ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
АННА ЯЦЫНА
Об авторе:
Анна Эдуардовна Яцына — выпускница Российского государственного педагогического университета им. А. И. Герцена по специальности «учитель русского языка и литературы в старших классах школ для глухих и слабослышащих детей». Публикуется впервые. Живет в С.‑Петербурге.
Медная турка
Повесть
| |
…Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Б. Пастернак. Гефсиманский сад
|
I
Мне впервые довелось увидеть горы. Если вам пришлось расти среди хребтов и скал, а посему и вовсе не замечать этого величия, которое все же есть, вы вправе пропустить следующий абзац. А впрочем, возможно, вам станет интересно, что же чувствует человек «равнинный», впервые столкнувшийся с этими громадами.
Мой путь начался от Сочи, этой пародии на Кавказ, здесь только и встретишь мешанину из традиций и новаторства, никакой самобытности, одна сплошная мишура и шара полого поверхность. Но я уклонился от темы. Даже тут уже чувствовалась волнистость рельефов, а от реки Псоу открывался вид на могучие горы, расположившиеся где-то вдали, куда я нынче же должен был отправиться. К слову, уже здесь я ощутил некий трепет пред созданием Всевышнего.
Мой поезд шел не спеша и все ближе к этим грандиозным глыбам, повсюду начали мелькать квадратные лермонтовские домики, которые так не похожи на вытянутые избы средней полосы. Сначала жилища попадались изредка, но, чем сильнее менялся ландшафт этих мест, тем чаще и гуще домики появлялись в деревянной раме окна купе. Земля все больше изгибалась, изворачивалась, поднималась и иногда резко превращалась в зеленую стену, пышущую яркой и сочной растительностью, и тогда, кроме глухого фона, выпирающего на передний план, вовсе ничего не было видно.
Вы когда-нибудь, ребенком, выходили в поле с высокой травой, из-за которой едва просматриваются верхушки деревьев? Чувствовали ли вы небольшую тревогу из-за того, что в этих непроглядных дебрях может притаиться лесное чудище либо, еще хуже, кролик или саранча, которые только и ждут случая, чтобы наскочить на вас? Так вот, нынешние мои ощущения были во сто крат сильнее: тревоги и страхи заполняли меня целиком, когда я смотрел на гряды гор — когда земля вставала на дыбы, вытолкнув из своих недр какими-то древними могучими силами эти столпы камней и почв, вздымающихся над величайшим творением человека — колесом. А также поверх поезда, мчащегося мимо этих мест, казалось бы, с таким безопасным и герметичным устройством, которое полностью защищало от внешнего мира всех своих пассажиров, изолировав их в небольших закутках. Только вот окна врезать сюда не забыли, и поэтому вся безопасность для меня казалась пустым самообманом, когда я смотрел сквозь мутные стекла на эти громады, окружающие меня.
От жары и разряженного воздуха у меня пошла носом кровь. Я не заметил этого, пока не испачкал манжету на запястье. Один из числа незнакомых попутчиков протянул мне смоченную уксусом тряпку, которую он прикладывал к своему лбу, чтобы спастись от нестерпимой головной боли.
Я должен был сойти на станции Псырцха, что в горах между Гудаутой и Сухуми. Прежде чем я увидел нужную мне вывеску, поезд долгое время пытался преодолеть темный тоннель в горах; большинство моих попутчиков, так же как и я, ехали сюда в первый раз, и, богом клянусь, многие не понимали, продолжаем ли мы ехать по маршруту, или наш поезд сошел с рельсов и катится прямиком в недра земли.
Что ждало меня там, по ту сторону?
И каково же было наше облегчение, когда мы увидели, как быстро клубами нарастает дневной свет на бледных от страха лицах друг друга. Поезд выехал из тоннеля стремительно, и нас ослепило сияние южного солнца, которое било в окна и в виски`, а стук колес медленно стихал и вовсе прекратился.
Мои глаза привыкли к свету, я посмотрел через стекло и увидел что-то неземное: станция в виде угловатой и в то же время очень изящной, испещренной орнаментом беседки висела прямо над обрывом, на дне которого протекала река. Вокруг все тонуло в зелени — поляны, долины, возвышенности и горы; непонятно было, где земля поднимается наверх, а где уходит вниз. Сюрреализма этой картине придавал и тот факт, что зрительно длина платформы равнялась расстоянию между двух гор, а также меж двух тоннелей. Было ощущение, что в какой-то момент ты отвернешься от поезда, и уже в следующий миг не останется ни следа ни от состава, ни от тоннелей, потому что горы вдруг решат обратно сойтись. Но такого, конечно, не произошло; тем не менее я не завидовал пассажирам, которым следовало ехать дальше, ведь они должны были подвергнуться очередному испытанию темнотой, и кто знает, может, следующий тоннель будет еще длиннее предыдущего. Что ж, каждому предначертано какое-то время провести в непроглядном мраке.
Рассуждая об этом, я уже ехал по неровной горной дороге к новому месту службы, где мне было суждено провести некоторое время. Я сказал «некоторое»? На самом деле я прожил там бо`льшую часть своей жизни.
Ничего особенного в это время и не произошло.
Много лет назад здесь закончилась очередная война. Хотя, по правде сказать, на Кавказе ни одна война не закончилась, таковы здешние нравы, жить в вечном сражении — друг с другом, с природой, с целым миром.
Мы проехали несколько поселений, иногда нарядные дома сменялись разрушенными или полуразбитыми постройками. На некоторых жилищах зияли следы от ранений, разбросанных по полотну стены, как перец-горошек на кухонном столе неаккуратной хозяйки. Какие-то дома вовсе остались без кровли; то и дело виднелись разбитые окна и брошенные растерзанные квартиры. Что отнюдь не мешало какой-нибудь состоятельной семье жить в такой «полумертвой» постройке, положим, этажом выше и ставить на свои аккуратные подоконники ухоженные цветы в пестрых горшках. Занавески на окнах содрогались от ветров, а из-за сквозняков вдруг выбрасывались на улицу; но карниз держал их крепко, и они только надувались и расправлялись, как паруса на мачтах.
Один заброшенный дом попался мне на глаза уже в городской черте Сухуми, где была достаточно плотная застройка. Он стоял прямо у дороги, похожий на кукольный дом, разрезанный пополам через оба этажа. На дощатом полу верхней комнаты стоял большой буфет с приоткрытой дверцей, где виднелись чашки, тарелки и прочая утварь. Рядом, на стене с узорчатыми обоями, висели картина и чей-то фотоснимок. Люстра на потолке покачивалась от ветра, но продолжала висеть. Казалось, что в любой момент из-за простенка рядом с буфетом выйдет девушка, возьмет чашку из шкафа и тихо прикроет за собой его дверцу, чтобы все стало аккуратным и правильным, как остальное в этой комнате.
От прежних, более спокойных времен здесь осталась железная дорога, которая уже много лет не функционировала, а только стояла и ржавела, мешая своим присутствием всем желающим выйти на пляж. Мы ехали вдоль нее достаточно долго, прямо до места назначения; наш путь окончился, а дорога все уходила дальше. Мы поселились в доме на краю города прямо у берега моря и часто ходили плавать поутру. Тогда эта стальная рыжая змея снова попадалась нам на глаза и разрезала своим телом на две части песчаную дорожку, которая тонула в зарослях тимьяна и лаврового куста.
II
Дом наш был достаточно просторный — три этажа с паркетными полами, деревянной скрипучей лестницей и лепниной на потолках. На втором этаже располагался большой зал с роялем и библиотекой, где был крошечный балкон, с которого можно иногда наблюдать за немногочисленными соседями. Он выходил на улицу и в сторону гор, что начинали возвышаться и расти прямо от разъезженной дороги. А в менее опрятных комнатах верхнего этажа — чердака — была просторная терраса, откуда открывался вид на море и на город, серповидно ложившийся на побережье. Конечно, я поселился именно в одной из комнатушек, пренебрегши удобствами и роскошествами помещений на других этажах.
Мы стали жить здесь своей мужской компанией с хозяйкой — грузинкой Дарико. Она приняла нас радушно, но немногословно.
В первую же ночь я был разбужен жутким грохотом, молотящим с повторяющейся периодичностью; казалось, что весь дом и моя кровать ходили ходуном.
Я встал и вышел на балкон. В кромешной темноте южной глубокой ночи, когда глаза привыкли к мраку, я увидел мириады ржавых товарных вагонов, которые тащил паровоз по ржавой железной дороге.
Что он вез, куда и почему сейчас?
Надписи на вагонах быстро мелькали и сливались в одно безликое целое. А поезд все несся с нешуточной скоростью, и мне казалось, составу не будет конца. Я простоял на балконе достаточно долго, закурил и, только когда сигарета погасла, увидел последний вагон. Он удалялся от меня, дома и города в сторону Очамчиры.
Я снова думал о тебе, дорогая. Мне не хотелось уезжать, ты знаешь, но выбирать не приходилось. Я оставил тебя, покинул мой привычный мир, и теперь меня сжимала пустота.
Зачем я здесь?
Мне вдруг захотелось броситься под этот последний вагон, но я слишком устал даже для этого. Да и к тому же разве я еще не мертв?
Я лег спать, а наутро, когда мы пили сладкий терпкий кофе с частицами смолотого зерна, сваренный Дарико в ее медной турке, никто не смог подтвердить, что этот поезд видел не я один; только взгляд хозяйки задержался на мне дольше, чем обычно, но и она ничего не сказала.
Мы часто ужинали всей компанией в летней кухне, которая пряталась в глубине двора, за домом. Это место представляло собой большую крытую террасу с крышей и умывальником, с несколькими столиками, как в ресторане, с видом на хозяйский сад, где под палящим солнцем умудрялись плодоносить персиковые и гранатовые деревья. Другую сторону летней кухни, прямо до крыши террасы, наглухо закрывала крепостная стена, оставшаяся здесь еще со времен Римской империи. В те далекие времена она защищала захваченный город от противников новых властей, а сейчас служила убежищем от жары: как бы ни старался дневной зной хоть немного нагреть эти вековые камни, ничего не выходило, и стена всегда оставалась холодной и немного влажной. Ограда шла через весь двор, разделяла его с соседским, продолжалась все дальше и уходила в сторону моря. Стена хорошо сохранилась, была вся прямая и целая; казалось, что ее построили совсем недавно и на совесть. Но на самом деле секрет ее прочности состоял в том, что в те далекие времена при возведении подобных сооружений в глиняную смесь добавляли яичные белки, поэтому нечего удивляться долговечности древностей.
В конце этой исторической постройки стояла дозорная башня, которая располагалась уже на самом пляже, и рядом с ней росло большое дерево — мимоза. Мы часто устраивали привал под его кроной, других деревьев и теней на пляже было не найти. Но плавать мы уходили в сторону, потому как рядом в море впадала горная река Келасури, и из-за смешения пресной и соленой вод и их разных температур здесь создавался естественный водоворот, который, как мы слышали от Дарико, унес немало жизней местных и приезжих храбрецов.
К слову, местные здесь — сплошь храбрецы. Все мальчики рождаются с геройским характером, укреплению которого служит оружие, что испокон веков имелось в каждом втором доме на Кавказе, а после войны появилось и в каждом. Сейчас его используют в основном для хвастовства: на пестрых коврах, висевших на стенах, мне часто приходилось видеть огнестрельные изделия, скрещенные меж собой и дополненные снизу длинной саблей. Ну а изделия похуже здесь можно услышать в боевом использовании по несколько раз на дню; местные любят палить в воздух в честь важных событий — рождения ребенка, свадьбы, смерти уважаемого человека. Так что сперва ты теряешься, заслышав гулкие выстрелы в соседнем дворе, и сам машинально хватаешься за кобуру, а потом привыкаешь к такому порядку, как и к песку в ботинках.
III
Однажды я, возвращаясь домой непривычной дорогой, стал зрителем странной сцены.
Дом рядом с нашим стоял давно заброшенным и никем не занятым. Кстати говоря, мне нередко приходилось слышать истории, что многие семьи бросали свои жилища во время военных действий, чтобы переждать опасность в укрытии. А когда жильцы возвращались к своему дому, он уже был либо не их (здесь поселялась другая, более смелая семья, вешала свои ружья на стену и занавески на окна), либо пока ничей, но с надписью «занято». Это означало, что лучше сюда не соваться и стоит подыскать себе другое жилье. Завещания и купчие здесь ничего не значат; если ты что-то оставил, значит, это уже не твое.
А странное действо, участником которого я стал, состояло в том, что в заброшенном заросшем саду соседского двора появился сухой жилистый дед; до того дня владения эти были исключительно пустыми и безлюдными. И этот дед, там, в саду, что-то копал, с силой вбивая лопату в засушенную землю. Он был в белых брюках, белой рубахе и белом картузе: здесь очень душно, и многие носят светлые одежды, чтобы спастись от жары. Он копал и плакал, иногда останавливался, опирался о лопату одной рукой, а второй вытирал слезы, и снова принимался за работу.
Я тихо подошел к резному железному забору; вокруг стояла мертвая тишина, и только звуки удара лопаты о землю прерывали покой летнего дня. Густая растительность сада скрывала меня от копателя, и он не мог заметить моего присутствия. Когда я подошел совсем близко, увидел, что на земле рядом с ним лежит ягненок с красными пятнами на светлой шкуре.
Я вернулся домой и спросил у Дарико, что за мужчина ее сосед, но она сказала, что люди с той стороны не живут.
IV
В один из вечеров к хозяйке пришла ее свекровь — женщина с седой головой и во всем черном: черная шаль, черное платье и черные сандалии. Она появилась в летней кухне, когда мы ужинали, а Дарико сидела за отдельным столом и курила сигарету, запивая жаркий вечер все тем же горячим сладким кофе, сваренным в ее медной турке. Дарико быстро затушила сигарету и поднялась из-за стола, приветствуя свекровь. Мы тоже машинально привстали и поздоровались. Тогда женщины предложили нам объединить столы и поужинать вместе, и мы с радостью согласились.
Свекровь принесла забитую ощипанную курицу, и Дарико ее приготовила. Пока наш долгий ужин за длинным столом не закончился, а свекровь была с нами, Дарико ни разу не закурила и не заговорила на русском. Тогда я понял, что общий стол — это скорее традиция, а не знак приобщения к этому закрытому обществу.
Мы продолжили говорить о своем, будто нас никто и не слушает, а женщины общались меж собой на абхазском языке, уверенные, что их уж точно никто не поймет. Когда я решил подметить, что свекровь Дарико довольно бодрая старушка, женщина в черном повернулась к нам и сказала на чистом русском: «Если бы мои сыновья были живы, я была бы впереди планеты всей».
Позже я узнал в конторе (всех хозяев постоялых дворов досконально проверяют, а про Дарико и ее семью известно практически все: местные готовы продать любую ценную информацию, если на нее объявлена приемлемая цена), что муж Дарико, абхазец, погиб несколько лет назад при обстоятельствах, не связанных с войной, он просто оказался не в том месте, не в то время. По местным меркам ее супруг был очень состоятельным человеком; в его деле постоянно мелькали данные о разных людях, непрестанно посещающих их дом, — мастера по дереву, профессора, плиточники, художники, электрики, писатели. Но вот с политиками дружбу он не водил, и его ни разу не видели в обществе старейшин на набережной Сухуми у Дома правительства, где каждый уважающий себя человек поигрывал в нарды два-три раза в неделю.
В такие дни мужчины прятались в тени больших беседок, построенных то ли в античном, то ли в мавританском стиле, и проводили за игрой по семь-восемь часов кряду. А все потому, что в жару мужчинам, в отличие от женщин, работать тяжело. Тем более к простым игрокам нередко присоединялась политическая элита, выходившая сюда послушать, что же происходит в их стране с их народом, а также дать ложные или честные обещания просившим их о чем-то игрокам.
Два других сына (свекрови Дарико) частенько участвовали в партийных и нардовых играх, но им это не помогло, они также ушли из жизни при загадочных обстоятельствах. Дарико относила свой траур по мужу три года, как положено по традиции, а мать погибших детей должна была ходить в черном всю оставшуюся жизнь. Так была облачена добрая половина страны, но раньше я этого не замечал.
V
В центре города, на набережной, выстроили новые дома взамен старых, сильно разрушенных. На первых этажах располагались лавки с греческими украшениями и платками, кафе с кофе по-турецки, рестораны с местными винами и блюдами (а другие здесь и не подают). Окна вторых этажей всех этих домов были сплошь завешаны темными одинаковыми портьерами, это нормально, ведь на набережной и днем и ночью уйма народа — кому понравится быть у всех на виду?
Хотя быть на виду здесь в порядке вещей, ну когда ты к этому заранее подготовился. Местный народ очень любит все модное и добротное, дорогое. Женщины увешаны драгоценностями, их наряды повторяют образы Домов мод сезон в сезон, мужчины курят «Мальборо» и пьют известный шотландский виски, привычно размахивая руками во время любого разговора и сверкая бриллиантами в перстнях-печатках и дорогих часах. Все любят наряжаться по первому разряду, хотя практически все новомодное (и не очень) добро у них сплошь чужое — привезенное из-за рубежа или взятое у соседа по столу, приезжего или местного. Все об этом знают и давно к такому привыкли. Поэтому, когда вечерами здешнее общество собирается в доме или пацхе (местное название ресторана) на ужин, который, как правило, заканчивается сильным опьянением и лезгинкой, а затем и вовсе стрельбой в воздух, никто за утерю своего добра не переживает: на следующий день все снова соберутся вместе и будут опять одетыми с иголочки. Пусть даже немного и неосознанно поменявшись дорогими вещами между собой.
Позже я узнал, что все вторые этажи новых красивых домов на набережной — бутафория, с обратной стороны построек — заброшенные дворы с помойками и голодными котами, а комнаты в надстройках плоские и нежилые, как картонки.
VI
Однажды на рынке, где можно увидеть все, что вы только можете себе представить (пушистых цыплят, счастье, туши коров, горе, вяленую хурму, радость, переполненные мешки, голод) — смотря за что обычно цепляется ваш глаз, я приметил старушку, торгующую прямо из корзины маленькими абрикосами.
Она стояла возле упитанного известного продавца за большим прилавком и прикрывала лицо зонтиком, украдкой посматривая на прохожих, иногда подвигая товар то к себе, то от себя. Сперва я не понял, она его купила или продает; спустя какое-то время догадался, что она так изначально и задумала. Гордость.
Ее фрукты отличались своим размером и неказистостью, и я понял, что эти абрикосы — из ее сада, а не турецкие отборные, один к одному, которыми здесь завалено большинство прилавков. Я подошел к ней и спросил, сколько стоит дюжина, но она отказалась продать мне товар. Тогда я предложил купить все, вместе с корзиной.
Ей больше нечего было продать, и она обратилась к тучному лавочнику, чтобы приобрести у него муки` на вырученные деньги. Я наблюдал издалека, как она просит одолжить ей тележку, но продавец был упрямым и несговорчивым. Я снова подошел к ней и предложил свою помощь, но она опять отказала мне. Тогда я сказал, что живу у Дарико и могу привезти ей ненужную мне бакалею (из пайка, который нам исправно выписывали). Она нехотя согласилась, и на следующий день я отправился к назначенному месту, груженный гречкой, перловкой и прочими крупами.
Моя повозка подъехала к крошечному домику с покосившейся дверью, разломанным забором и огромным абрикосовым садом. Я долго стучал и наконец дождался, когда она выйдет. Где-то у меня за спиной тихо пропел петух, хоть было уже далеко за полдень. Я с ней поздоровался, а она окинула взглядом мои дары и, даже не моргнув, сказала: «Мы такое не едим». И тут же вернулась к себе. Сперва я не догадался, кого она имела в виду, — судя по всему, она давно жила одна. Дверь передо мной захлопнулась, я понял, что ждать бессмысленно, хоть мы и не попрощались. А впрочем, она и не поздоровалась.
VII
Я ехал обратно по пыльной дороге, но вдруг почему-то остановился у церкви, которая была вся в строительных лесах, наполовину покрашенная. Собирался зайти в опрятную дверь, но из нее внезапно вышел седой мужчина с рубанком в руках. Я спросил, не нужна ли моя провизия, и он с радостью принял дары. Я вернулся домой с облегчением и пошел спать, не ужиная.
На следующий день я не знал, куда себя деть, и снова поехал к церкви. Была суббота, я зашел внутрь, потому что дверь была открыта, и увидел, что служба идет, даже когда смотреть ее некому.
Я присел подождать, когда все закончится, и не зря. На меня попала святая вода, когда священник размахивал смоченной кистью. Вода освежила. Вода всегда хороша — и в ладони у колодца, и в море во время заплыва, если только ты не моряк и твоя посудина не идет ко дну.
Священник подошел ко мне и подсел, помолчал несколько минут, пока я сам не заговорил. Я сказал, что паек дают раз в месяц и я могу привозить его. Он с радостью согласился, а потом предложил прогуляться.
Мы вышли на улицу, на ней уместилось большинство мировых конфессий — здесь мирно соседствовали церковь, кирха, костел и синагога. Мечеть стояла в другой части города, ближе к набережной; видимо, всем остальным в этом квартале не было тесно.
Священник стал рассказывать, что эта улица и постройки всегда пусты, как и мечеть, что у местных своя личная, древнейшая вера — «кровь за кровь».
Потом он упомянул, что приехал из Польши сюда много лет назад и уже немного привык, хоть по нему и не скажешь. Еще рассказал про свои «полувысшие власти» и почему он оказался здесь, но я особо не вслушивался. Когда я спросил, почему он пошел служить, он не ответил, но задал мне тот же вопрос. Я тоже промолчал.
Мы попрощались у Ботанического сада, и он пошел в сотый раз изучать латинские надписи на табличках у тропических растений, а я вернулся к своей повозке и увидел, что дверь храма так и осталась открытой.
Я зашел туда еще раз, сам не знаю почему, и немного посидел в прохладной тишине, разглядывая простые белые стены и красный огонек лампады в левом углу.
Мы сдружились и стали видеться один-два раза в неделю. Ни он, ни я за пределами службы никогда не носили форму, поэтому были уверены, что со стороны выглядим, как и все отдыхающие.
Поляк все чаще говорил не о себе, а о церковных учениях. Профессия всегда накладывает отпечаток, и это не только в его случае. Любой наш разговор он сводил к упоминаниям о жизни и воскресении Христа. Но в этом чужом разрушенном краю я все же чаще думал о смерти.
Однажды наш путь проходил мимо кладбища, которое располагалось на небольшой возвышенности. Это место выглядело совсем иначе, чем принято у нас: ни одного дерева, все выскоблено-вычищено, прозрачно и хорошо просматривается — плотная застройка из семейных склепов на тонких опорах под глухими навесами, дающими покой усопшим, тень и прохладу живым.
Под одним таким навесом мы увидели столпотворение — сейчас, в знойный тихий полдень, кого-то хоронили. Под гул непонятных мне молитв и плач женщин я заметил, как в могилу к покойному кладут некий сосуд. Я хотел было спросить у своего попутчика, что это значит, но поляк сам стал рассказывать мне о здешних погребальных традициях. Если человек умер вне дома, непременно следует вернуться к месту его гибели и провести обряд собирания души, что выполняется при помощи специальной ритуальной емкости, которую я сейчас и приметил. И этот сосуд обязательно должен быть погребен вместе с телом почившего.
— А после смерти тела душа остается на этом свете еще целый год, — сказал поляк.
«Некое чистилище на земле», — подумалось мне.
А поляк продолжил и сказал, что по местным верованиям душа возвращается в дом умершего и обитает в нем. И не только в самом жилище, но даже в одежде покойного, которую всегда хранят на кровати почившего, относятся к ней с глубокими уважением и почтением.
Мне тут же вспомнилось, как однажды я оказался в заброшенном доме в пустом ауле и принял подобный ритуальный «манекен» за преступника: в углу комнаты на аккуратно застеленной кровати лежала одежда, напичканная тряпьем. Человек мертв, традиция жива. Это были вещи покойника. Тогда мы продолжили осматривать пустое жилище, но, как обычно, были начеку. В кухне, на брошенном когда-то посреди трапезы столе, я увидел чашу со следами жидкости, а рядом — большой ломоть зачерствелого хлеба. Мне было ясно, это жилище покинули давно, когда шла война. Но какая из последних?
Если не брать в расчет мертвецкую тишину, пыль и плесень, здесь все сохранялось так, будто оставлено несколько минут назад. Этот надлом — в привычном течении времени вокруг дома и остановившемся внутри него — меня тогда поразил. Жилье так и осталось брошенным, но никем не тронутым. Душа усопшего охраняла его.
Я очнулся от воспоминаний и услышал голос поляка, который продолжил рассказ и упомянул про местные погребальные свечи.
— Здесь не все, как у нас, под одну гребенку: какую жизнь прожил человек — такую свечу зажгут в честь его погребения. Для оставивших потомство — одну, для прекращающих собою свой род — другую.
— На моих похоронах горела бы вторая, — сказал я, вернувшись в настоящее. И невольно добавил: — Как и на ваших, разумеется… — Поляк только горестно улыбнулся, глядя на меня, точнее будет сказать, как-то двусмысленно. Но промолчал.
А я говорил с ним обо всем, что меня беспокоит, как с отцом. Поляк смиренно слушал, иногда шутил. Хоть иногда мне казалось, что его мучило что-то глубоко внутри.
Я продолжал слушать классные и внеклассные проповеди, оторванные от его личного «я», а тем временем размышлял, что за секрет прятался внутри него самого. Что же было между строк?
Я думал об этом и тогда, когда поляк читал с кафедры незнакомым для меня голосом:
— «О дне же том и часе никто не знает, ни Ангелы небесные, а только Отец Мой один; но как было во дни Ноя, так будет и в пришествие Сына Человеческого: ибо, как во дни перед потопом ели, пили, женились и выходили замуж до того дня, как вошел Ной в ковчег, и не думали, пока не пришел потоп и не истребил всех, — так будет и пришествие Сына Человеческого» .[1]
Тут мне впервые подумалось, как же жесток был ветхозаветный Бог: в одночасье истребить все живое — сотни тысяч людей, миллионы зверей, детей, матерей, сыновей, стариков. Всех — за небольшим исключением.
Но и теперь, спустя несколько тысяч лет после этого очищения всей земли, человечество продолжало страдать; страдал я, страдал поляк. Но тем не менее многие не перестают ждать, не перестают верить в свое освобождение, в свою жизнь после смерти, как и во второе пришествие Христа. «А многие ли заметят Его?» — вдруг подумал я.
Поляк сделал паузу и начал проповедь уже привычным для меня тоном:
— Первородный грех, совершенный прародителями всего человечества — Адамом и Евой, закрыл двери рая для жизни людей, сделал невозможным путь туда и после их смерти. Со дня их изгнания каждый почивший потомок каждого последующего поколения был обречен на заточение в аду. Это касалось и грешников, и праведников.
В заключении были — все; ждали освобождения — многие, верили в пришествие Христа — а многие ли, находясь в аду, верили, что оно грядет, их освобождение? Но ведь сомнения — это нормально. Это есть неотъемлемая часть глубокой искренней веры.
Дальше я не слушал, потому что сказанное им опять резануло мне слух. Как же жесток был ветхозаветный Бог! Год за годом, столетие за столетием, вечность за вечностью все души без разбора заключены в аду. А вообще, существовал ли все еще рай, пока в нем не было ни души? Место порождает обитающих в нем или обитающие — место?
Я опять начал вслушиваться в проповедь:
— Это касалось и земного отца Христа, Иосифа. Он, будучи в преисподней, только ждал? Или верил? Мог ли он иметь сомнения?
Оберегая Сына Божьего при своей жизни, начав этот нелегкий путь еще до Его рождения, взяв в жены Марию, уже бывшую на сносях, пусть и преодолевая себя и свое неверие, он был с Ними. Какие бы сомнения Иосиф ни испытывал, он был с Ним. Таков его выбор. Мы не знаем, так было предрешено? Или нет? Но сбылось.
Иосиф скончался задолго до Христова воскресения, до сотворенных Им чудес. Но как бы там ни было, в то время по общему закону, одинаковому для всех, после своей смерти и до страдальческой смерти Христа Иосиф долгие годы оставался в заточении геенны огненной…
Я опешил. Разве Иосиф не заслужил другого исхода своей жизни? Неужели закон должен быть до такой степени одинаков для всех? Мне было горестно думать об этом. Жгучая боль переполняла мое нутро, когда я думал об Иосифе. О человеке, о котором я толком ничего не знал.
VIII
Мы подолгу бродили бесцельно, целыми днями. Обсуждали устройство мира, людей; однажды мы затронули тему кризиса веры. Признаюсь, и я от него кое-что скрывал. До поры до времени. А когда открылся, поляк посмотрел на меня как-то иначе, глубже и острее — и вместе с тем с глубоким трепетом. И сказал:
— Но как страдал ветхозаветный Бог, когда отдавал на заклание Сына Своего! И разве не страдал новозаветный Бог? А ведь Отец и Сын едины. Они неразделимы.
— Положим, так. За что же страдаете вы? — спросил я.
Поляк ничего не ответил, только тяжело вздохнул.
Потом он подарил мне книгу, сказал, что в ней есть ответы на все мои вопросы. А после полушепотом, будто даже стесняясь, предложил мне исповедаться. Сказал, что в принципе я уже это сделал, а теперь осталось повторить всё в таинственной тишине и произнести одну рядовую фразу. Но я и сам об этом знал.
— Других грехов не помню, но искренне в них раскаиваюсь.
— Иди и больше не греши.
Интересно, о чем «святой отец» мог рассказать на своей исповеди? Меня продолжал мучить этот вопрос, и даже злило, что он не желает открыться мне. Каждую встречу моя уверенность укреплялась, и я много размышлял над тем, что бы это могло быть. Он сожалел о чем-то, но мог ли он оступиться? Непохоже. Но ведь у каждого свои мерила чистой совести.
В один день, вернувшись с прогулки, я спустился в библиотеку, прихватив его книгу, и открыл первую попавшуюся страницу:
«Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святаго. Иосиф же, муж Ее, будучи праведен и не желая огласить Ее, хотел тайно отпустить Ее». [2]
Эти строки напомнили мне мою судьбу, и я с силой захлопнул книгу. Потом вышел на балкон, посмотрел на улицу и в сторону гор — зелень бушевала от порывов сильнейшего ветра, горы шевелились, как живое разгневанное существо. Как и мое нутро.
Твой ребенок, на кого он станет похож? На тебя?
На меня снова набросились воспоминания из оставленной жизни.
Я поднялся в свою комнату и швырнул книгу на кровать. Потом вышел на террасу и посмотрел в сторону моря. Тучи громоздились на небосводе, свинцовые волны теснили одна другую. А горизонт был совершенно ровным и невозмутимым, несмотря на бушующий шторм. И почему-то тогда я опять подумал про тайну священника. Через какое-то время я вернулся в комнату, через силу взял книгу с кровати. Она открылась на той самой главе, и я продолжил читать брошенное:
«Но, когда он помыслил это, — се, Ангел Господень явился ему во сне и сказал: Иосиф, сын Давидов! не бойся принять Марию, жену твою; ибо родившееся в Ней есть от Духа Святаго; родит же Сына, и наречешь Ему имя: Иисус, ибо Он спасет людей Своих от грехов их. А все сие произошло, да сбудется реченное Господом чрез пророка, который говорит: „Се, Дева во чреве приимет и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил, что значит: с нами Бог“. Встав от сна, Иосиф поступил, как повелел ему Ангел Господень, и принял жену свою, и не знал Ее, как наконец Она родила Сына Своего первенца, и он нарек Ему имя: Иисус». [3]
Кстати, тогда, после исповеди, я пошел причаститься, потому что поляк настоял. И вот так по его разумению в один миг я променял тлен и бренность на жизнь вечную. В принципе я не против, только вот чем себя занять такое долгое время, я пока не придумал. Тем более что поляка я больше не встречал. Наверное, его опять перевели. А я задержался здесь еще на какое-то время.
IX
История этой цивилизации насчитывает тысячелетия.
Когда-то здесь была греческая колония, впоследствии захваченная римлянами. На смену им пришла Византийская империя, вытесненная Грузинским царством, а потом и Османским. Как следствие, здешними жителями любой приезжий всегда воспринимался и продолжает восприниматься как захватчик, порой — как кровный враг, но чаще — как добыча. Оно и понятно: народ, живущий здесь, редко был независим ни от кого. Но внутренне он всегда оставался верным только самому себе — сквозь все века существования он пронес свои традиции, свою ментальность, взяв от сменяющих друг друга цивилизаций только самое лучшее — религию, культуру, архитектуру, виноделие. Правда, все это подстроив под свои порядки.
На свадьбы, которые здесь празднуются неделями и на которые приглашены, как правило, триста-пятьсот гостей, деньги собирают всей родней. Кто-то приносит кур, кто-то поросят, кто-то скатерти и украшения. И по обычаю все дары и их количество записывают в толстый талмуд — сколько добра подарила семья; ровно столько того же добра на следующую свадьбу она будет ждать в ответ. Все та же «кровь за кровь».
Число родственников — тетушек, бабушек, братьев и племянников — в этом крошечном государстве не поддается нашему пониманию, только если не смириться с тем, что все население этой страны и есть одна большая семья. Даже Господь и сатана по их верованию — родственники. Сестра Анцва, их верховного бога, по преданию, положила начало самомý роду дьяволов. И зло теперь не истребить: всемогущий Анцва не имеет права уничтожить сатану, ведь в них течет одна и та же кровь.
X
В один день к нам зашел двоюродный брат Дарико — блондин с голубыми глазами. Мы были удивлены, что на Кавказе есть такие жители, и сперва приняли его за своего. Но позже узнали, что у горных абхазцев именно такой типаж. Брат ее был очень сговорчивым и радушным, предложил нам прогуляться по побережью, показать интересные места. И мы от нечего делать отправились с ним.
Мне приглянулся один пустой дом с огромной добротной террасой, выходящей на несколько метров на пляж. Я стал говорить о возможной его покупке, а брат Дарико сказал, что с удовольствием мне в этом поможет.
Когда мы вернулись домой и я ненароком обмолвился о сделке в присутствии Дарико, она злобно посмотрела на своего брата, и он ушел по срочным делам к себе в конюшню. Позже за чашкой кофе, который здесь пьют и днем и ночью, а чай — только в состоянии, близком к смерти, Дарико посоветовала мне не говорить с местными о делах и о деньгах, только о погоде и вещах отстраненных.
— Лесть на устах, нож за пазухой, — сказала она и ушла в свою комнату.
Я тоже пошел к себе, но долго не мог заснуть.
XI
Однажды летом Дарико пришла с просьбой разрешить ей пустить в пустые комнаты дома нескольких отдыхающих. Мы не стали возражать, ведь тут мы на птичьих правах. И дом немного оживился с приездом молодоженов-москвичей и двух девушек с Севера. Мы иногда встречались в летней кухне и тогда здоровались, и желали приятного вечера, в объятья никто ни к кому не бросался, хотя сперва девушки пытались познакомиться с нами поближе. Но нам это было ни к чему, мы сами, прожив здесь уже некоторое время, стали нелюдимыми. А вниманием девушек быстро овладели местные юноши, племянники Дарико, которые теперь были частыми гостями этого дома.
Вечером, перед отъездом молодоженов, Дарико предложила собраться всем за одним большим столом. Мы не стали противиться и объединили мебель по местному обычаю. Стулья всех цветов и фасонов нас не смущали, как и совершенно разные люди. Племянники Дарико тоже приехали как раз вовремя и привезли с собой много вина и один персик, который вручили двум приезжим барышням, а те принялись хихикать и жеманничать. По разговору между сторонами заинтересованными я понял, что ранее девушки были на пляже, а юноши пытались им всячески угодить, предлагая вино и инжир. Но северные барышни — не какие-то простушки и стали требовать персик, как в рассказе О’Генри.
Во время ужина Дарико поведала нам легенду, как коренные жители населили эти края:
«Бог сказал представителям всех народов прийти к Нему в такой-то день; тогда Господь будет делить между ними земли. Пришли все, за исключением одного. И только на следующий день к Господу явился один запоздалый представитель и стал просить земли для своих людей. Но Бог сказал ему: „Я велел вам прийти вчера, ты опоздал. Я раздал всё остальным“. И тогда тот человек ответил: „Господи, прости меня, я не мог прийти к Тебе, у меня были гости! По Твоему завету я встречал их гостеприимно и не мог оставить!“ Тогда Бог сказал: „Ты соблюдаешь мой закон, Я прощаю тебя! И отдаю твоему народу край, который хотел оставить для Себя, — этот рай на Земле. Теперь он ваш“».
В ту же ночь наш дом обворовали. Как выяснилось утром, семья москвичей лишилась крупной суммы денег и драгоценностей, при этом обручальные кольца не тронули. У девушек брать было нечего, они спокойно дремали у меня за стеной, на том же чердаке, где были самые дешевые комнаты. Мы долго пытались понять, что же пропало у нас, терять было что. Но оказалось, что все осталось на своих местах. Как и у Дарико.
Я решил помочь соседкам и предложил им навесить цепочку на дверь, они не сопротивлялись. Тогда я пошел к Дарико и попросил инструмент; она повела меня в сарай в конце летней кухни и впустила внутрь. Дарико сказала, что это место она не посещала ни при жизни, ни после смерти мужа. А когда перед нами открылись несколько ящиков стола, мы увидели инструменты всех видов и форм, выложенные в стройные ряды, — от маленького к большому, на расстоянии двух пальцев каждый от каждого, в строго параллельных плоскостях. Тогда я впервые заметил печаль в глазах Дарико, которая обычно была очень сдержанной. Она сказала брать мне всё что нужно, даже не добавила, что я должен вернуть вещи на место, вышла в летнюю кухню, поставила вариться кофе, села за свой стол и закурила. Я набрался смелости и подсел к ней.
Она поняла мой молчаливый вопрос, на который могла не отвечать, тем не менее время пришло, и она первая заговорила:
— Всю жизнь я считала его бездельником, белоручкой. Даже траву сам покосить не мог. О чем ни попрошу, отвечает: «Все сделаю!» И тут же в моем дворе появлялся посторонний человек и уже брался за эту работу. А теперь мне немного совестно стало.
Была ли Дарико в сговоре с грабителями, мы не знали, но ее незримое заступничество показало нам, что мы теперь здесь — персоны неприкосновенные.
XII
В один день дом Дарико посетил неожиданный гость. Племянник, которого мы никогда не видели и о котором, естественно, никогда не слышали. Много лет назад его осудили и отправили на принудительные работы. Теперь он вернулся, отбыв свой немалый срок.
Перво-наперво он посетил любимую Дарико, сказал, что очень скучал по ней. А она ответила, что непременно устроит большой праздник в его честь и позовет всю родню. Он попросил повременить с этим торжеством, потому что больше всего на свете ему хотелось бы сейчас же поесть мамалыги. Дарико, оставив все дела, приготовила это блюдо и утопила в горячей массе несколько ломтиков копченого сулугуни. А Левон в полной тишине и с выражением, преисполненным глубокого сосредоточения, принялся руками отрывать куски от кашеобразной лепешки, вымакивая вытопленное из сыра масло до последней капли.
Мне вспомнился поляк и что он говорил про их веру, когда сейчас я смотрел на освобожденного узника. Он нарушил закон, за что был наказан и «изгнан» из своего привычного мира. Но раскаялся ли он в содеянном, чтобы получить прощение? А было ли преступление, по его разумению, или он просто соблюдал «их» закон? Нам этого не познать. Но сейчас, в летней кухне у Дарико, прямо передо мной Левон принимал причастие. В характерной для этого общества форме — вновь став причастным к их непоколебимым традициям.
Когда Левон и хозяйка ушли, со стороны гор подул сильный ветер; со стороны моря — еще более мощный. Я все сидел в одиночестве и думал о Дарико.
Я давно знал, что ее сын Иракли тоже в тюрьме, где несет наказание по делу о мошенничестве и убийстве. Дети расплачиваются за грехи отцов, но разве родители не расплачиваются за грехи детей?
Увидит ли когда-нибудь своего сына Дарико? Сможет ли погладить непослушные кудри его черных волос? Кто знает, вернется ли когда-нибудь Иракли в свой дом? Сможет ли оторвать кусок от горячей массы?
«Отче! прости им, ибо не знают, что делают». [4]
Дарико, проводив Левона до безлюдной улицы, вернулась в летнюю кухню и поставила вариться кофе. А затем отрывисто, как бы между делом, даже не глядя на меня, рассказала о своих детях. С материнской горечью обмолвилась о судьбе Иракли, но практически сразу же прибавила с пророческим спокойствием, что там, в тюрьме, по крайней мере он проживет дольше, чем здесь. И с гордостью рассказала о своей дочери Нонне, которая служила медсестрой в местном роддоме. Мы ее так ни разу и не увидели — рожениц здесь всегда было много. Я не подал виду, но обо всем этом и сам давно знал. Хотя теперь эти факты открылись для меня с новой стороны: одни дети волей-неволей покидали родные края, другие без конца рождались, чтоб позже было кому уезжать.
В середине ночи начались гроза и тропический ливень. Штор в моей комнате не было, и я наблюдал за электрическими разрядами прямо из кровати. Ливень нещадно бил по крыше, тарабанил по листьям, шипел на меня со всех сторон, как огромный змей, готовящийся к схватке.
Я решил закурить и вышел на балкон, где увидел страшное и вместе с тем захватывающее зрелище: в один миг толщи воды и необъятные облака освещались вспышкой, и можно было увидеть всё — и море и небо — до самого горизонта, и еще лучше, чем днем. Я не пошел на балкон библиотеки, который выходил на улицу и в сторону гор, потому что понял — там смотреть не на что, всё и так на виду. И как завороженный стоял и наблюдал за морем и небом; в них было столько всего, что обычно скрыто от человеческих глаз. В миг, следующий за ослепляющей вспышкой, всё вокруг поглощала непроглядная чернота, и так повторялось раз за разом.
Я посмотрел на Сухуми, мерцающий большим количеством огней, набережную и Дом правительства. С очередным разрядом молнии и сменившей ее темнотой я увидел, как весь город погрузился во тьму: оборвало электричество.
Я лег спать, а наутро снова спустился в летнюю кухню и сел за стол к Дарико.
Я любил разговаривать с ней; ее немногословные тонкие реплики тешили мою надежду на лучшее, на живую мудрость и человечность, которые, несмотря ни на что, продолжали жить в некоторых мирных людях этого воинственного народа. В этой соли земли.
XIII
Я вроде бы не говорил — здесь мы служили вершителями правосудия: отлавливали беглых преступников и переправляли их в места лишения свободы. На поездах, которые теперь исправно ходили. Я яростно исполнял свой долг и не слышал, чтобы кого-то оправдали до моего появления здесь, ведь каждый, у кого в доме имелось оружие, был под подозрением. Но в какой-то момент мои прежние успехи на службе стали сходить на нет, и меня решили перевести. В другое место и на другую должность.
В один день я собрал вещи и спустился в летнюю кухню, где Дарико, как обычно, готовила кофе в своей медной турке. Я сообщил ей о своем срочном отъезде и скомканно предложил как-нибудь меня навестить. Она ответила, что с радостью приедет, хотя я почувствовал, что на самом деле она никогда не покинет эти земли. Да и я не смогу сюда вернуться.
Я простился с ней, стал выходить со двора, но вдруг что-то меня развернуло. Я посмотрел назад, а Дарико так и осталась стоять на углу родного и уже чужого для меня дома, без малейшего движения — то ли преклонив голову, то ли потупив глаза. А за ее спиной застыл извечный пейзаж морского побережья.
Я сел в повозку и взглянул наверх — туда, где поднялись макушки величественных гор. Хотя теперь они казались куда ниже, чем виделись мне прежде.
Я уезжал с Кавказа ранним вечером, солнце уже клонилось ко сну, и все цвета дневных буйных красок стали нежными и белесыми. По чему именно я стану скучать, я не знал, но тоска уже начала просачиваться в мою душу.
Кстати, Дарико как-то говорила, что людей можно разделить на два вида: первые любят море, вторые любят горы. Дарико любила море, и это подчеркивало ее характер — глубокий и размеренный. Когда же я попытался объяснить, к какому типу я отношу себя, она прервала меня и сказала, что с первого дня нашего знакомства это поняла, как бы я ни пытался ввести ее в заблуждение. Но что она имела в виду, мне неизвестно.
Поезд тронулся от Псырцхи, станции близ монастыря Новый Афон. Считается, что это место телесно посещала Дева Мария после своей смерти. Так говорят местные жители. Что ж, возможно, Ей и правда захотелось увидеть этот край. И теперь тот темный бесконечный тоннель показался мне не страшным, а успокаивающим.
«Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо — Ты там; сойду ли в преисподнюю — и там Ты. Возьму ли крылья зари и переселюсь на край моря, — и там рука Твоя поведет меня, и удержит меня десница Твоя». [5]
Мне вспомнился покинутый мною дом на берегу. То место, где горы, преклонив свои хребты и скалы, спускались в море, а море своими распростертыми волнами просачивалось в горы. Только теперь я осознал, что там, при мне, в борьбе соединились две эти разные стихии, эти противоположности. Они нарушили закон природы, став чем-то целым и при этом оставшись сами по себе.
А ныне горы уходили всё вглубь и дальше от меня, едва просматриваясь в щели приоткрытой дверцы, ведущей в коридор вагона. Когда я ехал сюда и смотрел на их нарастающие дебри, я чувствовал животный страх, сомнения, отчаяние, безверие. А в конечном итоге в этом адском пекле, в разрушенной полумертвой стране с их чуждыми мне дикими нравами я обрел мир и успокоился. Теперь через окно моего купе виднелась бесконечная и упоительно безмятежная гладь воды, а в углу поблекшего небосвода догорал алый диск солнца, который будто бы присматривался, не глядя ни на что и в то же время видя всё.
И наконец я осознал, что мы не вправе выбирать нашу судьбу. Мы можем только изменить чью-то жизнь.
XIV
Ко мне в купе в Сочи подсел пассажир — пожилой мужчина. Первые сутки мы не разговаривали, а когда он набрался смелости и узнал, откуда я еду, я уже не мог вставить ни слова.
Оказалось, что мой попутчик сам родом из Сухуми. Он рассказал, что когда-то давно ему впервые пришлось уехать по делу, и тоска по дому мучила его с первого дня и все семь дней его отсутствия. Но тем приятнее ему было вернуться в родные чудесные земли. И так далее, двенадцать часов кряду описаний красот его родной стороны.
А во время войны он уехал куда подальше, и сейчас прошла уже целая вечность, как он не был в родном краю. Туда ему отныне и вовеки путь закрыт.
Он лишился своего дома, который теперь заняла чужая семья, утратил связь с родной землей, но даже это его не сломило. Он попытался начать производство лепешек в Минске, назвал его «Гудаута» в честь курорта близ Сухуми, но товар не пришелся по вкусу местным жителям, предпочитающим исключительно ржаной хлеб. И ему пришлось забросить свое дело, отказаться от пищи, которую он так чтил с самого детства, как чтит и вся большая семья огромного Кавказа. И которую мало кто из убежавших или изгнанных оттуда теперь может достать.
Когда-то поляк читал проповедь, я попытаюсь пересказать:
«Были на море два человека, и один из них сказал другому: „Возьми свой стакан и наполни его морской водой. Теперь возьми горсть песка и брось ее в стакан. Посмотри, какая мутная вода в стакане. Теперь возьми горсть песка и брось ее в море. Изменился ли цвет воды? Каждый выбирает сам, кем стать в своей жизни — морем или стаканом“».
Когда я услышал это, был твердо уверен, что отныне и навсегда стану морем. Но сейчас, глядя на своего попутчика, мне показалось, что по сравнению с ним был всего лишь стаканом. Или я мог быть и тем и другим одновременно? Но возможно ли это?
Наш поезд прибыл к месту назначения. Дед поднялся первым, молча развязал свой холщовый мешок и положил на стол у изголовья моей полки горсть грецких орехов. [6] Мы по-дружески попрощались, и я окинул его взглядом в последний раз.
Только сейчас я понял, что он выглядел точь-в-точь, как тот дед в заброшенном соседском саду, за одним небольшим исключением: теперь он был облачен во все черное.
1. Мф. 24: 36—39.
2. Мф. 1: 18—19.
3. Там же. 1: 20—25.
4. Лк. 23: 34.
5. Пс. 138: 7—10.
6. По традиции северо-западных кавказских народов на ритуальный стол в изголовье умершего кладут горсть грецких орехов.