вот все перевернулось для него, и жизнь стала диктовать свои правила и законы. С другой стороны, могло быть хуже, с катастрофическими последствиями. Да и не он ли какие-то полгода назад надеялся на выгодную партию в столице — с пропиской и квартирой, и вот теперь, когда судьба побеспокоилась о такой партии, он еще и недоволен? Не потому ли, что Соня легко досталась ему? Или причина в ином: кто эти неведомые ее опекуны, что могут позаботиться о нем? Однако решение принято, ему остается одно — покориться, а там видно будет, что из всего этого свяжется, как карта ляжет.

А еще подумал, усмехнувшись, что надо из всякой ситуации извлекать приятные моменты, что женитьба и переезд развяжут его с Грымзой, которая изрядно уже ему надоела.

И, с удовольствием щелкнув пальцами (с удовольствием потому, что внезапное щелканье пугало вальяжную Эмму Михайловну), он отправился двумя этажами выше и позвонил в дверь.

Соня открыла не сразу. Черний знал, что уже несколько дней она была больна, знал и то, что критические дни всегда проходили для нее болезненно и тяжело, и поэтому ее бледное осунувшееся лицо с опухшими подглазьями не удивило его.

— А! — произнесла она вяло, через силу улыбнулась краешками сухих губ и пропустила Богдана в квартиру.

— Что, плохо? — спросил он участливо, а про себя подумал: «Что же она такая болезная? Может, скрывает от меня что-то?»

Соня молча пожала плечами, и лицо ее стало виноватым, как если бы прощения просила в том, в чем не было ее вины.

Прошли в гостиную, и, пока шли, Черний всматривался в ее щуплую фигуру в длинном, до пят, халате, перехваченную пояском; в то, как дробно, по-детски переставляла худые ноги, постукивая шлепанцами по паркету; как невесомо, почти не приминая поролоновых подушек, присела на край дивана. Разочарованно вздохнул: «Эх!» — и вдруг вспомнил их первую близость, ее мечущиеся стыдливо ладони, безуспешно пытающиеся прикрыть от его глаз жалкую нескладную наготу, наготу невызревшего бутона; и то, как тихонько вскрикнула и зажалась от боли первого проникновения; и то, наконец, какой несладкой показалась ему эта близость.

«И как так получилось, что она до сих пор не забеременела?» — явилась вслед за воспоминанием другая мысль. И как хорошо, что не забеременела, иначе давно уже влип бы, и этих нескольких свободных месяцев без чувств и обязательств не случилось бы для него. Не случилось бы и этого цветника — Сони, Маргариты Павловны, Алечки, Эммы Михайловны, еще кого-то, давно забытого за минованием счастливых, беззаботных дней. Но всему приходит конец, вот и хороводу этому, судя по всему, крышка.

«Эх!» — вздохнул еще раз и тоскливо посмотрел, как Соня, закинув на диван ногу, потирает сирую девичью лодыжку.

«Что?» — подняла на Черния серые, внимательные глаза она.

«Сказать сразу или погодить? — спросил себя он. — Интересно, знает она об ультиматуме? Не похоже, слишком наивная и простодушная, как у нас в селе говорят: пастушок да дудочка, где ж ты, моя дурочка?»

Подсев к Соне на диван, Черний одной рукой обнял ее за плечо, другую запустил под халат и потискал маленькую зыбкую грудь.

— Долго еще — вот так?.. Когда сможешь выходить? — спросил, точно кот щурясь и втягивая ноздрями сладковатый запах теплого женского тела.

Она взглянула все с той же, как за минуту до того, виноватой улыбкой и, преданно и слегка стыдливо подавшись к нему, шепнула:

— Хочешь, да? Потерпи еще день-два. Или порадовать тебя, как тогда? — и провела робкой ладонью по его колену и выше.

«Ты порадуешь, как же! — подумал Черний, косясь на ее сухие губы с летучими трещинками в уголках рта. — Все у тебя вымученно, будто из-под палки. Спросила бы у Маргоши или вот хотя бы у Грымзы, как это делается. Правда, у них на носу осень, спешат: последние теплые денечки… Поживешь еще чуток — может, и ты втянешься…»

А вслух, сдерживая тяжкий вздох, сказал:

— Я к тому, что, как поправишься, сходим в загс. Ты не против?

Не совсем соображая, верно ли поняла, она вопрошающе, недоверчиво и вместе с тем мгновенно просияв, заглянула в него, вытягивая тонкую шею, — и вдруг глаза ее стали влажны от подступивших слез. Затем судорожно прижалась к нему всем телом, как жаждущий любви ребенок прижимается к матери, и забормотала что-то восторженное и неясное. А он, снисходительно похлопывая ее по спине, досказал себе то, о чем думал прежде: «Не знала. А знала бы, не приняла: какие ультиматумы для таких праведниц! Отступила бы, но не приняла… Все решается за ее спиной, разумеется, в ее интересах. Выходит — и в моих интересах тоже».

— Богдан, а ты меня любишь? — вдруг спросила она и заглянула ему в глаза пытливым, недоверчивым, испугавшим его взглядом.

— А ты как думаешь? — пробормотал, на секунду теряя обычное свое хладнокровие.

— Не знаю. Иногда мне кажется… — запинаясь, выдохнула Соня. — А иногда — наоборот…

И он разглядел неуверенность и тоску в серых ее глазах и заторопился:

— Просто-напросто не умею говорить об этом. Но ты почувствуешь, рано или поздно почувствуешь, ты ведь у меня умница, — сказал Черний как можно ласковее, тем не менее избегая произносить слово «любовь». — Ну что такое, почему слезы? Ты не рада?

— Я не знаю. Нет, я рада, рада! Просто я так устала! Чувствовала себя, прости… женщиной без моральных принципов. Когда-то осуждала, а теперь сама стала одной из них. — Соня спохватилась и, снова прижавшись к нему, ласково провела пальцами по его густым темным бровям. — Не обижайся, но это так унизительно, так тяжело!

«Что за детский лепет! — воскликнул про себя Черний. — Было бы из-за чего страдать! Сколько народу спит до свадьбы или просто так спит, а ей, видишь ли, унизительно. Можно подумать, ее кто-то силой в кровать тянул!»

И со свойственной ему манерой внезапно перескакивать с одного на другое, спросил вкрадчиво, оглаживая ее крохотный сосок под халатом:

— Что, сегодня никак нельзя?

— Потерпи хотя бы до завтра. Невмоготу, да? Ладно, поцелую там, где ты любишь…

Вздохнула негромко, укрывая глаза за ресницами и рдея болезненным стыдливым румянцем, соскользнула с дивана и опустилась перед Чернием на колени. Но тут резкий звонок телефона в передней заставил ее отпрянуть.

— Эмма Михайловна тебя разыскивает, — сказала, возвращаясь после короткого телефонного разговора. — У нее ужин приготовлен, спрашивает: ждать ли тебя — и когда. — И, подавая ему обе руки, посмотрела на него сверху вниз, и, поколебавшись, добавила: — Она в последнее время за что-то на меня обижается. Прежде остановит, скажет: «Сонечка, девочка, как дела, какая ты молодец!» А на днях сделала вид, что меня не узнаёт.

— Желчный пузырь ее беспокоит, — прижимаясь лицом к плоскому животу Сонечки, ответил он. — Желчь разливается, горчит, во рту постоянно дерьмовый привкус. Не обращай внимания. — И невнятно, в живот, чтобы не услышала, помянул Грымзу, перемежая слова подзаборными междометиями: — Вот… ревнивая… корова!

 

Когда заявление в загс было подано, кто-то неведомый обеспокоился, чтобы регистрация состоялась как можно скорее. «Вот оно, начинается! — с усмешкой подумал Черний, прекрасно осведомленный об исключительных случаях, когда допускалось сокращение таких сроков. — То ли еще будет!»

Свидетелем со стороны жениха важно выступал Валерий Давимуха, со стороны невесты случилась заминка: у нее не оказалось близких подруг, а приглашать кого-либо из соучениц по медицинскому училищу, где училась, Соня почему-то категорически отказалась — и потому позвали Варю, к ее удивлению и тайной радости Черния.

Решили также, что свадьбу сыграют в селе жениха, на Полтавщине — этого потребовал от молодоженов отнюдь не свинопас, но, как оказалось, председатель местного колхоза «Путь Октября» Черний-старший.

— Хотите ославить меня перед всем миром? — пророкотал церковным басом он. — Чтобы сказали: «Тимофей Григорьевич Черний пожалел денег на свадьбу сына?» На майские и сыграем, так сыграем, чтоб чертям тошно было!

Перед отъездом на Полтавщину Богдан съехал от Эммы Михайловны. Расставание было сухим, с поджатыми губами и укоризненным прощальным взглядом осиротевшей квартирной хозяйки. «Что, доволен? — говорили эти губы и этот взгляд. — Эх ты, сволочь! А добро мое помнишь или уже забыл? Что, даже не поцелуешь на прощанье?..»

Но он даже не сказал «прощай» — хлопнул дверью и был таков.

Зато с Маргаритой Павловной вышло слезливее и теплее.

— Надо сделать паузу, Марго, — сказал, когда матрона заманила его в закулисье. — Я теперь человек женатый, приходится жить с оглядкой. Но квартиру нашу пока придержи: мало ли, вдруг понадобится…

И, увидев, что глаза ее повлажнели, сказал себе: вот и еще один кусок жизни отвалился, будто пласт штукатурки. Или еще не отвалился? Никто не знает, и я не знаю.

 

 

9

На станции в Полтаве гостей, приглашенных на свадьбу Чернием (а было их человек пятнадцать хористов из университетского ансамбля песни и пляски «Мальвы»), поджидал старенький пазик.

— Всех зови, хоть весь университет! — бахвалясь скорее перед собой, чем перед сыном, за неделю до свадьбы кричал в телефонную трубку отец. — Примем, уважим каждого. Трезвыми и голодными никого не выпустим. Эх и погуляем, сынок, эх и вжарим по бездорожью!

«Вжарить по бездорожью» было любимой поговоркой Тимофея Черния — колоритного, зычного, азартного и в то же время ловкого и осторожного в делах колхозных, где коммерческие нюансы часто не совпадали с отчетами, а у него совпадали, по уверению ревизоров, так что комар носа не подточит.

Было раннее утро. Алое солнце еще только поднималось над влажными купами молодой зелени, и мимо окон автобуса проплывали в прозрачном розовом свете укутанные в эту зелень пригороды — всё больше одноэтажные домики и дощатые заборы, но вскоре и они кончились. Кончилась и тишина, повисшая, пока рассаживались и вертели головами, выглядывая в окна, и под размеренный, с перебоями на подъемах, рокот двигателя послышался первый девичий щебет. Затем и парни заговорили, и вот уже прибаутки разнеслись, и смешок прокатился по салону. Наконец кто-то спросил:

— А свадебные песни все помнят?

И тотчас высокий девичий голосок затянул:

 

Коло Мариноньки ходили дівоньки.

Стороною дощик іде, стороною,

Над моєю рожею червоною.

 

— А Варя? Где Варя? — подал голос Валерий Давимуха, сидевший у передней дверки и дурашливо дирижировавший маленьким хором; вытянув шею, отыскал взглядом девушку, молчаливо и как-то отрешенно глядевшую в окно, пробежал по салону и сел рядом с ней. — Что же ты, запевай!

Варя, у которой накануне отъезда произошла пустяковая, но обидевшая ее размолвка с Костей, в эти минуты думала, невидяще глядя в окно, что они так и не помирились, что он не пришел на вокзал проводить ее и что все в жизни складывается нехорошо, скверно, тогда как она всегда была открыта и доброжелательна к окружающим ее людям.

— Ну что же ты! — жужжал рядом с ней назойливый Давимуха, и она, вовсе того не желая, все-таки поддалась, запела нежным, печальным голосом:

 

Ой, на морі хвиля, а в долині роса.

Стороною дощик іде, стороною,

Над моєю рожею червоною.

 

Ой, на горі жито, а в долині просо.

Стороною дощик іде, ще й дрібненький,

На наш барвіночок зелененький.

 

— Ой, что-то я затосковала, девочки! — сказала со вздохом новенькая хористка Наталка Горицвит в наступившей после пения тишине.

— А чему радоваться? — подала голос другая, плотно сбитая шатенка с темными, подведенными зеленой тушью глазами. — Выйти замуж — это как из бабочки превратиться в гусеницу: прежде порхала в небе, теперь по земле ползать станешь. Только и жизни, пока девкой была.

— Неправда! А как же любовь? — горячо возразила третья хористка, совсем юная, ясноглазая, восторженная, точно счастливый ребенок.

— Любовь — она до первой брачной ночи. А когда тебя в эту ночь… — не договорив, вторая недобро поглядела на притихшего Давимуху. — Ну а потом настанет долгая счастливая жизнь — как в книжках пишут. Я успела попробовать — на месяц хватило. Недаром свадебные песни, в общем-то, не совсем радостные — вернее, наоборот, — «совсем не…»

И затянула низким грудным голосом:

 

Ой у саду, саду вишенька зів’яла,

Там, де наша та Ганнуся та з нами співала.

Ой у саду, саду вишенька зів’яла — листячко опало,

Та ми з твоїм дівуванням та вже й розпрощаймось!

 

Несколько голосов тотчас подхватили — каждый с затаенной надеждой на еще несбывшееся, что ждет впереди, но непременно светлое и радостное, свое:

 

Ой, летить зозуля, да вишеньки верне,

Та вже твого дівування ніхто не поверне!

Ой, закотилось сонечко он там за горою,

Та розстаюся ж, моє дівування, ой, та навіки з тобою!

 

«Мое девичество никто не вернет… — думала Варя над словами песни. — Но почему — до первой брачной ночи, как сказала та, с зеленой тушью вокруг глаз?.. Даже если это что-то стыдное, но через это — к материнству, а значит — к любви, выше которой нет ничего, то выходит — и не совсем стыдное или совсем не стыдное, а только тогда, в такую ночь?.. И как это будет — первая ночь? Никогда не думала, даже мыслей стыдилась. И когда он… Костя впервые прикоснулся к груди, было неловко, стыдно или все-таки приятно? И что случится с нами еще, и как это будет, и будет ли вообще, и когда будет?»

Варя на мгновение закрыла глаза, вспоминания, как обмерла и покорно застыла, когда осмелился, а она молча позволила — сначала словно случайно прикоснуться через кофточку, затем расстегнуть пуговки и скользнуть рукой туда, к порывисто бьющемуся сердцу, и как потом было не понять, стыдно то, что произошло, или все-таки хорошо. И еще появилось сладкое чувство, какое случается, когда первый трудный шаг наконец сделан.

В Еленовке к автобусу вышел из конторы сам председатель Тимофей Григорьевич Черний, пророкотал, сияя на солнце позолоченными зубами:

— Милости просим к нашему шалашу! — и вручил водителю листочек с адресами, чтобы развез гостей на проживание по хатам. — Располагайтесь, отдыхайте, а в полдень за вами заедут — Богдан просил, чтобы спели, когда будут наряжать молодую.

Расселяли по трое-четверо в лучшие хаты Еленовки — все добротные, крытые шифером, со стенами из силикатного кирпича. В одной хате с Варей оказались Наталка Горицвит, юная, восторженная хористка со старомодным именем Серафима и шатенка с подведенными глазами, назвавшаяся Кариной.

— Я лягу у окна, — сказала Карина, оглядев большую комнату с двумя кроватями — одной у окна, другой у торца печки, украшенной изразцами. — Вот незадача — спать придется по двое. Хочешь со мной? — спросила она у Вари и добавила с улыбкой, увидев, что та смутилась: — Не бойся, во сне я смирная: повернусь лицом к стенке — и на одном боку до утра…

Варя недоуменно кивнула.

— Девочки, завтракать! — заглянула в комнату приветливая молодая хозяйка, вытирая рушником полные руки с закатанными рукавами цветастой сатиновой блузки.

Наталка и Серафима тотчас вылетели за ней. Но Карина, придержав за руку, сказала Варе с прежней какой-то горьковатой и как будто сожалеющей о чем-то улыбкой:

— Поссорились? Я видела, как ты высматривала кого-то на перроне, но никто не пришел. — И, опережая Варину попытку возразить, шепнула: — Не из-за чего пропадать, мир не перевернулся. Если нужна — явится, а если нет — и страдать незачем. Главное — тебе не обмануться.

— Никого я не…

— Я ни о чем не спрашиваю, — недослушав, сказала Карина, пожимая плечами и сводя к переносице выщипанные в тонкую нитку брови, — и мне, веришь ли, все равно. Только… кое-кому сейчас тоже не сахар, но киснуть на свадьбе — дурной тон. Лучше давай изобразим, что все у нас хорошо, — она фальшиво растянула губы и сыграла бровями, очевидно показывая, как надо изображать, — а там как-нибудь сложится. Или не сложится, что почти одно и то же.

И вполголоса пропела — не понять, сочувствуя Варе или посмеиваясь над ней:

 

На городі чорна редька,

Чорна редька, чорна редька.

Любить, мамо, мене Петька,

Мене Петька, ой, як любить!

Ой, мамо, що буде,

Як він мене не візьме?

 

«Так, собралась! — велела себе Варя, когда Карина вышла, и поглядела в зеркало, висевшее над изголовьем одной из кроватей. — Не хватало, чтобы остальные заметили и пожалели! Кто-то сказал, что жалость унижает. А лицо и в самом деле осунулось, и круги под глазами, будто ночь не спала. Не хочу ничьей жалости. И жалеть пока не за что, нет причины. Мало ли, что он…»

Тут она встряхнула головой, будто хотела прогнать подальше мысли о нем, пристально всмотрелась в свое отражение, затем распустила собранные на затылке жгутом волосы, разровняла, вздернула подбородок и, решительно постукивая каблучками, вышла из комнаты.

Завтрак пролетел весело и шумно, с прибаутками и задорным смехом. Даже Карина ухитрилась не сказать ничего такого, что испортило бы общее настроение, а шутила вместе со всеми и была приветлива и остроумна. Более же других щебетали Наталка и Серафима: они вертелись, точно дети малые, всё на столе хотели отведать, обо всем расспросить и расхваливали хозяйку, полные шея и щеки которой то и дело покрывались довольным румянцем.

— А что это? Деруны со шкварками? Из печи, да? Ах, какие деруны! — расхваливала одна, уплетая за обе щеки.

— Нет, ты попробуй ряженку! Первый раз вижу, чтобы — с корочкой, — вторила вторая, с вымазанными ряженкой губами и кончиком конопатого носа.

— Ешьте, девчата, наедайтесь, когда еще та свадьба будет! — угощала хлебосольная хозяйка и всё подкладывала на стол — то деруны из пузатого казанка, то краюхи ржаного домашнего хлеба, то выставляла кринку молока и приговаривала при этом: — А молочком запейте, утреннее молочко, с утра надоила.

После завтрака посидели немного у стола, что-то негромко напевали — и под конец Варя, у которой немного отлегло от сердца, спела модную в тот год «Золушку»:

 

Хоть поверьте, хоть проверьте,

Но вчера приснилось мне,

Будто принц за мной примчался

На серебряном коне.

 

— Ой, девчата, какие вы славные! — прочувствованно сказала хозяйка, подперев ладонью щеку, и глаза ее неожиданно повлажнели и погрустнели. — Все незамужние, да? Вот и поживите, пока живется. А влюбитесь, выйдете замуж — другая настанет жизнь, тоже хорошая, ничего не скажешь. Но все равно девичества жалко!

И все вдруг примолкли и вздохнули — каждая о потаенном, своем.

— Ну вот, посидели! — фыркнула Карина и с улыбкой толкнула Варю локтем. — Не знаешь, плакать нам или смеяться. А все это твое колоратурное сопрано!..

 

 

10

Две хаты стояли рядом, отгороженные невысоким дощатым забором. В одной обитал Тимофей Григорьевич Черний с женой Галиной и еще крепкой на вид матерью; в другую, соседнюю, перебралась после замужества старшая дочь Вероника. С тем чтобы соблюсти внешние приличия и совершить, как это принято в селах, свадебный обряд, Богдан разместился в отцовской хате, а Соню устроили у Вероники.

С утра пораньше муж Вероники Василий натопил крохотную баньку за хатой, Соню вымыли и ближе к полудню стали наряжать. Белое свадебное платье с кружевами и туфли были привезены из столицы, венок с воздушной фатой, который забыли привезти, Вероника, попеняв брату, заменила на тот, в котором несколько лет назад выходила замуж. Все это — и платье и венок — удивительно преобразило Соню, точно Золушку из сказки: глаза сияли на бледном, измученном переживаниями лице, кожа на висках, шее и открытой части груди светилась алебастровой белизной, руки в тонких перчатках были хрупки и нежны, как у девочки-подростка.

— Красавица ты наша! — приговаривала Вероника, что-то поправляя и прилаживая на невестке; Соня явно пришлась ей по душе, и все видели это во взглядах, в движении ловких рук, в любовном ее «Красавица ты наша!».

А Варя с подружками напевали то одну свадебную песенку, то другую. Когда же венок был наконец прикреплен к Сониным волосам, и она стала перед ними, красная от счастья и смущения, девушки закончили петь так:

 

Ой, а що ж то нам по нови сінях палає?

На молоденькій з барвінку вінок сіяє.

 

И Соня не утерпела — крутнулась на каблучках и посмотрела на себя в зеркальные створки стоявшего у стены трюмо.

Тут за окнами разлилась гармошка, ударил, с перезвонами бубенчиков, тугой бубен, засмеялись и затопали ногами явившиеся за невестой жених под руку со своими дружками.

— Ах ты боже мой! — всплеснула руками Вероника, что-то вдогонку пришпиливая на невестке. — Успели! Пойдем, милая, а то двери вынесут, с них станется! — И, точно мать, проводила ее теплым, ласковым взглядом.

На крыльцо первыми вылетели подружки и заслонили собою дверной проем, чтобы никто до срока не мог увидеть молодую. Но парубки обступали уже крыльцо, и первым важно шел свидетель жениха Валерий Давимуха. На лацкане пиджака у него приколот был искусственный букетик фиалок, глаза поблескивали, точно у кота на сметану, и весь он сиял и едва не хрустел, как новенький червонец. Несведущий гость мог бы подумать, глядя на него, что это и есть жених, если бы позади не виднелась фигура в черном и белом — Богдан Черний в новом костюме и белоснежной сорочке, в пестром галстуке и с маленьким букетиком в руках выделялся среди парней сосредоточенным, как бы отрешенным от происходящего видом.

— А тот, с букетом, жених! Который жених? Который?.. — завздыхали сельские девчата, глазевшие на веселое свадебное действо из-за забора.

И тотчас, смеясь и поигрывая глазами, подружки затеяли дурашливый торг с парнями, как издавна заведено на любой свадьбе. Требовали выкуп, и Давимуха запускал руку в увесистый кулек и раздавал девчатам конфеты. Но те упирались, кричали «Мало! Не отдадим!» — и он с притворным вздохом выгребал из карманов горсти монет и ссыпал в руки. Но мелочь быстро ушла, а выкупить невесту не удалось. Пришлось расплачиваться купюрами — кому досталось по пятерке, кому по трояку, кому по десятке. «Все, что нажито непосильным трудом», — плакался Давимуха, выворачивая для наглядности карманы.

— Ну так и быть! Вот она! — сжалились наконец подружки, и из-за Вариной спины явился некто в платье и с тюлевой занавеской на голове.

— Что такое? Подменили! Не та! — закричали несколько голосов.

Под хохот и гиканье тюль сдернули, и вместо нежного девичьего лица явились черные усики мужа Вероники Василия, нарядившегося под шумок в женское платье.

— Эх, где мой разлюбезный? Ау! — тонким сладким голосом крикнул ряженый, приплясывая и подмигивая, затем подскочил, дурашливо вытянул к жениху губы и смачно чмокнул воздух.

Но тут уж Вероника не стерпела — слетела с крыльца, протянула мужа веником по спине, и тот под общий хохот улепетнул, укрывшись за парнями, и послал оттуда супруге воздушный поцелуй.

— Ну так что же, — с прежней важностью сказал Давимуха, но видно было по его прыгающим губам, что он из последних сил сдерживает смех. — Жених — вот он, а невеста где? Выкуп получили — отдавайте невесту!

— Отдадим, если жених настоящий, не подставной, — ответила Варя, упершись в грудь Давимухе рукой и не позволяя подняться на крыльцо. — Какой у невесты цвет глаз, пусть скажет.

Невольно втягиваясь в эту игру, Черний твердо произнес: «Серые!» И тут подружки наконец расступились, Сонечка спустилась по ступенькам и стала напротив него, глаза в глаза. Богдан вручил невесте букетик, летуче, словно стыдился целоваться на людях, коснулся губами ее губ — и сразу гармошка залилась, ударил бубен, и под эти звонкие разливы они пошли со двора.

А на соседнем подворье, перед накрытыми столами, уже дожидались молодых с караваем в руках родители жениха Тимофей и Галина Чернии. У матери глаза были на мокром месте, отец, напротив, пыжился и выглядел донельзя довольным — сыном, караваем и всем происходящим в его семье и вокруг: на подворье, в Еленовке, во вселенной.

Когда процессия приблизилась и новобрачные поклонились родителям, Тимофей Григорьевич протянул сыну каравай, а Галина Леонидовна обняла и поцеловала зардевшуюся от смущения невестку. Слезливый поцелуй матери почему-то обозлил Богдана, с трудом, внутренне собравшись, переносившего эту «клоунаду» со свадьбой, и он сказал про себя, поджав губы и еще больше сузив и без того узкие, с рысьей желтизной глаза: «Вероника выходила замуж — мать даже слезу не проронила! А тут — Сонечка, золотая моя! С чего бы это, а, мама?»

Тем временем Тимофей Григорьевич широким жестом пригласил всех к столу — и застолье началось.

Сидя во главе стола с молодой женой и выполняя все, что требовали от него родня и веселящиеся гости — под хмельные выкрики «Горько!» целуя Сонечку, принимая подарки и конверты с деньгами, выслушивая пожелания любви и счастья, — Богдан трезво и холодно поглядывал вокруг, дожидаясь, когда «клоунада» закончится и можно будет идти спать. Кроме того, он с ревнивой неприязнью косился на Давимуху, целовавшего свидетельницу по неписаным правилам свадебного обряда. «Горько свидетелям!» — орал кто-то, Варя поднималась навстречу разохотившемуся Давимухе, и Богдан видел, что ей неловко, что она уводит глаза и каменеет скулами, тогда как Давимуха целуется все самозабвеннее, с молодецким жаром вжимаясь в ее губы своими пухлыми присосками-губами.

После первого стола объявили танцы. Гармонист, парень с корявыми, но очень ловкими и умелыми пальцами, завел что-то нежное и трогательное, и молодожены вышли в круг. Соня опустила на плечи Чернию невесомые руки, чему-то улыбаясь и запрокидывая к нему счастливое просветленное лицо; он же был бесстрастен, уверенно и умело вел молодую жену, а про себя думал: «Что за духи? Какой-то сладковатый, бабий запах! Кто посоветовал ей эти духи? Или давно пользует, а я только сейчас обратил внимание?»

Вслед за молодыми пустились в пляс и гости — под гармошку и бубен, с гиканьем и притопыванием — и, заводя и подгоняя пляшущих, гармонист так рвал меха, так метался пальцами по пуговкам и встряхивал пшеничным, мокрым от пота чубом, что разгоряченные девчата и молодухи взвизгивали от восторга и еще азартнее отбивали такт каблучками.

— Пойдем и мы… — попросила Соня, но Черний только покривился, и она с легким вздохом взяла мужа под руку и прижалась щекой к его плечу.

Пока плясали, незаметно стемнело, и в розовато-зеленом тлении заката наступила важная и торжественная минута: Соню усадили посреди двора на стул, и свекровь, осторожно выбирая из волос невестки заколки, сняла фату и повязала ей голову цветастым платком.

— Люби его, деточка, он хороший! — прошептала, указывая взглядом на Богдана. — Теперь ты не кто-нибудь ему, а жена.

Снова ударила гармошка, и под ее бодрые переливы гости потянулись в большую войсковую палатку, разбитую под яблонями, куда загодя было подведено электричество, а на столы выставлена чистая посуда.

— Прошу к нашему шалашу, гости дорогие! — выкрикивал изрядно захмелевший Тимофей Григорьевич. — У всех чарки наполнены? Кто там, в конце стола? — Наливай!

За столами зашумели, задвигались. Гулко звякнули полные чарки. Кто-то поднялся в дальнем углу палатки с тостом, но Богдан не разобрал слов: в это время исподтишка наблюдал, как Варя двинула локтем в бок Давимуху, по пьяному делу лезшего с поцелуями, и злорадно подумал о приятеле: «Что, облом? Слюни подотри! Не с той связался! Тоже мне друг, называется!»

Прошло еще с полчаса, а когда прозрачная мгла заклубилась в просвете палатки и в небе мигнул и рассиялся мохнатый Сириус, молодых проводили до крыльца отцовской хаты и затворили за ними двери. И гармошка с бубном умолкли, а оставшиеся, самые стойкие, гости пересели в конец палатки, стали улыбаться загадочнее и говорить тише.

— Наконец этот дурацкий балаган закончился! — обронил в сердцах Черний, когда вошли с женой в спальню с постеленной для них кроватью.

— Почему дурацкий? Мне понравилось, — попыталась возразить Соня, стаскивая с головы платок и с затаенной улыбкой оглядывая комнату, глухие шторы на окнах и горку подушек на белоснежной кровати.

Уставившись в пол и играя желваками, Черний не отвечал, а когда она несмело подступила и попыталась приласкаться, отвел руки жены и сказал, не считая нужным скрывать раздражение в голосе:

— Ты вот что, ты давай ложись. А я выйду покурю.

Но она против обыкновения удержала его подле себя.

— Погоди, постой! Я должна… — она на мгновение запнулась, но тут же подняла на него доверчивые глаза и докончила: — Я, кажется, беременна.

У Черния внезапно пересохло во рту, мысли спутались, а сердце будто окаменело, булыжником стукнуло изнутри.

— Что значит — кажется? — пробормотал осипшим голосом. — Точно или все-таки кажется?

А про себя добавил, сдерживая глубокий сожалеющий вздох: «Ну вот, еще студентом не побыл, не почувствовал, что это такое — студент, а чему-то уже конец. Молодости, беззаботности — всему! И вместе с тем начало новому, неведомому… Но молодец Варя: как двинула Валерке под дых!..»

Во дворе низкий женский голос негромко затянул «Ах, я сама, наверно, виновата…». Отвернув угол шторы, Черний выглянул в окно: яркий Сириус затянуло дымным облаком, но взамен холодно отливала багрово-платиновым пятном огромная, в полнеба, луна. «Какой-то кровавый отблеск! — подумал о луне он и невольно передернул плечами. — Впрочем, какой еще может быть в мае луна?»

Тихое всхлипывание отвлекло его, и, обернувшись, Черний встретился взглядом с горькими, полными обиженных слез глазами молодой жены.

— Что такое? — спросил с наигранным грубоватым нажимом. — У нас первая брачная ночь, а у кого-то глаза на мокром месте. Иди ко мне! Как эти пуговки на платье расстегиваются?..

 

 

11

Ночным поездом возвращались домой. Вагон был плацкартный, едва освещенный тусклыми синими лампочками. Когда кто-то с лязгом открывал двери и, покачиваясь, пробирался по проходу, вслед за идущим притягивало сквознячком запахи сжигаемого в титане угля и нечистого туалета.

В купе Варе досталась верхняя полка. Лежа на спине и слегка повернув голову, она видела, как, по-детски поджав ноги, подложив под щеку кулачок и сладко посапывая, спала напротив нее Серафима. Затем переводила взгляд на нижнюю полку, где, прикрыв локтем глаза, притворялась, что дремлет, ее новая приятельница Карина — или на самом деле заснула, как в глубокий сон провалилась? — сверху было не разобрать.

«Спят, — думала Варя с какой-то неясной затаенной грустью. — А я? Отчего не могу уснуть? Отчего не спится, и мерещится что-то, и тоска давит, тоска — отчего? Может, причина в чужой свадьбе или в том, что произошло после?»

— Чужая свадьба, — повторила неслышно, одними губами. — И после — что было после? Было что-то, потому остался неприятный осадок.

И, закрыв глаза, она стала вспоминать…

Почти сразу после того, как молодые ушли в дом, ускользнули со двора и девчата. Наталка и Серафима, сдружившиеся за время поездки, убежали вперед, и их смутные бледные силуэты были едва различимы на темной, кое-как освещенной редкими фонарями улице. Карина с Варей шли следом — и пока шли, облако, которое закрывало от Черния сияющий в вышине Сириус, растеклось в полнеба, залило и почти погасило луну, и потому приходилось замедлять шаг и пристальнее вглядываться под ноги, чтобы не споткнуться о какую-нибудь невидимую колдобину в тротуаре.

— Я смотрела, как невеста наряжается, и думала: придет за ней Богдан или не придет? — говорила Карина, поддерживая Варю под руку. — Знала, что придет, — куда ему в этой дыре деваться, а все равно думала. Потому что мой… — На мгновение она запнулась, затем продолжала, не называя имени: — Мой на регистрацию не явился. Мама, гости — у загса, на мне свадебное платье, а его нет. От обиды выскочила за первого встречного, а тот оказался скотом, каких мало, — едва ноги унесла. Никому теперь не верю, ни одному ласковому скоту! Чем ласковее сначала, тем подлее потом.

Варя молча вздохнула и легонько пожала локоть спутницы.

— Я иногда думаю, за что, почему со мной так? Может, потому, что сама когда-то была — оторви да брось: влюбляла какого-нибудь мальчишку и бросала? Зачем? Из любопытства: как это, когда возьмет за руку, обнимет, поцелует? Другие на лавочках обжимаются, а я чем хуже? Еще знать хотела — почувствую что-нибудь или нет? Вот и почувствовала, как это бывает, когда бросают или когда кулаком по селезенке. И просветление в голове: это тебе за тех, кого бросила! И поделом, да?

— Все прошли через подобное. Пора взросления: такого натворишь — потом вспоминать совестно, — сказала Варя, а сама подумала, что подобное и с ней случалось — и девичье любопытство, и первые поцелуи, и томление в ожидании любви.

Когда пришли, в доме уже светились окна: видно, хозяйка вернулась со свадьбы прежде своих постояльцев.

— Может, чайку`? Или простокваши? — спросила она, и по бледному утомленному лицу было видно, что спрашивает только из гостеприимства, а сама так наплясалась и столько сладкого вина выпила, что ноги едва держали — так бы и повалилась где стояла.

Чай пить не стали — сразу разделись и улеглись. Карина, как обещала, повернулась лицом к стенке и затихла, а Варя примостилась с краю, натянула до подбородка одеяло и принялась смотреть на потолок — там перетекали по выбеленной штукатурке неверные, призрачные полосы лунного света. Такой же лунной ночью ее провожал после выпускного вечера Митенька, волоокий красавец из параллельного класса. Он был строен, белолиц, с чувственными губами и мохнатыми ресницами, неплохо играл на гитаре, и одноклассницы млели и терялись в его присутствии, но Митенька делал вид, что никого не замечает, тогда как потихоньку волочился то за одной, то за другой.

На выпускном вечере Митенька танцевал с молоденькой, влюбленной в него пионервожатой, вел уверенно и слегка небрежно, а она глядела на него во все глаза. Затем они вышли из зала, и самые любопытные проследили, как в школьном коридоре, у дальнего окна, она со слезами на глазах убеждала его в чем-то, а он, засунув руки в карманы и вывернув подбородок, смотрел в сторону, за окно. Видели и то, как стукнула Митеньку кулачками в грудь и выбежала из школы, а он, насвистывая какую-то песенку, вернулся в зал как ни в чем не бывало.

Рассвет встречали за городом, в степи, на канале. Там, сидя на каком-то валуне, Митенька играл на гитаре и пел не сформировавшимся юношеским баритоном «Ты у меня одна» и еще что-то трогательное — и Варе нравилось пение, и что-то сладкое, радостное, но и смутное, как предощущение новой, взрослой жизни, волновало и тревожило ее в те предрассветные минуты. Она и не заметила, как пошла по широкой полынной тропке в сторону дома, — и в какой-то момент вдруг оказалось, что Митенька идет рядом и рассказывает о чем-то, а глаза его кажутся такими теплыми и глубокими в утренней сизой, прохладной еще полумгле.

Вокруг горько и дурманно пахло полевыми травами, улежавшейся по сторонам тропки пылью, то и дело порхали и распевали в кустах шиповника неведомые юркие птицы, где-то далеко за холмами поднималась и заполняла небо бледно-розовая, с голубыми и зелеными отливами полоса света. И от всего этого было так хорошо и странно на душе, и жизнь казалась загадочной и прекрасной, и Митенька оказался рядом с ней, разумеется, неспроста.

«Вот и у меня, вот и со мной что-то происходит! Не все же им одним! — думала Варя, не слушая жужжания Митеньки, но живо ожидая того, что, возможно, случится с ними дальше. — Интересно, как это будет? Как это — целоваться с парнем? Райка уже успела, и Марина — обе говорят: так сладко, что голова кругом. А он поцелует или нет? И что делать, как поступить? Ведь он какой-то… Неужели я ему нравлюсь? А он — мне? После пионервожатой и тех, других? Неужели — и я?..»

«Какая-то малокровная ты у меня! — говорила мать, брала за плечи и поворачивала ее, и всматривалась, и качала головой. — Может, врачам тебя показать? Или путевку выпросить в санаторий?»

Тоненькая и хрупкая Варя запаздывала в физическом развитии, и, когда подруги вертелись перед зеркалом и, хихикая, сообщали одна другой, что у них наливается и тяжелеет грудь и что раз в месяц что-то происходит, отчего можно не ходить в школу, она с тайным страхом думала: «А у меня? Почему ничего такого нет у меня? Может, со мной что-то не так, и я долго взрослею: груди едва намечаются, и раз в месяц ничего не происходит?»

Дальше и того больше. На медицинском осмотре в школе оказалось, что кое-кто из девочек живет уже взрослой жизнью, об этом шушукались, и всё намеками, непонятно — и снова Варя терялась: «Как это — жить взрослой жизнью? Без семьи и детей, и даже без любви? Главное — без любви?» Но и любви не случилось в те годы у нее: никто не встретился или не созрела еще для этого чувства?

И вот на выпускном вечере, в ночь перед рассветом, явился Митенька, а что с этим делать, Варя не знала. Но чувствовала: неспроста идет и берет за руку, и касается плеча плечом, и говорит, говорит, точно сказать хочет: «Ты у меня одна…»

Тут тропка незаметно нырнула в тень приусадебных садов, и в этой тени Митенька осмелел — остановился, приобнял, потянулся губами. «Ну вот, ну вот!» — подумала она, закрывая глаза и ожидая сладкого чуда, о котором так восторженно щебетали школьные подружки. Но пахнуло дешевым вином и табачными крошками, а чувственные с виду губы показались неумелыми и неприятными, очарование рассвета погасло, и холодная мысль мелькнула: «И это — то самое?.. Зачем? Будто дрессированный тюлень подал ласту, потом дохнул рыбьим запахом и ткнулся в щеку мокрой усатой мордой».

Тут гитара, закинутая Митенькой за спину, нежно тренькнула в тонком матерчатом чехле, и Варя едва не рассмеялась, окончательно придя в себя от той девической одури, которая тревожила ожиданием любви, неясной и, как оказалось, очень еще далекой.

— И что дальше? — отстраняясь, насмешливо поинтересовалась она; и, когда Митенька, засопев, снова надвинулся, попытался поцеловать ее в шею и при этом прихватить за бугорок маленькой груди, с силой оттолкнула его и с внезапной злобой сказала: — Иди к своей пионервожатой!

— Эй, что такое? — слегка опешив, пробормотал он.

— Что? Может, влюбился? Завтра свататься придешь?

— Скажешь такое — свататься! Я, может, сначала понять хочу… А ты — свататься! И оставайся, мимоза! Кому ты нужна такая!

Митенька ушел, покачиваясь, и через минуту скрылся в проулке между домами. А Варя, которую не оставляло чувство легкой брезгливости и стыда от прикосновения чужих рук и губ, сказала себе, что никогда, ни при каких обстоятельствах не позволит больше…

В это мгновение поезд качнуло, колеса загремели на стыках рельсов, и вместе с этим покачиванием и гулом воспоминания о первом поцелуе стали эфемерны и неуловимы, точно и не было никогда такого. Вместо этого Варя вдруг вспомнила о Косте и сказала себе с горькой улыбкой: «Никогда?.. Это смотря кто целует! Голову потеряла, едва поцеловал в первый раз… Зачем он не пришел на вокзал? Или у него ко мне — как у меня тогда к Митеньке?.. Нет, не может быть! Он любит меня! А я? И я люблю так, что даже самой не верится. Выходит — бывает, и такое бывает».

Варя вздохнула, ухватилась за поручень над полкой, улеглась удобнее и, отгоняя печальные мысли о пустой размолвке с Костей, снова принялась вспоминать о свадебном торжестве в Еленовке.

 

 

12

На второй день проснулись поздно. Разбудила хозяйка; она заглянула в комнату, раздернула на окне шторы и сказала:

— Спите, девчата? Я бы не будила, только за вами приехали.

— Это еще зачем? — недовольным тоном отозвалась Карина, оторвав заспанное лицо от подушки. — Опять к столу? Я свою норму вчера приняла, даже с перевыполнением. Никуда не пойду! Дайте лучше рассолу.

— Подобное лечится подобным! — донесся из-за двери голос Богдана Черния. — Кто сказал? Верно, Гиппократ. Я войду?

Тотчас раздался двойной взвизг, и Наталка с Серафимой попеременно закричали, натянув до подбородка одеяла:

— Не входи, мы не одеты! Сейчас встанем.

— Сразу бы так! Поторопитесь, автобус ждет, — засмеялся за дверью Черний. — Поедем в одно местечко — недалеко, сразу за селом.

— А что ты сказал про лекарство? — поинтересовалась Карина и хитро подмигнула Варе. — Может, полечимся, а после поедем?

— И полечимся, и еще выпьем — всё там.

Девчата торопливо оделись и вышли в гостиную — там сидел у стола Черний, небрежно развалившись и закинув ногу на ногу.

— Ты почему один? — удивилась Варя. — А Сонечка где?

— Ждет в автобусе, — как о чем-то разумеющемся ответил тот.

— Как в автобусе? Только поженились… Разве можно оставлять?..

— Ничего, пусть привыкает. Или прикажешь всю жизнь сидеть у одной юбки? — цинично усмехнулся Богдан. — Завтрак не нужен, — остановил он хозяйку, явившуюся с кухни с пирожками и кринкой молока, — на природе позавтракаем. У девчат ночной поезд: пока столы накроют, пока проспятся и придут гости, то да се, а девчатам ехать пора. Вот и подумал: посидим с ними на дорожку. Верно, красавицы?

И, не дожидаясь ответа, первым вышел из хаты.

— Недолго музыка играла! — с ехидной ухмылкой шепнула Карина, намеренно замешкавшись в дверях и пропуская Варю впереди себя. — Мой тоже, едва женился, завел пластинку: под юбкой сидеть не станет.

В автобусе, стоявшем подле калитки, уже сидели девчата-хористки, но не пели, как накануне, в день приезда, а переговаривались вполголоса, чтобы не потревожить отяжелевшего бледно-зеленого Давимуху, забравшегося на заднее сиденье и глядевшего на них болезненными мутными глазами из-под тяжелых припухших век. Увидев входившую в автобус Варю и припоминая вчерашние поползновения с поцелуями, он насупился, недоуменно дернул плечами и увел взгляд за окно.

Сонечка, сидевшая на переднем сиденье, улыбнулась и подвинулась к окну, освобождая место для мужа, но Богдан сел на боковое сиденье рядом с водителем, скомандовал «Вперед!» — и автобус мягко покатил по зеленой, утопавшей в садах улице.

За селом пошли распаханные, масляно чернеющие черноземы, за ними — невысокие взгорки, зеленеющие разнотравьем и неяркими цветами, затем за одним из взгорков открылась дальняя полоса леса, и перед этой полосой — молодая рощица, точно молоком облитая, сияющая на солнце ослепительно-нежной белизной. «Ах!» — воскликнул кто-то, и сразу за тем еще несколько человек воскликнули «Ах!» и в восхищении прильнули к окнам.

— Что это? Что там такое? Что за чудо! — вскрикнула Соня, щурясь от солнечного света и прикрывая козырьком ладони глаза.

— Черемуха цветет, — ответил Черний, довольный произведенным на гостей впечатлением от вида рощицы. — Красиво. Будто молоко кипит.

— Черемуховая кипень! — негромко, будто самой себе, произнесла Варя. — Там, наверное, запах неповторимый.

— Сейчас проверим, — все-таки услышал сказанное Черний и помахал девушке рукой. — Есть там одна поляна…

Притормаживая на извивах дороги, автобус скатился с взгорка, пересек по узкому мостику небольшую речонку и снова стал забирать в гору — туда, где было бело, свежо и благоуханно. А когда взобрался на плоскую макушку и притормозил у обочины, когда все вышли из автобуса и замерли на первом шаге, рощица подступила вплотную, еще девственная — не деревья, но и не кусты, вся в белоснежном кипении черемуховых цветов. А едва дорожная пыль осела и сквознячок-ветер унес едкий запах отработанного бензина, как тут же к ноздрям прихлынул густой, настоянный аромат, и отовсюду ударили соловьи, и одна и та же мысль мелькнула у каждого, что рай на земле — вот он, все-таки существует.

Осторожно, не без робости ступая по невысокой шелковистой траве и раздвигая низкие черемуховые ветки, вошли в эти райские чертоги и посреди них, на солнечной поляне, стали, негромко переговариваясь и вдыхая сладкий густой аромат, размещать на покрывалах припасы Черния. А невидимые соловьи все били и били, и слепило нежаркое майское солнце, и юные травы так ласково и нежно касались девичьих щиколоток, что кто-то не утерпел и засмеялся, а кто-то вытер украдкой растроганные глаза.

Соня хлопотала наряду с остальными и была то весела и улыбчива, то вдруг точно облачко омрачало ее лицо с бледной, почти прозрачной кожей.

— Какая-то она потерянная, — наклонившись к Варе, взглядом указала на молодую жену Карина. — Едва ножом не поранилась, уронила тарелку… Впрочем, я после первой ночи хотела только одного — убить скота и сбежать.

— Нет, она не потерянная, она хорошая, — шепнула Варя и замолчала, не зная, что еще можно сказать.

А себя спросила, смущенно розовея нежными скулами: «Первая ночь. Что может быть такого в первую ночь, чтобы… Или Карина преувеличивает, это не потерянность — что-то другое, какое-то новое состояние? Но какое?»

— Девочки, что вы там секретничаете? Давайте к нам, поляна накрыта, — оторвал ее от сокровенных мыслей голос Черния.

Варя подняла глаза; Богдан смотрел на нее пристально-настороженным взглядом, точно догадывался, что минуту назад не очень хорошо говорили о нем.

Когда расселись вокруг покрывала, уставленного судками с закусками, и налили по первой стопке, бледно-зеленый Давимуха на правах свидетеля сипло прокричал, морщась от ударившего в ноздри запаха спиртного:

— Горько! Ох как горько!

— А если сегодня без выкриков и поцелуев? — перебил его Черний. — Просто посидим, споем — когда еще выпадет такой черемуховый день!

А день и вправду выпал на загляденье.

И вскоре потекли неспешные песни, еще яростнее защелкали соловьи, и солнце зависло в бледно-голубом небе, точно уходить не желало. А когда по чутким вершинам пробегал ветерок, ветки легонько трепетали, и с высоты сыпались, кружась в воздухе, летучие, как снежинки, черемуховые лепестки.

Варя поймала один лепесток и еще один, подняла на ладони к лицу и загадала: если досчитает до десяти и ветер не сдунет их и не унесет, то быть им с Костей вместе. «Раз, два три…» — и сердце екнуло: по руке скользнул не ветер — сквознячок. Но и от того, что едва скользнул, один из лепестков дрогнул, сдвинулся к пропасти, но задел по пути другой, малый лепесточек, и прилег, удержался, прижавшись к малому. «Восемь, девять, десять!» — и она тихонько засмеялась, накрыла лепестки другой ладонью и поднесла к губам. Затем поднялась и пошла между кипевшими, полными жужжания насекомых и птичьих трелей черемуховыми кустами. Ей хотелось побыть одной, укрыть в кармашке платья два счастливых лепестка, хотелось порадоваться тому, что наворожила в этой дивной рощице, а еще — закрыть глаза и увидеть Костю, увидеть как наяву, руки его вспомнить и губы, и серые внимательные глаза. А для этого соглядатаи не нужны — только наполненная жизнью тишина и пенная кипень, и аромат набирающей силу девичьей весны.

Сколько времени Варя пробыла так, между явью и чувством, — десять минут, полчаса, вечность? — она не ощущала, но вдруг негромкий голос Черния заставил ее открыть глаза и обернуться.

— Вот ты где, Варвара-краса, длинная коса! — произнес он, темнея и без того черными омутными зрачками. — Прячешься? От кого? Может быть, от меня?

«Вот еще!» — хотела сказать она, но сдержалась — только насмешливо дернула плечами и, вздернув подбородок, пошла было мимо него к поляне, но Богдан, темнея лицом, смуглым, как у цыгана, заслонил дорогу, схватил ее за плечи и с силой притянул к себе.

— Ты что? Ты зачем? — вскрикнула негромко она, потому что жесткие пальцы Черния болезненно впились в кожу, но уже в следующее мгновенье, всё осознав, прошипела прыгающими от злости губами: — Руки убрал! Не уберешь — ударю!

— Бей! — вздохнул тот понуро и разжал пальцы, но не отступил — упрямо тряхнув липким чубом, навис, ожог отчаянным аспидным взглядом и забормотал сумбурно, отрывисто, горячо: — Разве не видишь: я давно тебя… только о тебе… Бей! Ничего не нужно, всё брошу, только бы — вместе!..

— Пусти! Выпил — иди проспись! Сонечка там, а ты вот что…

— Что Сонечка? Есть Сонечка — и нет Сонечки… — сказал, отступая, и, когда Варя прошла мимо него, торопливо выдохнул ей в спину со злобой и нутряной, не ведомой прежде горечью: — Какая-то она… мышь серая со своими добродетелями. Что хочешь с ней делай: хочешь — верти, хочешь — поставь в угол. В сон возле нее тянет. А иногда так бы и влепил оплеуху: что же ты такая — ни рыба ни мясо!

Когда вернулись на поляну (сначала Варя, а через несколько секунд за ней и Черний), казалось, никто не заметил недолгое их отсутствие. Пели, сбившись в кружок: «Три слова, будто три огня, придут к тебе средь бела дня…» Вернувшийся к жизни после нескольких целебных стопок Давимуха и глазом не моргнул — томно лежал на траве, вытянув ноги и положив голову на колени млеющей Серафиме. Даже проницательная Карина не взглянула на этот раз на Варю с укоризной, а выводила вместе со всеми «Как будто парус — кораблю, три слова: „Я тебя люблю…“».

Но от этого было еще неприятнее и почему-то стыднее. Присев на край покрывала и чувствуя, как лицо и шея покрываются виноватым румянцем, Варя, сама того не желая, поискала глазами Соню и тотчас натолкнулась на встречный, немо вопрошающий и горестный, будто у потерявшегося ребенка взгляд…

 

 

13

На съемной квартире, в чужой жесткой кровати лежал, закинув руки за голову, Черний и дожидался, пока Маргарита Павловна приготовит в кухне, как она выражалась, перекусон. Обычно это были яичница с корейкой или омлет, а если Богдан торопился, ограничивалась кофе с черным шоколадом. И, лежа теперь, он улавливал доносившиеся из кухни звуки — позвякивание посуды, шарканье тапок по линолеуму — и долетавшие запахи разогретого масла, корейки и глазуньи, сдобренной специями и перьями зеленого лука.

Ему было хорошо и покойно, как только может быть хорошо и покойно человеку, за последние годы обвыкшему здесь, на съемной жилплощади, в видавшей виды кровати, с чужой женой, которая намного старше его. И не хотелось думать о том, о чем не раз думал вне этого жилища, — что пора бы оборвать эту связь с увядающей матроной, что связь эта не то чтобы тяготит, но представляется напрасной, без страсти и того влечения, которое зачастую сильнее рассудка и осторожности. Но время шло, а ничего не менялось, и он сам не понимал почему. Ведь не ансамбль «Мальвы», где все еще пела Варя, удерживал от разрыва: после прошлогоднего избрания судьей одного из столичных районных судов он вынужден был уйти из ансамбля. Избрание произошло вопреки установленным правилам, без требуемого стажа работы по специальности — вещи неслыханной и неправдоподобной. Но кто-то из сильных мира сего приложил к этому руку — и чудо случилось. Пришлось, правда, кое-что изменить в жизни, отказаться от некоторых студенческих привязанностей и привычек. Но Маргарита Павловна, потерявшая голову от запоздалой любви, безрассудная Марго осталась — и это было необъяснимо, но хорошо, а раз хорошо, значит, верно.

Так думал он и теперь, дожидаясь перекусона — вошедшего у них в привычку ужина после часа воровской, незаконной любви.

— Еще десять минут! — крикнула ему из кухни Маргарита Павловна. — Гренки пожарю, и будем есть.

— Гренки-дренки, чудо-гренки, будут гренки, тра-та-та! — пропел он негромко, ладонями отбивая такт по одеялу.

Потом взглянул за окно — там накапливалась вечерняя синева, значит, снова явится домой за полночь, и жена встретит его с молчаливым упреком в робких влюбленных глазах, но, как обычно, ни о чем не спросит, потому что он не любит, когда спрашивает о судейских делах и особенно о том, почему допоздна задерживается на работе. «А женился бы на Варе — не валялся бы здесь, а летел домой со всех ног!» — мелькнула мысль, которая появлялась всякий раз, когда вспоминал о жене и доме.

После того злосчастного случая в черемуховой роще он приложил все усилия, чтобы помириться с Варей. Исхитрился и привлек к этим попыткам Соню, да так повернул, что те сдружились, — и после рождения дочери жена как само собой разумеющееся позвала Варю, шепнув запретное слово на ухо, в крестные. Правда, заодно пришлось принимать в доме и Костю, с которым Варя, как и прежде, встречалась, а он и не отлипал, сволочь, и предложение не спешил делать.

«И что она в нем нашла? — размышлял, глядя на эту пару, Черний. — Ну смазливый, как девица, ну стишата пишет — только никто не печатает. Ходит в одном костюме, а гонору, будто не графоман Константин Григорьев, а самое малое Александр Сергеевич Пушкин!»

Но, чтобы не отпугнуть Варю от дома, он затаился, уверяя себя, что это до поры, и все повторял детский стишок с двояким смыслом: «Вдруг какой-то старичок-паучок нашу муху в уголок поволок». И Варя, бывая у них с Соней в гостях, посреди беседы за чаем или игры с крестницей словно электрический сквознячок ощущала между лопаток, внезапно оборачивалась и натыкалась на его пристальный взгляд из-под тяжелых прищуренных век.

Его размышления прервала Маргарита Павловна.

— Ну что же ты, все готово! — позвала откуда-то из кухонных глубин она, затем не утерпела и, пришлепывая тапками, стала в дверном проеме. — Поднимайся! — И шутливо прибавила, обыгрывая его имя: — Возлежишь как богдыхан!

«Богдыхан? Почему бы и нет! — подумал Черний с ухмылкой. — Хотя черт его знает, кто такой этот богдыхан. Какой-нибудь восточный правитель или даже император? Но все равно занятно: Богдан — богдыхан!»

И он пружинисто выпрыгнул из постели и стал неторопливо одеваться, осознавая при этом, что Маргарита Павловна не уходит — с порога любуется его молодой, подтянутой, спортивной фигурой.

Сели ужинать. В основном наседал на еду проголодавшийся Черний, а Маргарита Павловна, подперев щеку, смотрела влюбленными материнскими глазами.

— Вкусно? А твоя курица — она тебе готовит? Умеет что-нибудь? Или только яичницу на завтрак? — поинтересовалась со вздохом.

— Моя курица занимается ребенком, — ответил со скрытой досадой Черний. — Если не забыла, она молодая мать. А яичницу да, яичницу умеет.

— Неужели? Молодая мать? Малахольная она у тебя, вот что!

Перестав жевать, Богдан с недоумением поглядел на матрону.

— Какая муха тебя укусила? Я в своей семье как-нибудь сам разберусь. Или прикажешь уйти?

— Куда ты денешься! Уйдет он… — И матрона ласково потрепала его по волосам. — Жалко мне тебя: мыкаешься, как бездомный. От нее уйди, эта кузочка до добра не доведет. Или хитра, себе на уме, или дура, каких мало.

Черний нахмурился, поиграл желваками, затем решительно оставил от себя тарелку и поднялся из-за стола.

— Всё, сыт! Когда еще доберусь, а за окном ночь.

— Вот уж и слова не скажи! Станешь в суде так подскакивать, ни одно дело до ума не доведешь. — И уже в прихожей, поймав за руку, ткнулась ему в грудь лицом и задышала со всхлипом. — Ну вот, ну вот!.. Ты не обижайся, я не со зла. Просто обидно: всё не так, всё мимо, мимо…

Он сказал, что не обижается, бегло поцеловал матрону в губы и вышел.

И, едва вышел, ночь сразу же прихлынула к нему теменью, проколотой мириадами звезд, освещенной горящими повсюду окнами домов и тлеющими на тротуарах фонарями. В мгновенной растерянности Черний остановился и посмотрел сначала в одну сторону улицы, затем в другую — и сразу за тем произнес про себя пушкинскую строку: «Куда ж нам плыть?» И в самом деле — куда? В съемной квартире за спиной светилось холодным искусственным светом чужое окно; впереди, по ту сторону улицы, рдела огромная буква «М» — там был глубокий лаз под землю, грохот поездов, голый мрамор станций, бегущие, без начала и конца, ступени эскалатора — то был путь домой. Куда — вперед или назад? Вот если бы бросить всё — и к Варе, к Варе! Одна только незадача: можно вперед и назад можно, вот только туда, куда больше всего тянет, пути нет. Потому что изначально выбрал ту дорогу, по которой шел.

«Ну что, в преисподнюю? — мрачно пошутил он и стал спускаться по ступеням в подземный переход, к станции метрополитена. — Там сухо, тепло — самое место мыкающимся бездомным. Надо же было Маргарите выдумать такое! Жалко ей, видите ли, меня! С чего вдруг? Незачем, ни к чему!»

Медный пятак, опущенный в щель, зловеще звякнул в металлическом нутре турникета; вздрагивая и поскрипывая, повлекла в холодно освещенные глубины лента эскалатора, с сиплым выдохом отверзлись и захлопнулись за спиной двери вагона — и тоннель стремительно надвинулся и поглотил всех, несущихся в гулком потустороннем мире. Сразу за тем стали зеркальными окна, отражая едущих, но так отражая, как будто неслись в никуда бледные бессловесные тени, но не люди. И казалось, явись среди них суровый Харон, каждый безропотно вложил бы в руку перевозчика монету — плату за проезд в один конец без надежды когда-либо вернуться обратно. «Стикс не потечет вспять, — всматриваясь в мертвенные отражения, с унынием вздыхал он. — Сойти, на первой же станции сойти!» — промелькивала вздорная мысль, но он только сильнее сжимал поручень вагона и упрямо несся вперед.

Соня встретила его, приложив палец к губам: это означало, что девочка спит, затем встала на цыпочки и летуче поцеловала в щеку. При этом Черний заметил, что жена хочет о чем-то спросить, но не решается, и сказал про себя: «Браво! И незачем тебе спрашивать, а мне — отвечать!»

Поводя плечами, он неторопливо сбросил пиджак на руки Соне, взялся за узел галстука и тут увидел, что ноздри у жены слабо затрепетали, тотчас всё понял и, опережая возможный вопрос, небрежно обронил:

— Насквозь пропах, да? В метро какая-то пьяная девица прислонилась, а духи у нее тошнотные, будто антифриз. Придется проветривать пиджак на балконе.

А про себя подумал: «Говорил же, просил Маргошу: „Не брызгайся, как дешевка! Духи у тебя с каким-то неистребимым липким запахом — в два счета Соня учует. И что тогда? Нужны мне эти разборки?“».

— Пьяная? В метро? — недоверчиво сказала Соня, приближая лицо к пиджаку и сразу отстраняясь, точно запах духов и вправду был ей неприятен. — Распущенная какая!

— Не то слово!

Но Соня уже спохватилась, покраснела и поспешила уточнить:

— А может, ей стало плохо? Может, надо было — к врачу?

— Дежурный ее доставит куда надо: к врачу или улицы подметать. — И, вспомнив о чем-то важном, чего знать жене не полагалось, выхватил у нее из рук пиджак. — Погоди, я сам!

На балконе, плотно притворив за собой остекленную дверь, присел на корточки, чтобы Соня не могла увидеть изнутри, вынул из кармана плотный конверт, взвесил на ладони и, поддев незакрепленную доску пола, положил в жестяную коробку из-под печенья, к таким же конвертам, припрятанным в коробке ранее. «А всё Николай Прокофьевич, долгой тебе жизни, дружище!» — улыбнулся потаенным мыслям, припоминая желтоватые змеиные глаза и обтекаемые речи адвоката Омельченко, который явился однажды под вечер с бутылкой коньяка и, когда уже допивали коньяк, запершись в совещательной комнате, вдруг сказал, трезво и осознанно, переходя на «ты»: «Хочешь, буду твоим адвокатом? Что сие значит? А вот что!» — и положил на стол конверт, такой же, какой Черний спрятал сейчас у себя на балконе.

От ужина он отказался, сказал, что поздно уже. А когда легли в постель и, одной рукой обнимая жену, другой он отстранил ее робкую ласкающуюся руку со словами «Устал. В другой раз», Соня шепнула со вздохом:

— Совсем забыла: Варенька приходила. У нее наконец все сложилось как нельзя лучше: выходит замуж. Я так рада!

— Вот оно что! Этот стихоплет все-таки решился? — пробормотал он сквозь зубы.

— Оказывается, там родители были против. Костя уговаривал, а они ни в какую — мол, сначала надо встать на ноги. Вот он в последний раз собрал вещи и — с ней приду или не вернусь никогда. Они и на попятную. А узнали, что Варенька поступила в аспирантуру, сразу снизошли: пусть перебирается к нам, всем места хватит. Костя признался: там мать колотила, такая клуша! А отец — он хороший, он…

— Давай спать! — со злыми нотками в голосе прервал жену Черний. — Говорю, устал как собака. Пусть женятся, сходятся, расходятся — попутного ветра в спину! — И выдернув руку из-под головы Сони, повернулся лицом к стенке и затих.

— Мне казалось, она нравится тебе, — выдохнула ему в затылок жена, затем придвинулась и поцеловала в редеющее темечко теплыми губами.

«Креститься надо, ежели кажется! А Варя — черт с ней, с Варей! — все сильнее наливаясь злобой, горячился он. — Пройдет год-другой, разбредемся по жизни — и забуду о ней. Не таких забывают! Зато у меня… У меня будет все что захочу. Еще пожалеет, дура, но будет поздно!»

— Ты не спишь? — негромко спросила жена через несколько минут. — Я вот еще что…

Но Черний не отозвался, и она, стараясь не шуметь, приподнялась и поправила на нем одеяло.

 

 

14

Председатель суда одного из центральных районов столицы Богдан Тимофеевич Черний пребывал в отличном расположении духа. Правда, это не мешало ему хмурить брови, говорить отрывисто, лающе, как шептались в канцелярии суда секретарши, а ему незамедлительно донес Ян Казимирович Невядомский, судебный исполнитель и по совместительству соглядатай.

— А что еще говорят? — поинтересовался Черний, болезненно-чуткий ко всему, что касалось собственной персоны.

— Почти ничего — опасаются. Калерия всех остерегает: «Тс! Узнает — неприятностей не оберешься!» Лидия: «Не стоит бояться, он (то есть вы) скоро уйдет, ему в Верховном суде уже место приготовлено». А Сима, самая наглая: «Больно он (то есть вы) прыткий, на одном месте не задерживается». И, стыдно сказать, прибавляет: скатертью дорога! — И, пытливо заглядывая в глаза: — Надо бы пресечь, Богдан Тимофеевич! Служат в государственном учреждении, и вдруг такое…

— Пусть служат, Ян Казимирович. Что тут скажешь: женщины и есть женщины, никакой крамолы, одна радость — позлословить.

А тем временем подумал: «Кажется, Симе в этом году отправляться на пенсию? Надо бы подсобить, чтобы ни на день не задержалась. Калерия дура, каких мало, пусть дальше опасается. А Лидочка… Не ожидал: разболтала, о чем говорить пока не стоит. Тут сам виноват: не выдавай секретов даже тем и прежде всего тем, с кем со скуки пошалил раз-другой. Надо бы избавиться от нее половчее».

И вот теперь, барабаня пальцами по тоненькой папке с личным делом секретаря судебного заседания Лидии Самойленко, он говорил себе: «Браво! Придумал! Прощай, Лидочка! Надо всего лишь переговорить с командиром стрелковой дивизии Степаняном — тем самым, с которым не раз выпивали в закрытой сауне, — чтобы откомандировал ее супруга, капитана Самойленко, куда подальше, с глаз долой. И никуда не денешься — поедешь, Лидок, вслед за ним. А ведь как начиналось — забавная вышла интрижка, страстная!»

В тот день, ближе к вечеру, она дробно постучала костяшками пальцев в двери, заглянула, вошла и в нерешительности замерла на пороге кабинета.

— Что вам, Лида? Что-то срочное? — спросил он тем самым лающим недовольным тоном: не любил, когда сотрудники являлись без приглашения.

— Простите! Я, наверное, пойду, — торопливо ответила она, но с места не двинулась, только лицо от волнения становилось то голубовато-бледным, то бордовым.

И он подумал тогда: что-то у нее случилось, какая-то неприятность. И еще подумал, что волнуется она по-женски трогательно, почувствовал к ней мгновенную симпатию и движением руки поманил подойти поближе.

— У меня… Я хотела…

В ее тонких пальцах была шариковая ручка, и она нервными, рваными рывками то откручивала, то завинчивала пластиковый колпачок. «Как такое случилось, что не замечал ее раньше? — упрекнул себя он, поднялся, усадил женщину на стул, при этом ощущая легкую, сладострастную дрожь в пальцах от прикосновения к ее плечам. — Все-таки бывают в жизни прозрения!»

— У вас что-то произошло? Говорите, раз уж пришли. Я совсем не страшный, поверьте! — произнес вкрадчиво, думая про себя: «Хорошенькая какая!»

Оказалось — вздор, женские страхи: муж Лидии, капитан Самойленко, будучи изрядно навеселе, повздорил с заместителем начальника штаба полка и для убедительности приложил к своим доводам крепкую мужскую руку.

— А почему — ко мне? — поинтересовался он, и Лидия простодушно ответила, что несколько раз видела в его кабинете комдива Степаняна.

И Черний обещал попытаться, прибавив не без лукавого комплимента: нельзя, мол, отказывать такой очаровательной женщине!

— А, этот Отелло! — усмехнулся Степанян после очередной рюмки в сау­не. — Ладно, пусть живет. Выговора с него довольно? Представляешь, приревновал жену: вроде кто-то видел ее с кем-то не там, где надо… Постой, а тебе зачем? Или это ты засветился?

— Если бы! Эта дамочка в суде работает. Если честно, я в ее сторону и смотреть не думал: сидит в канцелярии такая себе серая мышка. Она, хочешь знать, секретарем у моего зама. Но с ним вряд ли: Лев Аркадьевич уже в том возрасте, когда не по бабам, а канареек дома разводят.

А про себя воскликнул: «Ну и Лидочка! Интересно, куда эти стройные ножки ходят?»

Через несколько дней, в конце рабочего дня, Лидия снова появилась в его кабинете — на этот раз увереннее, после короткого стука, и на красивом ее лице он тотчас разглядел ту откровенную, понятную опытным мужчинам улыбку, после которой и слов никаких не надо. Обойдя стол, она произнесла «Спасибо!» и, наклонившись, пахнув дорогими духами, вдруг поцеловала его в щеку. Затем поставила у ножки стола пакет, из которого сразу высунулась темная коньячная бутылка, и, отойдя на шаг, повторила с той же улыбкой:

— Спасибо! Я вам так благодарна!

«Уйдет или нет?» — мелькнула у него возбужденная мысль, и, когда не ушла, сказал со сладким предвкушением неизбежного:

— Коньяк? Не надо было… Но, если принесли, выпьем вместе. — И, ко­гда она понятливо, с опаской оглянулась на дверь, добавил с усмешкой: — Не здесь. После работы, у сквера… Буду на своих «жигулях»…

В тот день он повез Лидию на «конспиративную» квартиру: Маргарита Павловна была на гастролях, и любовное гнездышко уже вторую неделю как пустовало. В прихожей он молча прижал Лидию к косяку и облапил, затем, отставив коньяк, принялся расстилать постель, а она ускользнула в ванную. «В тихом омуте…» — ухмылялся при этом, вспоминая, с какой готовностью эта шалашовка поддавалась его бесстыдным ладоням, как раздвигала свои алые губы и высовывала змеиный трепещущий язычок и какими сумеречно-подплывшими были зрачки ее малахитовых глаз. А когда вышла, обернутая под мышками широким полотенцем незабвенной Марго, он потянул за край — и открылось, что все в ней ладно, кроме бесформенных плывущих грудей, — и тогда возбуждение не прошло, а только усилилось. И, уплывая в нирвану, он сказал себе, при этом вспоминая почему-то Соню: «Грех сладостнее во сто крат, чем пресная праведность! Живем на земле, а небеса — они где-то там».

— Ложись! — велел он, дрожа губами, и она тотчас легла на спину и развела колени.

«А ведь могла обойтись одной благодарностью, у меня и в мыслях не придумалось бы иное, — оглаживая упругое тело с чистой молочной кожей, думал Черний. — Но получилось неплохо. А капитану надо было начистить физиономию жене, а не тому штабисту. Но как изгибается „тихоня“, вьется как — змея змеей!»

И навалился, придавил это тело, теряя память.

А через несколько дней Маргарита Павловна, вернувшись с гастролей и наведавшись на съемную квартиру, обнаружила дешевый женский браслет, забытый Лидочкой под подушкой. Скандал вышел неимоверный. Матрона рыдала сухо, без слез, с волчьим подвыванием и всхлипами. Она запустила в любовника кухонный нож, так что лезвие пропороло обивку мягкого уголка, и потребовала вернуть ключи от квартиры, затем одумалась и умоляла взять их обратно. А под конец упала ему на грудь и бормотала, точно в забытьи: «Все что захочешь, только не оставляй! Все что захочешь! Что захочешь!..»

Так, вспоминая, Черний еще раз открыл папку с личным делом Лидочки Самойленко и повторил про себя: «Прощай, Лидок!» Но все ее прелести тут же стали перед глазами, и он подумал, что хорошо бы напоследок устроить прощальную встречу: он, она — и слетающее с нее, точно змеиная кожа, банное полотенце…

От этих приятных мыслей Черния отвлек приход адвоката Омельченко. Проскользив, как полотер по паркету, Николай Прокофьевич грузно уселся, выложил локти на приставной стол и кулаками подпер пухлый подбородок. Внимательные, цепко-сладкие глаза в сиянии настольной лампы плеснули желтизной, и Черний подумал, что адвокат, вероятно, страдает постоянными приливами желчи.

— Что наши дела? — спросил, видя, что Омельченко явно не торопится говорить.

— О-хо-хо! — вздохнул тот и с опаской оглянулся по сторонам, словно из стен торчали чужие любопытные уши. — Душно здесь как-то, воздуха не хватает. Может, глотнем на балконе по капле кислорода?

Вышли на балкон, в водянистую весеннюю слякоть. Балкон был старый и широкий, как и все старое, приземистое, как будто расползшееся в ширину здание суда, с толстыми балясинами и потрескавшимися от времени и влаги перилами. Ухватив отвороты пиджака и зябко прикрыв ими горло, Николай Прокофьевич мельком поглядел вниз, на подернутую сырым туманом улицу, и продолжал уже иным, деловым тоном:

— А дела наши таковы: клиент платить отказывается. Вернее, платить-то согласен, но просит существенную скидку — мол, кризис, фирма на грани банкротства и все такое.

— Сколько? На какую сумму готов?..

Адвокат пожевал губами, приблизил лицо к Чернию и зашептал тому на ухо, при этом возведя глаза к небу и помаргивая от влажных, налипавших на ресницы снежинок.

— Нет уж, сядет! — жестко оборвал это шевеление губами Черний. — Забудьте о нем, больше никаких контактов!

— А если еще раз?.. Мне кажется, он просто торгуется, а как почует за плечами жареного петуха…

Они пошептались еще несколько минут, но вскоре губы у обоих стали синеть, и они вернулись в кабинет, по ходу притопывая башмаками, чтобы сбить налипший на подошвы снег.

 

 

15

Поднимаясь на свой этаж, Черний столкнулся с квартирантом бывшей хозяйки, Эммы Михайловны. Молодой человек был высок, худ, с подвижным бугром большого кадыка на длинной шее и глазами подслеповатого кролика из какого-то мультфильма.

«Мельчаешь, матушка! — самодовольно ухмыльнулся Черний, уступая своему преемнику дорогу, и тут увидел свое отражение в остекленной двери подъезда. — Все-таки несопоставимо: какой-то он петушок с вылинявшими перьями».

Он понимал, что льстит себе, что за последние годы раздобрел, чуток оплешивел на затылке, обзавелся брюшком, но вместе с тем смотреть вокруг себя стал еще проницательнее, еще требовательнее — как если бы рентгеном людей просвечивал.

— Как поживает Эмма Михайловна? — зачем-то поинтересовался, уже разминувшись с квартирантом. — Не болеет ли? Давно не виделся с ней.

Тот остановился в дверях, переложил пакет с мусором из одной руки в другую и сказал, несколько заикаясь и пришепетывая:

— Спасибо, всё хорошо. Хотите, передам, что вы спрашивали?

Черний кивнул и с невинным видом продолжал:

— А кофе? Она так же подает по утрам кофе в постель? Я предпочитал без сахара. А вы?

Преемник тотчас скис, нервно сыграл челночным кадыком, уронил на пол пакет, и оттуда выкатились пузырьки от лекарств, пивные бутылки, банки из-под консервов.

— Ладно, живи, студент! — благосклонно произнес удовлетворенный разговором Черний, церемонно кивнул и начал подниматься по ступеням на свой этаж.

На лестничной площадке он остановился и прислушался: из-за дверей доносился веселый детский смех дочери; и доброе счастливое лицо Олечки, так похожей не на него, Черния, а на ее мать, Соню, заставило хорошо, тепло улыбнуться. «Вот главное, что может удержать мужчину возле нелюбимой женщины, — подумал он. — Если не считать еще кое-каких мелочей».

Тут он различил чужие взрослые голоса — в квартире кто-то пел под гитару — и, пытаясь сообразить, кто бы это мог быть, открыл дверь своим ключом, вошел и, едва переступив порог, воскликнул про себя с невольной улыбкой: «Варя!»

Они давно не виделись — около полугода, и Черний, вспоминая о ней, всякий раз думал, что жизнь устроена непредсказуемо и подло и часто самые необходимые люди вдруг исчезают, точно и не были никогда рядом, а пустые и ненужные остаются и маячат, и мозолят глаза, наполняя бытие пустотой. Сам он не пытался найти ее, знал только, что живет у родителей мужа, где-то в заречном спальном районе, что окончила аспирантуру и больше не поет в ансамбле «Мальвы». Чистый голос, колоратурное сопрано — и не поет…

— Ах! — вылетела в прихожую Олечка, прервав его мысли, подбежала, обхватила руками его колени, а когда затормошил, подбросил ее к потолку и, поймав, поцеловал в пухлую щечку, выпалила: — Мама Варя пришла! Она мне зайца подарила, зайца-побегайца! Я покажу, я сейчас!..

И унеслась в комнату.

Вместо нее в прихожую вышла Соня, по привычке взглянула, каков он — весел, озабочен или сердит, что бывало чаще и приучило ее к определенной сдержанности: сначала всмотреться, а потом обнять или молча дожидаться, как поведет себя и что скажет. Затем произнесла громче и веселее обычного, очевидно, давая ему знать о гостях, а им — что пришел домой хозяин и муж:

— А вот и наш папа! — И, что-то для себя поняв в выражении его глаз, все-таки приблизилась и летуче поцеловала.

После рождения ребенка Соня из бледного нерешительного подростка превратилась в интересную молодую женщину с плавными чертами лица и всей фигуры. Но сейчас, как случалось и в иные вечера, Черний поморщился от прикосновения губ жены и подумал: «Какой-то сырой, безвольный у нее поцелуй! И что за платье надела — в обтяжку, и коленки на виду!» И тотчас забыл, потому что ни на секунду не забывал о Варе.

Вместе вошли в гостиную, и сидевший ближе к двери Костя поднялся со стула, отложил гитару и подал Чернию руку, но тот не ощутил пожатия, и Костино лицо промелькнуло не узнанным, потому что на диване сидела Варя и издали улыбалась ему своей прежней открытой улыбкой. На коленях у нее сидела Оленька и обнимала черно-белого плюшевого зайца, длинно­ухого, с белой грудкой и помпоном такого же белого хвоста.

— Папа, посмотри, посмотри! — протянула отцу игрушку Оленька. — Он такой, такой…

— Косой, — сказал Черний, провел пальцем по пуговкам заячьих глаз, затем наклонился и поцеловал Варю в щеку. — Дорогой, наверное? Смотри, избалуешь мне ребенка!

— Он такой косенький — просто прелесть, как можно было не купить! — засмеялась Варя.

Она осторожно пересадила крестницу на диван, поднялась — и тотчас Черний ошеломленно воскликнул про себя: «Беременна! Она беременна! Но как, когда? И на каком месяце уже?..»

— На седьмом… — покраснев и сияя счастьем, ответила на его немой, но красноречивый вопрос Варя.

А Черний все смотрел на нее с удивлением и досадой. Она располнела, у нее поднялась и округлилась грудь, прозрачные, как майские веснушки, пигментные пятна проступили на лице, подглазья слегка подплыли. А когда прошлась по комнате, не узнал походку, всегда легкую, летучую, как если бы земли не касалась, — теперь она ходила чуть переваливаясь, уточкой. «Такая девочка пропала! — глядя на Варю, подумал Черний. — За что природа так уродует женщину? Или за счастье всегда надо платить?» В то же время под сердцем у него стало горячо, защемило, и он осознанно, ясно признался себе: «Пусть! Все равно хочу видеть только ее, видеть всякой — подурневшей, с утиной походкой и уродливо выпирающим животом, с припухшими губами. Хочу, и всё тут! Но за что мне это — видеть и не сметь прикоснуться, не сметь наслаждаться, брать?»

Благостное, неведомое прежде чувство охватило Черния, как если бы Варя носила не чужого, не Костиного — его ребенка. «А Соня, как носила Соня?» — мелькнула мысль, и он напрягся, но ничего не смог вспомнить, только какие-то неясные, затянутые временны`м туманом картинки. Но это было неважно; что` ему Соня с ее немочами, молчаливой ревностью, с тяжело и болезненно протекавшей беременностью, с опасными — для роженицы и для еще не родившегося ребенка — родами! Она носила, рожала, мучилась, а он оставался холоден, равнодушен и пуст, как воздушный шар, из которого наполовину выпустили воздух.

— Поздравляю! — молвил он наконец. — Как ты, справляешься?

Мы справляемся, — подал голос со своего места Костя, подошел и обнял жену за плечи, а та благодарно потерлась щекой о его руку.

— Разумеется — вы! — не стал спорить Черний, а про себя с ехидной ухмылкой добавил: «Мы пахали!..»

Все замолчали, и мгновенное напряжение, невидимое и едва ощутимое, возникшее между мужчинами, тем не менее почуяли обе женщины, и Соня первой зачастила:

— Ребята, чай! Я сейчас чайник поставлю. Варенька торт принесла…

А Варя подхватила, подталкивая мужа к гитаре, оставленной у стены:

— Пока чайник закипит, Костя сыграет. Сыграй, Костя! Он в последнее время начал сочинять песни, но почему-то больше в миноре. Спрашиваю, что такое? Смеется: «От полноты жизни!»

Не очень охотно взяв гитару в руки, Костя вопросительно посмотрел на жену, и та закивала ему, как бы говоря — ту самую, ты знаешь какую…

«Да она в рот ему смотрит! — завистливо и злобно подумал Черний. — Сладкая парочка — петух и цесарочка».

Костя тем временем бегло пробежал по струнам и запел — безголосо, с простуженной хрипотцой, чуток привирая и то и дело сбиваясь с ритма:

 

Который час, который день, который год

Река забвения мгновения несет —

Мгновенья встреч, объятий, губ твоих.

Оглянемся, а нас уж нет в живых.

 

Memento mori? Это кто сочинил? Ты? — поинтересовался с ехидной ухмылкой Черний, когда Костя закончил петь.

Помни о смерти? Так ты понял? — подозрительно глянула на него Варя. — Видите, что я говорила! А я думаю, это о жизни. О быстротечности жизни, когда каждое мгновение бесценно. — Тут она оглянулась на Костю и не удержалась, упрямо прибавила, как если бы продолжала невидимый спор с ним: — Но все равно звучит как-то минорно.

— И правда минорно, — поддержал ее Черний. — Но по-другому о жизни и смерти не напишешь. Ведь что жизнь? Преодоление!

А про себя продолжил: «Постоянное преодоление всего — обстоятельств, препятствий, самой жизни. Даже любви. Особенно любви, если она помехой главному. А что в таком случае главное? Именно то, что каждый выбирает для себя, — оно и есть главное. Но это ли, это?..»

Потом пили чай с тортом, и под чай мужчины пропустили по рюмочке ликера «Бенедиктин». А после, сидя в неудобной позе, уложив вокруг живота руки, Варя по просьбе Черния спела несколько романсов. И, когда она своим колоратурным сопрано выводила «Не уходи. Побудь со мною, Я так давно тебя люблю», у того с новой остротой возникло чувство потерянности, какое случилось в далеком детстве, когда, потерявшись, он бродил среди взрослых по вечерней, освещенной тусклыми фонарями площадке подле кинотеатра и, задирая голову, искал взглядом маму, и кто-то, присев на корточки, спросил у него участливо: «Ты потерялся, малыш?»

Ночью, уже засыпая, Черний вдруг услышал странный вопрос жены:

— Богдан, ты меня хотя бы капельку любишь? Вправду любишь или?..

— Что — или? — сдерживая раздражение, пробормотал он и зевнул. — Что это тебе пришло в голову? Есть повод сомневаться?

В ответ Соня тихонько вздохнула и прижалась к его лопаткам теплым лбом, а он, стиснув зубы, подумал о жене холодно и отстраненно, как думают о чужом, ненужном человеке: «Надоела! Брошу или пойду вразнос!..»

 

 

16

Какие-то посторонние звуки — тихий металлический поворот ключа в замке, скрип отворяемой двери? — заставили Черния сперва прислушаться, затем подняться с постели, надеть халат и выйти в прихожую. Промокшая и жалкая, на пороге стояла Соня, и в глазах жены он разглядел такие тоску и горечь, что оторопь взяла: «Как? Здесь? Почему? Заплачет или ударит?» Но в следующее мгновение он взял себя в руки и сказал, поигрывая желваками и сузив в злобные щелки волчьи глаза:

— Какого черта! Ты как здесь оказалась? Ну?

В тот день было слякотно, сыро, мокрый снег то припускался и таял на тротуарах, то сменялся микроскопическим ледяным дождем — и на службе Черний все повторял про себя сказанное накануне, после Вариного ухода и ночного разговора с женой: «Напьюсь или пойду вразнос!» В конце концов решил совместить: вызвал Лиду и увез на конспиративную квартиру — как пообещал себе, в последний раз. Но и двух часов не прошло, как явилась эта дурочка с ключом от квартиры — совсем как в пошлой мелодраме. Откуда у нее ключ? Как узнала?..

«Сволочь! — сообразил он, потому что мудрено было не сообразить. — Марго!.. Нет, мурена — высунула все-таки из норы морду и укусила!»

— Ты с кем? У тебя там… кто? — запинаясь, проговорила Соня и через его плечо попыталась заглянуть в комнату. — У тебя… женщина?

— Какая, к черту, женщина! Не женщина, а мой референт, готовимся к важному совещанию.

— А почему ты в халате? Чей у тебя халат?

— Озяб, вот и надел халат. Чей? Понятия не имею. Какая разница чей — взял и надел! — наливаясь злобой, наседал он; ему хотелось схватить эту бледную, вымокшую под дождем и снегом мокрицу и вытрясти из нее душу, так ненавидел ее теперь. — А ты здесь зачем? Следишь! Дурь бабья в голове! Я эту дурь из тебя выбью! А пока — иди проветрись, может, мозги на место станут! — Схватив жену за плечи, он распахнул дверь и грубо вытолкал ее за порог. — Иди-иди, дома поговорим!

— Кто? Кто приходил? — высунулась из комнаты полуголая Лидочка, но Черний махнул на нее рукой: скройся, уйди! — сам прислонил ухо к двери и прислушался: что там, за дверью?

Там было тихо: ни шагов по ступеням, ни судорожных всхлипываний, на которые, как ему всегда казалось, была горазда его жена. Затем шаркнули чьи-то подошвы, и незнакомый старческий голос произнес:

— Что ж ты — на ступеньках, девонька? Тебе плохо? Вызвать скорую?

— Не надо скорую, что вы! — послышался приморенный голос Сони. — Я так, посидеть… Ногу натерла…

И вслед за тем — убегающий стук каблучков и сострадающий вздох в спину: «Ох, девонька!..»

Тогда Черний, минуя настороженно глядевшую на него Лиду, торопливо пересек комнату, слегка отодвинул штору и выглянул наружу. Почти сразу он увидел, как жена выбежала из подъезда и, обернувшись, посмотрела на окна дома, и невольно отпрянул, опасаясь встретиться с Соней взглядом. А когда посмотрел снова, она уже уходила, едва переставляя ноги, в сбившемся на плечи платке, с непокрытой головой и в распахнутом пальтеце. Сыпался, мелькал дождь вперемешку со снегом — и вскоре, словно серым мелком по картону, заштриховал ее хрупкую поникшую фигурку.

«Всё видела, всё поняла! — усмехнулся Черний, задергивая штору и тем самым будто отстраняясь от уходящей жены и от всего, что произошло несколько минут назад. — И черт с ней, давно пора! Но Марго, Марго!.. Всё, конец — с тобой и со всеми вами! Так подставила, так укусила! Не Марго ты теперь, а мерзкая баба, мурена!»

— Собирайся! Живо! — швырнул он полуодетой Лиде платье. — Что смот­ришь? Квартира накрылась медным тазом. Alles kaputt!

Она сразу сообразила, завозилась, втискиваясь в скользкую, зауженную в бедрах ткань, и, пока Черний приводил себя в порядок, проскользнула в прихожую и дожидалась его там. Заперев дверь ключом незабвенной Марго и секунду поколебавшись, он опустил связку ключей в почтовый ящик. Затем, на платформе метро, они сдержанно и торопливо простились и разъехались на разных поездах.

«Вот и еще одна, как тень, миновала! И еще одна! — думал он о Марго и о Лиде, по обыкновению вглядываясь в отражения пассажиров на темных стеклах вагона. — И сколько их проявится в будущем, отразится и навсегда исчезнет, пока доберусь до конечной станции? Как непредсказуема и темна жизнь, как подло темна и непредсказуема!»

Подле дома Черний поднял голову и посмотрел на окна своей квартиры — там горел свет. «Она дома, — подумал, по устоявшейся привычке называя жену отчужденным местоимением „она“. — Впрочем, где еще ей быть? Не к реке топиться пошла — явилась домой. И что дальше? Закатит истерику или, как всегда, надуется, но промолчит? Впрочем, все равно!»

Войдя в подъезд, он стал медленно подниматься по ступеням. У двери бывшей квартирной хозяйки, по инерции приостановившись, он сказал себе: чего только не случается в жизни! Как было начертано на кольце Соломона? «Все пройдет. Пройдет и это. Ничего не проходит». Так ли уж — ничего?

В квартире Черния встретила настороженная глухая тишина. Заглянув в гостиную, он увидел Олечку, сидевшую на диване с книгой на коленях. Она так увлеченно рассматривала картинки, что не услышала звука открываемой двери.

— Олечка, ты почему еще не в постели? — спросил он, присаживаясь к дочери, обнимая ее за плечи и целуя в лоб. — Мама где?

— Мама спит. Пришла, подогрела мне сырники и сразу легла. А мне не хочется, еще не детское время. Правда-правда, не детское! Я всегда ложусь, когда маленькая стрелка во-о-от на той циферке, — и указала на настенные часы над журнальным столиком. — Еще чуть-чуть осталось…

— А что у тебя за книга? — спросил Черний, на секунду отвлекшись от невеселых мыслей. — «Мифы Древней Греции в картинках»?

— Да-да-да, мифы, мифы! Папа, а этот, с крыльями, — Икар? Мама не дочитала… Почему он упал? Высоко залетел или не умел хорошо летать?

«Потому что был самонадеянным кретином! — едва не ляпнул Черний, но вовремя прикусил язык. — Но почему, собственно, кретином? Кому в этой жизни не хочется взлететь повыше? А Икар? Что там написано об Икаре?»

Он взял из рук дочери книгу и принялся читать о ненадежных крыльях, которые смастерил из перьев, скрепленных воском, умелый ловкач Дедал. А когда маленькая стрелка часов подсказала, что дочери пора спать, уложил ее в кровать, поцеловал на ночь и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

В гостиной тотчас прихлынула к нему настороженная тишина. «Точно в пустыне или на безлюдном острове», — подумал он, прикидывая на ходу, что может ждать его в спальне: заплаканные глаза, упреки или напряженное молчание? Но и в спальне было тихо — только учащенное дыхание спящей жены долетало до него. «Спит? И прекрасно, пусть спит! А утром будет уже другой коленкор…»

И, неслышно раздевшись, Черний лег в постель и повернулся к спящей жене спиной.

Утром он проснулся от странных неясных звуков, потревоживших сон. Приподняв голову с подушки, прислушался, затем взглянул на жену — Соня спала каким-то тяжелым, провальным сном, выпростав из-под одеяла руки и хрипло, с усилием дыша. От неожиданности он чертыхнулся, наклонился над ней, коснулся лба губами и сразу ощутил сильный жар.

— Простыла! Вот дура, все-таки простыла! — пробормотал он, теряясь и не понимая, что предпринять.

Затем пробежал в одних трусах в кухню, отыскал в аптечке градусник, несильно встряхнул Соню, вяло и невнятно бормочущую и не разлепляющую отяжелевших глаз, и сунул градусник ей под мышку. Холод стекла пробудил ее на мгновение: не узнавая, взглянула на него из-под едва приподнятых век, попыталась оттолкнуть придерживающие предплечье с градусником руки — и тут же зашлась сухим кашлем.

— Тридцать девять и четыре! — приблизив градусник к глазам и тупо уставившись на столбик взлетевшей ртути, пробормотал он. — Скорую надо, немедля скорую!

Скорая прибыла на удивление быстро.

— Похоже, крупозное воспаление легких, — сказал, выслушав Соню и простучав пальцами по ее спине, молодой фельдшер с веселым, несерьезным выражением переростка на лице. — Забираем!

— Я не поеду! — слабо возразила Соня, едва сдерживая душивший ее кашель. — Мне какие-нибудь таблетки, и отлежусь дома.

— Вот как? На тот свет хотите? — свирепо рявкнул веселый фельдшер, по всей видимости, привыкший расправляться со строптивыми больными, и обернулся к Чернию: — Поможете отвести больную к машине? А вот с нами ехать необязательно, толку от вас сейчас все равно никакого.

 

 

17

Черний явился в больницу только во второй половине дня: придумывал неотложные дела, на самом же деле оттягивал неприятную встречу с женой. Сначала он позвонил в Еленовку, и мать обещала приехать ночным поездом; затем упросил Эмму Михайловну присмотреть за Олечкой, а сам помчался на работу и отложил рассмотрение нескольких вялотекущих дел. Но, как он ни тянул время, ехать все же пришлось. По пути он забежал на рынок и купил у скупой неуступчивой бабки с десяток яблок, на лотках у смуглого «бухарца» — кулек янтарной кураги, в магазине у больницы — кефир и любимые конфеты жены «Мишка на Севере». Но в больнице не пошел в палату к Соне, а первым делом отыскал лечащего врача — им оказался угрюмый великан с толстыми волосатыми пальцами мясника.

— Обрадовать нечем: весьма слаба, — пробурчал великан, недовольно хмурясь и всем своим видом демонстрируя, что не располагает временем на пустые разговоры. — Если через день-два случится перелом, можно будет о чем-то говорить. А пока… — Он развел руками и хотел уйти, но на полушаге остановился и подозрительно поинтересовался, буровя выпуклыми глазами из-под очков: — Я вот что хочу сказать: она почему-то не борется, даже не пытается бороться, и это весьма прискорбно. Даже губительно, если говорить точнее. Всего доброго!

«Не борется? Почему не борется? Что значит — не борется? — глядя на мощные лопатки уходящего по коридору доктора, подумал Черний. — Что за манера у этих эскулапов нагонять страх: не борется!.. губительно!.. Или на самом деле?.. Какого черта Марго дала этой истеричке ключ? Подстерегла, когда приду с Лидой, вызвонила и дала: иди и смотри! Вот и посмотрела…»

И, расправив плечи, он решительным шагом направился в палату жены.

Соня лежала на ближней к двери кровати, рядом с которой еще одна пустовала, и Черний невольно поморщился при виде голой пружинной сетки со свернутым матрасом и казенной подушкой без наволочки в изголовье. На остальных кроватях тоже кто-то лежал, какие-то женщины, как по команде повернувшие к нему головы; а одна, судя по всему, подслеповатая, тревожно зачастила из дальнего угла:

— Кто пришел? Доктор, а, доктор?

На женщину шикнули.

Чувствуя на себе чужие любопытные взгляды, Черний присел в ногах у жены и посмотрел на ее серое осунувшееся лицо. В глаза сразу бросились запавшие щеки, лихорадочный блеск зрачков и что ее то и дело душит сухой мучительный кашель.

— Ну как ты? — невнятно спросил о первом, что пришло в голову, и, чтобы не пересекаться с женой взглядом, принялся выкладывать на тумбочку принесенные продукты. — Я тут принес…

— Кто с Олечкой? — не слушая, тревожно перебила его Соня.

— Сейчас Эмма Михайловна. А завтра приедет мать. Хочет взять Олю к себе, пока ты не поправишься.

— Нет! День-два — и я выпишусь. Не отдавай Олечку! Не смей отдавать! Я скоро выпишусь. А лучше забери меня сейчас…

Не договорив, жена зашлась в кашле, так что слезы выступили у нее на глазах. Пересев поближе, Черний обнял ее за плечи и поцеловал в голову — лоб у нее был горяч и, показалось, туго обтянут нездоровой сухой кожей. На мгновение его охватила жалость — к этому лбу, коже, воспаленным глазам.

— Сейчас не получится. А как только доктор позволит…

Но Соня отстранилась и произнесла с какой-то новой, несвойственной ей интонацией:

— Тогда уходи. Пожалуйста, уйди. — И, когда поднимался, придержала его за руку и указала на продукты: — Забери… Возьми курагу для Олечки. И яблоки забери.

«Стала в позу? Ну-ну! — ухмыльнулся он, уходя в повисшей тишине, под удушающие хрипы сухого кашля. — Врач уверяет: слаба… Не надо было шпионить, моя милая! Шляться под дождем с непокрытой головой не надо было! Но что ни говори, а получилось не вовремя, глупо. Еще бы год-другой потерпеть, а там…»

Погрузившись в не очень радостные размышления, он по пути домой зачем-то завернул на работу. Получилось кстати: там его дожидался адвокат Омельченко. Не доверяя стенам служебного кабинета, вместе вышли из суда и завернули в ближайшее кафе, где за чашечкой кофе Николай Прокофьевич сообщил, что «клиент созрел» и готов заплатить требуемую сумму.

— Вот как? — обронил Черний с вялым равнодушием в голосе: он все еще оставался под впечатлением недавнего непростого разговора с женой.

Ожидавший более живых эмоций, ушлый адвокат сразу насторожился. «Что-то изменилось? — проявилось во всем его облике принюхивающейся росомахи. — Как поступить? Не связываться? Рискнуть?»

«Ну и прохиндей!» — не смог сдержать ухмылку Черний, и Николай Прокофьевич, как и надлежит человеку с определенным профессиональным и жизненным опытом, мгновенно уловил эту улыбку, обмяк рыхлым лицом и облегченно сыграл бровями. — Но куда без него, на таких мир держится».

Они многозначительно обменялись рукопожатиями и разошлись.

По пути домой Черний купил бутылку паршивого кубинского рома для себя и коробку шоколада для Эммы Михайловны — надо было задобрить бывшую квартирную хозяйку на случай, если мать по каким-то причинам не приедет утром.

— Всё в порядке, ребенок смирный, — сказала Грымза, пропуская его в квартиру. — Как Сонечка? Неважно? — И не утерпела, припустила шпильку: — Ухайдокал девку? Я предупреждала: она растение деликатное. Мимоза — вот она кто.

Кровь прилила к голове Черния, злобно стукнуло сердце: «Ополоумела бабка к старости, подурнела, обрюзгла, и как я раньше не замечал?»

От ссоры их спасла Олечка — как всегда, вылетела, слегка подскакивая на пружинных ножках, резко остановилась, в недоуменной обиде обвела взглядом обоих.

— А где мама? Почему мама не пришла?

— Мама побудет несколько дней в больнице, — пояснил Черний с той несвойственной ему нежностью, которая проявлялась только при общении с дочерью. — Там маму подлечат, и тогда заберем ее домой. А ты пока побудь у бабушки Эммы, — все-таки не удержался от мелкой пакости и, к вящему своему удовольствию, увидел, как у Грымзы запрыгали от негодования щеки. — Хорошо, цветик?

— Ой, «Вечерняя сказка» началась! — не ответив, воскликнула Олечка: услышала заставку к детской передаче, быстро подставила для поцелуя лоб и полетела в гостиную, к включенному телевизору.

— Твоя мать когда приезжает? — провожая Черния до двери, спросила Эмма Михайловна злым утробным баском. — Утром? Вот и хорошо — как явится, заберешь ребенка, а то мне завтра недосуг.

— Разумеется, заберу. А что за пожар в степи?

— Максим понесет белье в прачечную, — поколебавшись, упоминать о новом квартиранте или нет, все-таки пояснила Грымза. — Он там никогда не был, и я обещала его сопровождать.

— Максим? В прачечную? — глумливо переспросил Черний, а про себя добавил: «Ого, климакс косит наши ряды! Никогда прежде не ходила в прачечную, а поди ж ты — будет сопровождать Максимку! Наверное, чтобы без присмотра не скакнул в гречку. Заездит бабуля паренька!»

Но, несмотря на глумливый тон и косые ухмылки, настроение у него на протяжении дня было хуже некуда. «Какой-то сумбурный день, — думал он, поднимаясь на свой этаж, — сумбурный и бестолковый: то белое — и сразу затем черное, то черное — и тотчас белое. Все покатилось в тартарары из-за этой дуры Марго с ее ревностью! Давно надо было ее бросить, но привык к ней, и квартира не раз выручала. И все же недаром говорят: сколь веревочке ни виться… Нет, не про меня это, пустое!»

Войдя, он первым делом вынул из портфеля бутылку рома и пристроил на тумбочку, туда же швырнул залежавшиеся в почтовом ящике газеты — и тут из газетной складки выпал конверт, в котором оказалось приглашение на свадьбу Алечки и какого-то Вадима. «А вот и старая знакомая нарисовалась! — невольно улыбнулся он. — Сколько лет не виделись, а поди ж ты… Замуж выходит? Что же, и дурочкам надобно выходить. Тем более что личико у нее смазливое, фигура кукольная. А то, что в голове сквозняк, — это замужеству не помеха. Прощай, Алечка!»

И он медленно, не испытывая никаких эмоций о давней мимолетной интрижке, порвал приглашение и выбросил клочки в мусорную корзину.

Затем так же неторопливо облачился в домашний костюм, специально сшитый по аристократическим образцам, почерпнутым из какого-то журнала, достал из холодильника кусок вареной телятины и баночку горчицы, уселся в кресло и на треть наполнил стакан ромом.

— Поглядим, как это — есть с чувством собственного достоинства! — произнес в гулкой комнате, поднял к глазам стакан и, поглядев сквозь стекло на свет лампы, отпил немного, пробуя спиртное на вкус. — Вообще-то наша водка лучше. Но холодная телятина, да под горчичкой, хороша, милорд!

«Милордом» он втайне называл себя в последнее время — закрывшись от глаз жены в ванной и любовно вглядываясь в свое отражение, прямя перед зеркалом плечи и вскидывая «аристократический» подбородок.

— Ну что же, — продолжал, подливая в стакан спиртное, — наступает лучшая пора в жизни. Молодость глупа, старость беспомощна, а сейчас самое время свернуть горы. И сверну, надо свернуть!

После третьего стакана его немного проняло, сознание подплыло, тело ослабело и размякло — и, откинувшись на спинку кресла, прикрыв темные глаза ресницами, он вдруг запел негромким, немного подсевшим баритоном:

 

Ой, жаль, жаль не помалу —

Любив дівчину змалу.

Любив дівчину змалу,

Любив, та й не взяв!

 

Телефонный звонок заставил его прервать пение. Звонила Варя.

— Алло, Богдан! Прости, что так поздно, — слегка запыхавшись, как это бывало с ней в минуты волнения или тревоги, сказала она на том конце провода, — но меня завтра кладут на сохранение. Неважно почему. Могу я поговорить с Сонечкой? У вас все в порядке? Как-то мне беспокойно за нее стало.

Черний сдержанно ответил, что жена в больнице. «Почему в больнице? А потому!» — вертелось на языке, но он удержался от явной грубости и, не вдаваясь в подробности, поведал о коварной весне, мокром снеге и привычке некоторых ходить с непокрытой головой. Он почему-то не удивился звонку, более того, впервые за последние годы говорил без тайного придыхания, как если бы страсть внезапно ушла, растворившись в роме. «Свободен! — даже хотел воскликнуть он, но тотчас представил себе Варю, вслушался в ее голос, и прежнее чувство неразделенной страсти снова вернулось, как и не уходило никуда, — и вместо „свободен“ он сказал про себя: — Все равно будешь моя, рано или поздно, но будешь!»

— В какую больницу тебя кладут? Я завтра приеду, — произнес вслух и, когда Варя стала возражать, отрезал мягко, но решительно: — Спорить не будем, ладно? — И, покачав трубку в руке, добавил с ехидной приятностью в голосе: — Привет супругу!

Затем он снова подливал в стакан и пил, но уже с иным настроением, и ром казался ему зеленоватым смрадным пойлом, свет настольной лампы — тусклым и мрачным, будто в покойницкой, куда его водили еще студентом и где людские устремления и надежды были сведены к холодному цинковому столу и скальпелю бесчувственного патологоанатома.

А когда литровая бутылка наполовину опустела и уже был он изрядно пьян, снова зазвонил телефон, на этот раз настойчивыми короткими гудками, — и первое, о чем подумал: мать не смогла уехать и хочет сообщить об этом. Но оказалось — по межгороду звонил из своей тмутаракани старый приятель Давимуха.

— Никак пьянствуешь? — радостно закричал он, и Чернию на секунду показалось, что они расстались только вчера. — В одиночку или подобралась компания?

— Откуда узнал?

— По запаху! — еще громче заорал Давимуха. — А если серьезно — у тебя, когда выпьешь, голос подплывает. Так-то, друг!

«Друг? Что-то понадобилось, если величает другом», — ухмыльнулся проницательный Черний.

Так и вышло. Слово за слово, Давимуха принялся жаловаться на жизнь.

— Так, понимаешь, устал в этой дыре! Улицы не метены, бабы сплошь в платках и какие-то нечесаные, по ночам собаки воют. Вот бы мне обратно, чтобы — как когда-то: ты и я. — И просительно, с придыханием: — Слушай, будь другом, подсуетись или еще как: мне бы перевестись в столицу. Судьей в какой-нибудь район, самый захудалый, а?

— А что, хорошая мысль! Свой человек в волчьей стае — очень даже неплохо. Я попробую провентилировать, — пообещал Черний.

А про себя добавил: «Как-то все объявились за вечер — и нужные и ненужные! Так только на похоронах бывает, чтобы явились и друзья и враги».

 

 

18

Утром он, с головной болью и тошнотными спазмами в желудке после выпитого накануне, встречал на вокзале мать. Галина Леонидовна прибыла с основательно нагруженными сумками, и, пока одну за другой стаскивала их со ступенек вагона, ее полное рыхловатое лицо подрагивало от напряжения и наливалось багровым гипертоническим румянцем из-за прилива крови.

— Уф! — выдохнула она, отдышавшись, и подставила сыну щеку для поцелуя. — Вовремя я… Отец на днях кабанчика заколол, так я заодно мяса, сальтисона, кровянки прихватила. Не кривись, знаю ваше городское питание. Бледный-то какой! Осунулся, похудел. Кормит она тебя или как?

— Как доехала? — перебил ее Черний, морщась не столько от намека на жену, сколько от мучительной сухости во рту.

— Как-как! Как все, так и я. — И, сразу переходя к делу: — Говоришь, твоя в больнице? А Олечка с кем? Олечка под присмотром?

— Под присмотром, мама. Она у Эммы Михайловны.

— Ах, у этой!.. Да она борща не сварит, всё у нее полуфабрикаты! А у ребенка каждый день должно быть горячее на столе — супчик на курочке или опять же борщ. Чего улыбаешься? Отец ты или свисти-погоняй?

— Мама!..

— Не затыкай мне рот! Женился не спросясь, теперь ходишь небритый, опух с похмелья. Жена в больнице, а ты в рюмку нырнул? Что у вас не так? Погавкались? Бывает, только спуску не давай: жена свое место должна знать. Хотя тебе с Соней повезло. Она, конечно, чуток примороженная, но, с другой стороны, смотрит тебе в рот. А попадись такая, как наша Вероника, — вот бы счастье приключилось! Она из своего благоверного сделала подкаблучника, а ведь крепкий был мужичок…

Тут они вышли на привокзальную площадь, остановились, передыхая, и мать с хитрым прищуром поинтересовалась:

— В метро спускаться или машину для матери подогнал?

Поехали на такси.

Сидя на переднем сиденье и обернувшись к сыну, Галина Леонидовна продолжала поучать, не обращая внимания на водителя, навострившего уши и откровенно ухмыляющегося в усы:

— Ты вот что: я Оленьку заберу, а ты давай мирись. Дурной мир, как говорится…

— Мама, потом поговорим, дома, — оборвал мать Черний и, косясь на водителя, то и дело зыркающего в зеркало заднего вида, сквозь зубы добавил: — Может, мы вообще разведемся.

— Вот как! — опешила Галина Леонидовна. — Сдурел? А ребенок?

— Дома поговорим, мама! — жестко отрезал Черний и демонстративно отвернулся к окну.

Едва войдя в квартиру и бросив на пороге сумки, Галина Леонидовна приступила к расспросам:

— Ну так что у тебя с Соней? Давай выкладывай! Застукала с бабой? Тоже мне землетрясение! Твой отец половину села пере… перепробовал, у него поговорка даже была: «Если я не гусар — зачем мне лошадь?» Он и теперь, бывало… Так что мне прикажешь — всё бросить? А Соня… Где еще такую найдешь?

— Есть такая. Дай срок — и будет моя.

Мать долгим, испытующим взглядом всмотрелась — и Черний упрямо и непреклонно выставил под этот взгляд волевой подбородок, точно говорил: нечего рассуждать, как решил, так и будет! И Галина Леонидовна со вздохом отвела глаза, пробормотав:

— Весь в отца!

Затем протянула руки и, когда Черний присел рядом, обняла, потрепала по волосам, и еще раз вздохнула, глубоко, жалостливо, по-матерински:

— Что-то ты, сынок, высоко залетел! Смотри, не обожгись.

Но он молча улыбнулся и покачал головой, как если бы говорил и себе и ей, что эта история не про него — история о слишком высоко залетевшем безумце Икаре…

Прошло несколько дней. Соня была все так же плоха, а после того как Черний признался, что отправил Олечку с матерью в Еленовку, замкнулась и смотрела куда-то мимо него, на стены или в потолок. «Ну и ладно, и черт с тобой! Обойдусь!» — всякий раз говорил он себе, покидая палату и все более ожесточаясь.

И на работе он чувствовал себя отстраненным от насущных забот и дел — дожидался решения вопроса о переводе в Верховный суд, но решение как бы зависло в последнюю минуту, и эта неопределенность давила и донимала отчаянием альпиниста, выбившегося из сил у самой вершины.

Несколько развеяло это ожесточение появление адвоката Омельченко. С самодовольным видом заговорщика, планы которого вот-вот осуществятся, Николай Прокофьевич проскользнул походкой паркетного полотера к столу, залопотал о каком-то пустяковом деле и при этом косился и подмаргивал в сторону балконной двери. Вышли на балкон, и там, воровато оглядываясь, он затолкал в карман Чернию увесистый конверт.

— Как договаривались, — пояснил шепотом и отер проступившие на лбу капли пота. — Клиент созрел…

— Раз так, пусть живет! — милостиво разрешил Черний, и адвокат тут же попятился и исчез за балконной дверью.

Не став пересчитывать содержимое, он переложил конверт в портфель и подумал при этом, что жизнь налаживается. «Не без мелких пакостей, но на то она и жизнь, чтобы не всё тихо и гладко», — добавил как бы в оправдание своему минорному настроению.

В тот же день, проходя по коридору суда, Черний столкнулся с Лидией Самойленко, и та, побелев скулами и отвернувшись, разминулась с ним как с малознакомым человеком. «Уже знает, что мужа переводят! — ухмыльнулся вслед бывшей любовнице он. — Что поделаешь, и еще одна мелкая пакость! „Была без радостей любовь, разлука будет без печали“. Прощай, крошка!»

Но, вернувшись в свой кабинет и усевшись в кресло, он вдруг ощутил такое тоскливое, сосущее душу одиночество, о каком никогда прежде не мог и помыслить. «Черт, никого не осталось! Никого, с кем бы мог… Была одна Соня — как козырек от дождя и ветра на пустынной остановке. И любовницы были. Теперь никого. А перебрать по пальцам, так никого и не надо. Только на время — на вечер, на ночь. В остальном волк должен быть один! Настоящий охотник всегда должен быть один! А вот ночью, в теплой уютной норе…»

И он стал листать записную книжку, пока не набрел на давно забытый номер телефона с буквой «А» в начале цифр: «Алечка!»

— Ало! Слушаю! — прощебетал далекий птичий голосок. — Богдан? Богдан, котик, я так рада!

«Котик? Вот безмозглая пустельга! Котик! — поморщился Черний, но вместе с тем воскликнул про себя не без известной доли бахвальства: — Ведь не забыла! Замуж выходит, а все равно щебечет: котик, я так рада!»

— Получил приглашение на свадьбу, — продолжал он вслух, — хотел поблагодарить. Рассказывай, кого обкрутила?

— Ты о моем кролике? Милый мальчик — и только. Ты ведь не позвал в загс, а быть не замужем в мои годы уже не очень прилично. Забудь о нем. Ты-то как?

— А вот встретимся сегодня, еще раз пропьем твою невинность — обо всем и перетолкуем.

— Тс-с! Моя невинность ждет своего часа. Я все хочу подгадать день, когда мой кролик не разберет, невинность это или что-то другое… А пропить с тобой еще раз — пожалуй: мой кролик идет сегодня в ночную смену.

Поскольку «конспиративная» квартира «провалена», как, посмеиваясь, сказал себе Черний, он решил воспользоваться отсутствием Сони и устроить свидание дома.

— А твоя благоверная меня не прибьет? — с беззаботной улыбкой на кукольном личике хихикнула Алечка, поднимаясь вместе с ним на нужный этаж. — Ах, она в больнице! В таком случае пусть болеет подольше!

С такой же улыбкой она вошла в квартиру и огляделась.

— Ох у тебя и хоромы! А потолки! И паркет! А здесь что? Ванная? — И, подлетев, чмокнула его, оставив сладкий помадный привкус на губах. — Можно, я приму душ? В моей дыре второй день нет горячей воды.

Она не прикрыла дверь ванной, и Черний видел с давно неиспытанным вожделением, как, извиваясь и вскидывая над головой руки, она стягивает и цепляет на крючочек вешалки платье, отстегивает пояс с подвешенными на резинках чулками, мелькает оголенной спиной и налившимися за годы, пока не виделись, грудками. «Приготовилась! Даже подбрилась кое-где, хотя она всегда там подбривалась», — ухмыльнулся он, ощущая нетерпеливую дрожь во всем теле.

Зашумела вода, и, подсмотрев, как Алечка, переступая тонкими ногами и подрагивая узкими ягодицами, забирается в ванну и подставляет плечи под теплые струи, перебарывая желание немедля ворваться к ней, он отправился в кухню и принялся выкладывать купленные в магазине вино и фрукты. Все было таким, как любил: полусладкое цинандали в бутылке темного стекла, спелый виноград с нежной, просвечивающей на свету кожурой, краснобокие яблоки, янтарная курага. Он даже запел, негромко и вдохновенно:

Бутылка вина — не болит голова.

А болит у того, кто не пьет ничего!

Звонок в дверь отвлек от пения. «Кого это черт принес? — недовольно подумал он, направляясь в прихожую. — Верно, опять Грымза с выдуманной нуждой: спички, валидол, что-то еще — только бы вынюхать, подсмотреть!» Мысль о бывшей квартирной хозяйке сбила с толку, и он открыл дверь, даже не посмотрев перед тем в дверной глазок.

На пороге стоял незнакомый холеный мужчина с надменным лицом и непроницаемым, как будто остекленевшим взглядом бледно-голубых глаз. Пользуясь минутным замешательством Черния, незнакомец оттер его плечом и, не спрашивая позволения, вошел в прихожую.

— Вы кто? Что вам нужно? — запоздал с резонным вопросом Черний.

— Дверь закрой! — не отвечая на вопрос, велел негромким скрипучим голосом незнакомец.

Черний машинально захлопнул дверь и с недоумением и нарастающей злобой хотел было схватить наглеца за плечи и как следует тряхануть, чтобы привести в чувство, но тот властным движением руки остановил его.

— Я был опекуном твоей жены Сони. Обещал ее отцу присматривать за ней. А когда выросла, когда ты появился, решил ни во что не вмешиваться, чтобы сама попробовала выстроить свою жизнь. Но, видно, придется.

— Что значит придется? Соня — взрослая женщина, моя жена!

— Может, пояснишь, из-за чего она с пневмонией в больнице?

— Я поясню, я поясню! Только не вам! Я не обязан…

И тут, в самый неподходящий момент, из ванной высунулась полуголая Алечка:

— Кто там, Богданчик? — прощебетала она, невинно округляя глаза. — Ты еще кого-то позвал? Будем втроем?

Черний шикнул — и беличья мордочка Алечки исчезла, а сразу за тем щеколда на двери в ванную защелкнулась изнутри и шум воды прекратился.

В наступившей тишине тихий скрипучий голос незнакомца показался Чернию зловещим.

— Ты зарвался, Богданчик. Если не одумаешься, не обессудь.

Но ирония, с какой было произнесено его имя, взбесила Черния.

— Угрожать будете кому-то другому! — нависая с высоты своего роста над щуплым невысоким гостем, сказал он, чеканя каждое слово. — Я теперь такой, как вы. Только вы были, а я есть, сейчас есть. Ваше время ушло.

— Время не уходит, оно стоит на месте. Уходят люди. А что по службе так быстро продвинулся, не удивляет? Само собой ничего не происходит. Но тебе, как погляжу, чувство благодарности не присуще.

— Намекаете, что вы поучаствовали? Спасибо, но теперь не нуждаюсь. Показать, где выход, или сами найдете?

Через месяц, когда Соня поправилась и Черний затеял бракоразводный процесс, в его кабинет без стука вошли несколько человек.

— Богдан Черний? Вы задержаны по подозрению…

Адвокат Омельченко, сидевший у приставного столика и за минуту до того вручивший Чернию конверт с деньгами, спрятал предательские глаза и втянул голову в плечи.

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Петров - 9 рассказов
Михаил Петрович Петров, доктор физико-математических наук, профессор, занимается исследованиями в области термоядерного синтеза, главный научный сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе, лауреат двух Государственных премий в области науки и техники. Автор более двухсот научных работ.
В 1990-2000 гг. работал в качестве приглашенного профессора в лабораториях по исследованию управляемого термоядерного синтеза в Мюнхене (ФРГ), Оксфорде (Великобритания) и в Принстоне (США).
В настоящее время является научным руководителем работ по участию ФТИ им. Иоффе в создании международного термоядерного реактора ИТЭР, сооружаемого во Франции с участием России. М.П. Петров – член Общественного совета журнала «Звезда», автор ряда литературных произведений. Его рассказы, заметки, мемуарные очерки публиковались в журналах «Огонек» и «Звезда».
Цена: 400 руб.
Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России