ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Михаил Полюга
Об авторе:
Михаил Юрьевич Полюга (род. в 1953 г.) — поэт и прозаик. Автор более 20 книг поэзии и прозы. В «Звезде» опубликованы три повести: «Реакция отчуждения» (2020, № 6), «Порто неро» (2021, № 1), «Между двумя морями» (2022, № 1) и несколько рассказов. Публиковался также в журналах «День и ночь», «Сибирские огни», «Зарубежные задворки» (Германия), «Семь искусств» (Германия) и др. Живет в Бердичеве.
Второе пришествие Икара
Повесть
1
Богдан Черний был высок ростом, статен, красив, насколько красивым и ласковым может показаться хищник, инстинкты которого не то пригашены, не то до времени затаены. «Я сын свинопаса», — говорил он при знакомстве, и, пока губы его приязненно улыбались, глаза глядели цепко и иронично, как если бы оценивали нового знакомца: что на это скажешь? Если недоумение читалось в ответном взгляде — а ничего, что свидетельствовало бы о подобном утверждении, не было в облике Черния, скорее прожигателя жизни и сноба, чем простака со свинофермы, — на лице у «сына свинопаса» проскальзывала тень удовлетворения, он крепко пожимал новому знакомцу руку и дружески называл себя: «Богдан». Но если в ответ выпячивалась губа — и ты со свиным рылом в калашный ряд! — узкий подбородок тотчас у него вздергивался, темные глаза наливались аспидной чернотой, и, пряча за спину руку, Черний с вызовом добавлял: «Сын свинопаса — студент юридического факультета университета».
Он и вправду провел детство и юность вблизи свинофермы, но и тут не обошлось у него без преувеличений: отец не пас свиней, а заведовал фермой, за год до поступления сына в университет стал председателем колхоза, и эта счастливая перемена позволила Богдану снять комнату в престижном районе города — Печерском.
— Почему не в общежитии? А что я там забыл? — откровенничал он с теми немногими приятелями, с кем иногда позволял себе быть самим собой. — Здесь одни провинциалки: вчера коровам хвосты крутили и завтра будут крутить. А квартира — квартира это будущее, возможность для обустройства жизни. Только бы приловчиться, не прозевать: полезные знакомства, связи… Наконец, девушки не из какого-нибудь Василькова — из престижных семей! Впрочем, и здесь дуры, но женишься — и трамплин в будущее обеспечен.
Квартира тоже была престижной: высокие, четырехметровые потолки, две огромные комнаты, кожаные диваны, дубовые шкафы, серванты, полные немецкого фарфора и чешского хрусталя. И хозяйка, видная женщина сорока двух лет, была под стать этой роскоши — полная, надменная, холеная, да еще, как оказалось, вдова. Муж, крупный чиновник Министерства торговли, умер от инфаркта в расцвете сил, и в память о нем ей досталась министерская квартира, антикварная мебель в стиле ампир и солидная пенсия в связи с утратой кормильца.
Черний сразу приглянулся хозяйке: у него была за плечами армия, и он выглядел старше и солиднее своих лет.
— Эмма Михайловна, — назвалась она, разглядывая нового жильца с тем выражением на надменном лице, с каким сладкоежки предвкушают десерт. — Надеюсь, вы понимаете, куда попали? То есть никаких попоек! Приятелей, девушек можете приводить, но — приличных, если это слово что-нибудь вам говорит. Пожалуй, будет лучше согласовывать такие визиты со мной. Извольте деньги за месяц вперед…
Она была величественна и неприступна, как памятник, и черная шаль на ее полных плечах, оставшаяся с похорон мужа, нагоняла на него уныние и желание прошмыгнуть в свою комнату на цыпочках. Но и нескольких недель не миновало, как шаль сползла с хозяйкиных плеч, — и Эмма Михайловна стала являться перед ним в шелковом китайском халате цвета павлиньего пера, с широкими раструбами рукавов, и говорить ему «ты». В свою очередь он называл ее не без доли плотоядного цинизма «моя Грымза» и, когда друзья-приятели на эти слова изумленно округляли глаза, как бы вопрошая «И?..», прикрывал свои длинные, смоляные ресницы, и покаянно пожимал плечами: увы, да!..
Впрочем, Грымза оказалась во всех отношениях полезной любовницей. Она вдвое снизила плату за жилье, не обременяла запоздалой любовью и в то же время, понимая, что вечной может быть только музыка, стала для него другом-наставником в нелегком деле обретения нужных связей, знакомств и приискания невесты, в результате брака с которой будущее «мальчика» было бы обеспечено.
Так началась для Черния жизнь в избалованной, капризной столице.
Вскоре он приоделся, купил кожаный портфель и зонтик в виде трости и являлся с ними на занятия или прохаживался в сквере перед университетом, постукивая наконечником зонтика по асфальту, словно лондонский франт на Пикадилли.
Затем настало время и для друзей. Они подбирались Чернием с особым тщанием, по старинной поговорке, что короля делает свита. И подружился он с двумя такими, студентами юридического факультета, рослыми, неглупыми, отслужившими в армии, но по сравнению с ним простоватыми, наивными и лишенными того налета цинизма, с каким подавал себя Черний. А что может с первого взгляда увлечь сердце наивной девушки, если не внешний лоск и остроумие, немного приперченное флером цинизма? И потому он выделялся на фоне приятелей и без зазрения совести пользовался этим обстоятельством.
— Женщины не только и не столько наслаждение, но ключик к успеху, — говорил он, виясь вороном над какой-нибудь перепелкой. — Проблема в том, чтобы узнать, кто из них золотой ключик и где та дверца, которую этот ключик может открыть.
И вот пока Грымза ходила перед ним в китайском халате, кормила рагу из отборных овощей и филе индейки и, по ее утверждению, приискивала для него «достойную пару», Черний решил, что полагаться в этом деле только на Эмму Михайловну было бы не только не умно, но и чревато отрицательным результатом. Ход времени был запущен, неуловимого времени в ничтожные пять лет, и в мгновенном их промельке он должен был успеть с устройством своей новой жизни.
И он стал присматриваться к студенткам, порхавшим по аудиториям и университетским коридорам, и даже наведался в желтое здание филфака, где, по его разумению, обучались самые юные и красивые девушки со столичной пропиской. Но там его ожидало разочарование: девушек было и в самом деле много, попадались красивые, но большей частью — из глубокой провинции, из какого-нибудь Казатина, Нежина или Гуляйполя. Тогда оглянулся вокруг, но все барышни, обучавшиеся правоведению, оказались непривлекательны и по этой причине злы, как осы. «Партизанскими тропами» он пробрался на другие факультеты, но и там дела обстояли не лучше. Будущие журналистки отпугивали завидным самомнением и, как он быстро понял, пристрастием к тусовкам в узком кругу. Химички выглядели страшными занудами, модницы с факультета международных отношений — ледяными и недоступными, как если бы уже поймали звезду с неба. Были еще кибернетики, но теми он был уязвлен до глубины души: умные и проницательные, они тотчас разглядели в нем циничного ловеласа и так элегантно посмеялись над его заигрываниями, что только по истечении какого-то времени он догадался о своем фиаско.
«И черт с вами, обойдусь!» — подумал он, хорохорясь, хотя и понимал, что надеяться может только на расторопность любвеобильной домохозяйки.
Но тут судьба, путеводная нить Ариадны, отвернула в другую сторону.
— Girls? Их есть у нас! Запишись в университетский ансамбль песни и пляски «Мальвы», — посоветовал ему новый приятель Валерий Давимуха. — Вот где цветущая клумба, вот где местный бомонд! Я месяц уже там пою — и будто шмель весной: с цветка на цветок, с цветка на цветок… Кстати, в мае ансамбль собирается в Венгрию на гастроли. Скажу по секрету, такое из-за этих гастролей началось — грызня, склоки… Каждый надеется поехать, но не каждому повезет. Надо очень постараться и потрафить Радченко, а это такой спрут! Лучше супругу его удивить, Маргариту Павловну, — то же самое, что в рубашке родиться.
— А Радченко — это кто?
— Кто? Художественный руководитель ансамбля. Но всем заправляет его супруга, Маргарита Павловна. Он руководит — гениальный дядька! Она за хозяйством присматривает (и в первую очередь — за супругом), пробивает гастроли, решает проблемы. Бронебойная тетка! Стать, как у скифской бабы, — и всё при ней: шея, плечи, бедра! Однажды так глянула на меня — будто оглоблей треснула по затылку. А я стою дурак дураком и слова вымолвить не умею. Впервые такой конфуз перед вумен…
— А дальше?
— Что — дальше?
— Ну после того, как она посмотрела?
Давимуха недоуменно пожал плечами:
— А что дальше? Дальше ничего. Ушла, а меня петь позвали.
— Пе-еть? Ты в самом деле петь туда ходишь? Однако!..
И ничтоже сумняшеся Богдан Черний отправился на следующий день на прослушивание в ансамбль «Мальвы» покорять капризную Полигимнию. И покорил: у него обнаружился приятный вкрадчивый баритон, а недостаток музыкального слуха дополнялся молодецкой статью и орлиным взором; и, едва он обводил этим взором зал, хористки млели, как стыдливые перепелки.
— Такой нам и надобно! — плеснул в ладони желчный, подтоптанный жизнью худрук Радченко, ревниво взглядывая над сползшими на кончик носа роговыми очками, как претендент прохаживается по сцене с широко, щиро раскинутыми руками. — Будешь на подтанцовке. Только бога ради, громко не ори — не коз на лугу пасешь!
И вскоре Черний, надев синие шаровары и вышиванку, подпоясав стан красным кушаком, отчего стал казаться тоньше в талии и шире в плечах, уже кружил по сцене с юной партнершей, глядя на нее орлом и притопывая в такт музыке мягкими облегающими чоботами. Сердце у партнерши, неопытной и доверчивой, будто козочка, обмирало и млело, она вскрикивала «А-ах!» и прижималась острыми грудками, и пропадала, пропадала.
«Еще одна! — ликовал Черний, властно и самодовольно прихватывая и через тонкую ткань облапливая гибкое, податливое тело. — В постели еще не так крикнешь, милочка!»
Но не глупая козочка, а жена пастуха, пастушка нужна была Чернию, и он терпеливо выжидал, когда влиятельная матрона, охранительница очага и обладательница важных знакомств и связей задержит на нем пристальный, оценивающий взгляд. Уж он-то, не в пример ротозею Давимухе, не упустит этого взгляда! Только бы она поглядела, и — цап-царап!..
Но точно черт поворожил между ними — и величественная Маргарита Павловна проплывала мимо него, как океанский лайнер проплывает в блеске огней и звоне музыки мимо острова очередного незадачливого Робинзона. И даже не раз испытанный им прием — томный, немигающий, опечаленный взгляд — не срабатывал: стрела Амура пролетала мимо.
Тут Черния разобрал нешуточный азарт, и вместе с тем он проникся разочарованием: вера в собственные силы могла быть подорвана вздорной толстокожей бабой. Может, она фригидна или не любит мужиков? И потому супруг ее не от мира сего: одет с иголочки, всей своей сущностью в музыке, в танце, а взгляд тусклый, будто у кастрированного кота?
Чтобы разочарование не стало всеобъемлющим, ему нужна была маленькая плотская победа, и «ахающая» партнерша была повержена на подоконнике в костюмерной, а Эмма Михайловна приятно удивлена возвратившимися в их затянувшиеся пресные отношения молодечеством и задором. Обе пассии, будто сестры-близняшки, вскрикивали и тяжело дышали, обе глядели на него преданными глазами и обе благодарно восклицали под конец: «Ах, Богдан!» Но победа оказалась пирровой, червоточина в душе никуда не делась, червь точил и точил: Маргарита Павловна оставалась недосягаемой для него.
2
Тогда он изыскал более сложную задачу. Солировала в хоре девушка — колоратурное сопрано, голос негромкий, но настолько чистый и звонкий, что тусклый худрук Иван Семенович Радченко при звуке этого голоса впадал в умиление, глаза его теплели, и во время особо сложных распевок он хлопал в ладоши и требовал от хора: «Слушайте Варю!» Хор слушал, а кое-кто из мужской половины еще и заслушивался, и засматривался на нее. Вгляделся и Черний. Сначала Варя показалась ему простенькой и невзрачной: русая коса, тонкие черты бледного лица, худые подростковые руки и птичья шея. Но, раз поглядев, он тотчас глянул снова, потом еще раз и вскорости уже отыскивал ее взглядом, где бы ни была, все так же недоумевая: что в ней такого? Ничего и нет, а поди ж ты…
И, поскольку взгляд у Черния был цепляющий, как репей, а глаза жгуче-черные и гипнотически-неотвязные, очень скоро девушка ощутила некоторое замешательство, начала оглядываться и высматривать что-то, обеспокоившее ее. Но она была близорука и потому щурилась сквозь очки, мило вскидывала бровь, а все не понимала, откуда это странное, словно легкий тепловой удар, ощущение головокружения и тревоги.
Помучив ее так какое-то время, Черний расправил плечи, придал лицу выражение томной задумчивости, приблизился и попытался взять девушку за руку.
— О чем грустят эти прелестные глазки?
Девушка недоуменно глянула, еще круче вскинула бровь, высвободила из его пальцев узкую кисть руки и отрезала, не скрывая легкой насмешки:
— Вам исповедоваться, святой отец?
— А все-таки? Какие у нас планы на сегодняшний вечер? — с игривой напористостью не отставал Черний.
— Планы есть, только вас в этих планах не наблюдается.
«Да она та еще штучка! — подумал он, впрочем, не особо огорчаясь: не одну такую встречал и обламывал не одну. — Даст бог день, даст и пищу».
И он снова попытался завладеть рукой девушки. Но тотчас по сторонам от него стали два крепких парня, обжали плечами, прихватили под локотки. Положение было глупое, глупее не придумаешь, и он решил всё перевести в шутку: улыбнулся парням, дружески и невинно, а девушке подал обе руки, сложенные лодочкой, будто осужденный пожизненно — чтобы надела на них невидимые наручники. Уловка удалась: парни ослабили хватку, а девушка хорошо ему улыбнулась и накрыла ладонью повинные его руки.
— Что вы, ребята! Он безобидный. Наш, с юридического…
«Я безобидный?! — вознегодовал в душе Черний. — Ну погоди, скоро узнаешь, какой я безобидный! Еще не вечер».
И он бросил на нее такой потерянно-испепеляющий взгляд, что камень бы размяк под этим красноречивым взглядом. Но то — камень, а пигалица с колоратурным сопрано и бровью не повела: состроила насмешливую рожицу, дернула плечиком и отрезвила:
— Вот только не надо! Я ведь не совсем дура, в костюмерную с тобой не пойду. Как говорится — я знаю, что ты знаешь, что я знаю… На том и порешим: дружба, и ничего больше. Согласен?
Еще бы не согласиться! Дружба между мужчиной и женщиной бывает надолго и всерьез, если женщина стара и уродлива, а еще — если у мужчины имеются свои планы на ее счет. Потому рано или поздно, но лед между ними растопится. Главное, не упускать пташку из виду, все время оставаться в поле ее зрения, не удаляться надолго от куста шиповника — или как там?.. терновника, в котором она поет.
И он стал придерживаться своего плана: кружил и кружил, не отставая, вокруг юной солистки, заглядывал ей в глаза, красноречиво и погибельно, но, едва лишь выдавалась возможность запереться в костюмерной, увлекал туда свою глупенькую, по уши влюбленную в него партнершу по танцу. А на все ее ревнивые упреки и слезы уверял на голубом глазу, веско и резонно:
— Так надо. Я только для вида волочусь за этой Варей, чтобы никто не догадался о нас с тобой. А на самом деле… на самом деле…
— Ты меня любишь? — пропадала партнерша. — Правда-правда?
В ответ Черний благостно кивал головой, жмурился, как сытый кот на сметану, а в душе восклицал, что долго еще не забудет широкий и удобный подоконник, солнечные блики на пыльных стеклах, душные запахи лежалых нарядов, стеллажи с сафьяновыми сапожками, податливые девичьи коленки и устремленные на него глаза: «Любишь? Правда-правда?..» Конечно, правда, радость ты моя!
Потом он выскальзывал в зал для репетиций, ловил сиропным взглядом проплывавшую в недоступной близости от него матрону, а едва та уплывала в ореоле славы и успеха, скакал из гречки в просо — к юной солистке, и снова вился, и вздыхал, и томно заглядывал пигалице в глаза.
— Опять! — смешливо ерошила ему чуб Варя. — Какой гоголь! И чуб, и всё при чубе. И след помады на подбородке.
Чуб и вправду был роскошный — вьющийся, смоляной, ниспадающий на лоб красивой волной. И глядел он, Черний, франтом, весьма неглупым, но донельзя самоуверенным, самодовольным. Но ведь и не гоголем — какое, прости господи, противное слово! — не гоголем. Ну а помада — черт с ней, с помадой! Не красота и не мужество приманивали баб к Дон Гуану, а слава о любовных победах. И Черний выше прежнего задирал подбородок и так поворачивался к свету, чтобы помадный след от поцелуя был еще заметнее: пусть видят, кому повезло сегодня! Видят и завидуют!
— Какой след, Варенька? «Что наша жизнь? Игра!» А ты про какой-то след. Если бы знала, какой след вот здесь… — и он притворно вздыхал, и прикладывал руку к сердцу, и взглядывал еще откровеннее, еще зазывней. — Но если бы ты… Я бы ни на одну даже не посмотрел… А так…
— Что так? Только не вздыхай, не смеши народ! Скажи, зачем я тебе?
Он оживлялся, жарко блестел антрацитовыми зрачками:
— Мне нужна самая лучшая, самая яркая. Ты одна такая, потому нужна только ты — и никто другой.
— Вот как? Ну-ка, посмотри мне в глаза, лгун несчастный!
— О Дона Анна!
— А теперь верю — ты бабник, еще один Дон Гуан. Только тот плохо кончил. Гляди, накличешь: явится Командор…
Черний дурашливо кланялся, точно записной гранд, затем оглядывался по сторонам и разводил руками:
— Где он? Пусть явится, я проткну его шпагой!
И Варя не находилась с ответом и в отместку дергала его за роскошный чуб.
Но как-то за спиной у них раздался низкий голос Маргариты Павловны, неожиданный — и потому приведший его в замешательство:
— Черний, на два слова!
Он в смятении обернулся, теряясь и пропадая: что ей нужно? Неужели всё слышала? Зачем позвала? Вот незадача! И что теперь?
Упругая, соблазнительная спина Маргариты Павловны величественно уплывала от него в сумеречное закулисье. Не зная, что и подумать, он поплелся следом, поднялся по ступенькам и нырнул за кулисы. Здесь было сухо, стоял настоянный запах лежалой ветоши и старых декораций. Миновав столики с реквизитом, картонные колонны и хоровые станки, матрона стала у задрапированного тканью окна, обернулась и так взглянула исподлобья, что у него мурашки пошли по коже.
— Вот что, магрибский дядя, вы с солисткой не балуйте! Напроказишь — я тебе мигом голову отверну.
Тогда только Черний понял, что его томный взгляд все-таки сработал, и неприступная матрона на самом деле не упускала его из виду.
«Это не охота, это какое-то многоборье!» — возликовал он, но внешне и виду не подал, а попытался изобразить на лице удрученную покорность.
— Не шуми! — вскинула запретную ладонь навстречу его движению Маргарита Павловна, вынула из накладного карманчика юбки клочок бумаги и подала Чернию. — Сегодня вечером позвонишь по этому телефону…
Ах, это чудесное время надежд и первых свершений!
В те зимние дни Черний был абсолютно счастлив, порой даже казалось ему, что наконец-то ухватил бога за бороду. Он уже не только танцевал, но и пел в хоре: по тайному настоянию Маргариты Павловны его вяло прослушал сам Радченко и даже пришел к выводу, что у претендента довольно приятный баритон, правда, не совсем раскрывшийся, но распевки должны принести ему определенную пользу. Костюмерная была благоразумно предана забвению, но партнерша по танцам, Алечка, иногда наведывалась к Чернию на квартиру и оставалась там до утра — и на следующий день у квартирной хозяйки, Эммы Михайловны, поднималось кровяное давление. Она вздыхала, пила успокоительные капли и как бы невзначай напоминала постояльцу, что пора остепениться, подумать о будущем, в первую очередь приискать достойную пару. А он тотчас брал быка за рога и напоминал об их тайном, скрепленном общей постелью договоре.
— Вот же нетерпеливый! Бендер говорил: «Скоро только кошки родятся», — неубедительно оправдывалась та. — Есть у меня на примете одна девочка из хорошей, уважаемой семьи…
— Где она, эта девочка? И как понимать это твое из хорошей?..
Тогда же случилось у него еще несколько мимолетных романов — не романов даже, а, как скабрезно посмеивался он, татаро-монгольских набегов, о которых он забывал с такой же легкостью, с какой пускался во все тяжкие. В самом деле, стоило ли вспоминать об утехах на пролежанной скрипучей койке в общежитии, дальней скамейке в городском парке, темном подъезде в глухом переулке?
Но самым большим трофеем была Маргарита Павловна, как называл ее про себя, уходящая натура — женщина блестящая, вполне успешная внешне и вместе с тем потерянная и глубоко в душе одинокая.
«Старуха влюбилась в меня, как кошка», — хвастал он, хотя была она на какие-то двадцать лет старше, не более того, и всячески демонстрировал, как это — влюбиться как кошка: прихватывал матрону за талию, говорил ей «ты» и поглядывал на нее с откровенными похотью и насмешкой. Но та была настолько захвачена запоздалой любовью, что как будто ослепла и оглохла: делай со мной что хочешь, только люби, люби! За спиной у падшей матроны хихикали и перешептывались хористы, вялый супруг блуждал невидящими глазами по лепнине высокого потолка, делая вид, что ничего не замечает, и только Варенька одергивала и стыдила Черния:
— Ты что творишь? Как не совестно!
Но сколько кота не стыди, он все равно при случае залезет в сметану.
— «О, как убийственно мы любим», — парировал Черний строчками из Тютчева и закатывал глумливые глаза в показном смирении и раскаянии, но уже через секунду продолжал, смеясь и играя словами:
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была,
И незаслуженным позором
На жизнь ее она легла!
— Сволочь ты, Богдан, вот кто!
— Не без этого, — сокрушенно вздыхал тот, брал Вареньку за руку и окутывал ее проникновенным, берущим за душу взглядом, словно говоря: это не я, это подлая жизнь виновата. — Но если бы ты…
— Перестань! И когда только угомонишься?
Его вкрадчивое обаяние и томные взоры не очаровывали, не увлекали ее, и это было едва не единственным и потому очень обидным поражением Черния. Но он не привык отступать, повторяя про себя затертую, но верную фразу: «Дорогу осилит идущий».
Прошла зима. Прошла и весна, а с поездкой в Венгрию еще ничего не было решено: что-то там, в высоких чиновных кругах, не срасталось. Но, как это часто бывает, к лету началось невидимое для непосвященных брожение умов: хористы вдруг заволновались, затоковали о скорой поездке и, главное, о якобы утвержденном списке счастливчиков, отобранных лично худруком Радченко. Некоторые подбирались с хитрыми вопросами к Чернию, который, по их мнению, должен был прознать о списке прежде других, но тот лишь пожимал плечами, отшучивался и загадочно ухмылялся: мол, придет время — узнаете. Но на самом деле и он пребывал в постыдном неведении: не идти же с расспросами к Маргарите Павловне — она, не без оснований полагал он, сама должна обеспокоиться о его кандидатуре. Но поди ж ты…
Заветный список был оглашен внезапно, после очередной репетиции — тусклым голосом Радченко, и Черния среди счастливцев не оказалось. Он стоял посреди зала, потеряв дар речи, с мерзостно-убойным ощущением, что все на него смотрят — кто сочувственно, кто с плохо скрытой иронией: что, брат альфонс, не срослось?
— Прокатили? — сочувственно похлопал Черния по плечу Давимуха. — И меня не берут. Плюнь! Тоже мне Европа — мадьярские задворки! До`ма лучше: каникулы, рыбалка, то да се…
— Ну уж нет, все равно поеду! Есть один вариант…
Понятно, что вариантом, притом единственным, была у него Маргарита Павловна. И уже на следующей репетиции из-за кулис доносились негромкие голоса препиравшихся супругов: низкий, настойчиво-грозный — матроны и фистульный, скрыто-уязвленный — маэстро.
— С каких пор ты не доверяешь моему вкусу? — наседала матрона.
— Марго, твоему вкусу я вполне доверяю, — вяло отбивался Радченко. — Но в данном случае у твоего протеже выходит, как у чеховского tenore di grazia Прилипчина: «Одна только беда: некоторые ноты желудком пел и „ре“ фистулой брал». Еще и привирает в секундах. Да ты сама послушай.
— Иван Семенович!..
— Маргарита Павловна!..
Шепот за кулисами стал угрожающим. Затем всплыла зыбкая тишина, и в тишине этой со сцены победоносно и величественно спустилась матрона, ни на кого не глядя, проплыла мимо хористов и покинула зал. Но маэстро не преминул отомстить за позорное поражение — он тотчас дописал в заветный список и Алечку, с которой у Черния длился вялый, то затухающий, то снова возгорающийся роман.
— Две бабы в лодке — перебор! — завидев на перроне обеих женщин, покачал головой предусмотрительный Валерий Давимуха. — Ты осторожнее там, Богдан, а то «джентльменский набор» раз — и вырвут!
3
— Ну, рассказывай! — сказал нетерпеливый Валерий Давимуха, когда с кружками жигулевского расположились у дальней стойки пивного бара, что на Андреевском спуске.
«Что рассказывать? — подумал Черний. — Что прожил один из самых счастливых месяцев в жизни? И вместе с тем — один из самых беспокойных месяцев, на грани. Но как об этом расскажешь? Соврать, приукрасить легче. Эх, была не была!..»
Он на мгновение прикрыл глаза, как бы наслаждаясь холодным пивом, а на самом деле вспоминая — плацкартный вагон, веселую толкотню вокруг купе, где он с гитарой, под стаканчик вина, напевал нехитрую студенческую песенку, и Алечка томилась рядом, преданно, точно собачонка, заглядывала в глаза. Но было не до этой дурочки, потому что второй или третий раз по вагону проплывала грозная тень матроны — являлась из купейного вагона, в котором устроилась чета Радченко, якобы удостовериться, все ли у хористов в порядке, но он понимал — не спускает с него ревнивых глаз. И многие из хористов, судя по многозначительным взглядам и хитрым ухмылкам, тоже понимали, но благоразумно помалкивали: зело тяжела и скора на расправу была десница у Маргариты Павловны.
Зато ночью, когда вышел покурить, в тамбур проскользнула и Алечка — и как же сладостно было целовать и тискать ее юное податливое тело — как бы в отместку за тяжкую ревность стареющей матроны!
Под утро в Чопе сменили колесные пары, и, когда пересекли границу и покатили по чужой стороне, вагоны стало раскачивать и болтать сильнее.
— Как в цыганской кибитке! — сказал кто-то, и все, точно дети малые, радостно засмеялись.
— Какое-то все здесь маленькое, тесное, — донеслось из другого купе, и все тотчас прильнули к окнам. — Домики, точно в кукольном театре.
— Зато красивые! — возразила Алечка, сияя глазами. — И ухоженные, аккуратные, а крыши красные, черепичные, и всюду сады. У нас просторы и размах, а здесь все игрушечное; когда была маленькой, у меня был такой город из картона.
— Игрушечный? — послышался за спиной низкий, с хрипотцой голос матроны. — Вот забудете, чему учили-наставляли перед отъездом, игрушки быстро закончатся. Какое слово нельзя произносить в Венгрии?
— «Спички», — пунцово краснея и теряясь, едва слышно пропищала Алечка. — Почему? На венгерском это слово ругательное.
— Как посмотрю, кое-кто у нас знаток в этом вопросе, — язвительно сказала Маргарита Павловна, прицельно глядя в узкий лобик бедной Алечки. — Еще бы так пели и танцевали, а то ведь осрамимся, прости господи!
И пошла по вагону, величественная, исполненная святого долга мести жалкой, униженной конкурентке.
Когда приехали в Будапешт, на площади у вокзала хор ожидал автобус с огромными, невиданными до того окнами — не автобус, а чудо с картинки в каком-нибудь глянцевом зарубежном журнале. И покатил автобус мягко, уверенно, споро — сначала по новому широкому проспекту, затем по узким каменным улочкам в старом городе с высокими домами, и всем казалось — так стремительная речка течет в тесном каменном русле. И снова сворачивали на новые улицы и мчались в потоке машин невиданных моделей и марок, пестро и необычно раскрашенных: желтых, красных, голубых и почему-то — желто-красно-зеленых. Заглядывали в окна — люди на тротуарах тоже выглядели пестро и нарядно, словно направлялись на карнавал, — и это было странно и по-своему красиво, особенно после серого драпа на тротуарах отечественных городов и деревень.
— Ах, как треснулись! — воскликнул кто-то, и хористы, вытянув шеи, проводили взглядами два автомобиля с помятыми бамперами. — Дорогу не поделили.
— Скорость… — воздел очи к потолку переводчик от принимающей стороны — Будапештского университета. — Разрешено девяносто — вот и носятся, и бьются, и пешеходов давят.
— У нас шестьдесят, и то бывает… Ой, женщину на переходе едва не сбили! Нет, все-таки правильно, что у нас шестьдесят…
Тут кто-то у противоположного окна воскликнул:
— Ребята, наша «Волга»! Какая красавица! Не чета этим желто-красно-зеленым черепашкам…
У солидного двенадцатиэтажного здания автобус остановился.
— Общежитие университета, — бесстрастно пояснил флегматичный и какой-то не проспавшийся переводчик и украдкой зевнул. — В зимнее время здесь живут студенты, летом используем под гостиницу. Ваши комнаты на седьмом этаже.
Он говорил почти без акцента, едва раскрывая рот, и потому казалось — вот-вот заснет на очередном слове.
Через уютный скверик с фонтаном прошли в фойе, поднялись в лифте на седьмой этаж, разбрелись по номерам, затаив дыхание и не веря глазам, — повсюду чистота, ковровые дорожки, красивая и удобная меблировка, мягкие кровати. И главное, сверкающая белизной сантехника — в душевой кабинке, туалете. Не соврал сонный переводчик: гостиница первоклассная, не сравнить со скромным отечественным общежитием. А ведь на дворе семидесятые, пора бы и нам приобщаться к эдакой культуре!
Едва Черний распаковал вещи, как в дверь постучали. Влетела, сверкая глазами, счастливая Алечка, огляделась, восторженно воскликнула «Ух ты!», повалилась на кровать и раскинула, будто в изнеможении, прозрачные руки. Напарник Черния по номеру, розовощекий застенчивый тенор Рябошапка, при ее появлении смутился и тенью, на цыпочках выскользнул в коридор.
— Это не моя кровать, — сказал Черний, присел рядом и через платье прихватил напарницу за колено.
В дверь снова постучали — на этот раз властно и требовательно, и он проворно подтолкнул Алечку к душевой:
— Сгинь!
Едва та скрылась, в номер заглянула Маргарита Павловна.
— Хорошо устроились? — подозрительно оглядываясь, спросила она. — Номер на двоих? Барином заживете, Богдан. А напарник где? В душевой? Зовите и спускайтесь — автобус ждет. Принимающая сторона приглашает в ресторан. Говорят, мадьярская кухня остра очень. Вот и поглядим, насколько остра.
Матрона скрылась, и тотчас приоткрылась дверь в душевую, выглянула хитрая Алечкина мордочка и, смеясь, проворковала:
— Ушла? Зачем приходила?
— Звала в ресторан, — ответил Черний и вдруг притянул напарницу за шею и поцеловал в губы. — Ты вот что, ты сюда не суйся, пока не скажу. А вечером я этого Рябошапку на часик спроважу в город, тогда и…
Но вечер не задался. Из ресторана «сын свинопаса» вернулся голоден и зол, впрочем, как и многие из хористов, незнакомые с этикетом: на столах были аккуратно разложены по шесть вилок и ножей, а какими пользоваться, разобраться не сумели. Поэтому пошли по номерам ходоки — выспрашивать, у кого привезены из дому консервы и сало. А там и бутылочка-другая как бы сама собой вынырнула — ясное дело, не до Алечки стало…
А наутро хористов созвали в холл и каждому обменяли по сто рублей на форинты: мол, питаться будете сами. Глядя, как «колоратурное сопрано» Варенька растерянно вертит в руках длинные, как простыни, и разрисованные диковинно иноземные купюры, Черний посоветовал:
— Сверни в рулон — и в сумочку. А кошелек спрячь, здесь кошелек не понадобится. — И, когда Варенька управилась с деньгами, шепнул, намаслив глаза и не обращая внимания на вертевшуюся подле них Алечку: — Какие на сегодня у нас планы?
— Снова за свое? — фыркнула Варенька. — Не мучай девочку, совсем пропала: глаз с тебя не сводит.
— Такая у нее судьба — мучиться, — цинично ухмыльнулся Черний. — А Венгрия — вот она. Могу сопровождать по магазинам, могу гидом, могу чертом виться, ангелом порхать, кем угодно могу, только дай знак! — И он склонился еще ниже, почти вплотную приблизил к ней лицо, заглянул в глаза — обволакивающе, томно, неотразимо, печально. — Нет? Опять про дружбу? Жестокая! Как можно иметь такие обалденные ресницы и не подкрасить их?! Сонечка, можно тебя на минуту?
Яркая красавица, студентка пятого курса иняза, удивленно вскинула на Черния темную, аккуратно выщипанную в ниточку бровь, но все же подошла и, вертя в руках крохотную театральную сумочку из тисненой крокодиловой кожи, обронила грудным голосом «Ну?», как если бы хотела сказать: роман наш в прошлом, чего еще тебе надобно, Богданчик?
— Посмотри, — указал на Вареньку Черний, не обращая внимания на надменно-разобиженный тон бывшей пассии. — Посмотри, какие ресницы — длинные, пушистые — но какие-то (прости, Варенька!) неухоженные.
Сонечка всмотрелась, покачала головой.
— Девочка, нужно заниматься лицом. Сейчас что-нибудь придумаем — все, что нужно, прихватила с собой. Пойдем-ка ко мне в номер. А этого Дон Жуана не слушай, ему веры — копейка за стакан газировки.
И увлекла смущенную Вареньку за собой.
— Что это было? — едва они ушли, налетела на Черния бдительная как никогда Алечка. — Опять? А как же наш вечер?
— Не опять, а снова! Я ведь говорил, так нужно для отвода глаз. А наш вечер никто не отменял. — И тотчас велел, до змеиного шипа понизив голос: — Сгинь! Маргарита Павловна идет.
Алечка проворно шмыгнула за развесистый фикус — и сразу за тем накатила матрона, грузно и неотвратимо, точно асфальтовый каток.
— Богдан! — низко и утробно пророкотала она. — Пустельга Алечка — куда ни шло. Но Соня — это уже перебор. Смотрите, не заиграйтесь!
— Как можно, Марго! Сонечка — мое безвозвратное прошлое. А какой с прошлого может быть спрос? Так, мелкие счеты, ничего больше.
На том и разошлись, потому что, весьма кстати для Черния, появился в фойе хормейстер Любченко и объявил: первая неделя отведена для экскурсий по городу, затем запланированы выступления на крупных предприятиях и в хозяйствах, в том числе с поездками по стране.
— График напряженный, посему прошу не расслабляться: репетиции, репетиции и еще раз репетиции! — подытожил он, потрясая изящной кистью, как если бы взмахивал невидимой дирижерской палочкой. — А сейчас все на выход — едем на экскурсию в венгерский парламент.
В автобусе, проходя по салону, Черний улучил минуту, когда матрона, придержав у двери «пустельгу» Алечку, отчитывала ее за что-то, наклонился и шепнул бывшей пассии:
— Сонечка, прелесть моя, ты за время, что мы не виделись, несказанно похорошела! Что случилось? Не расскажешь как-нибудь вечерком?
Сонечка взглянула на него снизу вверх, и в агатовых глазах светилось у нее насмешливое любопытство, затем отчетливо произнесла:
— С драными котами по крышам больше не лазаю — вышла замуж. За кого? Муж — заместитель прокурора района.
— Милая моя, когда это муж был помехой чувству? — сострил Черний, но как-то вяло, с запинкой выдавливая слова. — Впрочем, желаю счастья!
А про себя подумал: «Я — драный? Это ты драная жмеринская кошка, хоть и крашеная, но драная. Но надо бы замириться: все-таки — заместитель прокурора… И когда успела замуж? Эх, еще одна интрижка не удалась!»
На экскурсии по парламенту он был непривычно рассеян, и все статуи, колонны, лестницы, залы, непривычные глазу блеск и роскошь как будто его не трогали, наплывали и тотчас ускользали из памяти. И только на мгновение оживился, когда им позволили посидеть в креслах парламентариев с именами на табличках на непонятном венгерском языке. Важно усевшись, он и себя представил парламентарием, на худой конец — чиновником высокого ранга со своим креслом и табличкой, на которой будет начертано «Богдан Черний, депутат» — и прочая, и прочая, и прочая… Но затем он вспомнил, что год в столице миновал, а вопрос обустройства светлого будущего так и не решен, даже наметок на решение не видно — и снова день померк для него.
Так, понурившись, он покинул едва не последним здание парламента, протащился по набережной, через какой-то сквер поднялся на гору — и тут только прохладный ветерок и открывшийся с высоты простор привели его в чувство. Вид и на самом деле был изумительный. Глубоко внизу раскинулся красивый город с широкой рекой, изогнувшейся темно-синей лентой, — то Дунай властно рассекал надвое древние города Буда и Пешт. А на макушке горы возвышался монумент — фигура женщины на постаменте с огромной пальмовой ветвью, которую вознесла к небу. Дополняла монумент бронзовая скульптура советского воина-освободителя с автоматом на груди и знаменем в руке.
— Ах! — произнес кто-то среди подступившего внезапно безмолвия.
— Гора Геллерт, ребятки! — сказал хормейстер Мирослав Богданович Любченко. — А на горе — наш солдатик. Ну-ка, встали на ступеньки! Ну-ка, милые мои!..
Хористы молча стали на ступеньках перед монументом, точно на сцене — в три шеренги.
— Наденька? Где Наденька Шестакова? — торопил Любченко и, когда солистка, Наденька Шестакова, кареглазая, небольшого роста девушка стала впереди хора, велел: — «Степом, степом…» Вокализ — Варенька Бубнова и Виктор Хвыля. И-и!.. — взмахнул руками, приготовившись дирижировать.
И хор, точно огромное живое существо, ожил, вздохнул, зазвучал.
— «Степом, степом, йшли у бій солдати», — вела низким глубоким голосом Наденька Шестакова.
— «А-а, а-а!..» — высоко и проникновенно вторили ей Варя и Виктор.
— «Мати, мати жде свого солдата, а солдат спить вічним сном!» — взмывал ввысь и звенел, как скорбная, натянутая струна, шестидесятиголосый хор.
Казалось, никогда до того и никогда после не звучал так пронзительно и чисто, так искренне единый голос шестидесяти человек, оказавшихся вдали от дома отчего, на чужеземной горе, знавшей и повидавшей всякое. Пробрало даже циничного Черния, с высоты верхней ступеньки и собственного роста видевшего, как у случайной публики трогательно влажнеют глаза. «Вот тебе раз! А говорят, ностальгия — вымысел тех, кто с нервами не в ладах!» И еще подумал, что беспечный Любченко крепко рискует с этой песенкой на чужой горе. Ведь предупреждали перед поездкой: будьте сдержаны, без надобности не выставляйтесь, мадьяры не очень привечают советский дух. Но ведь стоят, слушают, не уходят!..
«Странный человек! — возвращаясь после экскурсии, думал Черний. — На чужбине велел петь „Степом, степом“, а в университете репетировал „Червону калину“, уверял, что эта песня народная. Дурак, провокатор или то и другое в одном флаконе?»
Тут до него донесся негромкий самоуверенный голос Виктора Хвыли, одного из немногих в хоре, кто учился в консерватории.
— На четверть тона соврала, — выговаривал он Вареньке Бубновой, на что «колоратурное сопрано» только вздыхала.
«Горло сдавило, переволновалась — вот и соврала, — мысленно врезал этому консерваторскому выскочке Черний. — А вообще-то Варька не врет. Это ты, пугало, можешь петуха пустить или запеть фистулой».
Он обернулся, чтобы приободрить «колоратурное сопрано», но только и сумел, что вымолвить:
— Кто это? Ущипните меня — кто это? — такие неожиданно новые, выразительные глаза взглянули на него — и все из-за длинных, аккуратно и умело подкрашенных ресниц. — Это ты, Варя?
— Ну что ты — на весь автобус!.. — смутилась девушка и, понизив до шепота голос, благодарно пояснила: — Это твоя Сонечка постаралась. Они у меня, оказывается, такие длинные!
И взмахнула ресницами — точно дивная тропическая бабочка порхнула крылышками, собираясь взлететь.
«Черт, какая девочка пропадает! — не в силах оторвать восхищенного взгляда и, вместе с тем за что-то досадуя на себя, подумал Черний. — Была бы столичная, с пропиской, — ни за что не упустил бы!»
Как бы там ни было, но с того дня стала его мучить тайная ревность, и уже не сводил он цепких глаз с Вареньки: с кем говорит, кому улыбается, что делает? При этом нередко забывал он о матроне и Алечку забросил — и обе, не понимая, что произошло, однажды повздорили: Маргарита Павловна на глазах у хористов обещала по возвращении выгнать Алечку из ансамбля вон, а та внезапно осмелела и сказала какую-то гадость про старух, которым все неймется. Донесли о скандале Радченко; тот выслушал доносчика с какой-то отстраненностью на холеном лице, затем воздел глаза к потолку и загадочно ухмыльнулся.
4
— Богдан! Ты здесь или еще там? Хватит витать в этих… в эмпиреях! — вернул Черния к реальности голос Валерия Давимухи.
Черний встряхнулся, поморгал, вгляделся: вместо иноземной столицы — знакомый пивной бар, осевшая пена в бокале, глаза приятеля, смотревшие с нетерпеливым любопытством. А был ли на самом деле Будапешт и то, что так ясно вспомнилось, или это — иллюзорное послевкусие, какое бывает по окончании кинофильма: вышел из полумрака на свет божий, а здесь все иное, настоящее, безыскусное — люди, машины, играющие в сквере дети? Так и в жизни: пробуждаешься рано поутру, а прошлого как бы и нет уже — какая-то пелена, смутные видения, сомнения и никакого «вчера», одна только мысль: жил ли на свете или так, приснилось?
«А все-таки был Будапешт, был!» — мысленно воскликнул он, а вслух спросил, окончательно пробуждаясь:
— Что ты сказал? Где витать?
— В эмпиреях… Черт его знает, что такое эти эмпиреи! Услышал где-то — кажется, Тонечка с филологического что-то эдакое заворачивала, вот и прилипло.
— Тонечка с филологического? Это — как его? — моветон! Не ты ли зарекался, кричал: никогда больше с филологинями, потому что они ханжи и провинциалки?
— Ну не совсем ханжи, — слегка смутившись, пробормотал Давимуха. — В некоторых провинциалках, что ни говори, ощущается какая-то свежесть — лугом пахнет, полевыми цветами. Не чета столичным: те и обрызгаются духами, глазки подведут, а как обнимешь — будто чердачной пыли вдохнул. А Тонечка… Как-нибудь сам увидишь и убедишься. А пока не увиливай: как выкручивался со своими пассиями? Дай угадаю — передрались? Или нашел себе там мадьярочку?
— Что ты болтаешь! — И Черний невольно оглянулся по сторонам. — Как говорится, «Облико морале! Руссо туристо!». Свой цветник не обихожен, а ты — мадьярочку!.. Полюбоваться со стороны, и только… Но такие, скажу тебе, встречались — сплошь шатенки, смуглые, черноглазые, огонь в глазах!
А про себя добавил, с ностальгической грустью припоминая: куда им, смуглым и черноглазым, до Варьки! Сколько сил, сколько старания ухлопал, почти влюбился (и правда — почти), а получился пшик. С другой стороны, если бы добился своего — что тогда? Может, к лучшему, что не сложилось? Время дури — секунда, расплата за эту секунду — вся оставшаяся жизнь. Но как отвязаться от этой дурманной всепоглощающей дури?
Тут Черний вспомнил фотографию, сделанную им в перерыве одного из концертов: на сцене было жарко, душно, и Варя вышла подышать в сквер рядом с Домом культуры. Он и подкрался с фотоаппаратом, окликнул, сделал несколько снимков. Затем невольно засмотрелся — ему утомленно и слегка насмешливо улыбалась миловидная, тоненькая, словно тростинка, девушка в национальном украинском костюме, с алой лентой, вплетенной в золотисто-пепельные волосы.
«Ой, дівчино, серце моє, чи підеш ти за мене?» — едва не пропел он и даже руки раскинул, будто хотел обнять и прижать к сердцу избранницу, но тут затылком и лопатками почуял нечто угрожающее, живо обернулся — и точно: Маргарита Павловна взирала на него с высоты крыльца, подбоченясь и темнея грозовыми зрачками.
— Бубнова, вот ты где! — от неожиданности пискнул он фальцетом. — Перерыв заканчивается, Мирослав Богданович велел оставаться за кулисами, тебя спрашивал, а ты здесь прохлаждаешься!
Сцена вышла комическая, а для него унизительная — и, проходя мимо, юная насмешница не удержалась — дернула плечиком, порхнула ресницами и так посмотрела, что его жаром стыда окатило: мол, что тут поделаешь, если сам Мирослав Богданович спрашивал.
В свою очередь и он не стерпел: минуя Маргариту Павловну, обронил с нескрываемой злобой — впервые за время их невразумительной связи:
— Шпионишь за мной, Марго?
И грозная, властная матрона вдруг опала плечами и будто ростом стала ниже, губы ее задрожали, взгляд сделался виноватым, несчастным, и, семеня следом, она забормотала ему в спину:
— Что ты, как можно! Постой, погоди, я вот что хотела сказать…
Но он не остановился, даже шаг ускорил, и Маргарита Павловна вскоре отстала и потерялась в узких, путаных переходах на сцену.
Но рассказать об этом приятелю Черний не мог, поэтому быстро допил остатки пива, подвинул бокал Давимухе и попросил, расслабленно жмурясь и притворно позевывая в кулак:
— Повторим? Тогда будь другом, сбегай — меня после этого вояжа по загранице ноги не носят, всё в сон тянет.
И, пока Давимуха топтался у барной стойки, прикрыл глаза и принялся выуживать из вороха всплывавших в памяти, нестойких, отрывочных картин недавнего прошлого самые яркие, самые волнующие, чтобы еще раз, хотя бы отстраненно, издалека, вспомнить, увидеть и пережить. Картины мелькали, и те, которые вызывал, так же как и прочие, случайные и ненужные, исчезали, сменяясь другими, — и требовалось усилие воли, чтобы вернуть их обратно и на несколько мгновений задержать перед закрытыми глазами.
Так он увидел баржу, зачем-то наполовину вытащенную на берег озера Балатон, всей кожей ощутил полуденный зной, ослеп от сверкающего, будто осколок стекла, солнца и блестящей чешуйчатой ряби на воде, ухватился за это видéние и задохнулся им. Хористы отдыхали на палубе этой баржи перед вечерним концертом в советской воинской части. Они сидели на скамеечках вдоль бортов, обжигая ступни о раскаленный металл палубы, бежали к трапу, спущенному в воду, бродили по колено в мелком, необыкновенно голубом и прозрачном озере. В тот день тень Маргариты Павловны не витала над ним: командование части пригласило ее вместе с супругом на небольшой фуршет. Была, правда, Алечка: вертелась поблизости, вздыхала, бросала в его сторону жалобные, полные любви и укоризны взгляды, но подойти не решалась — и на том спасибо! А он все увивался подле Вари: подавал руку у трапа, касался как будто ненароком ее предплечья, засматривался исподтишка на стройные ноги и маленькую грудь под купальником. Ребята, посмеиваясь, зазывали его пройтись по воде подальше, к горизонту, в надежде набрести на глубину, но он отмахивался: не до вас, идите без меня! Алечка в какой-то миг вдруг сухо, безгласно разрыдалась и бросилась на берег, под тощую купу деревьев, но он даже головы не повернул — только и всего, что недоуменно и досадливо покривил тонкие губы: когда эта дура угомонится? Но это были досадливые мелочи, и он сразу забывал о них, потому что Варя, разомлевшая от жары, не гнала его от себя и даже один раз сама подала ему руку, спускаясь к воде по раскаленному трапу.
Что за день случился тогда, что за день! Вот и теперь промелькнула нечаянная Варина улыбка, промелькнула и канула в прошлое. А было ли оно, это прошлое? Было ли?
Было, не могло не быть! Прошлое — это мы и те, кто с нами рядом. Были Дома культуры на предприятиях Будапешта, Дебрецена и накрытые в сливовом саду, между деревьями, столы в каком-то богатом, ухоженном селе. Хлебосольные хозяева распевали вместе с хором венгерские песни, юноши и девушки в национальных костюмах подавали наперченный, жгучий гуляш и подливали коварную палинку, после которой не все могли подняться из-за стола. А после застолья начались танцы, и некий Штефан, красавец Штефан, стройнее и шире его, Черния, в плечах, пригласил Варю на вальс и так умело и осторожно вел, так заглядывал в глаза, что хотелось отвести этого ухажера в сторону и потолковать по душам. Чертов Штефан! Когда прощались, венгр проводил Вареньку до автобуса, галантно поцеловал руку и спросил, можно ли ей писать и по какому адресу. «До востребования» — беспечно разрешила та и, войдя в автобус, помахала Штефану рукой из окна, и даже состроила ему глазки. Не состроила, конечно, Черний сообразил это позже, но тогда кровь ударила ему в голову, и, не удержавшись, он процедил сквозь зубы бранное несправедливое словцо по поводу женского непостоянства.
Но и это осталось позади, как и жизнь, которая неуловимо перетекает из настоящего в прошлое…
— Уф-ф! — накатился откуда-то из-за спины Валерий Давимуха, пыхтя и балансируя с кружками в руках, будто канатоходец. — Все ноги оттоптали, черти! А пиво сегодня, пиво — одна пена!
— Перестань восклицать, все уши прокричал! — поморщился Черний, все еще пребывая в эфирных волнах прошлого. — Пиво как пиво — без пены не бывает. — И, когда приятель грузно и неловко уселся, толкнув животом стол и плеснув на столешницу желтоватую, растекшуюся лужицами пену, продолжил уже иным, подсевшим и бесцветным голосом: — Как, говоришь, выкручивался со своими пассиями? Никак не выкручивался: они были сами по себе, я сам по себе. Шипели где-то по углам одна на другую, а что с того: шипите, только ко мне не суйтесь. Надоели. И хватит об этом. О загранице давай. Скажу как есть, чтобы не особо переживал; не о чем переживать, если честно. Да, красиво, чисто. Даже где-то пестро и нарядно — напоминает наш хор в сценических костюмах, с ленточками и бантиками. Но примелькалось за месяц, поташнивать стало. Захотелось простоты: отцовского самогона, сала с чесноком, картошки в мундире. Не поверишь, однажды даже приснилось: сидим с тобой, вот как сейчас, пьем, разговариваем свободно, без опаски, что ляпнешь чего не к месту, перепутаешь приборы, сдуру попросишь спички.
— Что так? У них у всех зажигалки? — простодушно поинтересовался Давимуха.
— Бранное слово. Скажешь — и получай хук в челюсть. А в целом живут неплохо. Не скажу, что лучше нас, как некоторые правдолюбы долдонят; у нас есть что-то, чего нет у них, и наоборот. Мы везли к ним фотоаппараты, утюги, часы, Радченки даже пылесосом «Ракета» запаслись — за него можно было отовариться на полную катушку. А у них лучше налажено с тряпками — джинсами, обувью, женскими сумочками и бельем, кофточками, футболками. Натуральный обмен, ядрена вошь! Одно плохо: денег обменяли мало. Жили с постоянным ощущением — деньжат нет. Экономили на обедах. После концерта пригласят в ресторан — вот и экономия. Хуже, когда выступлений не было, тогда ходили в старом городе в небольшие ресторанчики. Но и там все иначе, чем у нас, — в разное время одни и те же блюда стоили по-разному; дешевле всего до полудня, затем дороже, а к вечеру сплошная обдираловка. Поэтому старались перекусить до полудня. И кухня иная, чем у нас, — харчо, гуляш и все такое. И так наперчат, черти, что не запьешь водой — горло обдерет хуже наждака. Порции огромные: гуляш — полная миска мяса в остром соусе. Тут мы смекнули — одной порции хватает на троих. А это значит, в придачу можно по кружке черного пива выпить — отменное, скажу я, пиво, хоть и дорогое. Что еще?
— А магазины, магазины?
— Магазинчики частные, крохотные, в старом городе. Мелкие буржуа там заправляют. Если зашел в магазин, как у нас принято, поглазеть, обязан что-то купить. Уговаривают, предлагают, выносят из подсобки, хватают за руки, халдеи. Не купил — сердятся, в спину могут обругать, однажды даже «швайн» прилетело. Вот тебе и якобы обходительные, услужливые буржуа! Наши хотя бы не прикидываются — хамят в открытую, от чистого сердца.
— И что ты купил?
— Ничего особенного. Джинсы «Леви Страусс» — вот эти, что на мне, и кожаный бумажник тебе в подарок, но бумажник кто-то увел. Так что прости, старина, вместо подарка за пиво рассчитаюсь. Идет?
— Спрашиваешь! А остальные?
— Черт его знает, не интересовался. Не до того было. — И Черний еще раз вздохнул украдкой. — Знаю только, что Радченки прибарахлились: везли несколько чемоданов, а перед границей распихали покупки хористам, чтобы без лишних проблем проскочить таможню. А остальные…
Тут он вспомнил, как Варя покупала кофточку, и свое восклицание, когда та вышла из примерочной кабинки: «Вот так красотка! Хоть сейчас на подиум или прямиком в загс!» И еще вспомнил, не без едкой ухмылки, как Алечка хвастала удачной покупкой — театральной сумочкой стоимостью девяносто восемь форинтов — и как Маргарита Павловна не утерпела — помчалась в магазин, но за такую же сумочку предприимчивый хозяин содрал с нее на двенадцать форинтов дороже.
— Остальные? Всякую мелочевку, — все так же ухмыляясь, продолжал он. — Один Любченко ничего не купил — в три дня прогулял все деньги в ночных клубах. Что за клубы? Черт его знает, мы побоялись туда соваться. Зато старик как будто в молоке выкупался: живот подтянул, в глазах какой-то кошачий блеск, в нагрудном кармане платочек с голой бабой. Вот только оголодал через время, стал мыкаться по комнатам — там консервами угостят, там супом из концентрата или привезенным из дома салом.
— Так-таки с голой?.. А по виду не скажешь — всегда такой скромный, деликатный, ребятам-октябрятам пример.
— Дома да, скромный, только в тихом омуте…
— Как-то все это не впечатляет, — вздохнул Давимуха и, испив пива, обтер тыльной стороной ладони влажные усы. — Не о чем, выходит, жалеть.
— Выходит, не о чем. Не поверишь: когда ехали обратно и пересекали Тису по пограничному мосту — как увидели наш полосатый столб, сразу в нескольких купе, не сговариваясь, заорали «ура!» — и к окнам. Все до единого! А такие были европейцы — слова не скажи: засмеют.
— Экий ты стал — патриот! Но какой-то вялый приехал. Что не так?
«Всё не так! — хотел огрызнуться Черний, но благоразумно одернул себя: — В самом деле — что? Прав Валерка: жалеть не о чем! Брехня все это — про рай в шалаше с милой; нет в шалаше никакого рая! Да и как угадаешь: что, если с годами милая превратится в жадную старуху у разбитого корыта? И Варя, и Варя!.. К тому же характер у нее вздорный, и нос от меня воротит. А может, так и надо? Может, судьба моя умней меня, дурака, — не позволяет сбиться с намеченного пути?»
— Не вялый, а поумневший за этот месяц, — ухмыльнулся он уголками тонкогубого рта. — Понял: поведешься на женские глазки — пиши пропало. И ты бросил бы дурью маяться с этой филологической Тонечкой; обнимешь, уснешь на груди, увязнешь, а проснешься где-нибудь в тмутаракани. Найди столичную, с квартирой, пропишись — и люби на стороне свою Тонечку, но здесь, в столице люби, а не там, где лягушки квакают.
5
А поумнел Черний не просто так: по возвращении заграничное время, расслабляюще-вялое и сонное, внезапно ошарашило бешеным галопом — он даже растерялся и впал в раздумья, правда, скорее радостно-ожидающие, чем тревожные.
— Я тебя сосватала, — деловито сообщила Грымза, едва он переступил порог квартиры и по-свойски прихватил ее одной рукой за пухлявую талию, тогда как в другой держал чемодан.
От неожиданности пальцы разжались, чемодан глухо цокнул ножками о паркет, и Черний, присев на него, спросил одними губами:
— А родители кто?
— Девочка — сирота.
— Шутишь? Зачем мне сирота? Я на такое не подписывался.
— Что ты о себе возомнил? Дурак! — И Грымза постучала костяшкой указательного пальца по его лбу. — Девочка — именно то, что тебе нужно. У нее опекуны знаешь кто? А были бы живы родители, тебя, сына свинопаса… — не преминула съехидничать она и не без удовольствия повторила: — сына свинопаса и пакостника, на порог не пустили бы. Я ее зазвала на завтрашний ужин якобы в память о покойном моем супруге (прости, Василий Иванович, эту невинную ложь во благо!), так что будь готов, пионэр. И смотри, без этих твоих штучек!
Сердце у Черния тяжко ударило в ребра, на миг замерло и разбежалось, заскакало, словно мяч, выскользнувший из рук подростка. А вдруг?.. Только бы не прозевать, ухватить жар-птицу за хвост!.. А если девочка ко всему еще и хороша… Впрочем, неважно, мать до сих пор, если ссорятся, называет отца голодранцем; якобы явился на все готовое с одним чемоданом, а все-таки живут столько лет… Вот и я, вот и мне…
— Костюма приличного нет, — произнес он первое, что пришло вслед за этими мыслями в голову.
— Возьмешь костюм Василия Ивановича. Костюм почти новый, только брюки в поясе немного ушить, вы с Василием Ивановичем по одним лекалам скроены. Ты, главное, не о костюме — голову на место приставь. Девочка хоть и простодушная, но чуткая. Камертон, а не девочка. Станешь выпендриваться — в два счета тебя раскусит. Ну а если обмишуришься, на меня не пеняй — больше помогать не стану.
Черний кивнул — понял, не напрягай! А чтобы последнее слово осталось за ним, вытянул губы и с шутливой наглостью проворковал:
— А в губки чмокнуть? Или выпроваживаешь меня к этой… к сиротке?
Но рассказать об этой новости Давимухе он не мог: был суеверен и опасался хвастать до срока предстоящими смотринами. Оттого-то, пока сосед по дому, портной Самуил Львович Гирш, ушивал для него брюки покойного супруга Эммы Михайловны, Черний с несвойственной его деятельной натуре меланхоличностью пил в баре пиво и вяло рассказывал приятелю о поездке в Венгрию. И, пока говорил, томительное предвкушение предстоящей встречи с будущим бродило в его крови легким сладостным жаром. С другой стороны, память о недавней поездке не отпускала — и в памяти этой была не какая-то неведомая сиротка с такими же неведомыми, но влиятельными опекунами, а реальная, удивительная и, увы, недосягаемая для него девушка Варя.
— Эх! — пробормотал он, на мгновение забывшись. — Жизнь все-таки большое дерьмо: ждешь одного, а она постоянно всучивает тебе другое.
— Ты это к чему? — спросил Давимуха и, не дожидаясь ответа, дунул в порожний бокал и пьяненько покачал головой. — Говорю же — не пиво, а одна пена! — И, взглянув за окно: — Кажется, дождь собирается. Не выпить ли нам по такому поводу водки?
Черний тоже поглядел, вздохнул тяжко — день за стеклами был такой же, как остатки пива в бокале, в желтовато-серой пене низких преддождевых облаков.
— С какой радости веселимся? — подозрительно спросила у Черния Грымза, когда тот, пошатываясь и выпячивая мокрые губы, переступил порог квартиры. — Не рановато ли?
— В самый раз! — отрезал Черний и погрозил потолку пальцем. — Я им… Мы им о-го-го!.. А пока — в постель и спать, спать! Завтра буду как огурчик: хоть в загс, хоть на брачное ложе. А сейчас прости — без меня…
— Толку с тебя, налитого! — пророкотала Грымза и несильно пихнула его в спину. — Может, два пальца в рот? Или марганцовки развести? — ведь постель, паразит, измажешь!
— Обниматься с унитазом? Я и после бурячихи не обнимался, а после водки с пивом — тьфу!.. Спать, спать!..
Так и вышло. Утром Черний поднялся немного помятым, с гадостным привкусом во рту, принял прохладный душ, морщась, почистил зубы, выпил чашку крепкого кофе и для наглядности поиграл мышцами перед глазами у Эммы Михайловны: мол, погляди — как и не пил! «Ну-ну, конь игривый!» — ответила та недоверчивым томным взглядом. Затем оба, не сговариваясь, принялись обсуждать предстоящие смотрины: как накрыть стол, какие цветы подарить гостье и стоит ли так, сразу, с цветами…
— И вино сладкое, — добавил Черний, — девочки сладкое вино любят.
— Вино имеется — крымский мускат, по семь рубликов с полтиной бутылка. Не пробовал? Только не налейся, как давеча, — не удержалась она от едкой ухмылки. — Вино сладенькое, но пьяное — ноги и голову отбирает на раз. Спугнешь девочку — обратно не станцуешь.
— Да что ты, право! Напускаешь кошмаров, точно Геката.
— Кто такая? — подозрительно насторожилась Грымза.
— Греческая богиня. Всё у нее призраки, тени, мрак. Кошмарная баба, если честно. Но это не о тебе, — сообразив, что сболтнул лишнее, поспешил заверить обидчивую Грымзу он. — Так, к слову пришлось.
Эмма Михайловна поджала губы и пошла красными пятнами — верно, обиделась за Гекату, но ничего не сказала: не до обид было, в судьбе у обоих намечался серьезный поворот.
«Вот женится, и опять я одна — никто не приласкает», — думала она с ревнивым камнем на сердце.
«Интересно, что из всего этого свяжется? — предавался тем временем томительным размышлениям Черний и, ощущая нарастающее возбуждение, нетерпеливо поглядывал на часы. — Кто за сироткой стоит? Министр? Член ЦК? Женюсь — и сразу квартира, столичная прописка, а там и… А вдруг она безобразна? Впрочем, с лица воду не пить, меня и дурнушки любили; если что — ничем не хуже прочих. Ночью лица не разглядеть…»
Девушка и вправду оказалась далеко не красавицей, но очень милой, с кротким выражением внимательных серых глаз. Она несмело вошла, замерла в дверном проеме с блюдом в руках, накрытым вышитой салфеткой, и вдруг пунцово покраснела, разглядев за спиной Эммы Михайловны ладную фигуру Черния в строгом старорежимном костюме покойного Василия Ивановича.
— Проходи, Сонечка, что же ты — на пороге… — приобняла девушку за плечи Грымза. — Познакомься — это мой квартирант, зовут Богданом. Он студент, учится в университете на прокурора. Что там у тебя на блюде?
— Штрудель, — едва слышно пролепетала гостья. — Я подумала — на десерт хорошо бы…
— Сама испекла? Какая прелесть! Богдан, проснись, помоги Сонечке!
Черний подлетел, выхватил из рук девушки блюдо и, по ходу обоняя тонкий запах ее духов, штопором ввернулся в гостиную, пристроил штрудель посреди стола и изготовился подать гостье стул. Он точно в иной реальности очутился — густой, сладкой, обволакивающей, как сновидения детства, — и все в этой новой реальности было наяву, но и словно в тумане. В какой-то миг ему даже захотелось прикоснуться украдкой к Сонечке, взять за руку — в самом ли деле стои`т рядом и стыдится поднять на него глаза; настоящая ли, живая?
Сели за стол. При этом Эмма Михайловна усадила девушку напротив Черния, сама уселась в торце — место хозяйское и весьма удобное, чтобы не упускать из виду обоих, — и принялась управлять.
— Сонечка, немного вина? Как это — не пью? Капельку — в память о покойном Василии Ивановиче. Ты помнишь Василия Ивановича? Ох, какой был мужчина! Богдан, налей Сонечке мускат. Вино сладкое, с ароматом, для девушек в самый раз, чтобы щеки румянились. Посмотри сквозь хрусталь на свет — какой благородный рубиновый цвет! А вкус! Ну, выпьем! Покойся с миром, Василий Иванович! Сонечка, до дна, милая, до дна!
Сонечка зажмурилась, выпила — и через минуту бледная кожа на шее и щеках пошла у нее красными пятнами, глаза повлажнели и будто подплыли затуманенной синевой. Еще через какое-то время она осмелела и принялась с интересом поглядывать на Черния, а после третьей рюмки и вовсе засмеялась — не к месту, каким-то своим потаенным мыслям и впечатлениям. И тут они многозначительно переглянулись с Грымзой.
«Дело сделано?» — спросил торжествующий его взгляд.
«Кто бы сомневался, мерзавец, сволочь, бабский угодник!» — кислой гримасой ответствовала та и, не дожидаясь остальных, залпом прихлопнула четвертую рюмку муската.
А он подумал, как все просто и обыденно на белом свете; философы и писатели напускают туману — профессия у них такая, а жизнь яснее ясного: увидел — соблазнил — победил. И для наглядности вытянул под столом ногу и коснулся щиколотки Сонечки — отдернет ногу или?.. Не отдернула! — низко опустила голову, ковырнула вилкой в тарелке и, спохватившись, метнула на Грымзу всполошенный взгляд: увидела та, поняла, что случилось, нужно изображать недотрогу или можно продлить первое прикосновение?
«Все одинаковы, умные и дуры, чопорные и доступные — все-все: рано или поздно каждую отыщет и прижмет мужская нога под столом! — не без доли бахвальства воскликнул про себя Черний, ослабил на шее тугой узел галстука покойного Василия Ивановича и принялся, не кроясь, разглядывать девушку, замершую в смятении и сладкой тревоге. — Русая, худая, бледная, килограмм пятьдесят с туфлями. Похоже, бесхитростная простушка из таких, какие до последнего верят и надеются — на мужа, на любовника, на дядю с улицы. Будет хорошей женой, хорошей до занудства. И грудки маленькие у нее, как у школьницы. И шейка цыплячья. И черт с ней, с шейкой! Кто за ней стоит — вот главное, а грудки… Этого добра повсюду… Только бы встать на ноги, обосноваться, а там и шейки и грудки — все будет».
— А вы знаете, я недавно вернулся из Венгрии, — решив, что пора брать нить разговора в свои руки, сказал он, перебив Грымзу на полуслове и даже этого не заметив. — Самое поразительное там… Впрочем, может, вам неинтересно?
— Что вы, очень интересно! Никогда не была за границей. Пожалуйста, расскажите! — впервые за вечер живо попросила его Сонечка.
О, гамельнский дудочник, который своей музыкой зачаровал и увел из города сначала крыс, а потом и детей! Черний ухмыльнулся, вспомнив, как Варя назвала его Крысоловом, и все его обаяние, игра слов, жестов, взглядов взволновались, стали свободно изливаться и обволакивать, точно невидимой липкой паутиной, эту простушку Сонечку, Грымзу, его самого. Он говорил, говорил и наслаждался сказанным, и ловил восхищенные взгляды девушки напротив, и не без удовольствия замечал, что даже у Эммы Михайловны, во всех отношениях дамы опытной и бывалой, открылся рот, а глаза стали, как у загипнотизированной крольчихи бессмысленными и оловянными. Видела бы эту сцену насмешница Варя! Поняла бы или обманулась и пошла за ним, как дети на зов дудочки Крысолова?..
Потом пили чай со штруделем и болтали, весело и непринужденно. А когда приспело время прощаться, Черний напросился в провожатые — и ему благосклонно было позволено.
— Не задерживайся, час уже поздний! — запоздало крикнула вдогонку Эмма Михайловна, и в этом неуверенном окрике почудилась плохо скрытая ревнивая зависть.
Разумеется, он явился только к утру.
6
Пребывая в последующие дни на седьмом небе от счастья, Черний тем не менее исправно посещал занятия в ансамбле песни и пляски «Мальвы» — как было не посещать, если там он мог видеть Варю! Тем более что при всей приподнятости душевного состояния он не мог не заметить, что и с ней что-то происходит, какая-то перемена — в настроении, облике, в блеске глаз. И это настораживало: неужто у капризы кто-то появился, пока он обхаживал Сонечку и как мог усыплял неожиданную ревность Грымзы, которая готова была мириться с его женитьбой, но взъерошивалась от одних подозрений о возможной любви к сироте? Все это утомляло, и бдительность его настолько ослабевала, что Маргарита Павловна внезапно оказывалась у него за спиной, точно очковая змея, в тот момент, когда пытался приударять за Варей — все так же безуспешно, но и этого было достаточно, чтобы приводить матрону в бешенство. Но бешенство изливалось на иных и прочих, потому что Черния эта жесткая волевая дама с некоторых пор боялась пуще огня. И, когда кому-либо из хористов доставалось за малейшую провинность, пострадавший (или пострадавшая), проходя мимо после трепки, шептали Чернию с укоризной:
— Спасибо за все хорошее, Богдан!
А Давимуха, неосторожно подвернувшийся ей под руку, даже попросил жалобно:
— Ты как-нибудь того… Неудовлетворенная баба хуже скорпионихи — всех сожрет и тобой не побрезгует, — на что Черний лишь презрительно хмыкнул, приосанился, но все-таки снизошел — один из вечеров на всякий случай посвятил Маргарите Павловне.
В остальном все складывалось для него замечательно, если б не заноза на сердце — Варя. Чтобы разгадать причину произошедших с ней перемен, он поджидал девушку после занятий и незаметно, крадучись провожал ее до автобусной остановки, но никто не встречал ее по пути в общежитие, никто не дарил цветов, и в университете оставалась она все в том же кругу подруг и однокурсников, давно примелькавшихся и, как уверял себя, соперников для него не опасных.
Так прошел месяц, другой — и на ноябрьские праздники подле Вари нежданно-негаданно появились двое неизвестных лет двадцати от роду. Один был невысок, белобрыс и внешне неуловимо напоминал Варю. Второй сразу не понравился Чернию — необъяснимо, без повода или видимой причины, хотя ничего отталкивающего не обнаруживалось ни во внешности, ни в том, как вел себя по отношению к девушке. Не к чему было придраться, но чутье подсказывало, как это нередко случалось и прежде: опасный субъект, себе на уме, к тому же вся она светится, когда обращает на нее взгляд голубых глаз. А ведь и посмотреть не на что: худой, кость тонкая, хрупкая, будто в детстве недокормили, взгляд с поволокой, какой встречается у людей скрытных или не вполне уверенных в себе и оттого комплексующих по любому поводу.
Вечером 6 ноября, после занятий, Черний подстерег этих троих в сквере у памятника Шевченко и, подойдя неслышно, уловил обрывки спора, вернее, не спора даже, а нравоучения, с каким «колоратурное сопрано» отчитывала парней.
— Ничего умнее придумать не могли — ночевать на вокзале! — горячо наседала Варя. — Ведь уверяли: поедете к этому… как его…
— Игоря дома не застали, укатил Игорек в Карпаты, — оправдывался невысокий белобрысый. — Добираться через весь город к тебе в общежитие глупо — поздний вечер, и зачем: все равно не поселила бы. А на вокзале нам не привыкать: тепло, и буфеты всю ночь…
— Не глупо, я все равно что-нибудь придумала бы! А вы… Поступили как дети малые. С тебя, Слава, спроса нет, — и Варя стукнула говорившего кулачком в грудь, — уже меня перерос, а точно ребенок… Но от тебя, Костя, не ожидала, — обернулась она к голубоглазому. — Буфеты! Сегодня тоже — вокзал, буфеты? Где ночевать будете?
Неизвестные замялись — тут-то Черний и вынырнул из-за ее спины.
— Смотрю, воспитываешь, — произнес с улыбкой Варе и по-свойски пожал ей локоток. — Не мог не подойти — надо выручать ребят!
— Выручать? От меня? Прости, нам сейчас не до шуток, — отрезала та, но, поскольку Черний не уходил, а спутники переводили удивленные взгляды с нее на новое лицо, вынужденно представила: — Ребята, это Богдан, учится на юридическом и тоже поет в «Мальвах». — И снова стукнула кулачком в грудь невысокого белобрысого: — Слава, мой брат. А Костя… Костя учится заочно в Литературном институте.
«Принес черт некстати пиита! — промелькнуло в голове у Черния. — Какой-то дрыщ тонконогий, но такие непредсказуемы, а потому опасны: не разберешь, что у него в голове. И у нее заодно, у Варьки».
— Явились как снег на голову — поглазеть в праздники на столицу, а ночевать негде, — продолжала Варя, по всей видимости, не замечая, каким кислым стало у того выражение лица. — Два авантюриста! Видите ли, любят вокзалы и ночные буфеты!
— И я люблю! Ночью на вокзале точно в другой жизни оказываешься: желтый приглушенный свет, наполненная тишина, бессонное одиночество. А ночевать негде — это, хочешь знать, такие пустяки! Пусть ночуют у меня, — произнес с той небрежной простотой, за которой, как правило, крылся у него хитрый умысел. — Моя Грымза на праздники махнула к сестре в Нежин. Так что милости прошу, квартира свободна.
— Но как же?.. Неловко… Стесним…
Черний с улыбкой подождал, когда неуверенные восклицания утихнут, еще раз на правах давнего друга ухватил Варин локоток и сказал как о чем-то само собой разумеющемся и решенном:
— Вот и хорошо, и поехали!
Квартира произвела на приятелей ошеломляющее впечатление — так, по крайней мере, показалось Чернию. Слава обошел по периметру гостиную, постучал пальцем по выпуклому боку огромной китайской вазы, приоткрыл дверцу серванта и подышал на холодно поблескивающий фарфор немецкого сервиза, осторожно уселся в обволакивающее кресло и, наконец освоившись, откинулся на спинку и с независимым видом закинул ногу на ногу. Костя же, напротив, как только вошел, впал в ступор при виде громоздкого книжного шкафа и, то и дело пожимая плечами, перебегал жадным взглядом с одного книжного корешка на другой. Но, несмотря на то что произведенный эффект приятно пощекотал Чернию нервы, главного не случилось: Варя, казалось, не обратила никакого внимания на роскошь квартиры. Не задерживая взгляда на шкафах и вазах, она придирчиво осмотрела гостиную, спальню и кабинет, где спал на кожаном диване Черний, заглянула в кухню и в ванную комнату с зеркалами, полочками и сияющим унитазом, затем спросила, где он намерен разместить гостей.
— Так на моем диване, — царственно произнес Черний, точно диван в самом деле принадлежал ему. — Он раздвижной, широкий. Лягут валетом и…
Тут он увидел, как Варя поджала губы — не то насмешливо, не то хитро; прочитал в этом движении губ вопрос «А ты где ляжешь? На хозяйкиной кровати?», чертыхнулся про себя («Неужели знает про меня и Грымзу? Это Давимуха разболтал!») и поспешил уверить, впрочем, не очень внятно:
— А я — на раскладушке. Не переживай, всем места хватит.
— Никаких проблем! — подтвердил Слава, которому квартира, диван и сама возможность выспаться в чистоте и уюте после проведенной на вокзале бессонной ночи, по всей видимости, пришлись по душе.
— Все-таки идея не очень хорошая, — протянула Варя, с сомнением взглядывая на Черния.
«И зачем я ее притащил? — подумал тот, фальшиво подставляя улыбку этому взгляду. — А затем, чтобы увидела, как живу, чтобы увидела и поняла, а там — кто знает… Так нет же, воротит нос, изображает! Или хитрит: мол, ничем здесь не лучше, чем у нас, в Задрипанске, за печкой на топчане?»
Вскоре Варя ушла, отказавшись от чая и не позволив себя провожать.
— Отдыхайте, мальчики. Встретимся на демонстрации, — помахав на прощание рукой, сказала она.
— Чай — это хорошо, но за знакомство не мешало бы… — закрывая за ней дверь, многозначительно переглянулся с гостями Черний. — Посмотрим, что тут у нас в серванте…
В серванте отыскались коньяк «Наполеон», по бутылке «Столичной» и сладкой рябиновой настойки. С водкой и настойкой проблем не было, но дефицитный «Наполеон» Грымза хранила с незапамятных времен, и Черний секунду-другую помедлил, разглядывая импортную этикетку. Но его несло уже неудержимо, к тому же четыре восторженно-любопытных глаза горели у него за спиной, как если бы не вполне верили в его право на хозяйничанье в этом доме, и он протянул руку и ухватил за горлышко бутылку «Наполеона». Другой рукой, более твердой и уверенной, выудил «Столичную», а настойку взглядом велел взять Славе.
В кухне заглянули в холодильник — и гости нервно сглотнули слюну при виде горки консервных банок, сервелата, молочных сосисок, твердого сыра «Российский», жареной курицы в промасленной упаковке. Запасы были заранее приготовлены Эммой Михайловной, которая собиралась праздновать дома, но, когда Черний объявил, что отмечать будет вдвоем с Соней, внезапно переменила свое намерение и уехала к сестре, а продукты остались.
— Ну что, кутнем, ребята? — воскликнул Черний, хорохорясь, хотя от собственной смелости между лопатками у него скользнул холодок.
— Мм! — промычал Костя и попятился от холодильника, как если бы почуял неверные, неуверенные нотки в нарочитом возгласе Черния.
— Может, яичницу пожарить? — робко предложил Слава, проглатывая невольную слюну. — Яичницу, а к ней огурчики в банке — было бы хорошо. А то ведь… — Он хотел сказать, что происходящее очень напоминает сказку «Бобик в гостях у Барбоса», но вовремя прикусил язык.
На лицах гостей было видно смущение, и Черний с досадой принял это на свой счет. Но отступать было поздно, да и не затем затевались посиделки — и он отважно запустил руки в чужой холодильник…
…И пошли кони — сперва шагом, шагом, с оглядкой, затем ускоряясь, на рысях, мотая гривами и гремя подковами, издавая звонкое лихое ржание. Разодралась на сочные куски жареная курица, захрустели на крепких зубах корнишоны, полетела в мусорную корзину порожняя бутылка «Наполеона», за ней, горлышком вниз, узкотелая «Столичная», поверху прилегла, подтекая алыми каплями, рябиновая настойка. «Эх!», «Ах!», «Ух!» — бубнили голоса, восторженные и невнятные, перебивая друг друга, восторгаясь невесть чем и что-то порицая, и неясное кухонное пространство каждому казалось давно и прочно обжитым и надежным.
Гости были уже изрядно пьяны, да и Черний чувствовал, что перебрал, хотя хитрил и старался наполнять чужие стопки спиртным, тогда как в свою исподтишка подливал боржоми. Но цель все еще была неясна: говорили обо всем, только не о Варе, как ни старался повернуть разговор в нужное русло. «Хитрите, братцы! Или нет у нее ничего с этим Костей?» — спрашивал себя он и не находил ответа: то очевидные намеки оборачивались сомнениями, то неочевидное казалось явным.
— Она нас завтра убьет! — наконец пробормотал Слава, клюя носом в тарелку.
— Кто? — спросил Черний, насторожившись.
— Варя, кто же еще! Утром на демонстрацию, а не знаю как… куда…
— Варя — это человек! Это у-ух что за человек! — вскинулся Костя и, покачиваясь, поймал руку приятеля и крепко пожал. — Женюсь на ней! Да?
— А она об этом знает? — удивленно выпятил мокрые губы Слава.
— Нет еще, но скоро узнает. Завтра узнает. Мы уже целовались… Руку ей целовал…
— А что она? Цел остался?
— Как видишь. Она у тебя такая… такая… Что? Спать? Всё выпили?
— Где-то у меня был ликер. — Ухмыльнувшись своим мыслям, Черний вышел в кабинет, поискал за диваном и, вернувшись в кухню, воздел руку с бутылкой к потолку: — «Бенедиктин»! Дрянь, конечно, но за неимением чего покрепче и этот сойдет.
А про себя добавил: «Ликер после водки — смерть пиитам! Женится он, как же! Не для тебя мама ягодку растила, не тебе ягодку и срывать!»
7
— А где ребята? — спросила Варя, когда Черний разыскал ее в колонне студентов и преподавателей, нетерпеливо и возбужденно выстраивавшейся у парадного входа в университет.
— Спят, — беспечно, почти весело ответил тот.
— Как спят? Специально приехали, чтобы побывать на параде, и спят?
В голосе девушки чувствовались недоверчивые, беспокойные нотки, и Черний вынужден был признаться:
— Немного перебрали, бывает. — И хотел ехидно добавить: всю ночь провели, обнимая поочередно унитаз, но вовремя спохватился, припомнив, что сам посодействовал этому прискорбному обстоятельству.
— Что такое? О чем речь? — вынырнул откуда-то из гудящей, поющей, веселящейся толпы Валерий Давимуха и, не дожидаясь ответа, восхищенно уставился на Варю, расплылся в улыбке, рассиялся, как если бы увидел чудо несказанное. — Варенька? Не узнаю! Что ты с собой сделала? Тебе в актрисы бы податься, а ты — на филолога… Можно, украду тебя у Богдана?
— У Богдана? С чего ты взял, что у Богдана? — краснея от смущения, отпарировала девушка.
— У кого угодно! Как хочешь, сегодня я от тебя не отстану! И вот тебе маленький презент; загадай желание и выпусти — непременно сбудется.
И он протянул девушке алый воздушный шарик, напоминающий батон вареной колбасы. Она приняла подарок бережно, почти робко, вопросительно взглянула на Давимуху, словно хотела удостовериться, правда ли сказанное им, затем зажмурилась и принялась считать:
— Раз, два, три! — На слове «три» она раскрыла глаза, разжала пальцы: — Шарик, лети! — и украдкой оглянулась: не прочел ли кто из посторонних по выражению ее счастливых глаз того, что загадала.
«В самом деле, какая-то она сегодня…» — подумал Черний, переводя взгляд с рванувшегося в небо шарика на Варю и снова на шарик. Была она в это прохладное ноябрьское утро, сверкающее, как промытое оконное стекло в солнечном сиянии, иной, не похожей на себя, светящейся потаенным, но проговаривающимся в глазах, улыбке, румянце на щеках светом. И оттого, наверное, все, виденное на ней прежде, — белая вязаная шапочка, свитерок с воротником-стоечкой, дешевое пальтецо, — все казалось иным, праздничным, веселым и удивительно шло ей, как если бы нарядилась в лучшие образцы от Кардена.
— Черт! И в самом деле… — повторил он вслух, любуясь и неизвестно к кому ревнуя.
И тут колонна всколыхнулась, пришла в движение, стала заворачивать от главного университетского корпуса к площади Льва Толстого. Все тотчас перемешалось, слилось — оживленная, плывущая, как неспешно протекает по замысловатому руслу река, масса людей, долетающие отовсюду обрывчатые звуки духовых оркестров, разноцветные воздушные шары, искусственные цветы, смеющиеся голоса. И Варино плечо рядом, и о чем-то трещавший без умолку и заглядывающий девушке в глаза Давимуха, и напирающие сзади и с боков демонстранты, знакомые и такие, которых видел впервые.
От площади Льва Толстого колонна двинулась обходными путями, с тем чтобы выйти на главную улицу с противоположной ее стороны — с той, где накануне возвели и обтянули красным кумачом трибуну. Путаный этот путь совершенно не запомнился Чернию: улицы, дома, лица — все ускользало от него, наплывало и ускользало мимолетными, неясными картинами, всё мимо, мимо, мимо. И в то же время главное если и ускользало наряду с прочим, не важным, то лишь на долю секунды, и тотчас возвращалось, и возбуждало, и щекотало воображение, и тревожило — Варино плечо рядом с его плечом, ее мимолетный взгляд, улыбка, выбившаяся прядь волос. При этом мысли его были неясны и туманны, они как бы отступили на второй план перед тем, что чувствовал, — перед приливом крови, легким головокружением, безмерным счастьем находиться рядом с девушкой, придерживать ее за локоток, говорить с ней о пустяках. И, если бы его спросили, о чем говорил с нею минуту назад, он, недоуменно морщась и силясь вспомнить наконец, пожал бы плечами и сознался: «Так, ни о чем… о том, что… да ни о чем, право!..» Он не заметил даже, как вышли на главную улицу, не различил приветствий с трибуны и не крикнул «ура!», а как бы отмахнулся от тех, укрывшихся на возвышении, за красным кумачом; когда же колонна вернулась к университету и стала редеть и рассасываться, вдруг испугался, что Варя исчезнет вслед за остальными. Но уже Давимуха удерживал ее за руку, тогда как его, Черния, голос уверял, что нужно, просто необходимо пойти к нему домой и посмотреть, проснулись ли Слава с Костей, а еще отметить праздник в тесной компании.
— Нужно отметить! Еще как отметить! — бубнил ненужный, лишний теперь союзник его намерениям и мыслям Давимуха.
И оба они, попеременно уговаривая, повлекли девушку за собой.
— Ребята, я только посмотреть, все ли у них в порядке, — лепетала та, смущенно взглядывая то на одного, то на другого. — Посмотреть — и мы уйдем. Только на секундочку…
— Да-да, только на секундочку… — поддакивал Черний, прикидывая в то же время, как половчее придать делу иной оборот.
Добирались долго: по улицам все еще двигались колонны, приходилось лавировать, проталкиваться, обходить, пробираться дворами. В какой-то миг, за кратким промельком слюдяного солнца, вдруг потемнело, потянуло сырым холодом — и повалил мокрый, липкий, напитанный дождевой моросью снег.
— Ах! — воскликнула Варя, смеясь, взмахивая мокрыми ресницами и ежась. — Вот и зима! Или не зима еще, а так?..
«Ура! — возликовал Черний, но по иному поводу. — Теперь не скоро сбежит. Вымокнет и не сбежит, пока не обсохнет».
— Люблю зиму! — перебил его размышления Давимуха и загоготал, будто гусак. — Не жалую насморк, а зиму люблю! Богдан, у тебя водка есть? Может, купим по пути бутылочку перцовой настойки? Будет кстати: согреет, и того… Такая запустилась мокрень — бр-р! А грипп, грипп-то ходит!
— Пьянству бой! — отрезал Черний, увидев, как робко и встревоженно взглянула на него Варенька, но Давимухе на всякий случай хитро подмигнул: соображай, но только незаметно, чтобы не вспугнул ее своими наскоками.
Давимуха понятливо ухмыльнулся, у самого дома незаметно отстал и, пятясь, завернул к магазину…
Открывая дверь в квартиру, Черний невольно прислушался, но ничего, кроме настороженной тишины, уловить не сумел. Но, когда Варя вполголоса позвала: «Ребята!», в гостиной послышался не то шорох, не то сдержанный вздох, и две головы высунулись из-за бархатной портьеры, прикрывавшей дверной проем.
— А, это ты! — явно обрадовавшись сестре, сказал Слава. — А мы тут с Костей… мы тут…
Он замялся и, потерявшись, оглянулся на приятеля.
— Одевайтесь, мальчики, уходим! — велела Варя тонким подсевшим голосом, встряхивая головой, потому что с шапочки начали скатываться ей за ворот мутные ледяные капли.
— Какая ты мокрая! — подал голос из-за портьеры и Костя, взглядывая на влажные брови и ресницы девушки, и вдруг покрылся по-мальчишески нежным румянцем. — Мы думали, пошел снег, окна снегом залепило, а это, выходит, дождь. Как же ты такая пойдешь?
— В самом деле, — тотчас подхватил Черний, приобнял Варю за плечи и повернул лицом к настенному зеркалу, — полюбуйся: вымокла вся, так и простудиться недолго. Нет, так не пойдет! Сначала обсохнешь, выпьешь чаю, а потом иди куда хочешь.
— Ну если только чаю… — сдалась девушка, обернувшись на Славу с Костей и, судя по всему, надеясь, что последнее слово останется за ними; но те промолчали, и она, ежась от стекавших за воротник капель, стащила с головы шапочку и поискала глазами, где можно стряхнуть дождевую воду, напитавшую шерстяную ткань.
Черний тотчас метнулся — пристроил шапочку на теплую батарею под окном, у батареи повесил на спинку стула волглое пальтецо, затем подхватил Варю под руку и провел в гостиную. За ними просочились и Слава с Костей, присели на диван и сложили на коленях руки, точно сироты бездомные. «Эх, куда бы вас черт унес?! — подумал мимоходом Черний и, прикрыв глаза, на мгновение представил себя наедине с девушкой, продрогшей, безропотной и покорной. — Уж я бы постарался, я бы ее согрел!»
И хотя была помеха этим его тайным помыслам, он, все-таки надеясь подстеречь удобную минуту, полетел в кухню, но по пути приостановился и услышал, как Варя, едва вышел, вполголоса спросила, явно чувствуя себя не в своей тарелке:
— Ну как вы здесь, мальчики? Чаю — и домой?..
Те что-то нечленораздельное промычали, и Черний воскликнул про себя, стиснув зубы: «Как же — домой! Не для того все затевалось».
В кухне, пока закипал чайник, он отчего-то лихорадочно суетился — звенел посудой, ронял на пол приборы — и в этой необъяснимой суете едва не раскокал любимую чашку Эммы Михайловны. «Как все устроить, как? — вертелась в голове одна и та же неотступная мысль. — Как выставить их на улицу, но так, чтобы она осталась?»
В нетерпении он прокрался на цыпочках и заглянул в гостиную — Варя сидела все там же, в кресле у окна, и, пока Слава, намеренно отвернувшись (чертов сводник!), разглядывал хрусталь в хозяйском серванте, перебирала волосы опустившегося перед ней на колени Кости. При этом глаза девушки сияли тем странным теплым светом, какой Черний замечал в ней в последнее время и который теперь разгадывался легко и просто.
Оглушительная пустота вдруг поднялась в нем, вобрала в себя мысли и чувства — все, что живило его за секунду до увиденного в гостиной. Свет ее глаз? Какой свет, если глаза сияют для другого?! И как неуклюже перебирает она волосы этого Кости, этого бледного, малокровного графомана, как если бы не Пушкин, а он, бездарь, сочинил «Я вас любил»! И что дальше? Дальше ни-че-го! Пустота, которая ширится, ширится где-то внутри, под ложечкой. И черт с ней, с этой взбалмошной дурой! Черт с ними со всеми! Напою чаем — и вон! А я? Я и не такую найду! Здесь, в столице. А вы все — в тмутаракань, к черту на кулички, коровам хвосты крутить! Эх, дура ты дура, Варька!
Хлопнула входная дверь, в прихожую ввалился, притопывая на пороге подошвами, радостный Давимуха, подмигнул, потряс над головой округлой бутылкой болгарской «Плиски»:
— Каково? Лучше любой водки согреет!
— Тихо! Давай на кухню! — окоротил приятеля Черний и подтолкнул того в спину. — Напоим этих чаем, а там поглядим…
От обиды руки его дрожали, несколько раз он плеснул напитком мимо чашек. Но усилием воли взял себя в руки и через минуту-другую вместо обиды ощущал только раздраженность и злобу.
На передвижном столике он привез в гостиную чай, печенье и конфеты в вазочках, нарезал кружочками лимон, и рука его уже не дрожала. Кости не было у Вариных ног, но Черний все не мог забыть голову пиита на коленях у девушки, ее пальцы, плутающие у того в волосах, сияющий свет ее глаз.
— Прошу! — сказал коротко и сухо, жестом приглашая к чаю гостей. — А мы с Валерой — по коньячку. Кто с нами?
— Третьего принимаете? — тотчас придвинулся к ним Слава, повинно развел руками под укоризненным взглядом сестры и принял из рук Черния бокал с коньяком.
— Я — пас, — пробормотал Костя и преданно посмотрел на Варю.
«Ах ты, Бобик влюбленный!» — оскалил зубы Черний и одним глотком осушил свой бокал.
Втроем они быстро выпили «Плиску». Пока пили, разговор не клеился. Черний оставался начеку, он зорко и холодно присматривался к гостям, Варя казалась смущенной, Костя упорно отмалчивался, поглядывал на девушку и незаметно делал ей какие-то знаки. И только Слава с Давимухой вспоминали давние, мохом поросшие истории и анекдоты. Наконец, когда воспоминания иссякли и Варя стала прощаться, Давимуха, пьяненько и хитро поблескивая глазами, толкнул локтем Черния:
— Что, кранты празднику? Гляди, уйдем — заскучаешь. Или составить компанию? А, Слава, погуляем? В магазине за углом и вино и «Плиска»…
Слава тотчас застрял в дверях, нерешительно поглядывая то на сестру, то на приятеля. Но Костя сделал вид, что не понимает взгляда (судя по всему, не прочь был улизнуть вместе с Варей), и только девушка потянула за рукав брата: мол, пора и честь знать.
— Я, видишь ли, не привык скучать. Грымза укатила, и черт с ней! — в сердцах огрызнулся Черний и добавил, чтоб хоть как-то смирить уязвленное самолюбие: — У меня, хотите знать, Соня под боком. Живет двумя этажами выше. Позвоню — мигом примчится.
— Кто такая? — удивился Давимуха. — Откуда?
— Есть одна. Влюблена в меня, как кошка. Может, женюсь на ней, а может, нет, еще не решил. Дура, конечно, но умных женщин одна-две на квадратный километр. Не верите? Сейчас позвоню — поверите…
«Интересный экспромт, — подумал он, сняв трубку и набирая нужный номер. — Пусть знают, что — и у меня, у меня!.. — И тут он вспомнил, что при последней встрече сговорился отмечать праздник наедине с Соней. — А вот и посмотрите, с кем вы и с кем я!..»
Сонечка отозвалась не сразу — сгоряча Черний даже озлился на эту ее нерасторопность и упрекнул с грубоватым нажимом:
— Ну? Звоню, звоню… Что-то случилось?
— Вымокла на демонстрации, — слегка запыхавшись, пояснила та, и Черний уловил в тоненьком обрадованном голосе влюбленные счастливые нотки. — Пришлось вымыть голову. Только из ванной, а тут звонок… Когда будешь?
— Позже. А ты пока вот что — спустись ко мне на минутку.
И, опережая Варю, победоносно направился в прихожую, и отпер дверь, с шиком щелкнув английским замком.
— Ах! — воскликнула Сонечка, влетая и с ходу целуя Черния в сухие жесткие губы. — Ты не один…
Она густо, до слез покраснела, стыдливо обдернула распахнувшийся на груди халат, быстрыми пальцами поправила банное полотенце, закрученное на голове замысловатым тюрбаном.
— Хотел тебя познакомить с моими друзьями, — сказал Черний, краем глаза наблюдая за Варей и не обращая внимания на растерянность Сонечки.
«Какая славная! Простенькая, неяркая, но очень славная!» — прочитал он в Вариных проговаривающихся глазах и самодовольно ухмыльнулся.
— Посидишь с нами? — продолжал, по-хозяйски обнимая Сонечку за талию и притягивая к себе. — Не собрана? Мокрые волосы? Ладно, беги уж, скоро приду.
И развязным жестом развернул и слегка подтолкнул девушку в спину.
В прихожей стало так тихо, что каждый вдруг услышал ход настенных часов, размеренно и нудно отсчитывавших секунды в гостиной. И в тишине этой, немолчной и зыбкой, Варя сказала злым, срывающимся от негодования голосом:
— Нехорошо, подло это, Богдан! — И уже с порога прибавила: — Я думала о тебе лучше.
8
И еще несколько месяцев миновало. Все это время Черний жил на два дома — то до утра задерживался у Сони, то благоволил Эмме Михайловне, и тогда та со вздохом тянулась к кошельку: у Богдасика снова заканчивались деньги. Но однажды солнечным весенним днем, придя из университета, он застал квартирную хозяйку в глубокой задумчивости и меланхолии. Присев к столу, Грымза поманила квартиранта поближе и, когда тот пристроился напротив, подняла на него опрокинутые коровьи глаза.
— Ты вот что, Богдан, — молвила с легким присвистом, какой бывает при одышке, — ты заканчивай свои ночные прогулки. Тоже мне кот, который гуляет сам по себе! Сроку тебе неделя — подать заявление в загс, а когда распишетесь, соберешь вещи — и на выход, к жене.
— Ультиматум? С чего вдруг ультиматум? Что тебя не устраивает? — нагловато прищурившись, но в душе слегка опешив от подобного поворота, поинтересовался он.
Эмма Михайловна с тяжким, сожалеющим вздохом покачала головой.
— Меня все устраивает, Богдан. А ультиматум не мой, их ультиматум. Ты думал, здесь бесплатно халву едят? Столица — не свиноферма, можешь и подавиться! — Грымза грузно поднялась, обошла стол, похлопала Черния по плечу и направилась в спальню, но от двери обернулась и прибавила: — Не сделаешь как велено — вылетишь из университета. Неделя сроку…
— А как же мы с тобой? — глупо бросил он вслед уходящей спине, как если бы еще на что-то надеялся.
— Там видно будет. А пока никак или как-нибудь… — донеслось до него из-за открытой двери.
— Ведьма! — злобно пробормотал Черний.
Днями на хитрый вопрос Давимухи он пропел, перевирая слова модной песенки Таривердиева: «Свадьбы не будет, будет вечная музыка». И вот все перевернулось для него, и жизнь стала диктовать свои правила и законы. С другой стороны, могло быть хуже, с катастрофическими последствиями. Да и не он ли какие-то полгода назад надеялся на выгодную партию в столице — с пропиской и квартирой, и вот теперь, когда судьба побеспокоилась о такой партии, он еще и недоволен? Не потому ли, что Соня легко досталась ему? Или причина в ином: кто эти неведомые ее опекуны, что могут позаботиться о нем? Однако решение принято, ему остается одно — покориться, а там видно будет, что из всего этого свяжется, как карта ляжет.
А еще подумал, усмехнувшись, что надо из всякой ситуации извлекать приятные моменты, что женитьба и переезд развяжут его с Грымзой, которая изрядно уже ему надоела.
И, с удовольствием щелкнув пальцами (с удовольствием потому, что внезапное щелканье пугало вальяжную Эмму Михайловну), он отправился двумя этажами выше и позвонил в дверь.
Соня открыла не сразу. Черний знал, что уже несколько дней она была больна, знал и то, что критические дни всегда проходили для нее болезненно и тяжело, и поэтому ее бледное осунувшееся лицо с опухшими подглазьями не удивило его.
— А! — произнесла она вяло, через силу улыбнулась краешками сухих губ и пропустила Богдана в квартиру.
— Что, плохо? — спросил он участливо, а про себя подумал: «Что же она такая болезная? Может, скрывает от меня что-то?»
Соня молча пожала плечами, и лицо ее стало виноватым, как если бы прощения просила в том, в чем не было ее вины.
Прошли в гостиную, и, пока шли, Черний всматривался в ее щуплую фигуру в длинном, до пят, халате, перехваченную пояском; в то, как дробно, по-детски переставляла худые ноги, постукивая шлепанцами по паркету; как невесомо, почти не приминая поролоновых подушек, присела на край дивана. Разочарованно вздохнул: «Эх!» — и вдруг вспомнил их первую близость, ее мечущиеся стыдливо ладони, безуспешно пытающиеся прикрыть от его глаз жалкую нескладную наготу, наготу невызревшего бутона; и то, как тихонько вскрикнула и зажалась от боли первого проникновения; и то, наконец, какой несладкой показалась ему эта близость.
«И как так получилось, что она до сих пор не забеременела?» — явилась вслед за воспоминанием другая мысль. И как хорошо, что не забеременела, иначе давно уже влип бы, и этих нескольких свободных месяцев без чувств и обязательств не случилось бы для него. Не случилось бы и этого цветника — Сони, Маргариты Павловны, Алечки, Эммы Михайловны, еще кого-то, давно забытого за минованием счастливых, беззаботных дней. Но всему приходит конец, вот и хороводу этому, судя по всему, крышка.
«Эх!» — вздохнул еще раз и тоскливо посмотрел, как Соня, закинув на диван ногу, потирает сирую девичью лодыжку.
«Что?» — подняла на Черния серые, внимательные глаза она.
«Сказать сразу или погодить? — спросил себя он. — Интересно, знает она об ультиматуме? Не похоже, слишком наивная и простодушная, как у нас в селе говорят: пастушок да дудочка, где ж ты, моя дурочка?»
Подсев к Соне на диван, Черний одной рукой обнял ее за плечо, другую запустил под халат и потискал маленькую зыбкую грудь.
— Долго еще — вот так?.. Когда сможешь выходить? — спросил, точно кот щурясь и втягивая ноздрями сладковатый запах теплого женского тела.
Она взглянула все с той же, как за минуту до того, виноватой улыбкой и, преданно и слегка стыдливо подавшись к нему, шепнула:
— Хочешь, да? Потерпи еще день-два. Или порадовать тебя, как тогда? — и провела робкой ладонью по его колену и выше.
«Ты порадуешь, как же! — подумал Черний, косясь на ее сухие губы с летучими трещинками в уголках рта. — Все у тебя вымученно, будто из-под палки. Спросила бы у Маргоши или вот хотя бы у Грымзы, как это делается. Правда, у них на носу осень, спешат: последние теплые денечки… Поживешь еще чуток — может, и ты втянешься…»
А вслух, сдерживая тяжкий вздох, сказал:
— Я к тому, что, как поправишься, сходим в загс. Ты не против?
Не совсем соображая, верно ли поняла, она вопрошающе, недоверчиво и вместе с тем мгновенно просияв, заглянула в него, вытягивая тонкую шею, — и вдруг глаза ее стали влажны от подступивших слез. Затем судорожно прижалась к нему всем телом, как жаждущий любви ребенок прижимается к матери, и забормотала что-то восторженное и неясное. А он, снисходительно похлопывая ее по спине, досказал себе то, о чем думал прежде: «Не знала. А знала бы, не приняла: какие ультиматумы для таких праведниц! Отступила бы, но не приняла… Все решается за ее спиной, разумеется, в ее интересах. Выходит — и в моих интересах тоже».
— Богдан, а ты меня любишь? — вдруг спросила она и заглянула ему в глаза пытливым, недоверчивым, испугавшим его взглядом.
— А ты как думаешь? — пробормотал, на секунду теряя обычное свое хладнокровие.
— Не знаю. Иногда мне кажется… — запинаясь, выдохнула Соня. — А иногда — наоборот…
И он разглядел неуверенность и тоску в серых ее глазах и заторопился:
— Просто-напросто не умею говорить об этом. Но ты почувствуешь, рано или поздно почувствуешь, ты ведь у меня умница, — сказал Черний как можно ласковее, тем не менее избегая произносить слово «любовь». — Ну что такое, почему слезы? Ты не рада?
— Я не знаю. Нет, я рада, рада! Просто я так устала! Чувствовала себя, прости… женщиной без моральных принципов. Когда-то осуждала, а теперь сама стала одной из них. — Соня спохватилась и, снова прижавшись к нему, ласково провела пальцами по его густым темным бровям. — Не обижайся, но это так унизительно, так тяжело!
«Что за детский лепет! — воскликнул про себя Черний. — Было бы из-за чего страдать! Сколько народу спит до свадьбы или просто так спит, а ей, видишь ли, унизительно. Можно подумать, ее кто-то силой в кровать тянул!»
И со свойственной ему манерой внезапно перескакивать с одного на другое, спросил вкрадчиво, оглаживая ее крохотный сосок под халатом:
— Что, сегодня никак нельзя?
— Потерпи хотя бы до завтра. Невмоготу, да? Ладно, поцелую там, где ты любишь…
Вздохнула негромко, укрывая глаза за ресницами и рдея болезненным стыдливым румянцем, соскользнула с дивана и опустилась перед Чернием на колени. Но тут резкий звонок телефона в передней заставил ее отпрянуть.
— Эмма Михайловна тебя разыскивает, — сказала, возвращаясь после короткого телефонного разговора. — У нее ужин приготовлен, спрашивает: ждать ли тебя — и когда. — И, подавая ему обе руки, посмотрела на него сверху вниз, и, поколебавшись, добавила: — Она в последнее время за что-то на меня обижается. Прежде остановит, скажет: «Сонечка, девочка, как дела, какая ты молодец!» А на днях сделала вид, что меня не узнаёт.
— Желчный пузырь ее беспокоит, — прижимаясь лицом к плоскому животу Сонечки, ответил он. — Желчь разливается, горчит, во рту постоянно дерьмовый привкус. Не обращай внимания. — И невнятно, в живот, чтобы не услышала, помянул Грымзу, перемежая слова подзаборными междометиями: — Вот… ревнивая… корова!
Когда заявление в загс было подано, кто-то неведомый обеспокоился, чтобы регистрация состоялась как можно скорее. «Вот оно, начинается! — с усмешкой подумал Черний, прекрасно осведомленный об исключительных случаях, когда допускалось сокращение таких сроков. — То ли еще будет!»
Свидетелем со стороны жениха важно выступал Валерий Давимуха, со стороны невесты случилась заминка: у нее не оказалось близких подруг, а приглашать кого-либо из соучениц по медицинскому училищу, где училась, Соня почему-то категорически отказалась — и потому позвали Варю, к ее удивлению и тайной радости Черния.
Решили также, что свадьбу сыграют в селе жениха, на Полтавщине — этого потребовал от молодоженов отнюдь не свинопас, но, как оказалось, председатель местного колхоза «Путь Октября» Черний-старший.
— Хотите ославить меня перед всем миром? — пророкотал церковным басом он. — Чтобы сказали: «Тимофей Григорьевич Черний пожалел денег на свадьбу сына?» На майские и сыграем, так сыграем, чтоб чертям тошно было!
Перед отъездом на Полтавщину Богдан съехал от Эммы Михайловны. Расставание было сухим, с поджатыми губами и укоризненным прощальным взглядом осиротевшей квартирной хозяйки. «Что, доволен? — говорили эти губы и этот взгляд. — Эх ты, сволочь! А добро мое помнишь или уже забыл? Что, даже не поцелуешь на прощанье?..»
Но он даже не сказал «прощай» — хлопнул дверью и был таков.
Зато с Маргаритой Павловной вышло слезливее и теплее.
— Надо сделать паузу, Марго, — сказал, когда матрона заманила его в закулисье. — Я теперь человек женатый, приходится жить с оглядкой. Но квартиру нашу пока придержи: мало ли, вдруг понадобится…
И, увидев, что глаза ее повлажнели, сказал себе: вот и еще один кусок жизни отвалился, будто пласт штукатурки. Или еще не отвалился? Никто не знает, и я не знаю.
9
На станции в Полтаве гостей, приглашенных на свадьбу Чернием (а было их человек пятнадцать хористов из университетского ансамбля песни и пляски «Мальвы»), поджидал старенький пазик.
— Всех зови, хоть весь университет! — бахвалясь скорее перед собой, чем перед сыном, за неделю до свадьбы кричал в телефонную трубку отец. — Примем, уважим каждого. Трезвыми и голодными никого не выпустим. Эх и погуляем, сынок, эх и вжарим по бездорожью!
«Вжарить по бездорожью» было любимой поговоркой Тимофея Черния — колоритного, зычного, азартного и в то же время ловкого и осторожного в делах колхозных, где коммерческие нюансы часто не совпадали с отчетами, а у него совпадали, по уверению ревизоров, так что комар носа не подточит.
Было раннее утро. Алое солнце еще только поднималось над влажными купами молодой зелени, и мимо окон автобуса проплывали в прозрачном розовом свете укутанные в эту зелень пригороды — всё больше одноэтажные домики и дощатые заборы, но вскоре и они кончились. Кончилась и тишина, повисшая, пока рассаживались и вертели головами, выглядывая в окна, и под размеренный, с перебоями на подъемах, рокот двигателя послышался первый девичий щебет. Затем и парни заговорили, и вот уже прибаутки разнеслись, и смешок прокатился по салону. Наконец кто-то спросил:
— А свадебные песни все помнят?
И тотчас высокий девичий голосок затянул:
Коло Мариноньки ходили дівоньки.
Стороною дощик іде, стороною,
Над моєю рожею червоною.
— А Варя? Где Варя? — подал голос Валерий Давимуха, сидевший у передней дверки и дурашливо дирижировавший маленьким хором; вытянув шею, отыскал взглядом девушку, молчаливо и как-то отрешенно глядевшую в окно, пробежал по салону и сел рядом с ней. — Что же ты, запевай!
Варя, у которой накануне отъезда произошла пустяковая, но обидевшая ее размолвка с Костей, в эти минуты думала, невидяще глядя в окно, что они так и не помирились, что он не пришел на вокзал проводить ее и что все в жизни складывается нехорошо, скверно, тогда как она всегда была открыта и доброжелательна к окружающим ее людям.
— Ну что же ты! — жужжал рядом с ней назойливый Давимуха, и она, вовсе того не желая, все-таки поддалась, запела нежным, печальным голосом:
Ой, на морі хвиля, а в долині роса.
Стороною дощик іде, стороною,
Над моєю рожею червоною.
Ой, на горі жито, а в долині просо.
Стороною дощик іде, ще й дрібненький,
На наш барвіночок зелененький.
— Ой, что-то я затосковала, девочки! — сказала со вздохом новенькая хористка Наталка Горицвит в наступившей после пения тишине.
— А чему радоваться? — подала голос другая, плотно сбитая шатенка с темными, подведенными зеленой тушью глазами. — Выйти замуж — это как из бабочки превратиться в гусеницу: прежде порхала в небе, теперь по земле ползать станешь. Только и жизни, пока девкой была.
— Неправда! А как же любовь? — горячо возразила третья хористка, совсем юная, ясноглазая, восторженная, точно счастливый ребенок.
— Любовь — она до первой брачной ночи. А когда тебя в эту ночь… — не договорив, вторая недобро поглядела на притихшего Давимуху. — Ну а потом настанет долгая счастливая жизнь — как в книжках пишут. Я успела попробовать — на месяц хватило. Недаром свадебные песни, в общем-то, не совсем радостные — вернее, наоборот, — «совсем не…»
И затянула низким грудным голосом:
Ой у саду, саду вишенька зів’яла,
Там, де наша та Ганнуся та з нами співала.
Ой у саду, саду вишенька зів’яла — листячко опало,
Та ми з твоїм дівуванням та вже й розпрощаймось!
Несколько голосов тотчас подхватили — каждый с затаенной надеждой на еще несбывшееся, что ждет впереди, но непременно светлое и радостное, свое:
Ой, летить зозуля, да вишеньки верне,
Та вже твого дівування ніхто не поверне!
Ой, закотилось сонечко он там за горою,
Та розстаюся ж, моє дівування, ой, та навіки з тобою!
«Мое девичество никто не вернет… — думала Варя над словами песни. — Но почему — до первой брачной ночи, как сказала та, с зеленой тушью вокруг глаз?.. Даже если это что-то стыдное, но через это — к материнству, а значит — к любви, выше которой нет ничего, то выходит — и не совсем стыдное или совсем не стыдное, а только тогда, в такую ночь?.. И как это будет — первая ночь? Никогда не думала, даже мыслей стыдилась. И когда он… Костя впервые прикоснулся к груди, было неловко, стыдно или все-таки приятно? И что случится с нами еще, и как это будет, и будет ли вообще, и когда будет?»
Варя на мгновение закрыла глаза, вспоминания, как обмерла и покорно застыла, когда осмелился, а она молча позволила — сначала словно случайно прикоснуться через кофточку, затем расстегнуть пуговки и скользнуть рукой туда, к порывисто бьющемуся сердцу, и как потом было не понять, стыдно то, что произошло, или все-таки хорошо. И еще появилось сладкое чувство, какое случается, когда первый трудный шаг наконец сделан.
В Еленовке к автобусу вышел из конторы сам председатель Тимофей Григорьевич Черний, пророкотал, сияя на солнце позолоченными зубами:
— Милости просим к нашему шалашу! — и вручил водителю листочек с адресами, чтобы развез гостей на проживание по хатам. — Располагайтесь, отдыхайте, а в полдень за вами заедут — Богдан просил, чтобы спели, когда будут наряжать молодую.
Расселяли по трое-четверо в лучшие хаты Еленовки — все добротные, крытые шифером, со стенами из силикатного кирпича. В одной хате с Варей оказались Наталка Горицвит, юная, восторженная хористка со старомодным именем Серафима и шатенка с подведенными глазами, назвавшаяся Кариной.
— Я лягу у окна, — сказала Карина, оглядев большую комнату с двумя кроватями — одной у окна, другой у торца печки, украшенной изразцами. — Вот незадача — спать придется по двое. Хочешь со мной? — спросила она у Вари и добавила с улыбкой, увидев, что та смутилась: — Не бойся, во сне я смирная: повернусь лицом к стенке — и на одном боку до утра…
Варя недоуменно кивнула.
— Девочки, завтракать! — заглянула в комнату приветливая молодая хозяйка, вытирая рушником полные руки с закатанными рукавами цветастой сатиновой блузки.
Наталка и Серафима тотчас вылетели за ней. Но Карина, придержав за руку, сказала Варе с прежней какой-то горьковатой и как будто сожалеющей о чем-то улыбкой:
— Поссорились? Я видела, как ты высматривала кого-то на перроне, но никто не пришел. — И, опережая Варину попытку возразить, шепнула: — Не из-за чего пропадать, мир не перевернулся. Если нужна — явится, а если нет — и страдать незачем. Главное — тебе не обмануться.
— Никого я не…
— Я ни о чем не спрашиваю, — недослушав, сказала Карина, пожимая плечами и сводя к переносице выщипанные в тонкую нитку брови, — и мне, веришь ли, все равно. Только… кое-кому сейчас тоже не сахар, но киснуть на свадьбе — дурной тон. Лучше давай изобразим, что все у нас хорошо, — она фальшиво растянула губы и сыграла бровями, очевидно показывая, как надо изображать, — а там как-нибудь сложится. Или не сложится, что почти одно и то же.
И вполголоса пропела — не понять, сочувствуя Варе или посмеиваясь над ней:
На городі чорна редька,
Чорна редька, чорна редька.
Любить, мамо, мене Петька,
Мене Петька, ой, як любить!
Ой, мамо, що буде,
Як він мене не візьме?
«Так, собралась! — велела себе Варя, когда Карина вышла, и поглядела в зеркало, висевшее над изголовьем одной из кроватей. — Не хватало, чтобы остальные заметили и пожалели! Кто-то сказал, что жалость унижает. А лицо и в самом деле осунулось, и круги под глазами, будто ночь не спала. Не хочу ничьей жалости. И жалеть пока не за что, нет причины. Мало ли, что он…»
Тут она встряхнула головой, будто хотела прогнать подальше мысли о нем, пристально всмотрелась в свое отражение, затем распустила собранные на затылке жгутом волосы, разровняла, вздернула подбородок и, решительно постукивая каблучками, вышла из комнаты.
Завтрак пролетел весело и шумно, с прибаутками и задорным смехом. Даже Карина ухитрилась не сказать ничего такого, что испортило бы общее настроение, а шутила вместе со всеми и была приветлива и остроумна. Более же других щебетали Наталка и Серафима: они вертелись, точно дети малые, всё на столе хотели отведать, обо всем расспросить и расхваливали хозяйку, полные шея и щеки которой то и дело покрывались довольным румянцем.
— А что это? Деруны со шкварками? Из печи, да? Ах, какие деруны! — расхваливала одна, уплетая за обе щеки.
— Нет, ты попробуй ряженку! Первый раз вижу, чтобы — с корочкой, — вторила вторая, с вымазанными ряженкой губами и кончиком конопатого носа.
— Ешьте, девчата, наедайтесь, когда еще та свадьба будет! — угощала хлебосольная хозяйка и всё подкладывала на стол — то деруны из пузатого казанка, то краюхи ржаного домашнего хлеба, то выставляла кринку молока и приговаривала при этом: — А молочком запейте, утреннее молочко, с утра надоила.
После завтрака посидели немного у стола, что-то негромко напевали — и под конец Варя, у которой немного отлегло от сердца, спела модную в тот год «Золушку»:
Хоть поверьте, хоть проверьте,
Но вчера приснилось мне,
Будто принц за мной примчался
На серебряном коне.
— Ой, девчата, какие вы славные! — прочувствованно сказала хозяйка, подперев ладонью щеку, и глаза ее неожиданно повлажнели и погрустнели. — Все незамужние, да? Вот и поживите, пока живется. А влюбитесь, выйдете замуж — другая настанет жизнь, тоже хорошая, ничего не скажешь. Но все равно девичества жалко!
И все вдруг примолкли и вздохнули — каждая о потаенном, своем.
— Ну вот, посидели! — фыркнула Карина и с улыбкой толкнула Варю локтем. — Не знаешь, плакать нам или смеяться. А все это твое колоратурное сопрано!..
10
Две хаты стояли рядом, отгороженные невысоким дощатым забором. В одной обитал Тимофей Григорьевич Черний с женой Галиной и еще крепкой на вид матерью; в другую, соседнюю, перебралась после замужества старшая дочь Вероника. С тем чтобы соблюсти внешние приличия и совершить, как это принято в селах, свадебный обряд, Богдан разместился в отцовской хате, а Соню устроили у Вероники.
С утра пораньше муж Вероники Василий натопил крохотную баньку за хатой, Соню вымыли и ближе к полудню стали наряжать. Белое свадебное платье с кружевами и туфли были привезены из столицы, венок с воздушной фатой, который забыли привезти, Вероника, попеняв брату, заменила на тот, в котором несколько лет назад выходила замуж. Все это — и платье и венок — удивительно преобразило Соню, точно Золушку из сказки: глаза сияли на бледном, измученном переживаниями лице, кожа на висках, шее и открытой части груди светилась алебастровой белизной, руки в тонких перчатках были хрупки и нежны, как у девочки-подростка.
— Красавица ты наша! — приговаривала Вероника, что-то поправляя и прилаживая на невестке; Соня явно пришлась ей по душе, и все видели это во взглядах, в движении ловких рук, в любовном ее «Красавица ты наша!».
А Варя с подружками напевали то одну свадебную песенку, то другую. Когда же венок был наконец прикреплен к Сониным волосам, и она стала перед ними, красная от счастья и смущения, девушки закончили петь так:
Ой, а що ж то нам по нови сінях палає?
На молоденькій з барвінку вінок сіяє.
И Соня не утерпела — крутнулась на каблучках и посмотрела на себя в зеркальные створки стоявшего у стены трюмо.
Тут за окнами разлилась гармошка, ударил, с перезвонами бубенчиков, тугой бубен, засмеялись и затопали ногами явившиеся за невестой жених под руку со своими дружками.
— Ах ты боже мой! — всплеснула руками Вероника, что-то вдогонку пришпиливая на невестке. — Успели! Пойдем, милая, а то двери вынесут, с них станется! — И, точно мать, проводила ее теплым, ласковым взглядом.
На крыльцо первыми вылетели подружки и заслонили собою дверной проем, чтобы никто до срока не мог увидеть молодую. Но парубки обступали уже крыльцо, и первым важно шел свидетель жениха Валерий Давимуха. На лацкане пиджака у него приколот был искусственный букетик фиалок, глаза поблескивали, точно у кота на сметану, и весь он сиял и едва не хрустел, как новенький червонец. Несведущий гость мог бы подумать, глядя на него, что это и есть жених, если бы позади не виднелась фигура в черном и белом — Богдан Черний в новом костюме и белоснежной сорочке, в пестром галстуке и с маленьким букетиком в руках выделялся среди парней сосредоточенным, как бы отрешенным от происходящего видом.
— А тот, с букетом, жених! Который жених? Который?.. — завздыхали сельские девчата, глазевшие на веселое свадебное действо из-за забора.
И тотчас, смеясь и поигрывая глазами, подружки затеяли дурашливый торг с парнями, как издавна заведено на любой свадьбе. Требовали выкуп, и Давимуха запускал руку в увесистый кулек и раздавал девчатам конфеты. Но те упирались, кричали «Мало! Не отдадим!» — и он с притворным вздохом выгребал из карманов горсти монет и ссыпал в руки. Но мелочь быстро ушла, а выкупить невесту не удалось. Пришлось расплачиваться купюрами — кому досталось по пятерке, кому по трояку, кому по десятке. «Все, что нажито непосильным трудом», — плакался Давимуха, выворачивая для наглядности карманы.
— Ну так и быть! Вот она! — сжалились наконец подружки, и из-за Вариной спины явился некто в платье и с тюлевой занавеской на голове.
— Что такое? Подменили! Не та! — закричали несколько голосов.
Под хохот и гиканье тюль сдернули, и вместо нежного девичьего лица явились черные усики мужа Вероники Василия, нарядившегося под шумок в женское платье.
— Эх, где мой разлюбезный? Ау! — тонким сладким голосом крикнул ряженый, приплясывая и подмигивая, затем подскочил, дурашливо вытянул к жениху губы и смачно чмокнул воздух.
Но тут уж Вероника не стерпела — слетела с крыльца, протянула мужа веником по спине, и тот под общий хохот улепетнул, укрывшись за парнями, и послал оттуда супруге воздушный поцелуй.
— Ну так что же, — с прежней важностью сказал Давимуха, но видно было по его прыгающим губам, что он из последних сил сдерживает смех. — Жених — вот он, а невеста где? Выкуп получили — отдавайте невесту!
— Отдадим, если жених настоящий, не подставной, — ответила Варя, упершись в грудь Давимухе рукой и не позволяя подняться на крыльцо. — Какой у невесты цвет глаз, пусть скажет.
Невольно втягиваясь в эту игру, Черний твердо произнес: «Серые!» И тут подружки наконец расступились, Сонечка спустилась по ступенькам и стала напротив него, глаза в глаза. Богдан вручил невесте букетик, летуче, словно стыдился целоваться на людях, коснулся губами ее губ — и сразу гармошка залилась, ударил бубен, и под эти звонкие разливы они пошли со двора.
А на соседнем подворье, перед накрытыми столами, уже дожидались молодых с караваем в руках родители жениха Тимофей и Галина Чернии. У матери глаза были на мокром месте, отец, напротив, пыжился и выглядел донельзя довольным — сыном, караваем и всем происходящим в его семье и вокруг: на подворье, в Еленовке, во вселенной.
Когда процессия приблизилась и новобрачные поклонились родителям, Тимофей Григорьевич протянул сыну каравай, а Галина Леонидовна обняла и поцеловала зардевшуюся от смущения невестку. Слезливый поцелуй матери почему-то обозлил Богдана, с трудом, внутренне собравшись, переносившего эту «клоунаду» со свадьбой, и он сказал про себя, поджав губы и еще больше сузив и без того узкие, с рысьей желтизной глаза: «Вероника выходила замуж — мать даже слезу не проронила! А тут — Сонечка, золотая моя! С чего бы это, а, мама?»
Тем временем Тимофей Григорьевич широким жестом пригласил всех к столу — и застолье началось.
Сидя во главе стола с молодой женой и выполняя все, что требовали от него родня и веселящиеся гости — под хмельные выкрики «Горько!» целуя Сонечку, принимая подарки и конверты с деньгами, выслушивая пожелания любви и счастья, — Богдан трезво и холодно поглядывал вокруг, дожидаясь, когда «клоунада» закончится и можно будет идти спать. Кроме того, он с ревнивой неприязнью косился на Давимуху, целовавшего свидетельницу по неписаным правилам свадебного обряда. «Горько свидетелям!» — орал кто-то, Варя поднималась навстречу разохотившемуся Давимухе, и Богдан видел, что ей неловко, что она уводит глаза и каменеет скулами, тогда как Давимуха целуется все самозабвеннее, с молодецким жаром вжимаясь в ее губы своими пухлыми присосками-губами.
После первого стола объявили танцы. Гармонист, парень с корявыми, но очень ловкими и умелыми пальцами, завел что-то нежное и трогательное, и молодожены вышли в круг. Соня опустила на плечи Чернию невесомые руки, чему-то улыбаясь и запрокидывая к нему счастливое просветленное лицо; он же был бесстрастен, уверенно и умело вел молодую жену, а про себя думал: «Что за духи? Какой-то сладковатый, бабий запах! Кто посоветовал ей эти духи? Или давно пользует, а я только сейчас обратил внимание?»
Вслед за молодыми пустились в пляс и гости — под гармошку и бубен, с гиканьем и притопыванием — и, заводя и подгоняя пляшущих, гармонист так рвал меха, так метался пальцами по пуговкам и встряхивал пшеничным, мокрым от пота чубом, что разгоряченные девчата и молодухи взвизгивали от восторга и еще азартнее отбивали такт каблучками.
— Пойдем и мы… — попросила Соня, но Черний только покривился, и она с легким вздохом взяла мужа под руку и прижалась щекой к его плечу.
Пока плясали, незаметно стемнело, и в розовато-зеленом тлении заката наступила важная и торжественная минута: Соню усадили посреди двора на стул, и свекровь, осторожно выбирая из волос невестки заколки, сняла фату и повязала ей голову цветастым платком.
— Люби его, деточка, он хороший! — прошептала, указывая взглядом на Богдана. — Теперь ты не кто-нибудь ему, а жена.
Снова ударила гармошка, и под ее бодрые переливы гости потянулись в большую войсковую палатку, разбитую под яблонями, куда загодя было подведено электричество, а на столы выставлена чистая посуда.
— Прошу к нашему шалашу, гости дорогие! — выкрикивал изрядно захмелевший Тимофей Григорьевич. — У всех чарки наполнены? Кто там, в конце стола? — Наливай!
За столами зашумели, задвигались. Гулко звякнули полные чарки. Кто-то поднялся в дальнем углу палатки с тостом, но Богдан не разобрал слов: в это время исподтишка наблюдал, как Варя двинула локтем в бок Давимуху, по пьяному делу лезшего с поцелуями, и злорадно подумал о приятеле: «Что, облом? Слюни подотри! Не с той связался! Тоже мне друг, называется!»
Прошло еще с полчаса, а когда прозрачная мгла заклубилась в просвете палатки и в небе мигнул и рассиялся мохнатый Сириус, молодых проводили до крыльца отцовской хаты и затворили за ними двери. И гармошка с бубном умолкли, а оставшиеся, самые стойкие, гости пересели в конец палатки, стали улыбаться загадочнее и говорить тише.
— Наконец этот дурацкий балаган закончился! — обронил в сердцах Черний, когда вошли с женой в спальню с постеленной для них кроватью.
— Почему дурацкий? Мне понравилось, — попыталась возразить Соня, стаскивая с головы платок и с затаенной улыбкой оглядывая комнату, глухие шторы на окнах и горку подушек на белоснежной кровати.
Уставившись в пол и играя желваками, Черний не отвечал, а когда она несмело подступила и попыталась приласкаться, отвел руки жены и сказал, не считая нужным скрывать раздражение в голосе:
— Ты вот что, ты давай ложись. А я выйду покурю.
Но она против обыкновения удержала его подле себя.
— Погоди, постой! Я должна… — она на мгновение запнулась, но тут же подняла на него доверчивые глаза и докончила: — Я, кажется, беременна.
У Черния внезапно пересохло во рту, мысли спутались, а сердце будто окаменело, булыжником стукнуло изнутри.
— Что значит — кажется? — пробормотал осипшим голосом. — Точно или все-таки кажется?
А про себя добавил, сдерживая глубокий сожалеющий вздох: «Ну вот, еще студентом не побыл, не почувствовал, что это такое — студент, а чему-то уже конец. Молодости, беззаботности — всему! И вместе с тем начало новому, неведомому… Но молодец Варя: как двинула Валерке под дых!..»
Во дворе низкий женский голос негромко затянул «Ах, я сама, наверно, виновата…». Отвернув угол шторы, Черний выглянул в окно: яркий Сириус затянуло дымным облаком, но взамен холодно отливала багрово-платиновым пятном огромная, в полнеба, луна. «Какой-то кровавый отблеск! — подумал о луне он и невольно передернул плечами. — Впрочем, какой еще может быть в мае луна?»
Тихое всхлипывание отвлекло его, и, обернувшись, Черний встретился взглядом с горькими, полными обиженных слез глазами молодой жены.
— Что такое? — спросил с наигранным грубоватым нажимом. — У нас первая брачная ночь, а у кого-то глаза на мокром месте. Иди ко мне! Как эти пуговки на платье расстегиваются?..
11
Ночным поездом возвращались домой. Вагон был плацкартный, едва освещенный тусклыми синими лампочками. Когда кто-то с лязгом открывал двери и, покачиваясь, пробирался по проходу, вслед за идущим притягивало сквознячком запахи сжигаемого в титане угля и нечистого туалета.
В купе Варе досталась верхняя полка. Лежа на спине и слегка повернув голову, она видела, как, по-детски поджав ноги, подложив под щеку кулачок и сладко посапывая, спала напротив нее Серафима. Затем переводила взгляд на нижнюю полку, где, прикрыв локтем глаза, притворялась, что дремлет, ее новая приятельница Карина — или на самом деле заснула, как в глубокий сон провалилась? — сверху было не разобрать.
«Спят, — думала Варя с какой-то неясной затаенной грустью. — А я? Отчего не могу уснуть? Отчего не спится, и мерещится что-то, и тоска давит, тоска — отчего? Может, причина в чужой свадьбе или в том, что произошло после?»
— Чужая свадьба, — повторила неслышно, одними губами. — И после — что было после? Было что-то, потому остался неприятный осадок.
И, закрыв глаза, она стала вспоминать…
Почти сразу после того, как молодые ушли в дом, ускользнули со двора и девчата. Наталка и Серафима, сдружившиеся за время поездки, убежали вперед, и их смутные бледные силуэты были едва различимы на темной, кое-как освещенной редкими фонарями улице. Карина с Варей шли следом — и пока шли, облако, которое закрывало от Черния сияющий в вышине Сириус, растеклось в полнеба, залило и почти погасило луну, и потому приходилось замедлять шаг и пристальнее вглядываться под ноги, чтобы не споткнуться о какую-нибудь невидимую колдобину в тротуаре.
— Я смотрела, как невеста наряжается, и думала: придет за ней Богдан или не придет? — говорила Карина, поддерживая Варю под руку. — Знала, что придет, — куда ему в этой дыре деваться, а все равно думала. Потому что мой… — На мгновение она запнулась, затем продолжала, не называя имени: — Мой на регистрацию не явился. Мама, гости — у загса, на мне свадебное платье, а его нет. От обиды выскочила за первого встречного, а тот оказался скотом, каких мало, — едва ноги унесла. Никому теперь не верю, ни одному ласковому скоту! Чем ласковее сначала, тем подлее потом.
Варя молча вздохнула и легонько пожала локоть спутницы.
— Я иногда думаю, за что, почему со мной так? Может, потому, что сама когда-то была — оторви да брось: влюбляла какого-нибудь мальчишку и бросала? Зачем? Из любопытства: как это, когда возьмет за руку, обнимет, поцелует? Другие на лавочках обжимаются, а я чем хуже? Еще знать хотела — почувствую что-нибудь или нет? Вот и почувствовала, как это бывает, когда бросают или когда кулаком по селезенке. И просветление в голове: это тебе за тех, кого бросила! И поделом, да?
— Все прошли через подобное. Пора взросления: такого натворишь — потом вспоминать совестно, — сказала Варя, а сама подумала, что подобное и с ней случалось — и девичье любопытство, и первые поцелуи, и томление в ожидании любви.
Когда пришли, в доме уже светились окна: видно, хозяйка вернулась со свадьбы прежде своих постояльцев.
— Может, чайку`? Или простокваши? — спросила она, и по бледному утомленному лицу было видно, что спрашивает только из гостеприимства, а сама так наплясалась и столько сладкого вина выпила, что ноги едва держали — так бы и повалилась где стояла.
Чай пить не стали — сразу разделись и улеглись. Карина, как обещала, повернулась лицом к стенке и затихла, а Варя примостилась с краю, натянула до подбородка одеяло и принялась смотреть на потолок — там перетекали по выбеленной штукатурке неверные, призрачные полосы лунного света. Такой же лунной ночью ее провожал после выпускного вечера Митенька, волоокий красавец из параллельного класса. Он был строен, белолиц, с чувственными губами и мохнатыми ресницами, неплохо играл на гитаре, и одноклассницы млели и терялись в его присутствии, но Митенька делал вид, что никого не замечает, тогда как потихоньку волочился то за одной, то за другой.
На выпускном вечере Митенька танцевал с молоденькой, влюбленной в него пионервожатой, вел уверенно и слегка небрежно, а она глядела на него во все глаза. Затем они вышли из зала, и самые любопытные проследили, как в школьном коридоре, у дальнего окна, она со слезами на глазах убеждала его в чем-то, а он, засунув руки в карманы и вывернув подбородок, смотрел в сторону, за окно. Видели и то, как стукнула Митеньку кулачками в грудь и выбежала из школы, а он, насвистывая какую-то песенку, вернулся в зал как ни в чем не бывало.
Рассвет встречали за городом, в степи, на канале. Там, сидя на каком-то валуне, Митенька играл на гитаре и пел не сформировавшимся юношеским баритоном «Ты у меня одна» и еще что-то трогательное — и Варе нравилось пение, и что-то сладкое, радостное, но и смутное, как предощущение новой, взрослой жизни, волновало и тревожило ее в те предрассветные минуты. Она и не заметила, как пошла по широкой полынной тропке в сторону дома, — и в какой-то момент вдруг оказалось, что Митенька идет рядом и рассказывает о чем-то, а глаза его кажутся такими теплыми и глубокими в утренней сизой, прохладной еще полумгле.
Вокруг горько и дурманно пахло полевыми травами, улежавшейся по сторонам тропки пылью, то и дело порхали и распевали в кустах шиповника неведомые юркие птицы, где-то далеко за холмами поднималась и заполняла небо бледно-розовая, с голубыми и зелеными отливами полоса света. И от всего этого было так хорошо и странно на душе, и жизнь казалась загадочной и прекрасной, и Митенька оказался рядом с ней, разумеется, неспроста.
«Вот и у меня, вот и со мной что-то происходит! Не все же им одним! — думала Варя, не слушая жужжания Митеньки, но живо ожидая того, что, возможно, случится с ними дальше. — Интересно, как это будет? Как это — целоваться с парнем? Райка уже успела, и Марина — обе говорят: так сладко, что голова кругом. А он поцелует или нет? И что делать, как поступить? Ведь он какой-то… Неужели я ему нравлюсь? А он — мне? После пионервожатой и тех, других? Неужели — и я?..»
«Какая-то малокровная ты у меня! — говорила мать, брала за плечи и поворачивала ее, и всматривалась, и качала головой. — Может, врачам тебя показать? Или путевку выпросить в санаторий?»
Тоненькая и хрупкая Варя запаздывала в физическом развитии, и, когда подруги вертелись перед зеркалом и, хихикая, сообщали одна другой, что у них наливается и тяжелеет грудь и что раз в месяц что-то происходит, отчего можно не ходить в школу, она с тайным страхом думала: «А у меня? Почему ничего такого нет у меня? Может, со мной что-то не так, и я долго взрослею: груди едва намечаются, и раз в месяц ничего не происходит?»
Дальше и того больше. На медицинском осмотре в школе оказалось, что кое-кто из девочек живет уже взрослой жизнью, об этом шушукались, и всё намеками, непонятно — и снова Варя терялась: «Как это — жить взрослой жизнью? Без семьи и детей, и даже без любви? Главное — без любви?» Но и любви не случилось в те годы у нее: никто не встретился или не созрела еще для этого чувства?
И вот на выпускном вечере, в ночь перед рассветом, явился Митенька, а что с этим делать, Варя не знала. Но чувствовала: неспроста идет и берет за руку, и касается плеча плечом, и говорит, говорит, точно сказать хочет: «Ты у меня одна…»
Тут тропка незаметно нырнула в тень приусадебных садов, и в этой тени Митенька осмелел — остановился, приобнял, потянулся губами. «Ну вот, ну вот!» — подумала она, закрывая глаза и ожидая сладкого чуда, о котором так восторженно щебетали школьные подружки. Но пахнуло дешевым вином и табачными крошками, а чувственные с виду губы показались неумелыми и неприятными, очарование рассвета погасло, и холодная мысль мелькнула: «И это — то самое?.. Зачем? Будто дрессированный тюлень подал ласту, потом дохнул рыбьим запахом и ткнулся в щеку мокрой усатой мордой».
Тут гитара, закинутая Митенькой за спину, нежно тренькнула в тонком матерчатом чехле, и Варя едва не рассмеялась, окончательно придя в себя от той девической одури, которая тревожила ожиданием любви, неясной и, как оказалось, очень еще далекой.
— И что дальше? — отстраняясь, насмешливо поинтересовалась она; и, когда Митенька, засопев, снова надвинулся, попытался поцеловать ее в шею и при этом прихватить за бугорок маленькой груди, с силой оттолкнула его и с внезапной злобой сказала: — Иди к своей пионервожатой!
— Эй, что такое? — слегка опешив, пробормотал он.
— Что? Может, влюбился? Завтра свататься придешь?
— Скажешь такое — свататься! Я, может, сначала понять хочу… А ты — свататься! И оставайся, мимоза! Кому ты нужна такая!
Митенька ушел, покачиваясь, и через минуту скрылся в проулке между домами. А Варя, которую не оставляло чувство легкой брезгливости и стыда от прикосновения чужих рук и губ, сказала себе, что никогда, ни при каких обстоятельствах не позволит больше…
В это мгновение поезд качнуло, колеса загремели на стыках рельсов, и вместе с этим покачиванием и гулом воспоминания о первом поцелуе стали эфемерны и неуловимы, точно и не было никогда такого. Вместо этого Варя вдруг вспомнила о Косте и сказала себе с горькой улыбкой: «Никогда?.. Это смотря кто целует! Голову потеряла, едва поцеловал в первый раз… Зачем он не пришел на вокзал? Или у него ко мне — как у меня тогда к Митеньке?.. Нет, не может быть! Он любит меня! А я? И я люблю так, что даже самой не верится. Выходит — бывает, и такое бывает».
Варя вздохнула, ухватилась за поручень над полкой, улеглась удобнее и, отгоняя печальные мысли о пустой размолвке с Костей, снова принялась вспоминать о свадебном торжестве в Еленовке.
12
На второй день проснулись поздно. Разбудила хозяйка; она заглянула в комнату, раздернула на окне шторы и сказала:
— Спите, девчата? Я бы не будила, только за вами приехали.
— Это еще зачем? — недовольным тоном отозвалась Карина, оторвав заспанное лицо от подушки. — Опять к столу? Я свою норму вчера приняла, даже с перевыполнением. Никуда не пойду! Дайте лучше рассолу.
— Подобное лечится подобным! — донесся из-за двери голос Богдана Черния. — Кто сказал? Верно, Гиппократ. Я войду?
Тотчас раздался двойной взвизг, и Наталка с Серафимой попеременно закричали, натянув до подбородка одеяла:
— Не входи, мы не одеты! Сейчас встанем.
— Сразу бы так! Поторопитесь, автобус ждет, — засмеялся за дверью Черний. — Поедем в одно местечко — недалеко, сразу за селом.
— А что ты сказал про лекарство? — поинтересовалась Карина и хитро подмигнула Варе. — Может, полечимся, а после поедем?
— И полечимся, и еще выпьем — всё там.
Девчата торопливо оделись и вышли в гостиную — там сидел у стола Черний, небрежно развалившись и закинув ногу на ногу.
— Ты почему один? — удивилась Варя. — А Сонечка где?
— Ждет в автобусе, — как о чем-то разумеющемся ответил тот.
— Как в автобусе? Только поженились… Разве можно оставлять?..
— Ничего, пусть привыкает. Или прикажешь всю жизнь сидеть у одной юбки? — цинично усмехнулся Богдан. — Завтрак не нужен, — остановил он хозяйку, явившуюся с кухни с пирожками и кринкой молока, — на природе позавтракаем. У девчат ночной поезд: пока столы накроют, пока проспятся и придут гости, то да се, а девчатам ехать пора. Вот и подумал: посидим с ними на дорожку. Верно, красавицы?
И, не дожидаясь ответа, первым вышел из хаты.
— Недолго музыка играла! — с ехидной ухмылкой шепнула Карина, намеренно замешкавшись в дверях и пропуская Варю впереди себя. — Мой тоже, едва женился, завел пластинку: под юбкой сидеть не станет.
В автобусе, стоявшем подле калитки, уже сидели девчата-хористки, но не пели, как накануне, в день приезда, а переговаривались вполголоса, чтобы не потревожить отяжелевшего бледно-зеленого Давимуху, забравшегося на заднее сиденье и глядевшего на них болезненными мутными глазами из-под тяжелых припухших век. Увидев входившую в автобус Варю и припоминая вчерашние поползновения с поцелуями, он насупился, недоуменно дернул плечами и увел взгляд за окно.
Сонечка, сидевшая на переднем сиденье, улыбнулась и подвинулась к окну, освобождая место для мужа, но Богдан сел на боковое сиденье рядом с водителем, скомандовал «Вперед!» — и автобус мягко покатил по зеленой, утопавшей в садах улице.
За селом пошли распаханные, масляно чернеющие черноземы, за ними — невысокие взгорки, зеленеющие разнотравьем и неяркими цветами, затем за одним из взгорков открылась дальняя полоса леса, и перед этой полосой — молодая рощица, точно молоком облитая, сияющая на солнце ослепительно-нежной белизной. «Ах!» — воскликнул кто-то, и сразу за тем еще несколько человек воскликнули «Ах!» и в восхищении прильнули к окнам.
— Что это? Что там такое? Что за чудо! — вскрикнула Соня, щурясь от солнечного света и прикрывая козырьком ладони глаза.
— Черемуха цветет, — ответил Черний, довольный произведенным на гостей впечатлением от вида рощицы. — Красиво. Будто молоко кипит.
— Черемуховая кипень! — негромко, будто самой себе, произнесла Варя. — Там, наверное, запах неповторимый.
— Сейчас проверим, — все-таки услышал сказанное Черний и помахал девушке рукой. — Есть там одна поляна…
Притормаживая на извивах дороги, автобус скатился с взгорка, пересек по узкому мостику небольшую речонку и снова стал забирать в гору — туда, где было бело, свежо и благоуханно. А когда взобрался на плоскую макушку и притормозил у обочины, когда все вышли из автобуса и замерли на первом шаге, рощица подступила вплотную, еще девственная — не деревья, но и не кусты, вся в белоснежном кипении черемуховых цветов. А едва дорожная пыль осела и сквознячок-ветер унес едкий запах отработанного бензина, как тут же к ноздрям прихлынул густой, настоянный аромат, и отовсюду ударили соловьи, и одна и та же мысль мелькнула у каждого, что рай на земле — вот он, все-таки существует.
Осторожно, не без робости ступая по невысокой шелковистой траве и раздвигая низкие черемуховые ветки, вошли в эти райские чертоги и посреди них, на солнечной поляне, стали, негромко переговариваясь и вдыхая сладкий густой аромат, размещать на покрывалах припасы Черния. А невидимые соловьи все били и били, и слепило нежаркое майское солнце, и юные травы так ласково и нежно касались девичьих щиколоток, что кто-то не утерпел и засмеялся, а кто-то вытер украдкой растроганные глаза.
Соня хлопотала наряду с остальными и была то весела и улыбчива, то вдруг точно облачко омрачало ее лицо с бледной, почти прозрачной кожей.
— Какая-то она потерянная, — наклонившись к Варе, взглядом указала на молодую жену Карина. — Едва ножом не поранилась, уронила тарелку… Впрочем, я после первой ночи хотела только одного — убить скота и сбежать.
— Нет, она не потерянная, она хорошая, — шепнула Варя и замолчала, не зная, что еще можно сказать.
А себя спросила, смущенно розовея нежными скулами: «Первая ночь. Что может быть такого в первую ночь, чтобы… Или Карина преувеличивает, это не потерянность — что-то другое, какое-то новое состояние? Но какое?»
— Девочки, что вы там секретничаете? Давайте к нам, поляна накрыта, — оторвал ее от сокровенных мыслей голос Черния.
Варя подняла глаза; Богдан смотрел на нее пристально-настороженным взглядом, точно догадывался, что минуту назад не очень хорошо говорили о нем.
Когда расселись вокруг покрывала, уставленного судками с закусками, и налили по первой стопке, бледно-зеленый Давимуха на правах свидетеля сипло прокричал, морщась от ударившего в ноздри запаха спиртного:
— Горько! Ох как горько!
— А если сегодня без выкриков и поцелуев? — перебил его Черний. — Просто посидим, споем — когда еще выпадет такой черемуховый день!
А день и вправду выпал на загляденье.
И вскоре потекли неспешные песни, еще яростнее защелкали соловьи, и солнце зависло в бледно-голубом небе, точно уходить не желало. А когда по чутким вершинам пробегал ветерок, ветки легонько трепетали, и с высоты сыпались, кружась в воздухе, летучие, как снежинки, черемуховые лепестки.
Варя поймала один лепесток и еще один, подняла на ладони к лицу и загадала: если досчитает до десяти и ветер не сдунет их и не унесет, то быть им с Костей вместе. «Раз, два три…» — и сердце екнуло: по руке скользнул не ветер — сквознячок. Но и от того, что едва скользнул, один из лепестков дрогнул, сдвинулся к пропасти, но задел по пути другой, малый лепесточек, и прилег, удержался, прижавшись к малому. «Восемь, девять, десять!» — и она тихонько засмеялась, накрыла лепестки другой ладонью и поднесла к губам. Затем поднялась и пошла между кипевшими, полными жужжания насекомых и птичьих трелей черемуховыми кустами. Ей хотелось побыть одной, укрыть в кармашке платья два счастливых лепестка, хотелось порадоваться тому, что наворожила в этой дивной рощице, а еще — закрыть глаза и увидеть Костю, увидеть как наяву, руки его вспомнить и губы, и серые внимательные глаза. А для этого соглядатаи не нужны — только наполненная жизнью тишина и пенная кипень, и аромат набирающей силу девичьей весны.
Сколько времени Варя пробыла так, между явью и чувством, — десять минут, полчаса, вечность? — она не ощущала, но вдруг негромкий голос Черния заставил ее открыть глаза и обернуться.
— Вот ты где, Варвара-краса, длинная коса! — произнес он, темнея и без того черными омутными зрачками. — Прячешься? От кого? Может быть, от меня?
«Вот еще!» — хотела сказать она, но сдержалась — только насмешливо дернула плечами и, вздернув подбородок, пошла было мимо него к поляне, но Богдан, темнея лицом, смуглым, как у цыгана, заслонил дорогу, схватил ее за плечи и с силой притянул к себе.
— Ты что? Ты зачем? — вскрикнула негромко она, потому что жесткие пальцы Черния болезненно впились в кожу, но уже в следующее мгновенье, всё осознав, прошипела прыгающими от злости губами: — Руки убрал! Не уберешь — ударю!
— Бей! — вздохнул тот понуро и разжал пальцы, но не отступил — упрямо тряхнув липким чубом, навис, ожог отчаянным аспидным взглядом и забормотал сумбурно, отрывисто, горячо: — Разве не видишь: я давно тебя… только о тебе… Бей! Ничего не нужно, всё брошу, только бы — вместе!..
— Пусти! Выпил — иди проспись! Сонечка там, а ты вот что…
— Что Сонечка? Есть Сонечка — и нет Сонечки… — сказал, отступая, и, когда Варя прошла мимо него, торопливо выдохнул ей в спину со злобой и нутряной, не ведомой прежде горечью: — Какая-то она… мышь серая со своими добродетелями. Что хочешь с ней делай: хочешь — верти, хочешь — поставь в угол. В сон возле нее тянет. А иногда так бы и влепил оплеуху: что же ты такая — ни рыба ни мясо!
Когда вернулись на поляну (сначала Варя, а через несколько секунд за ней и Черний), казалось, никто не заметил недолгое их отсутствие. Пели, сбившись в кружок: «Три слова, будто три огня, придут к тебе средь бела дня…» Вернувшийся к жизни после нескольких целебных стопок Давимуха и глазом не моргнул — томно лежал на траве, вытянув ноги и положив голову на колени млеющей Серафиме. Даже проницательная Карина не взглянула на этот раз на Варю с укоризной, а выводила вместе со всеми «Как будто парус — кораблю, три слова: „Я тебя люблю…“».
Но от этого было еще неприятнее и почему-то стыднее. Присев на край покрывала и чувствуя, как лицо и шея покрываются виноватым румянцем, Варя, сама того не желая, поискала глазами Соню и тотчас натолкнулась на встречный, немо вопрошающий и горестный, будто у потерявшегося ребенка взгляд…
13
На съемной квартире, в чужой жесткой кровати лежал, закинув руки за голову, Черний и дожидался, пока Маргарита Павловна приготовит в кухне, как она выражалась, перекусон. Обычно это были яичница с корейкой или омлет, а если Богдан торопился, ограничивалась кофе с черным шоколадом. И, лежа теперь, он улавливал доносившиеся из кухни звуки — позвякивание посуды, шарканье тапок по линолеуму — и долетавшие запахи разогретого масла, корейки и глазуньи, сдобренной специями и перьями зеленого лука.
Ему было хорошо и покойно, как только может быть хорошо и покойно человеку, за последние годы обвыкшему здесь, на съемной жилплощади, в видавшей виды кровати, с чужой женой, которая намного старше его. И не хотелось думать о том, о чем не раз думал вне этого жилища, — что пора бы оборвать эту связь с увядающей матроной, что связь эта не то чтобы тяготит, но представляется напрасной, без страсти и того влечения, которое зачастую сильнее рассудка и осторожности. Но время шло, а ничего не менялось, и он сам не понимал почему. Ведь не ансамбль «Мальвы», где все еще пела Варя, удерживал от разрыва: после прошлогоднего избрания судьей одного из столичных районных судов он вынужден был уйти из ансамбля. Избрание произошло вопреки установленным правилам, без требуемого стажа работы по специальности — вещи неслыханной и неправдоподобной. Но кто-то из сильных мира сего приложил к этому руку — и чудо случилось. Пришлось, правда, кое-что изменить в жизни, отказаться от некоторых студенческих привязанностей и привычек. Но Маргарита Павловна, потерявшая голову от запоздалой любви, безрассудная Марго осталась — и это было необъяснимо, но хорошо, а раз хорошо, значит, верно.
Так думал он и теперь, дожидаясь перекусона — вошедшего у них в привычку ужина после часа воровской, незаконной любви.
— Еще десять минут! — крикнула ему из кухни Маргарита Павловна. — Гренки пожарю, и будем есть.
— Гренки-дренки, чудо-гренки, будут гренки, тра-та-та! — пропел он негромко, ладонями отбивая такт по одеялу.
Потом взглянул за окно — там накапливалась вечерняя синева, значит, снова явится домой за полночь, и жена встретит его с молчаливым упреком в робких влюбленных глазах, но, как обычно, ни о чем не спросит, потому что он не любит, когда спрашивает о судейских делах и особенно о том, почему допоздна задерживается на работе. «А женился бы на Варе — не валялся бы здесь, а летел домой со всех ног!» — мелькнула мысль, которая появлялась всякий раз, когда вспоминал о жене и доме.
После того злосчастного случая в черемуховой роще он приложил все усилия, чтобы помириться с Варей. Исхитрился и привлек к этим попыткам Соню, да так повернул, что те сдружились, — и после рождения дочери жена как само собой разумеющееся позвала Варю, шепнув запретное слово на ухо, в крестные. Правда, заодно пришлось принимать в доме и Костю, с которым Варя, как и прежде, встречалась, а он и не отлипал, сволочь, и предложение не спешил делать.
«И что она в нем нашла? — размышлял, глядя на эту пару, Черний. — Ну смазливый, как девица, ну стишата пишет — только никто не печатает. Ходит в одном костюме, а гонору, будто не графоман Константин Григорьев, а самое малое Александр Сергеевич Пушкин!»
Но, чтобы не отпугнуть Варю от дома, он затаился, уверяя себя, что это до поры, и все повторял детский стишок с двояким смыслом: «Вдруг какой-то старичок-паучок нашу муху в уголок поволок». И Варя, бывая у них с Соней в гостях, посреди беседы за чаем или игры с крестницей словно электрический сквознячок ощущала между лопаток, внезапно оборачивалась и натыкалась на его пристальный взгляд из-под тяжелых прищуренных век.
Его размышления прервала Маргарита Павловна.
— Ну что же ты, все готово! — позвала откуда-то из кухонных глубин она, затем не утерпела и, пришлепывая тапками, стала в дверном проеме. — Поднимайся! — И шутливо прибавила, обыгрывая его имя: — Возлежишь как богдыхан!
«Богдыхан? Почему бы и нет! — подумал Черний с ухмылкой. — Хотя черт его знает, кто такой этот богдыхан. Какой-нибудь восточный правитель или даже император? Но все равно занятно: Богдан — богдыхан!»
И он пружинисто выпрыгнул из постели и стал неторопливо одеваться, осознавая при этом, что Маргарита Павловна не уходит — с порога любуется его молодой, подтянутой, спортивной фигурой.
Сели ужинать. В основном наседал на еду проголодавшийся Черний, а Маргарита Павловна, подперев щеку, смотрела влюбленными материнскими глазами.
— Вкусно? А твоя курица — она тебе готовит? Умеет что-нибудь? Или только яичницу на завтрак? — поинтересовалась со вздохом.
— Моя курица занимается ребенком, — ответил со скрытой досадой Черний. — Если не забыла, она молодая мать. А яичницу да, яичницу умеет.
— Неужели? Молодая мать? Малахольная она у тебя, вот что!
Перестав жевать, Богдан с недоумением поглядел на матрону.
— Какая муха тебя укусила? Я в своей семье как-нибудь сам разберусь. Или прикажешь уйти?
— Куда ты денешься! Уйдет он… — И матрона ласково потрепала его по волосам. — Жалко мне тебя: мыкаешься, как бездомный. От нее уйди, эта кузочка до добра не доведет. Или хитра, себе на уме, или дура, каких мало.
Черний нахмурился, поиграл желваками, затем решительно оставил от себя тарелку и поднялся из-за стола.
— Всё, сыт! Когда еще доберусь, а за окном ночь.
— Вот уж и слова не скажи! Станешь в суде так подскакивать, ни одно дело до ума не доведешь. — И уже в прихожей, поймав за руку, ткнулась ему в грудь лицом и задышала со всхлипом. — Ну вот, ну вот!.. Ты не обижайся, я не со зла. Просто обидно: всё не так, всё мимо, мимо…
Он сказал, что не обижается, бегло поцеловал матрону в губы и вышел.
И, едва вышел, ночь сразу же прихлынула к нему теменью, проколотой мириадами звезд, освещенной горящими повсюду окнами домов и тлеющими на тротуарах фонарями. В мгновенной растерянности Черний остановился и посмотрел сначала в одну сторону улицы, затем в другую — и сразу за тем произнес про себя пушкинскую строку: «Куда ж нам плыть?» И в самом деле — куда? В съемной квартире за спиной светилось холодным искусственным светом чужое окно; впереди, по ту сторону улицы, рдела огромная буква «М» — там был глубокий лаз под землю, грохот поездов, голый мрамор станций, бегущие, без начала и конца, ступени эскалатора — то был путь домой. Куда — вперед или назад? Вот если бы бросить всё — и к Варе, к Варе! Одна только незадача: можно вперед и назад можно, вот только туда, куда больше всего тянет, пути нет. Потому что изначально выбрал ту дорогу, по которой шел.
«Ну что, в преисподнюю? — мрачно пошутил он и стал спускаться по ступеням в подземный переход, к станции метрополитена. — Там сухо, тепло — самое место мыкающимся бездомным. Надо же было Маргарите выдумать такое! Жалко ей, видите ли, меня! С чего вдруг? Незачем, ни к чему!»
Медный пятак, опущенный в щель, зловеще звякнул в металлическом нутре турникета; вздрагивая и поскрипывая, повлекла в холодно освещенные глубины лента эскалатора, с сиплым выдохом отверзлись и захлопнулись за спиной двери вагона — и тоннель стремительно надвинулся и поглотил всех, несущихся в гулком потустороннем мире. Сразу за тем стали зеркальными окна, отражая едущих, но так отражая, как будто неслись в никуда бледные бессловесные тени, но не люди. И казалось, явись среди них суровый Харон, каждый безропотно вложил бы в руку перевозчика монету — плату за проезд в один конец без надежды когда-либо вернуться обратно. «Стикс не потечет вспять, — всматриваясь в мертвенные отражения, с унынием вздыхал он. — Сойти, на первой же станции сойти!» — промелькивала вздорная мысль, но он только сильнее сжимал поручень вагона и упрямо несся вперед.
Соня встретила его, приложив палец к губам: это означало, что девочка спит, затем встала на цыпочки и летуче поцеловала в щеку. При этом Черний заметил, что жена хочет о чем-то спросить, но не решается, и сказал про себя: «Браво! И незачем тебе спрашивать, а мне — отвечать!»
Поводя плечами, он неторопливо сбросил пиджак на руки Соне, взялся за узел галстука и тут увидел, что ноздри у жены слабо затрепетали, тотчас всё понял и, опережая возможный вопрос, небрежно обронил:
— Насквозь пропах, да? В метро какая-то пьяная девица прислонилась, а духи у нее тошнотные, будто антифриз. Придется проветривать пиджак на балконе.
А про себя подумал: «Говорил же, просил Маргошу: „Не брызгайся, как дешевка! Духи у тебя с каким-то неистребимым липким запахом — в два счета Соня учует. И что тогда? Нужны мне эти разборки?“».
— Пьяная? В метро? — недоверчиво сказала Соня, приближая лицо к пиджаку и сразу отстраняясь, точно запах духов и вправду был ей неприятен. — Распущенная какая!
— Не то слово!
Но Соня уже спохватилась, покраснела и поспешила уточнить:
— А может, ей стало плохо? Может, надо было — к врачу?
— Дежурный ее доставит куда надо: к врачу или улицы подметать. — И, вспомнив о чем-то важном, чего знать жене не полагалось, выхватил у нее из рук пиджак. — Погоди, я сам!
На балконе, плотно притворив за собой остекленную дверь, присел на корточки, чтобы Соня не могла увидеть изнутри, вынул из кармана плотный конверт, взвесил на ладони и, поддев незакрепленную доску пола, положил в жестяную коробку из-под печенья, к таким же конвертам, припрятанным в коробке ранее. «А всё Николай Прокофьевич, долгой тебе жизни, дружище!» — улыбнулся потаенным мыслям, припоминая желтоватые змеиные глаза и обтекаемые речи адвоката Омельченко, который явился однажды под вечер с бутылкой коньяка и, когда уже допивали коньяк, запершись в совещательной комнате, вдруг сказал, трезво и осознанно, переходя на «ты»: «Хочешь, буду твоим адвокатом? Что сие значит? А вот что!» — и положил на стол конверт, такой же, какой Черний спрятал сейчас у себя на балконе.
От ужина он отказался, сказал, что поздно уже. А когда легли в постель и, одной рукой обнимая жену, другой он отстранил ее робкую ласкающуюся руку со словами «Устал. В другой раз», Соня шепнула со вздохом:
— Совсем забыла: Варенька приходила. У нее наконец все сложилось как нельзя лучше: выходит замуж. Я так рада!
— Вот оно что! Этот стихоплет все-таки решился? — пробормотал он сквозь зубы.
— Оказывается, там родители были против. Костя уговаривал, а они ни в какую — мол, сначала надо встать на ноги. Вот он в последний раз собрал вещи и — с ней приду или не вернусь никогда. Они и на попятную. А узнали, что Варенька поступила в аспирантуру, сразу снизошли: пусть перебирается к нам, всем места хватит. Костя признался: там мать колотила, такая клуша! А отец — он хороший, он…
— Давай спать! — со злыми нотками в голосе прервал жену Черний. — Говорю, устал как собака. Пусть женятся, сходятся, расходятся — попутного ветра в спину! — И выдернув руку из-под головы Сони, повернулся лицом к стенке и затих.
— Мне казалось, она нравится тебе, — выдохнула ему в затылок жена, затем придвинулась и поцеловала в редеющее темечко теплыми губами.
«Креститься надо, ежели кажется! А Варя — черт с ней, с Варей! — все сильнее наливаясь злобой, горячился он. — Пройдет год-другой, разбредемся по жизни — и забуду о ней. Не таких забывают! Зато у меня… У меня будет все что захочу. Еще пожалеет, дура, но будет поздно!»
— Ты не спишь? — негромко спросила жена через несколько минут. — Я вот еще что…
Но Черний не отозвался, и она, стараясь не шуметь, приподнялась и поправила на нем одеяло.
14
Председатель суда одного из центральных районов столицы Богдан Тимофеевич Черний пребывал в отличном расположении духа. Правда, это не мешало ему хмурить брови, говорить отрывисто, лающе, как шептались в канцелярии суда секретарши, а ему незамедлительно донес Ян Казимирович Невядомский, судебный исполнитель и по совместительству соглядатай.
— А что еще говорят? — поинтересовался Черний, болезненно-чуткий ко всему, что касалось собственной персоны.
— Почти ничего — опасаются. Калерия всех остерегает: «Тс! Узнает — неприятностей не оберешься!» Лидия: «Не стоит бояться, он (то есть вы) скоро уйдет, ему в Верховном суде уже место приготовлено». А Сима, самая наглая: «Больно он (то есть вы) прыткий, на одном месте не задерживается». И, стыдно сказать, прибавляет: скатертью дорога! — И, пытливо заглядывая в глаза: — Надо бы пресечь, Богдан Тимофеевич! Служат в государственном учреждении, и вдруг такое…
— Пусть служат, Ян Казимирович. Что тут скажешь: женщины и есть женщины, никакой крамолы, одна радость — позлословить.
А тем временем подумал: «Кажется, Симе в этом году отправляться на пенсию? Надо бы подсобить, чтобы ни на день не задержалась. Калерия дура, каких мало, пусть дальше опасается. А Лидочка… Не ожидал: разболтала, о чем говорить пока не стоит. Тут сам виноват: не выдавай секретов даже тем и прежде всего тем, с кем со скуки пошалил раз-другой. Надо бы избавиться от нее половчее».
И вот теперь, барабаня пальцами по тоненькой папке с личным делом секретаря судебного заседания Лидии Самойленко, он говорил себе: «Браво! Придумал! Прощай, Лидочка! Надо всего лишь переговорить с командиром стрелковой дивизии Степаняном — тем самым, с которым не раз выпивали в закрытой сауне, — чтобы откомандировал ее супруга, капитана Самойленко, куда подальше, с глаз долой. И никуда не денешься — поедешь, Лидок, вслед за ним. А ведь как начиналось — забавная вышла интрижка, страстная!»
В тот день, ближе к вечеру, она дробно постучала костяшками пальцев в двери, заглянула, вошла и в нерешительности замерла на пороге кабинета.
— Что вам, Лида? Что-то срочное? — спросил он тем самым лающим недовольным тоном: не любил, когда сотрудники являлись без приглашения.
— Простите! Я, наверное, пойду, — торопливо ответила она, но с места не двинулась, только лицо от волнения становилось то голубовато-бледным, то бордовым.
И он подумал тогда: что-то у нее случилось, какая-то неприятность. И еще подумал, что волнуется она по-женски трогательно, почувствовал к ней мгновенную симпатию и движением руки поманил подойти поближе.
— У меня… Я хотела…
В ее тонких пальцах была шариковая ручка, и она нервными, рваными рывками то откручивала, то завинчивала пластиковый колпачок. «Как такое случилось, что не замечал ее раньше? — упрекнул себя он, поднялся, усадил женщину на стул, при этом ощущая легкую, сладострастную дрожь в пальцах от прикосновения к ее плечам. — Все-таки бывают в жизни прозрения!»
— У вас что-то произошло? Говорите, раз уж пришли. Я совсем не страшный, поверьте! — произнес вкрадчиво, думая про себя: «Хорошенькая какая!»
Оказалось — вздор, женские страхи: муж Лидии, капитан Самойленко, будучи изрядно навеселе, повздорил с заместителем начальника штаба полка и для убедительности приложил к своим доводам крепкую мужскую руку.
— А почему — ко мне? — поинтересовался он, и Лидия простодушно ответила, что несколько раз видела в его кабинете комдива Степаняна.
И Черний обещал попытаться, прибавив не без лукавого комплимента: нельзя, мол, отказывать такой очаровательной женщине!
— А, этот Отелло! — усмехнулся Степанян после очередной рюмки в сауне. — Ладно, пусть живет. Выговора с него довольно? Представляешь, приревновал жену: вроде кто-то видел ее с кем-то не там, где надо… Постой, а тебе зачем? Или это ты засветился?
— Если бы! Эта дамочка в суде работает. Если честно, я в ее сторону и смотреть не думал: сидит в канцелярии такая себе серая мышка. Она, хочешь знать, секретарем у моего зама. Но с ним вряд ли: Лев Аркадьевич уже в том возрасте, когда не по бабам, а канареек дома разводят.
А про себя воскликнул: «Ну и Лидочка! Интересно, куда эти стройные ножки ходят?»
Через несколько дней, в конце рабочего дня, Лидия снова появилась в его кабинете — на этот раз увереннее, после короткого стука, и на красивом ее лице он тотчас разглядел ту откровенную, понятную опытным мужчинам улыбку, после которой и слов никаких не надо. Обойдя стол, она произнесла «Спасибо!» и, наклонившись, пахнув дорогими духами, вдруг поцеловала его в щеку. Затем поставила у ножки стола пакет, из которого сразу высунулась темная коньячная бутылка, и, отойдя на шаг, повторила с той же улыбкой:
— Спасибо! Я вам так благодарна!
«Уйдет или нет?» — мелькнула у него возбужденная мысль, и, когда не ушла, сказал со сладким предвкушением неизбежного:
— Коньяк? Не надо было… Но, если принесли, выпьем вместе. — И, когда она понятливо, с опаской оглянулась на дверь, добавил с усмешкой: — Не здесь. После работы, у сквера… Буду на своих «жигулях»…
В тот день он повез Лидию на «конспиративную» квартиру: Маргарита Павловна была на гастролях, и любовное гнездышко уже вторую неделю как пустовало. В прихожей он молча прижал Лидию к косяку и облапил, затем, отставив коньяк, принялся расстилать постель, а она ускользнула в ванную. «В тихом омуте…» — ухмылялся при этом, вспоминая, с какой готовностью эта шалашовка поддавалась его бесстыдным ладоням, как раздвигала свои алые губы и высовывала змеиный трепещущий язычок и какими сумеречно-подплывшими были зрачки ее малахитовых глаз. А когда вышла, обернутая под мышками широким полотенцем незабвенной Марго, он потянул за край — и открылось, что все в ней ладно, кроме бесформенных плывущих грудей, — и тогда возбуждение не прошло, а только усилилось. И, уплывая в нирвану, он сказал себе, при этом вспоминая почему-то Соню: «Грех сладостнее во сто крат, чем пресная праведность! Живем на земле, а небеса — они где-то там».
— Ложись! — велел он, дрожа губами, и она тотчас легла на спину и развела колени.
«А ведь могла обойтись одной благодарностью, у меня и в мыслях не придумалось бы иное, — оглаживая упругое тело с чистой молочной кожей, думал Черний. — Но получилось неплохо. А капитану надо было начистить физиономию жене, а не тому штабисту. Но как изгибается „тихоня“, вьется как — змея змеей!»
И навалился, придавил это тело, теряя память.
А через несколько дней Маргарита Павловна, вернувшись с гастролей и наведавшись на съемную квартиру, обнаружила дешевый женский браслет, забытый Лидочкой под подушкой. Скандал вышел неимоверный. Матрона рыдала сухо, без слез, с волчьим подвыванием и всхлипами. Она запустила в любовника кухонный нож, так что лезвие пропороло обивку мягкого уголка, и потребовала вернуть ключи от квартиры, затем одумалась и умоляла взять их обратно. А под конец упала ему на грудь и бормотала, точно в забытьи: «Все что захочешь, только не оставляй! Все что захочешь! Что захочешь!..»
Так, вспоминая, Черний еще раз открыл папку с личным делом Лидочки Самойленко и повторил про себя: «Прощай, Лидок!» Но все ее прелести тут же стали перед глазами, и он подумал, что хорошо бы напоследок устроить прощальную встречу: он, она — и слетающее с нее, точно змеиная кожа, банное полотенце…
От этих приятных мыслей Черния отвлек приход адвоката Омельченко. Проскользив, как полотер по паркету, Николай Прокофьевич грузно уселся, выложил локти на приставной стол и кулаками подпер пухлый подбородок. Внимательные, цепко-сладкие глаза в сиянии настольной лампы плеснули желтизной, и Черний подумал, что адвокат, вероятно, страдает постоянными приливами желчи.
— Что наши дела? — спросил, видя, что Омельченко явно не торопится говорить.
— О-хо-хо! — вздохнул тот и с опаской оглянулся по сторонам, словно из стен торчали чужие любопытные уши. — Душно здесь как-то, воздуха не хватает. Может, глотнем на балконе по капле кислорода?
Вышли на балкон, в водянистую весеннюю слякоть. Балкон был старый и широкий, как и все старое, приземистое, как будто расползшееся в ширину здание суда, с толстыми балясинами и потрескавшимися от времени и влаги перилами. Ухватив отвороты пиджака и зябко прикрыв ими горло, Николай Прокофьевич мельком поглядел вниз, на подернутую сырым туманом улицу, и продолжал уже иным, деловым тоном:
— А дела наши таковы: клиент платить отказывается. Вернее, платить-то согласен, но просит существенную скидку — мол, кризис, фирма на грани банкротства и все такое.
— Сколько? На какую сумму готов?..
Адвокат пожевал губами, приблизил лицо к Чернию и зашептал тому на ухо, при этом возведя глаза к небу и помаргивая от влажных, налипавших на ресницы снежинок.
— Нет уж, сядет! — жестко оборвал это шевеление губами Черний. — Забудьте о нем, больше никаких контактов!
— А если еще раз?.. Мне кажется, он просто торгуется, а как почует за плечами жареного петуха…
Они пошептались еще несколько минут, но вскоре губы у обоих стали синеть, и они вернулись в кабинет, по ходу притопывая башмаками, чтобы сбить налипший на подошвы снег.
15
Поднимаясь на свой этаж, Черний столкнулся с квартирантом бывшей хозяйки, Эммы Михайловны. Молодой человек был высок, худ, с подвижным бугром большого кадыка на длинной шее и глазами подслеповатого кролика из какого-то мультфильма.
«Мельчаешь, матушка! — самодовольно ухмыльнулся Черний, уступая своему преемнику дорогу, и тут увидел свое отражение в остекленной двери подъезда. — Все-таки несопоставимо: какой-то он петушок с вылинявшими перьями».
Он понимал, что льстит себе, что за последние годы раздобрел, чуток оплешивел на затылке, обзавелся брюшком, но вместе с тем смотреть вокруг себя стал еще проницательнее, еще требовательнее — как если бы рентгеном людей просвечивал.
— Как поживает Эмма Михайловна? — зачем-то поинтересовался, уже разминувшись с квартирантом. — Не болеет ли? Давно не виделся с ней.
Тот остановился в дверях, переложил пакет с мусором из одной руки в другую и сказал, несколько заикаясь и пришепетывая:
— Спасибо, всё хорошо. Хотите, передам, что вы спрашивали?
Черний кивнул и с невинным видом продолжал:
— А кофе? Она так же подает по утрам кофе в постель? Я предпочитал без сахара. А вы?
Преемник тотчас скис, нервно сыграл челночным кадыком, уронил на пол пакет, и оттуда выкатились пузырьки от лекарств, пивные бутылки, банки из-под консервов.
— Ладно, живи, студент! — благосклонно произнес удовлетворенный разговором Черний, церемонно кивнул и начал подниматься по ступеням на свой этаж.
На лестничной площадке он остановился и прислушался: из-за дверей доносился веселый детский смех дочери; и доброе счастливое лицо Олечки, так похожей не на него, Черния, а на ее мать, Соню, заставило хорошо, тепло улыбнуться. «Вот главное, что может удержать мужчину возле нелюбимой женщины, — подумал он. — Если не считать еще кое-каких мелочей».
Тут он различил чужие взрослые голоса — в квартире кто-то пел под гитару — и, пытаясь сообразить, кто бы это мог быть, открыл дверь своим ключом, вошел и, едва переступив порог, воскликнул про себя с невольной улыбкой: «Варя!»
Они давно не виделись — около полугода, и Черний, вспоминая о ней, всякий раз думал, что жизнь устроена непредсказуемо и подло и часто самые необходимые люди вдруг исчезают, точно и не были никогда рядом, а пустые и ненужные остаются и маячат, и мозолят глаза, наполняя бытие пустотой. Сам он не пытался найти ее, знал только, что живет у родителей мужа, где-то в заречном спальном районе, что окончила аспирантуру и больше не поет в ансамбле «Мальвы». Чистый голос, колоратурное сопрано — и не поет…
— Ах! — вылетела в прихожую Олечка, прервав его мысли, подбежала, обхватила руками его колени, а когда затормошил, подбросил ее к потолку и, поймав, поцеловал в пухлую щечку, выпалила: — Мама Варя пришла! Она мне зайца подарила, зайца-побегайца! Я покажу, я сейчас!..
И унеслась в комнату.
Вместо нее в прихожую вышла Соня, по привычке взглянула, каков он — весел, озабочен или сердит, что бывало чаще и приучило ее к определенной сдержанности: сначала всмотреться, а потом обнять или молча дожидаться, как поведет себя и что скажет. Затем произнесла громче и веселее обычного, очевидно, давая ему знать о гостях, а им — что пришел домой хозяин и муж:
— А вот и наш папа! — И, что-то для себя поняв в выражении его глаз, все-таки приблизилась и летуче поцеловала.
После рождения ребенка Соня из бледного нерешительного подростка превратилась в интересную молодую женщину с плавными чертами лица и всей фигуры. Но сейчас, как случалось и в иные вечера, Черний поморщился от прикосновения губ жены и подумал: «Какой-то сырой, безвольный у нее поцелуй! И что за платье надела — в обтяжку, и коленки на виду!» И тотчас забыл, потому что ни на секунду не забывал о Варе.
Вместе вошли в гостиную, и сидевший ближе к двери Костя поднялся со стула, отложил гитару и подал Чернию руку, но тот не ощутил пожатия, и Костино лицо промелькнуло не узнанным, потому что на диване сидела Варя и издали улыбалась ему своей прежней открытой улыбкой. На коленях у нее сидела Оленька и обнимала черно-белого плюшевого зайца, длинноухого, с белой грудкой и помпоном такого же белого хвоста.
— Папа, посмотри, посмотри! — протянула отцу игрушку Оленька. — Он такой, такой…
— Косой, — сказал Черний, провел пальцем по пуговкам заячьих глаз, затем наклонился и поцеловал Варю в щеку. — Дорогой, наверное? Смотри, избалуешь мне ребенка!
— Он такой косенький — просто прелесть, как можно было не купить! — засмеялась Варя.
Она осторожно пересадила крестницу на диван, поднялась — и тотчас Черний ошеломленно воскликнул про себя: «Беременна! Она беременна! Но как, когда? И на каком месяце уже?..»
— На седьмом… — покраснев и сияя счастьем, ответила на его немой, но красноречивый вопрос Варя.
А Черний все смотрел на нее с удивлением и досадой. Она располнела, у нее поднялась и округлилась грудь, прозрачные, как майские веснушки, пигментные пятна проступили на лице, подглазья слегка подплыли. А когда прошлась по комнате, не узнал походку, всегда легкую, летучую, как если бы земли не касалась, — теперь она ходила чуть переваливаясь, уточкой. «Такая девочка пропала! — глядя на Варю, подумал Черний. — За что природа так уродует женщину? Или за счастье всегда надо платить?» В то же время под сердцем у него стало горячо, защемило, и он осознанно, ясно признался себе: «Пусть! Все равно хочу видеть только ее, видеть всякой — подурневшей, с утиной походкой и уродливо выпирающим животом, с припухшими губами. Хочу, и всё тут! Но за что мне это — видеть и не сметь прикоснуться, не сметь наслаждаться, брать?»
Благостное, неведомое прежде чувство охватило Черния, как если бы Варя носила не чужого, не Костиного — его ребенка. «А Соня, как носила Соня?» — мелькнула мысль, и он напрягся, но ничего не смог вспомнить, только какие-то неясные, затянутые временны`м туманом картинки. Но это было неважно; что` ему Соня с ее немочами, молчаливой ревностью, с тяжело и болезненно протекавшей беременностью, с опасными — для роженицы и для еще не родившегося ребенка — родами! Она носила, рожала, мучилась, а он оставался холоден, равнодушен и пуст, как воздушный шар, из которого наполовину выпустили воздух.
— Поздравляю! — молвил он наконец. — Как ты, справляешься?
— Мы справляемся, — подал голос со своего места Костя, подошел и обнял жену за плечи, а та благодарно потерлась щекой о его руку.
— Разумеется — вы! — не стал спорить Черний, а про себя с ехидной ухмылкой добавил: «Мы пахали!..»
Все замолчали, и мгновенное напряжение, невидимое и едва ощутимое, возникшее между мужчинами, тем не менее почуяли обе женщины, и Соня первой зачастила:
— Ребята, чай! Я сейчас чайник поставлю. Варенька торт принесла…
А Варя подхватила, подталкивая мужа к гитаре, оставленной у стены:
— Пока чайник закипит, Костя сыграет. Сыграй, Костя! Он в последнее время начал сочинять песни, но почему-то больше в миноре. Спрашиваю, что такое? Смеется: «От полноты жизни!»
Не очень охотно взяв гитару в руки, Костя вопросительно посмотрел на жену, и та закивала ему, как бы говоря — ту самую, ты знаешь какую…
«Да она в рот ему смотрит! — завистливо и злобно подумал Черний. — Сладкая парочка — петух и цесарочка».
Костя тем временем бегло пробежал по струнам и запел — безголосо, с простуженной хрипотцой, чуток привирая и то и дело сбиваясь с ритма:
Который час, который день, который год
Река забвения мгновения несет —
Мгновенья встреч, объятий, губ твоих.
Оглянемся, а нас уж нет в живых.
— Memento mori? Это кто сочинил? Ты? — поинтересовался с ехидной ухмылкой Черний, когда Костя закончил петь.
— Помни о смерти? Так ты понял? — подозрительно глянула на него Варя. — Видите, что я говорила! А я думаю, это о жизни. О быстротечности жизни, когда каждое мгновение бесценно. — Тут она оглянулась на Костю и не удержалась, упрямо прибавила, как если бы продолжала невидимый спор с ним: — Но все равно звучит как-то минорно.
— И правда минорно, — поддержал ее Черний. — Но по-другому о жизни и смерти не напишешь. Ведь что жизнь? Преодоление!
А про себя продолжил: «Постоянное преодоление всего — обстоятельств, препятствий, самой жизни. Даже любви. Особенно любви, если она помехой главному. А что в таком случае главное? Именно то, что каждый выбирает для себя, — оно и есть главное. Но это ли, это?..»
Потом пили чай с тортом, и под чай мужчины пропустили по рюмочке ликера «Бенедиктин». А после, сидя в неудобной позе, уложив вокруг живота руки, Варя по просьбе Черния спела несколько романсов. И, когда она своим колоратурным сопрано выводила «Не уходи. Побудь со мною, Я так давно тебя люблю», у того с новой остротой возникло чувство потерянности, какое случилось в далеком детстве, когда, потерявшись, он бродил среди взрослых по вечерней, освещенной тусклыми фонарями площадке подле кинотеатра и, задирая голову, искал взглядом маму, и кто-то, присев на корточки, спросил у него участливо: «Ты потерялся, малыш?»
Ночью, уже засыпая, Черний вдруг услышал странный вопрос жены:
— Богдан, ты меня хотя бы капельку любишь? Вправду любишь или?..
— Что — или? — сдерживая раздражение, пробормотал он и зевнул. — Что это тебе пришло в голову? Есть повод сомневаться?
В ответ Соня тихонько вздохнула и прижалась к его лопаткам теплым лбом, а он, стиснув зубы, подумал о жене холодно и отстраненно, как думают о чужом, ненужном человеке: «Надоела! Брошу или пойду вразнос!..»
16
Какие-то посторонние звуки — тихий металлический поворот ключа в замке, скрип отворяемой двери? — заставили Черния сперва прислушаться, затем подняться с постели, надеть халат и выйти в прихожую. Промокшая и жалкая, на пороге стояла Соня, и в глазах жены он разглядел такие тоску и горечь, что оторопь взяла: «Как? Здесь? Почему? Заплачет или ударит?» Но в следующее мгновение он взял себя в руки и сказал, поигрывая желваками и сузив в злобные щелки волчьи глаза:
— Какого черта! Ты как здесь оказалась? Ну?
В тот день было слякотно, сыро, мокрый снег то припускался и таял на тротуарах, то сменялся микроскопическим ледяным дождем — и на службе Черний все повторял про себя сказанное накануне, после Вариного ухода и ночного разговора с женой: «Напьюсь или пойду вразнос!» В конце концов решил совместить: вызвал Лиду и увез на конспиративную квартиру — как пообещал себе, в последний раз. Но и двух часов не прошло, как явилась эта дурочка с ключом от квартиры — совсем как в пошлой мелодраме. Откуда у нее ключ? Как узнала?..
«Сволочь! — сообразил он, потому что мудрено было не сообразить. — Марго!.. Нет, мурена — высунула все-таки из норы морду и укусила!»
— Ты с кем? У тебя там… кто? — запинаясь, проговорила Соня и через его плечо попыталась заглянуть в комнату. — У тебя… женщина?
— Какая, к черту, женщина! Не женщина, а мой референт, готовимся к важному совещанию.
— А почему ты в халате? Чей у тебя халат?
— Озяб, вот и надел халат. Чей? Понятия не имею. Какая разница чей — взял и надел! — наливаясь злобой, наседал он; ему хотелось схватить эту бледную, вымокшую под дождем и снегом мокрицу и вытрясти из нее душу, так ненавидел ее теперь. — А ты здесь зачем? Следишь! Дурь бабья в голове! Я эту дурь из тебя выбью! А пока — иди проветрись, может, мозги на место станут! — Схватив жену за плечи, он распахнул дверь и грубо вытолкал ее за порог. — Иди-иди, дома поговорим!
— Кто? Кто приходил? — высунулась из комнаты полуголая Лидочка, но Черний махнул на нее рукой: скройся, уйди! — сам прислонил ухо к двери и прислушался: что там, за дверью?
Там было тихо: ни шагов по ступеням, ни судорожных всхлипываний, на которые, как ему всегда казалось, была горазда его жена. Затем шаркнули чьи-то подошвы, и незнакомый старческий голос произнес:
— Что ж ты — на ступеньках, девонька? Тебе плохо? Вызвать скорую?
— Не надо скорую, что вы! — послышался приморенный голос Сони. — Я так, посидеть… Ногу натерла…
И вслед за тем — убегающий стук каблучков и сострадающий вздох в спину: «Ох, девонька!..»
Тогда Черний, минуя настороженно глядевшую на него Лиду, торопливо пересек комнату, слегка отодвинул штору и выглянул наружу. Почти сразу он увидел, как жена выбежала из подъезда и, обернувшись, посмотрела на окна дома, и невольно отпрянул, опасаясь встретиться с Соней взглядом. А когда посмотрел снова, она уже уходила, едва переставляя ноги, в сбившемся на плечи платке, с непокрытой головой и в распахнутом пальтеце. Сыпался, мелькал дождь вперемешку со снегом — и вскоре, словно серым мелком по картону, заштриховал ее хрупкую поникшую фигурку.
«Всё видела, всё поняла! — усмехнулся Черний, задергивая штору и тем самым будто отстраняясь от уходящей жены и от всего, что произошло несколько минут назад. — И черт с ней, давно пора! Но Марго, Марго!.. Всё, конец — с тобой и со всеми вами! Так подставила, так укусила! Не Марго ты теперь, а мерзкая баба, мурена!»
— Собирайся! Живо! — швырнул он полуодетой Лиде платье. — Что смотришь? Квартира накрылась медным тазом. Alles kaputt!
Она сразу сообразила, завозилась, втискиваясь в скользкую, зауженную в бедрах ткань, и, пока Черний приводил себя в порядок, проскользнула в прихожую и дожидалась его там. Заперев дверь ключом незабвенной Марго и секунду поколебавшись, он опустил связку ключей в почтовый ящик. Затем, на платформе метро, они сдержанно и торопливо простились и разъехались на разных поездах.
«Вот и еще одна, как тень, миновала! И еще одна! — думал он о Марго и о Лиде, по обыкновению вглядываясь в отражения пассажиров на темных стеклах вагона. — И сколько их проявится в будущем, отразится и навсегда исчезнет, пока доберусь до конечной станции? Как непредсказуема и темна жизнь, как подло темна и непредсказуема!»
Подле дома Черний поднял голову и посмотрел на окна своей квартиры — там горел свет. «Она дома, — подумал, по устоявшейся привычке называя жену отчужденным местоимением „она“. — Впрочем, где еще ей быть? Не к реке топиться пошла — явилась домой. И что дальше? Закатит истерику или, как всегда, надуется, но промолчит? Впрочем, все равно!»
Войдя в подъезд, он стал медленно подниматься по ступеням. У двери бывшей квартирной хозяйки, по инерции приостановившись, он сказал себе: чего только не случается в жизни! Как было начертано на кольце Соломона? «Все пройдет. Пройдет и это. Ничего не проходит». Так ли уж — ничего?
В квартире Черния встретила настороженная глухая тишина. Заглянув в гостиную, он увидел Олечку, сидевшую на диване с книгой на коленях. Она так увлеченно рассматривала картинки, что не услышала звука открываемой двери.
— Олечка, ты почему еще не в постели? — спросил он, присаживаясь к дочери, обнимая ее за плечи и целуя в лоб. — Мама где?
— Мама спит. Пришла, подогрела мне сырники и сразу легла. А мне не хочется, еще не детское время. Правда-правда, не детское! Я всегда ложусь, когда маленькая стрелка во-о-от на той циферке, — и указала на настенные часы над журнальным столиком. — Еще чуть-чуть осталось…
— А что у тебя за книга? — спросил Черний, на секунду отвлекшись от невеселых мыслей. — «Мифы Древней Греции в картинках»?
— Да-да-да, мифы, мифы! Папа, а этот, с крыльями, — Икар? Мама не дочитала… Почему он упал? Высоко залетел или не умел хорошо летать?
«Потому что был самонадеянным кретином! — едва не ляпнул Черний, но вовремя прикусил язык. — Но почему, собственно, кретином? Кому в этой жизни не хочется взлететь повыше? А Икар? Что там написано об Икаре?»
Он взял из рук дочери книгу и принялся читать о ненадежных крыльях, которые смастерил из перьев, скрепленных воском, умелый ловкач Дедал. А когда маленькая стрелка часов подсказала, что дочери пора спать, уложил ее в кровать, поцеловал на ночь и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.
В гостиной тотчас прихлынула к нему настороженная тишина. «Точно в пустыне или на безлюдном острове», — подумал он, прикидывая на ходу, что может ждать его в спальне: заплаканные глаза, упреки или напряженное молчание? Но и в спальне было тихо — только учащенное дыхание спящей жены долетало до него. «Спит? И прекрасно, пусть спит! А утром будет уже другой коленкор…»
И, неслышно раздевшись, Черний лег в постель и повернулся к спящей жене спиной.
Утром он проснулся от странных неясных звуков, потревоживших сон. Приподняв голову с подушки, прислушался, затем взглянул на жену — Соня спала каким-то тяжелым, провальным сном, выпростав из-под одеяла руки и хрипло, с усилием дыша. От неожиданности он чертыхнулся, наклонился над ней, коснулся лба губами и сразу ощутил сильный жар.
— Простыла! Вот дура, все-таки простыла! — пробормотал он, теряясь и не понимая, что предпринять.
Затем пробежал в одних трусах в кухню, отыскал в аптечке градусник, несильно встряхнул Соню, вяло и невнятно бормочущую и не разлепляющую отяжелевших глаз, и сунул градусник ей под мышку. Холод стекла пробудил ее на мгновение: не узнавая, взглянула на него из-под едва приподнятых век, попыталась оттолкнуть придерживающие предплечье с градусником руки — и тут же зашлась сухим кашлем.
— Тридцать девять и четыре! — приблизив градусник к глазам и тупо уставившись на столбик взлетевшей ртути, пробормотал он. — Скорую надо, немедля скорую!
Скорая прибыла на удивление быстро.
— Похоже, крупозное воспаление легких, — сказал, выслушав Соню и простучав пальцами по ее спине, молодой фельдшер с веселым, несерьезным выражением переростка на лице. — Забираем!
— Я не поеду! — слабо возразила Соня, едва сдерживая душивший ее кашель. — Мне какие-нибудь таблетки, и отлежусь дома.
— Вот как? На тот свет хотите? — свирепо рявкнул веселый фельдшер, по всей видимости, привыкший расправляться со строптивыми больными, и обернулся к Чернию: — Поможете отвести больную к машине? А вот с нами ехать необязательно, толку от вас сейчас все равно никакого.
17
Черний явился в больницу только во второй половине дня: придумывал неотложные дела, на самом же деле оттягивал неприятную встречу с женой. Сначала он позвонил в Еленовку, и мать обещала приехать ночным поездом; затем упросил Эмму Михайловну присмотреть за Олечкой, а сам помчался на работу и отложил рассмотрение нескольких вялотекущих дел. Но, как он ни тянул время, ехать все же пришлось. По пути он забежал на рынок и купил у скупой неуступчивой бабки с десяток яблок, на лотках у смуглого «бухарца» — кулек янтарной кураги, в магазине у больницы — кефир и любимые конфеты жены «Мишка на Севере». Но в больнице не пошел в палату к Соне, а первым делом отыскал лечащего врача — им оказался угрюмый великан с толстыми волосатыми пальцами мясника.
— Обрадовать нечем: весьма слаба, — пробурчал великан, недовольно хмурясь и всем своим видом демонстрируя, что не располагает временем на пустые разговоры. — Если через день-два случится перелом, можно будет о чем-то говорить. А пока… — Он развел руками и хотел уйти, но на полушаге остановился и подозрительно поинтересовался, буровя выпуклыми глазами из-под очков: — Я вот что хочу сказать: она почему-то не борется, даже не пытается бороться, и это весьма прискорбно. Даже губительно, если говорить точнее. Всего доброго!
«Не борется? Почему не борется? Что значит — не борется? — глядя на мощные лопатки уходящего по коридору доктора, подумал Черний. — Что за манера у этих эскулапов нагонять страх: не борется!.. губительно!.. Или на самом деле?.. Какого черта Марго дала этой истеричке ключ? Подстерегла, когда приду с Лидой, вызвонила и дала: иди и смотри! Вот и посмотрела…»
И, расправив плечи, он решительным шагом направился в палату жены.
Соня лежала на ближней к двери кровати, рядом с которой еще одна пустовала, и Черний невольно поморщился при виде голой пружинной сетки со свернутым матрасом и казенной подушкой без наволочки в изголовье. На остальных кроватях тоже кто-то лежал, какие-то женщины, как по команде повернувшие к нему головы; а одна, судя по всему, подслеповатая, тревожно зачастила из дальнего угла:
— Кто пришел? Доктор, а, доктор?
На женщину шикнули.
Чувствуя на себе чужие любопытные взгляды, Черний присел в ногах у жены и посмотрел на ее серое осунувшееся лицо. В глаза сразу бросились запавшие щеки, лихорадочный блеск зрачков и что ее то и дело душит сухой мучительный кашель.
— Ну как ты? — невнятно спросил о первом, что пришло в голову, и, чтобы не пересекаться с женой взглядом, принялся выкладывать на тумбочку принесенные продукты. — Я тут принес…
— Кто с Олечкой? — не слушая, тревожно перебила его Соня.
— Сейчас Эмма Михайловна. А завтра приедет мать. Хочет взять Олю к себе, пока ты не поправишься.
— Нет! День-два — и я выпишусь. Не отдавай Олечку! Не смей отдавать! Я скоро выпишусь. А лучше забери меня сейчас…
Не договорив, жена зашлась в кашле, так что слезы выступили у нее на глазах. Пересев поближе, Черний обнял ее за плечи и поцеловал в голову — лоб у нее был горяч и, показалось, туго обтянут нездоровой сухой кожей. На мгновение его охватила жалость — к этому лбу, коже, воспаленным глазам.
— Сейчас не получится. А как только доктор позволит…
Но Соня отстранилась и произнесла с какой-то новой, несвойственной ей интонацией:
— Тогда уходи. Пожалуйста, уйди. — И, когда поднимался, придержала его за руку и указала на продукты: — Забери… Возьми курагу для Олечки. И яблоки забери.
«Стала в позу? Ну-ну! — ухмыльнулся он, уходя в повисшей тишине, под удушающие хрипы сухого кашля. — Врач уверяет: слаба… Не надо было шпионить, моя милая! Шляться под дождем с непокрытой головой не надо было! Но что ни говори, а получилось не вовремя, глупо. Еще бы год-другой потерпеть, а там…»
Погрузившись в не очень радостные размышления, он по пути домой зачем-то завернул на работу. Получилось кстати: там его дожидался адвокат Омельченко. Не доверяя стенам служебного кабинета, вместе вышли из суда и завернули в ближайшее кафе, где за чашечкой кофе Николай Прокофьевич сообщил, что «клиент созрел» и готов заплатить требуемую сумму.
— Вот как? — обронил Черний с вялым равнодушием в голосе: он все еще оставался под впечатлением недавнего непростого разговора с женой.
Ожидавший более живых эмоций, ушлый адвокат сразу насторожился. «Что-то изменилось? — проявилось во всем его облике принюхивающейся росомахи. — Как поступить? Не связываться? Рискнуть?»
«Ну и прохиндей!» — не смог сдержать ухмылку Черний, и Николай Прокофьевич, как и надлежит человеку с определенным профессиональным и жизненным опытом, мгновенно уловил эту улыбку, обмяк рыхлым лицом и облегченно сыграл бровями. — Но куда без него, на таких мир держится».
Они многозначительно обменялись рукопожатиями и разошлись.
По пути домой Черний купил бутылку паршивого кубинского рома для себя и коробку шоколада для Эммы Михайловны — надо было задобрить бывшую квартирную хозяйку на случай, если мать по каким-то причинам не приедет утром.
— Всё в порядке, ребенок смирный, — сказала Грымза, пропуская его в квартиру. — Как Сонечка? Неважно? — И не утерпела, припустила шпильку: — Ухайдокал девку? Я предупреждала: она растение деликатное. Мимоза — вот она кто.
Кровь прилила к голове Черния, злобно стукнуло сердце: «Ополоумела бабка к старости, подурнела, обрюзгла, и как я раньше не замечал?»
От ссоры их спасла Олечка — как всегда, вылетела, слегка подскакивая на пружинных ножках, резко остановилась, в недоуменной обиде обвела взглядом обоих.
— А где мама? Почему мама не пришла?
— Мама побудет несколько дней в больнице, — пояснил Черний с той несвойственной ему нежностью, которая проявлялась только при общении с дочерью. — Там маму подлечат, и тогда заберем ее домой. А ты пока побудь у бабушки Эммы, — все-таки не удержался от мелкой пакости и, к вящему своему удовольствию, увидел, как у Грымзы запрыгали от негодования щеки. — Хорошо, цветик?
— Ой, «Вечерняя сказка» началась! — не ответив, воскликнула Олечка: услышала заставку к детской передаче, быстро подставила для поцелуя лоб и полетела в гостиную, к включенному телевизору.
— Твоя мать когда приезжает? — провожая Черния до двери, спросила Эмма Михайловна злым утробным баском. — Утром? Вот и хорошо — как явится, заберешь ребенка, а то мне завтра недосуг.
— Разумеется, заберу. А что за пожар в степи?
— Максим понесет белье в прачечную, — поколебавшись, упоминать о новом квартиранте или нет, все-таки пояснила Грымза. — Он там никогда не был, и я обещала его сопровождать.
— Максим? В прачечную? — глумливо переспросил Черний, а про себя добавил: «Ого, климакс косит наши ряды! Никогда прежде не ходила в прачечную, а поди ж ты — будет сопровождать Максимку! Наверное, чтобы без присмотра не скакнул в гречку. Заездит бабуля паренька!»
Но, несмотря на глумливый тон и косые ухмылки, настроение у него на протяжении дня было хуже некуда. «Какой-то сумбурный день, — думал он, поднимаясь на свой этаж, — сумбурный и бестолковый: то белое — и сразу затем черное, то черное — и тотчас белое. Все покатилось в тартарары из-за этой дуры Марго с ее ревностью! Давно надо было ее бросить, но привык к ней, и квартира не раз выручала. И все же недаром говорят: сколь веревочке ни виться… Нет, не про меня это, пустое!»
Войдя, он первым делом вынул из портфеля бутылку рома и пристроил на тумбочку, туда же швырнул залежавшиеся в почтовом ящике газеты — и тут из газетной складки выпал конверт, в котором оказалось приглашение на свадьбу Алечки и какого-то Вадима. «А вот и старая знакомая нарисовалась! — невольно улыбнулся он. — Сколько лет не виделись, а поди ж ты… Замуж выходит? Что же, и дурочкам надобно выходить. Тем более что личико у нее смазливое, фигура кукольная. А то, что в голове сквозняк, — это замужеству не помеха. Прощай, Алечка!»
И он медленно, не испытывая никаких эмоций о давней мимолетной интрижке, порвал приглашение и выбросил клочки в мусорную корзину.
Затем так же неторопливо облачился в домашний костюм, специально сшитый по аристократическим образцам, почерпнутым из какого-то журнала, достал из холодильника кусок вареной телятины и баночку горчицы, уселся в кресло и на треть наполнил стакан ромом.
— Поглядим, как это — есть с чувством собственного достоинства! — произнес в гулкой комнате, поднял к глазам стакан и, поглядев сквозь стекло на свет лампы, отпил немного, пробуя спиртное на вкус. — Вообще-то наша водка лучше. Но холодная телятина, да под горчичкой, хороша, милорд!
«Милордом» он втайне называл себя в последнее время — закрывшись от глаз жены в ванной и любовно вглядываясь в свое отражение, прямя перед зеркалом плечи и вскидывая «аристократический» подбородок.
— Ну что же, — продолжал, подливая в стакан спиртное, — наступает лучшая пора в жизни. Молодость глупа, старость беспомощна, а сейчас самое время свернуть горы. И сверну, надо свернуть!
После третьего стакана его немного проняло, сознание подплыло, тело ослабело и размякло — и, откинувшись на спинку кресла, прикрыв темные глаза ресницами, он вдруг запел негромким, немного подсевшим баритоном:
Ой, жаль, жаль не помалу —
Любив дівчину змалу.
Любив дівчину змалу,
Любив, та й не взяв!
Телефонный звонок заставил его прервать пение. Звонила Варя.
— Алло, Богдан! Прости, что так поздно, — слегка запыхавшись, как это бывало с ней в минуты волнения или тревоги, сказала она на том конце провода, — но меня завтра кладут на сохранение. Неважно почему. Могу я поговорить с Сонечкой? У вас все в порядке? Как-то мне беспокойно за нее стало.
Черний сдержанно ответил, что жена в больнице. «Почему в больнице? А потому!» — вертелось на языке, но он удержался от явной грубости и, не вдаваясь в подробности, поведал о коварной весне, мокром снеге и привычке некоторых ходить с непокрытой головой. Он почему-то не удивился звонку, более того, впервые за последние годы говорил без тайного придыхания, как если бы страсть внезапно ушла, растворившись в роме. «Свободен! — даже хотел воскликнуть он, но тотчас представил себе Варю, вслушался в ее голос, и прежнее чувство неразделенной страсти снова вернулось, как и не уходило никуда, — и вместо „свободен“ он сказал про себя: — Все равно будешь моя, рано или поздно, но будешь!»
— В какую больницу тебя кладут? Я завтра приеду, — произнес вслух и, когда Варя стала возражать, отрезал мягко, но решительно: — Спорить не будем, ладно? — И, покачав трубку в руке, добавил с ехидной приятностью в голосе: — Привет супругу!
Затем он снова подливал в стакан и пил, но уже с иным настроением, и ром казался ему зеленоватым смрадным пойлом, свет настольной лампы — тусклым и мрачным, будто в покойницкой, куда его водили еще студентом и где людские устремления и надежды были сведены к холодному цинковому столу и скальпелю бесчувственного патологоанатома.
А когда литровая бутылка наполовину опустела и уже был он изрядно пьян, снова зазвонил телефон, на этот раз настойчивыми короткими гудками, — и первое, о чем подумал: мать не смогла уехать и хочет сообщить об этом. Но оказалось — по межгороду звонил из своей тмутаракани старый приятель Давимуха.
— Никак пьянствуешь? — радостно закричал он, и Чернию на секунду показалось, что они расстались только вчера. — В одиночку или подобралась компания?
— Откуда узнал?
— По запаху! — еще громче заорал Давимуха. — А если серьезно — у тебя, когда выпьешь, голос подплывает. Так-то, друг!
«Друг? Что-то понадобилось, если величает другом», — ухмыльнулся проницательный Черний.
Так и вышло. Слово за слово, Давимуха принялся жаловаться на жизнь.
— Так, понимаешь, устал в этой дыре! Улицы не метены, бабы сплошь в платках и какие-то нечесаные, по ночам собаки воют. Вот бы мне обратно, чтобы — как когда-то: ты и я. — И просительно, с придыханием: — Слушай, будь другом, подсуетись или еще как: мне бы перевестись в столицу. Судьей в какой-нибудь район, самый захудалый, а?
— А что, хорошая мысль! Свой человек в волчьей стае — очень даже неплохо. Я попробую провентилировать, — пообещал Черний.
А про себя добавил: «Как-то все объявились за вечер — и нужные и ненужные! Так только на похоронах бывает, чтобы явились и друзья и враги».
18
Утром он, с головной болью и тошнотными спазмами в желудке после выпитого накануне, встречал на вокзале мать. Галина Леонидовна прибыла с основательно нагруженными сумками, и, пока одну за другой стаскивала их со ступенек вагона, ее полное рыхловатое лицо подрагивало от напряжения и наливалось багровым гипертоническим румянцем из-за прилива крови.
— Уф! — выдохнула она, отдышавшись, и подставила сыну щеку для поцелуя. — Вовремя я… Отец на днях кабанчика заколол, так я заодно мяса, сальтисона, кровянки прихватила. Не кривись, знаю ваше городское питание. Бледный-то какой! Осунулся, похудел. Кормит она тебя или как?
— Как доехала? — перебил ее Черний, морщась не столько от намека на жену, сколько от мучительной сухости во рту.
— Как-как! Как все, так и я. — И, сразу переходя к делу: — Говоришь, твоя в больнице? А Олечка с кем? Олечка под присмотром?
— Под присмотром, мама. Она у Эммы Михайловны.
— Ах, у этой!.. Да она борща не сварит, всё у нее полуфабрикаты! А у ребенка каждый день должно быть горячее на столе — супчик на курочке или опять же борщ. Чего улыбаешься? Отец ты или свисти-погоняй?
— Мама!..
— Не затыкай мне рот! Женился не спросясь, теперь ходишь небритый, опух с похмелья. Жена в больнице, а ты в рюмку нырнул? Что у вас не так? Погавкались? Бывает, только спуску не давай: жена свое место должна знать. Хотя тебе с Соней повезло. Она, конечно, чуток примороженная, но, с другой стороны, смотрит тебе в рот. А попадись такая, как наша Вероника, — вот бы счастье приключилось! Она из своего благоверного сделала подкаблучника, а ведь крепкий был мужичок…
Тут они вышли на привокзальную площадь, остановились, передыхая, и мать с хитрым прищуром поинтересовалась:
— В метро спускаться или машину для матери подогнал?
Поехали на такси.
Сидя на переднем сиденье и обернувшись к сыну, Галина Леонидовна продолжала поучать, не обращая внимания на водителя, навострившего уши и откровенно ухмыляющегося в усы:
— Ты вот что: я Оленьку заберу, а ты давай мирись. Дурной мир, как говорится…
— Мама, потом поговорим, дома, — оборвал мать Черний и, косясь на водителя, то и дело зыркающего в зеркало заднего вида, сквозь зубы добавил: — Может, мы вообще разведемся.
— Вот как! — опешила Галина Леонидовна. — Сдурел? А ребенок?
— Дома поговорим, мама! — жестко отрезал Черний и демонстративно отвернулся к окну.
Едва войдя в квартиру и бросив на пороге сумки, Галина Леонидовна приступила к расспросам:
— Ну так что у тебя с Соней? Давай выкладывай! Застукала с бабой? Тоже мне землетрясение! Твой отец половину села пере… перепробовал, у него поговорка даже была: «Если я не гусар — зачем мне лошадь?» Он и теперь, бывало… Так что мне прикажешь — всё бросить? А Соня… Где еще такую найдешь?
— Есть такая. Дай срок — и будет моя.
Мать долгим, испытующим взглядом всмотрелась — и Черний упрямо и непреклонно выставил под этот взгляд волевой подбородок, точно говорил: нечего рассуждать, как решил, так и будет! И Галина Леонидовна со вздохом отвела глаза, пробормотав:
— Весь в отца!
Затем протянула руки и, когда Черний присел рядом, обняла, потрепала по волосам, и еще раз вздохнула, глубоко, жалостливо, по-матерински:
— Что-то ты, сынок, высоко залетел! Смотри, не обожгись.
Но он молча улыбнулся и покачал головой, как если бы говорил и себе и ей, что эта история не про него — история о слишком высоко залетевшем безумце Икаре…
Прошло несколько дней. Соня была все так же плоха, а после того как Черний признался, что отправил Олечку с матерью в Еленовку, замкнулась и смотрела куда-то мимо него, на стены или в потолок. «Ну и ладно, и черт с тобой! Обойдусь!» — всякий раз говорил он себе, покидая палату и все более ожесточаясь.
И на работе он чувствовал себя отстраненным от насущных забот и дел — дожидался решения вопроса о переводе в Верховный суд, но решение как бы зависло в последнюю минуту, и эта неопределенность давила и донимала отчаянием альпиниста, выбившегося из сил у самой вершины.
Несколько развеяло это ожесточение появление адвоката Омельченко. С самодовольным видом заговорщика, планы которого вот-вот осуществятся, Николай Прокофьевич проскользнул походкой паркетного полотера к столу, залопотал о каком-то пустяковом деле и при этом косился и подмаргивал в сторону балконной двери. Вышли на балкон, и там, воровато оглядываясь, он затолкал в карман Чернию увесистый конверт.
— Как договаривались, — пояснил шепотом и отер проступившие на лбу капли пота. — Клиент созрел…
— Раз так, пусть живет! — милостиво разрешил Черний, и адвокат тут же попятился и исчез за балконной дверью.
Не став пересчитывать содержимое, он переложил конверт в портфель и подумал при этом, что жизнь налаживается. «Не без мелких пакостей, но на то она и жизнь, чтобы не всё тихо и гладко», — добавил как бы в оправдание своему минорному настроению.
В тот же день, проходя по коридору суда, Черний столкнулся с Лидией Самойленко, и та, побелев скулами и отвернувшись, разминулась с ним как с малознакомым человеком. «Уже знает, что мужа переводят! — ухмыльнулся вслед бывшей любовнице он. — Что поделаешь, и еще одна мелкая пакость! „Была без радостей любовь, разлука будет без печали“. Прощай, крошка!»
Но, вернувшись в свой кабинет и усевшись в кресло, он вдруг ощутил такое тоскливое, сосущее душу одиночество, о каком никогда прежде не мог и помыслить. «Черт, никого не осталось! Никого, с кем бы мог… Была одна Соня — как козырек от дождя и ветра на пустынной остановке. И любовницы были. Теперь никого. А перебрать по пальцам, так никого и не надо. Только на время — на вечер, на ночь. В остальном волк должен быть один! Настоящий охотник всегда должен быть один! А вот ночью, в теплой уютной норе…»
И он стал листать записную книжку, пока не набрел на давно забытый номер телефона с буквой «А» в начале цифр: «Алечка!»
— Ало! Слушаю! — прощебетал далекий птичий голосок. — Богдан? Богдан, котик, я так рада!
«Котик? Вот безмозглая пустельга! Котик! — поморщился Черний, но вместе с тем воскликнул про себя не без известной доли бахвальства: — Ведь не забыла! Замуж выходит, а все равно щебечет: котик, я так рада!»
— Получил приглашение на свадьбу, — продолжал он вслух, — хотел поблагодарить. Рассказывай, кого обкрутила?
— Ты о моем кролике? Милый мальчик — и только. Ты ведь не позвал в загс, а быть не замужем в мои годы уже не очень прилично. Забудь о нем. Ты-то как?
— А вот встретимся сегодня, еще раз пропьем твою невинность — обо всем и перетолкуем.
— Тс-с! Моя невинность ждет своего часа. Я все хочу подгадать день, когда мой кролик не разберет, невинность это или что-то другое… А пропить с тобой еще раз — пожалуй: мой кролик идет сегодня в ночную смену.
Поскольку «конспиративная» квартира «провалена», как, посмеиваясь, сказал себе Черний, он решил воспользоваться отсутствием Сони и устроить свидание дома.
— А твоя благоверная меня не прибьет? — с беззаботной улыбкой на кукольном личике хихикнула Алечка, поднимаясь вместе с ним на нужный этаж. — Ах, она в больнице! В таком случае пусть болеет подольше!
С такой же улыбкой она вошла в квартиру и огляделась.
— Ох у тебя и хоромы! А потолки! И паркет! А здесь что? Ванная? — И, подлетев, чмокнула его, оставив сладкий помадный привкус на губах. — Можно, я приму душ? В моей дыре второй день нет горячей воды.
Она не прикрыла дверь ванной, и Черний видел с давно неиспытанным вожделением, как, извиваясь и вскидывая над головой руки, она стягивает и цепляет на крючочек вешалки платье, отстегивает пояс с подвешенными на резинках чулками, мелькает оголенной спиной и налившимися за годы, пока не виделись, грудками. «Приготовилась! Даже подбрилась кое-где, хотя она всегда там подбривалась», — ухмыльнулся он, ощущая нетерпеливую дрожь во всем теле.
Зашумела вода, и, подсмотрев, как Алечка, переступая тонкими ногами и подрагивая узкими ягодицами, забирается в ванну и подставляет плечи под теплые струи, перебарывая желание немедля ворваться к ней, он отправился в кухню и принялся выкладывать купленные в магазине вино и фрукты. Все было таким, как любил: полусладкое цинандали в бутылке темного стекла, спелый виноград с нежной, просвечивающей на свету кожурой, краснобокие яблоки, янтарная курага. Он даже запел, негромко и вдохновенно:
Бутылка вина — не болит голова.
А болит у того, кто не пьет ничего!
Звонок в дверь отвлек от пения. «Кого это черт принес? — недовольно подумал он, направляясь в прихожую. — Верно, опять Грымза с выдуманной нуждой: спички, валидол, что-то еще — только бы вынюхать, подсмотреть!» Мысль о бывшей квартирной хозяйке сбила с толку, и он открыл дверь, даже не посмотрев перед тем в дверной глазок.
На пороге стоял незнакомый холеный мужчина с надменным лицом и непроницаемым, как будто остекленевшим взглядом бледно-голубых глаз. Пользуясь минутным замешательством Черния, незнакомец оттер его плечом и, не спрашивая позволения, вошел в прихожую.
— Вы кто? Что вам нужно? — запоздал с резонным вопросом Черний.
— Дверь закрой! — не отвечая на вопрос, велел негромким скрипучим голосом незнакомец.
Черний машинально захлопнул дверь и с недоумением и нарастающей злобой хотел было схватить наглеца за плечи и как следует тряхануть, чтобы привести в чувство, но тот властным движением руки остановил его.
— Я был опекуном твоей жены Сони. Обещал ее отцу присматривать за ней. А когда выросла, когда ты появился, решил ни во что не вмешиваться, чтобы сама попробовала выстроить свою жизнь. Но, видно, придется.
— Что значит придется? Соня — взрослая женщина, моя жена!
— Может, пояснишь, из-за чего она с пневмонией в больнице?
— Я поясню, я поясню! Только не вам! Я не обязан…
И тут, в самый неподходящий момент, из ванной высунулась полуголая Алечка:
— Кто там, Богданчик? — прощебетала она, невинно округляя глаза. — Ты еще кого-то позвал? Будем втроем?
Черний шикнул — и беличья мордочка Алечки исчезла, а сразу за тем щеколда на двери в ванную защелкнулась изнутри и шум воды прекратился.
В наступившей тишине тихий скрипучий голос незнакомца показался Чернию зловещим.
— Ты зарвался, Богданчик. Если не одумаешься, не обессудь.
Но ирония, с какой было произнесено его имя, взбесила Черния.
— Угрожать будете кому-то другому! — нависая с высоты своего роста над щуплым невысоким гостем, сказал он, чеканя каждое слово. — Я теперь такой, как вы. Только вы были, а я есть, сейчас есть. Ваше время ушло.
— Время не уходит, оно стоит на месте. Уходят люди. А что по службе так быстро продвинулся, не удивляет? Само собой ничего не происходит. Но тебе, как погляжу, чувство благодарности не присуще.
— Намекаете, что вы поучаствовали? Спасибо, но теперь не нуждаюсь. Показать, где выход, или сами найдете?
Через месяц, когда Соня поправилась и Черний затеял бракоразводный процесс, в его кабинет без стука вошли несколько человек.
— Богдан Черний? Вы задержаны по подозрению…
Адвокат Омельченко, сидевший у приставного столика и за минуту до того вручивший Чернию конверт с деньгами, спрятал предательские глаза и втянул голову в плечи.