ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

 

Алексей  Филимонов

ЧЕЛОВЕКОВЕЩИ НАБОКОВА

 

 

Кому мне поведать, как жалко

Себя и всех этих вещей?

В. Ходасевич

 

«Но вещи рвут с себя личину…» — писал Пастернак о внезапном грозовом порыве, срывающем маски с вещей и обстоятельств. Набоков, переживший не один катаклизм, вглядывался в лики и личины материи, чтобы «найти в них отсвет минувшего и очертания будущего, изображая привычные вещи так, как они отразятся в ласковых зеркалах будущих времен, находить в них ту благоуханную нежность, которую почуют только наши потомки в те далекие дни, когда всякая мелочь нашего обихода станет сама по себе прекрасной и праздничной, — в те дни, когда человек, надевший самый простенький сегодняшний пиджачок, будет уже наряжен для сегодняшнего маскарада». Таково обращение «к будущему читателю» («Путеводитель по Берлину»). Быть может, слово «счастье», столь нередкое в словаре Набокова берлинского времени, и само это чувство так часты оттого, что вещи он ощущает в своей почти бессмертной природе, ожидая воскресения и даруя его — пусть даже в материи снов, более долговечной, чем человеческое бытие вечного изгнанника:

 

Я подхожу к неведомому дому,

я только место узнаю…

Там, в темных комнатах, все по-другому

и все волнует тень мою.

Там дети спят. Над уголком подушки

я наклоняюсь, и тогда

им снятся прежние мои игрушки,

и корабли, и поезда.

 

Набокову суждено было стать ребенком нового века, урбанизации и технического прогресса, принесшего человечеству и его семье бремя комфорта. Но что-то копилось в самой материи — то ли ей стало слишком тесно в конкурент­ной борьбе, то ли из нее стала уходить душа при конвейерном способе производства, торопившем новые открытия на благо цивилизации… Вещи внезапно проявляют копившееся безумие, даже суицидальность — от тесноты сгустившейся материи и от невиданного доселе ускорения приводят к сжатию и взрыву. И вот — в метафоре проносящегося поезда с «зелеными, желтыми и синими», превращающимися в один «рыдающий вагон» на пути паломничества и изгнания, «обезумевшие вещи» трансформируют людей, обрекая на крушение, агонию и гибель, где и рифма «зловещий — вещи» предупреждает об адской изнанке материи:

 

В поля, под сумеречным сводом,

сквозь опрокинувшийся дым

прошли вагоны полным ходом

за паровозом огневым:

 

багажный — запертый, зловещий,

где сундуки на сундуках,

где обезумевшие вещи,

проснувшись, бухают впотьмах.

 

Такая малость — винт некрепкий,

и вдруг под самой головой

чугун бегущий, обод цепкий

соскочит с рельсы роковой.

 

Такая жалость: ночь росиста,

а тут — обломки, пламя, стон...

Недаром дочке машиниста

приснилась насыпь, страшный сон…

 

Девичий сон во сне — сродни описанному Лермонтовым — провиденье катастрофы. Подобной той, что описана Набоковым в стихотворении «Крушение». Стоявший в почти мертвенном оцепенении поезд Анненского, когда однорукий «кондуктор ожиданья» наконец дал отмашку, теперь пролетает «мрачной бездны на краю» перед апокалиптическим закатными картинами Европы и России, и в этой метафоре крушения Империи, сквозь страшный сон проступили иные персонажи, когда предтечей смерти «Проходит Полночь по вагонам…/ Влачатся тяжкие гробы,/ Скрипя и лязгая цепями» (Анненский) —
у Набокова:

 

…там, завывая на изгибе,

стремилось сонмище колес,

и двое ангелов на гибель

громадный гнали паровоз.

 

И первый наблюдал за паром,

смеясь, переставлял рычаг,

сияя перистым пожаром,

в летучий вглядывался мрак.

 

Второй же, кочегар крылатый,

стальною чешуей блистал,

и уголь черною лопатой

он в жар без устали метал.

 

Еще немного, кажется, «И солнце ангелы потушат, / Как утром лишнюю звезду» по мановению «взбесившегося автомобиля» (В. Ходасевич). Вместе с техническими достижениями, которыми так счастливо пользовалась набоков­ская семья, произошел новый виток в борьбе вещей друг с другом: словно в конкурентной борьбе они стали вынуждены защищаться и отвоевывать новые территории и рынки сбыта. И «Летун, несущий динамит» явился олицетворением ангела смерти. Вещи обращаются к нам созидательной и деконструктивной стороной. И это происходит совершенно неожиданно, когда «маятник-маниак» с тихим скрипом незаметно повернет необратимое колесо Фортуны… Так Анненский смутно предчувствовал грядущее безумие вещей, перешедшее к людям, искаженную мечту о правильном перераспределении материи, воплощенную на просторах России, сквозь знойную «царскосельскую» дремоту «тоски кануна»:

 

Уничтожиться, канув

В этот омут безликий,

Прямо в одурь диванов,

В полосатые тики!..

 

Разбросанные по миру, как и странники, вещи находят тела людей и пытаются оживить их: «О, косная, нищая скудость / Безвыходной жизни моей! / Кому мне поведать, как жалко / Себя и всех этих вещей? // И я начинаю качаться, / Колени обнявши свои, / И вдруг начинаю стихами, / С собой говорить в забытьи. <…> Я сам над собой вырастаю, / Над мертвым встаю бытием, / Стопами в подземное пламя, / В текучие звезды челом. // И вижу большими глазами — / Глазами, быть может, змеи / — Как пению дикому внемлют / Несчастные вещи мои. <…> И нет штукатурного неба / И солнца в шестнадцать свечей: / На гладкие черные скалы / Стопы опирает — Орфей»
(В. Ходасевич.
«Баллада» («Сижу, освещаемый сверху…»)). Так музыкальная стихия внезапно проступает сквозь предметы, растворяя в себе человека для продолжения мифа.

О трансформации, метаморфозах вещей писал Георгий Иванов:

 

Мелодия становится цветком,

Он распускается и осыпается,

Он делается ветром и песком,

Летящим на огонь весенним мотыльком,

Ветвями ивы в воду опускается…

 

Вещи и животные, «все безвинно-безответное», словно вбирают горечь человеческого бытия, жертвуя собой: «И не горе безумной, а ива / Пробуждает на сердце унылость, / Потому что она, терпеливо / Это горе качая... сломалась» — эти строки Анненского как будто иллюстрируют то чувство, которое перешло к Набокову от его матери. Быть может, сны — это месть безответного мира, проявляющаяся не только в катастрофах. Символисты, а затем формалисты сблизили слово и материю, установив их связь, прощупав материю шинели (мундира, телогрейки) — одежды русской музы, ссыльной, разжалованной и… обреченной на подвиг. За «материю стиха» (Е. Эткинд) платили по «гамбург­скому» счету.

Преодоление косной стихии «чужих» вещей и выход к музыке, к «пульсирующему туману», нежданно диктующему слова, к «продиктованным строчкам», проступающим из многоочитости зазеркалий, — одна из сторон набоковского дара:

 

Благодарю тебя, отчизна,

за злую даль благодарю!

Тобою полн, тобой не признан,

я сам с собою говорю.

И в разговоре каждой ночи

сама душа не разберет,

мое ль безумие бормочет,

твоя ли музыка растет…

 

Не отпускает страх, что за гранью не будет игры световещи, и отсюда полузаклинание в стихотворении из последнего романа Набокова: «И лучше недоговоренность, / чем этот свет и этот луч» («Влюбленность»), — луч света, вбирающий и материю, переносящий в рай, которого художник боится по двум причинам: «нет журнала и нет читателей в раю»; вторая, не менее фантасмагорическая и не менее явственная — он не согласен на общий рай («Зачем мне рай, которым грезят все?»Анненский), в нем ему чудится страх перед «организованными экскурсиями по антропоморфным парадизам» с упорядоченными парками, похожими на Летний сад, а быть может, отвратительными общими полотенцами, как в Тенишевском училище. И протест будет невозможен — настолько благостен этот «протестантский прибранный рай», о котором с ужасом и неприятием писал воин и поэт Гумилев, противопоставляя свою смерть нестерпимой обыденности. Набоков откликнулся в последние годы на строки любимого поэта:

 

И умру я не в летней беседке

от обжорства и от жары,

а с небесной бабочкой в сетке

на вершине дикой горы.

 

Так он и умер «с небесной бабокой в сетке», которая — «жизняночка и умиранка» (мандельштамовская ранка жизни, оказывающаяся воронкой, увлекающей в водоворот трансформирующейся праматерии), уводящая автора своей неразгаданностью в иные измерения, куда по тропинке в разреженном горнем воздухе отправляется вослед счастливому писателю читательское сознание в надежде, что «Рай — это место, где бессонный сосед читает бесконечную книгу при свете вечной свечи!» («Другие берега»).

 «Вещь, сделанная кем-то, сама по себе не существует, — замечает Набоков в статье «Человек и вещи», вослед Анненскому развивая в образах мысль о «сцеплении» (Л. Гинзбург) человека и вещи, взаимном влиянии и пересотворении, — так как вещь в отсутствие человека возвращается тотчас в лоно природы… И, кстати, обратите внимание на то, с какой охотой и как ловко самая мелкая вещь норовит улизнуть от человека и как склонна она к самоубийству…

Человек — подобие Божие, вещь — подобие человеческое… Автомат в некотором роде похож на человека. Его толкнешь — он отвечает… Бросаешь в него монету, он выдает товар. Но и во всякой другой вещи я чувствую известное сходство с человеком… Немудрено, что в наших сказках и на наших спиритических сеансах вещи и впрямь оживают.

Меня занимал в детстве вопрос: куда денутся мои игрушки, когда я подрасту?..

Мы боимся, мы ни за что не хотим отпускать наши вещи обратно в природу, откуда они вышли. Мне почти физически больно расстаться со старыми штанами. Я храню письма, которые не перечту никогда. Вещь — подобие человеческое, и, чувствуя это подобие, нам нестерпимы ее смерть, ее уничтожение» (В. Набоков. Человек и вещи. Публикация и примечания Александра Долинина. // Звезда, 1999, № 4).

«Культура снов» (термин А. Арьева) неотторжима от духовной и материальной. Материя сна тесно связывает человека и вещи, даруя безграничную и призрачную свободу, где люди, язык и предметы трансформируются друг в друга, являя набоковские человековещи, перерастающие в слововещи и человекослова. «Человековещь» Лолита увлекла своего создателя в миры разлагающейся и мстящей материи.

В анаграммах сиринского птичьего имени (сирень, сирены, Сириус…) намек на единое воплощение в тысячах образов и предметов. В таком случае можно допустить, что Набоков существовал — и будет жить — всегда.

«Сквозняк из прошлого», воскрешающий забытые вещи, подобно фаберовскому карандашу огромных размеров, словно оставленному на земле расой «гигантов в лазури», сродни «сквозному поезду» из «Защиты Лужина», где, как и в других произведениях Набокова, раскрывается «восприятие сквозящее, различающее через слой физической материи другие, иноматериальные или духовные слои» (Д. Андреев. «Роза Мира»).

Вещи вырабатывают новую вещеречь, которая плодит человековещи, «человещи», как автомобили — на конвейере Форда. Художественные приемы Сирина в духе времени, как механические муравьи, по наблюдению Ходасевича, одного из наиболее проницательных набоковских критиков, «пилят, режут, приколачивают, малюют, на глазах у зрителя ставя и разбирая те декорации, в которых разыгрывается пьеса… Цинциннат не казнен и не не-казнен, потому что на протяжении всей повести мы видим его в воображаемом мире, где никакие реальные события невозможны» («О Сирине»).

Фасеточное, многоочитое зрение Набокова видит предмет и прямом, и косвенном ракурсе, как арлекин, дразнящий своего прототипа, готового к переносу в иное состояние и уже переносимого и пере-развоплощаемого. Это зрение чем-то сродни фильмовой съемке, где одинаково волнуют и ближний, и потусторонний план: «Кинематограф. Три скамейки. / Сантиментальная горячка…» Здесь и радость «осязания» вещи, и горечь ее «утраты». Можно сказать, что это зрение «космической синхронизации» (термин Набокова), ее зазеркалья, если понимать, что пространство замещает время, а время передает обыденным часам сверхтекучесть, как на полотне Дали. Зреть вещь в ее статичности и развитии одновременно, как расплывающиеся и набухающие облака, мгновенно меняющие формы и подобия. Тут и эволюция материи, и вымысел, и улыбка Мнемозины: «Как-то зимой, переходя по льду через реку, я издали заметил расположенную поперек нее шеренгу темных предметов, большие рога двадцати диких яков, застигнутых при переправе внезапно образовавшимся льдом…» Это воспоминание Федора Годунова-Чердынцева, как отмечает современный исследователь А. Долинин, противоречит законам физики, но по-набоковски фантастически правдоподобно.

Набоков не любит, когда его узоры пристально рассматривают и сопоставляют с другими, отпугивая исследователя то мнимой сложностью сравнения, то иллюзорной простотой.

Писатель, «Кому ничто не мелко, / Кто погружен в отделку», не торопился откидывать узорный покров жизни, любуясь ее тончайшим математическим расчетом и вневременным вдохновенным искусством, когда «страны менял, как фальшивые деньги». Свет небытия, манивший Гумилева («Земля, к чему шутить со мною: / Одежды нищенские сбрось, / И стань, как ты и есть, звездою, / Огнем пронизанной насквозь!» — «Природа»), казался ему нестерпимым. Луч Рая, несущий двойственную природу в имени и облике доктора Рэя (лучангл.), был то ли соломинкой спасения, то ли разящим уколом вечности для Владимира Владимировича из последнего романа Набокова, когда «потусторонность / приотворилась в темноте». Гетевское «Больше света!» — не столько призыв, сколько очевидность свершающегося.

Несомненно счастливой не-отчужденности Набокова от вещного мира сопутствовала его Муза и жена, его Вера, и любовь к ней переходила на многие предметы и туманности бытия: «Как я люблю тебя. Есть в этом / осеннем воздухе порой / лазейки для души, просветы / в тончайшей ткани мировой».

Материя в художественном произведении принципиально другая, нежели в яви. Она сродни материи счастья, «недописанному слову». Набоков опровергает сложившиеся представления об идеальном и телесном мире, их качества взаимоперетекаемы. Так, огромный раненый ангел, к ужасу и удивлению автора и героя, в рассказе «Удар крыла» состоит из материи животного и человече­ского мира.

В кратких сиреневых сумерках, когда «исчезла граница между вечностью и веществом», приотворяющих мерцание «других берегов», происходит таинство слияния человека, слова и вещей в неразрывный «узор, придуманный в раю», когда «Тени в пламя сбегут голубое» (Анненский) — в созидающий и развоплощающий огненный лотос Логоса.

Залог бессмертия вещей — в их хрупкой гармонии на пороге смерти: «И музыка, музыка, музыка / Вплетается в пенье мое» (Ходасевич). Земная Слава имеет конкретное подтверждение — памятник, «бронзы многопудье», «мрамор руки» и т. д. Набоков устремляется туда, где идея предмета и духа неразделимы — как у Державина: «Уже я вижу монументы, / Которых свергнуть элементы / И время не имеют сил» («На Новый год»):

 

Но однажды, пласты разуменья дробя,

углубляясь в свое ключевое,

я увидел, как в зеркале, мир и себя,

и другое, другое, другое…

                                     («Слава»)

 

Борьба материи и идеи подобна незримому противоборству Отца и Матери на глазах ребенка, которого словно вопрошают: кого ты больше любишь? «Может быть, мудрей меня мой Сын?» — удивляется легкий, узорный покров Майи в стихотворении Бунина, провожая взглядом «изгнанника». Но чем на самом деле оборачивается мудрость, подменяющая осязаемый мир — словом, шахматами, идеей — красоту? Пильграм, словно оборвавший свою жизнь, не в силах был преодолеть пространства материи, оказавшейся для него чрезмерно плотным. Парадоксален набоковский схоласт Чернышевский, предтеча совет­ской серости и скуки, выдаваемой на гораv, любящий свое представление о материи больше ее запахов, контуров, красок и неповторимого дробления. Омертвленная сознанием Чернышевского материя отвечала ему «словами мертвыми и злыми», которые сродни пчелам в «опустелом улье» (Гумилев). «Шестое чувство» — чувство прекрасного, «совершенно недоступно пониманию людей склада Чернышевского» («Дар»).

Энтелехии вещей покоятся в снах, и не являются ли эти паломничества в рай детских воспоминаний попыткой воскресить материю в стремлении избежать общей и слишком доступной христианской символики. Зарытый в землю шофером отца «Уользлей» ожидает своего возвращения, так ждут Александра Ивановича Лужина, чей след обрывается в прямом смысле.

Набоковская Оредежь — словно отражение «реки времен», со вторым дном, где другое — дно бездонной «реки забвения» — каждое лето забирает купальщиков в неведомое измерение. «Время… круглая крепость», — утверждал писатель. Нелинейность, неразомкнутость набоковского времени, его спиралевидность обещает встречу с потерянными или развоплощенными вещами. Череда перевоплощений человеческого сознания («Я царь, — я раб, — я червь, —
я Бог!») и череда круговорота материи («Где стол был яств, там гроб стоит») обещают надежду на свидание с близкими людьми: «Не изменился ты с тех пор, как умер» («Вечер на пустыре»).

«Люби лишь то, что редкостно и мнимо, / что крадется окраинами сна…» — видимо, это «То, что Анненский жадно любил, / То, чего не терпел Гумилев» (Г. Иванов), — окраины затемненные снов — вот ипостась набоковских героев, а не опосредованные сны культуры. Неизученные области, не ставшие штампом. «Мы на луне, и нет возврата». Нога человека, доставленного «Аполлоном», словно железной бабочкой, ступила на обетованную лунную почву — к вящей радости писателя. Кто еще столь протестовал против общественного в литературе, массового, все грознее подменяющего индивидуальное? Казалось бы, парадокс — все творчество Набокова построено на «приемах» — в век, когда интертекстуальный метод может, кажется, смоделировать любое художественное сознание. Но эта алхимия слова — только его.       

В отличие от других людей или призраков, которые суть множественные осколки одной идеи, находящейся вне их, Цинциннат несет в себе свою неопрозраченную самость, воспринимаемую другими как «гносеологическая гнусность». Нетки — это его вещи, сводящие на нет искаженные нашим восприятием призраки других вещей и обнажающие искривленность пространства и зазеркалья. Следовательно, он должен быть обезглавлен, то есть лишиться своей «идеи в себе» ради ее мнимого и «правильного» овеществления для многих.

Где связь меж материей и духом истончается, появляются «пузыри земли», болотные бесы, катализаторы конфликта, появляются «живые мертвецы» как пародия на воскресение вещей и слов в болоте гниения и разложения материи. Словно вправду — «И ничему не возродиться / Ни под серпом, ни под орлом!» (Г. Иванов).

Материя состоит в сговоре с потусторонностью, раздражая людей. Метафора — сияющий фосфоресцирующий перенос «вещи» в иное измерение и трансформация ее в обличье, грозящее оттуда: «...в глаза, как пристальное дуло, глядит горящий циферблат» («Расстрел»). Зримая «Коса Сатурна» (Державин) свершает жатву, требующую «дарвинистского» оправдания ее бессмысленности: «Смерть дщерью тьмы не назову я» (Боратынский). Так хорошо и вольно умирают мыслевещи: «Хорошо умирает пехота / И поет хорошо хор ночной», — писал Мандельштам: «Я не битва народов, я новое». Будет ли вестись эта битва человеком или он всего лишь слепое орудие в поединке слоев материи? Нет ответа: «Мы слизь. Реченная есть ложь».

Литература демонизировала вещи и деньги (особенно «иностранные деньги») как сгущенное символическое и реальное проявление материи. Набоков исследовал идеи вещей, хотя подчеркнуто не любил это слово. Если Федор (вослед Кончееву и одному из его прототипов Ходасевичу) владеет ключами от искусства, то ключи от посюстороннего мира, «от квартиры, где деньги лежат» («Двенадцать стульев»), он не обретает. «Да захватил ли я с собой ключи?» — спохватывается Федор Годунов-Чердынцев. Звон открываемых ему ворот слышится с неба — там, где «Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца» («Дар»), — из рая воспоминаний. Реальность оставляет влюбленных пред запертой дверью. Материя снов ревностна.

Суть материи недосягаема. Как и смерть прекрасной бабочки, на один день явившейся в мир, она приходит в ином виде, доступной лишь зрению и слуху больших художников, передающих нам из своего опыта и прозрений лишь то немногое, что они способны выразить на доступном нам языке земной материи. Любить призраки вещей больше их самих — загадка русской поэзии, узора ее «ложноклассической шали». «А мне ничего не жаль! — сказала Ахматова со своей особой, свойственной ей, полуулыбкой. — Я не понимаю, как это можно — любить вещи! Я и раньше ничего не любила» (цит. по: Андрей Арьев. Царская ветка. СПб., 2000). Суть вещи, быть может, — «неповторимый водяной знак, который сам различаю, только подняв ее на свет искусства» («Другие берега»).

«Оттого и смешна мне пустая мечта о читателе, теле и славе». Изгнание, как ни парадоксально, приближает к славе, водворяющей в мир материи. Набоков не захотел вновь иметь дом, слишком много сил ушло на реконструкцию
прежнего. «И только ты, нездешний свет, / Чаруешь сердце с колыбели»
(Ф. Сологуб.
«Мечты о славе! Но зачем…»).

Набоков не декларировал поэтическую крайность, присущую Ходасевичу, — «ни жить, ни петь почти не стоит». Во снах он находил потерянные предметы — «Сейчас ребенком встану снова / и в уголку свой мяч и паровоз найду… / Мечты!...» («Детство»). Собственно, и райское воплощение имело конкретные черты: «Буду снова земным поэтом…» На праздники — через «рождественскую скарлатину / или пасхальный дифтерит», словно приближавших к празднеству воскресения от телесного морока, — тайнодействия призраков вещей, совершаемого в сумерках, их подготовку к воплощению, когда их еще нет, «А только кубы, ромбы да углы, / Да злые, нескончаемые звоны» (Гумилев. «Больной»).

В его отношении к материи, тщательном исследовании было что-то от отношения энтомолога к бабочкам — поиск законов развития и ожидание чего-то еще, сквозящего за ней. В мимикрии бабочек он искал того же, что в занятии искусством, фантастически сложным и обманчивым, бесполезным по сути. Его теория о том, что мимикрия больше, чем защитная окраска бабочек, но некий эстетический акт внесения красоты в мир, оказалась ошибочной. Но для художника она истинна.

Он подслушивал слова вещей, «сказавших правду в скорбном мире» (Мандельштам), их непонимаемый и не вполне разделенный нами язык. «Оригинал Лауры» застыл в какой-то промежуточной полуобморочности, не в силах быть ни напечатанным, ни сожженным.

Человековремя истекает — грядет эпоха самосозидающихся вещей. Ведь «уже электронная лира / От своих программистов тайком / Сочиняет стихи Кантемира, / Чтобы собственным кончить стихом» (А. Тарковский. «Мне другие мерещатся тени…»).

Не повлиял ли Набоков на материю своими произведениями, не вызвал ли находившиеся в ней под спудом новые качества? Сегодня мы стоим на пороге исчерпанности «петербургского» мифа, как в свое время был завершен миф «царскосельский». Найдут ли новые слова новое очарование в сегодняшнем Петербурге, обрастающем новыми слоями материи? Или для этого нужно потрясение, невидимое обычному глазу, «проблеск чего-то настоящего» («Другие берега»)? Набоков завещал нам мечту о свободном счастье вещей и людей в стране, подобной «Стране стихов», где человек, слово и предмет равновелики в своих появлениях и существовании, воплощая некую гармонию материи и духа, оставляя непреходящую тоску по краткому и неповторимому мигу земного существования, куда в силах возвратиться лишь шелковым лоскутком «бабочка-буря» (Пастернак), Аврора и Эребия в единый миг Вечности:

 

Дай руку, в путь! Найдем среди планет

пленительных такую, где не нужен

житейский труд. От хлеба до жемчужин

все купит звон особенных монет.

 

И доступа злым и бескрылым нет

в блаженный край, что музой обнаружен,

где нам дадут за рифму целый ужин

и целый дом за правильный сонет.

 

Там будем мы свободны и богаты…

Какие дни. Как благостны закаты.

Кипят ключи Кастальские во мгле.

 

И, глядя в ночь на лунные оливы

в стране стихов, где боги справедливы,

как тосковать мы будем о земле!

 

 

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России