БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр Мелихов
Блеск и нищета советского научпопа
Лучшим произведением писателя Александра Шарова (1909—1984), несомненно, был его сын Владимир Шаров, создатель могучих исторических фантасмагорий. Но Шаров-старший тоже много успел.
Александр Израилевич Шаров, урожденный Шер (или Шера) Израилевич Нюренберг, вел свое, вначале безупречное, происхождение из семьи профессиональных революционеров, однако до 1918 года вместе со старшим братом воспитывался в классово чуждой среде — в доме деда, крупного купца Исаака Ушеровича Ниренберга, владельца доходного дома в классическом Бердичеве. Где во время погрома 1918-го его бабушка закрыла мальчика собой и была зарублена погромщиками.
Дальше — московская опытно-экспериментальная школа-коммуна имени П. Н. Лепешинского, в 1932-м — биофак МГУ по специальности генетика, тогда еще вполне почитаемая. Будущий писатель был даже принят в аспирантуру к самому Кольцову, но все-таки изменил науке с журналистикой, начавши печататься в 1928-м. Работал в крупных газетах — специальный корреспондент отдела науки в «Известиях», специальный корреспондент «Правды».
Псевдоним — Александр Шаров — взял в 1937 году.
В том же году как спецкор «Правды» участвовал в трансарктическом перелете Москва—Уэлен—Москва, за что был награжден орденом «Знак Почета».
В 1941-м пошел добровольцем на фронт, служил в пехоте, затем военным корреспондентом. После победы до 1947 года служил в оккупационных войсках в Вене. Имел серьезные награды.
В 1942-м вступил в оюз писателей, в 1943-м — в партию. Затем работал в «Огоньке», публиковался в «Новом мире», писал вполне симпатичные сказки для детей, фантастические рассказы и повести, а начинал с научно-популярных книг об ученых, до одной из которых я давно хотел добраться. Это книга «Против смерти» (М., 1957) о борьбе с чумой и энцефалитом.
В отличие от знаменитых «Охотников за микробами» Поля де Крюи (издание того же 1957-го), разворачивающего целый интернационал, Шаров, как и полагалось в ту пору, сосредоточивается в основном на достижениях российских ученых, называя их при этом русскими (можно подумать, что другие народы в этой битве почти не участвовали). Теоретически нельзя исключить, что так оно и было, но советская пропаганда обладала волшебным свойством обращать золото в золу: даже таблица умножения, полученная из ее рук, вызывала бы сомнение. (Любопытно, что в 1957 году в сносках к «Охотникам…» находили нужным разъяснять, что такое фатализм и эмбрион и кто такие Данте и Лейбниц.)
Правда, когда пиршество смерти невозможно записать на счет советской власти, цифрам можно доверять, хотя они могут быть лишь прикидочными.
«„Чума четырнадцатого века, так называемая черная смерть, унесла двадцать пять миллионов жителей, то есть четверть тогдашнего культурного человечества, — подсчитал выдающийся русский ученый Николай Федорович Гамалея. — Болезнь проникла в Европу из Азии вслед за полчищами варваров, и первые следы чумы обнаружились в России. Летописцы свидетельствуют, что многие русские города были совершенно опустошены. Так, в Смоленске из всех жителей уцелело только три человека, которые заперли городские ворота и ушли“. С тех пор болезнь появлялась вновь и вновь. Общее количество жертв, которое человечество понесло от чумы, невозможно подсчитать, оно измеряется сотнями миллионов жизней.
И против такого врага вышел небольшой отряд русских исследователей. Они и героями себя не считали, просто работали, защищая мир от грозной опасности. С середины восемнадцатого века до наших дней они отвоевывали у чумы одну позицию за другой».
Гамалея был образцовым имперским продуктом. Потомок посла Богдана Хмельницкого в Турции, получившего там прозвище «Гамалия», то есть «могучий», он начал свое высшее образование на естественном отделении физико-математического факультета Новороссийского университета в Одессе, а завершил его в 1883 году в Петербургской медико-хирургической академии. Затем стажировался у Пастера, при содействии которого в 1886 году учредил совместно с Мечниковым и Бардахом первую в России (и вторую в мире) бактериологическую станцию, где также впервые осуществил массовую вакцинацию против бешенства.
Но эта эпопея уведет нас слишком далеко от чумы.
Которая в 1770 году начала покусывать русские войска, воевавшие в Молдавии, и, несмотря на все карантины, к весне добралась и до Москвы. Где на Большом Суконном дворе у Каменного моста за два месяца умерли и были тайно похоронены сто тридцать фабричных. Однако владельцы Суконного двора, справедливо опасаясь убытков, постарались скрыть эпидемию.
«Мануфактурщикам помогали чиновники. Врачи Шнадиан и Кульман опозорили свое звание, письменно засвидетельствовав, что болезнь, охватившая Суконный двор и истребившая сотни жизней, ничего общего с моровой язвой — так называли тогда чуму — не имеет и представляет собой обычную „гнилую лихорадку“. Документ этот позволил чуме еще несколько лишних дней свободно хозяйничать в бараках рабочих».
Автор и дальше не упускает случая напомнить, что бизнесмены всегда думают прежде всего о прибылях, а подкупленные чиновники им подпевают. Подразумевается, что при социализме все происходит совершенно иначе. Хотя при любом строе чиновники не станут по возможности приуменьшать опасность только в том случае, если они не будут нести ответственность за благополучие вверенной им территории или ведомства. И совершенно не ясно, какой социальный строй, социализм или капитализм, в большей степени стимулирует честность, ибо выгодной честность не бывает, вопреки наивным сказкам утилитаристов: каждое социальное устройство стимулирует собственные формы бесчестности.
«Афанасий Шафранский — врач Главного московского сухопутного госпиталя — был первым, кто точно диагностировал болезнь, назвал чуму чумой, громко заявил об опасности, угрожающей городу, и, что еще важнее, сказал, что опасность эта не „неминучая“, с ней можно бороться».
И каким же образом бороться?
«— Чистота и укрощение душевных движений, спокойствие — главное средство для предохранения себя от моровой язвы, — повторял он. — Напротив того, печаль, а наипаче телесное сообщение, совместный труд помогают яду язвенному, как огненной искре, прилипать и разгораться».
Иными словами, нужно поменьше нервничать и поменьше контактировать — средства чисто социальные и психологические, но отнюдь не медицинские.
Тем временем в Москву прибыл на помощь Данило Самойлович Самойло́вич, лекарь Дунайской армии, уже приглядевшийся там к первым ласточкам моровой язвы. Он тоже прежде всего уповал на стойкость духа: «Знаете, кто первый распространитель мора? Трус!»
Суждение, на первый взгляд, не имеющее отношения к эпидемиологии, и все же, если вдуматься, те, кто разбегаются из очага заразы во все концы, и несут туда заразу. Однако этого здравого суждения, разумеется, было недостаточно, чтобы войти в историю медицины: Самойлович заметил, что некоторые счастливцы неизвестно почему выздоравливают от чумы и, мало того, почти никогда не заболевают во второй раз. Так нет ли в этом сходства с другой страшной болезнью — оспой, прививки против которой уже практиковались? И Самойлович во всеуслышание объявил, что «чума есть болезнь прилипчивая, но удобно обуздываемая».
«Прошло не так уж много времени, и мысль о прививках против чумы, о том, что, вводя в кровь ослабленный яд, ослабленного возбудителя болезни, можно обезопасить человека от заражения, — весть о том, что чума станет когда-нибудь болезнью „удобно обуздываемой“, — распространилась по всему миру. Автора этой великой идеи Данило Самойловича избрала в свой состав Академия наук, художеств и литературы в городе Дижоне, а за ней академии Парижа, Тулузы, Падуи, Нанси, Нима, Марселя, Маннгейма, Лиона, Майнца, Турина».
Собственно, дальнейшая борьба с чумой и свелась к поискам ее переносчиков — люди, грызуны, насекомые… — и к поискам способов «ослабления» возбудителей чумы. Бывает достаточно просто замедлить болезнь, чтобы дать организму время мобилизовать собственные иммунные ресурсы. И одной из центральных фигур в этой борьбе, одним из самых храбрых и упорных солдат предстает Даниил Заболотный, родившийся в 866 году в селе Чеботарка Подольской губернии. Рано оставшийся сиротой, вместе с младшим братом он был взят на попечение дядей, преподавателем гимназии. В 1885 году поступил на то же отделение того же факультета того же университета, что Гамалея. Как положено, поучаствовал в студенческих сходках, был отчислен из университета, три месяца провел в тюрьме. Затем был освобожден и восстановлен по ходатайству нескольких профессоров, в частности И. И. Мечникова, и невозможно перечислить, чем впоследствии он только не занимался — список окажется невероятно длинным, если даже сосредоточиться лишь на чуме. Он участвовал в противочумных экспедициях в Индии, в Монголии, в Месопотамии, в Иране, на Аравийском полуострове, в Шотландии, в Маньчжурии, в Китае, в Саратовской и Астраханской губерниях, на Кавказе, в Подольской и Бессарабской губерниях, в киргизской степи. В 1912 году совместно с И. И. Мечниковым сумел доказать способность чумного микроба передаваться от грызунов к человеку. Он работал и в противочумной лаборатории форта «Александр I», а в 1899 году выдвинул гипотезу о естественных хранилищах чумы — сусликах и тарбаганах.
Невозможно перечислить и все его достижения как организатора науки — микробиологии и эпидемиологии, он основывал кафедры и целые институты, возглавлял Санитарно-эпидемиологическую комиссию Главного военно-санитарного управления Красной армии, входил в Ученый медицинский совет Наркомздрава, создавал курсы военных и гражданских врачей-эпидемиологов. Невозможно перечислить и его труды о чуме, холере, малярии, сифилисе, дифтерии, сыпном тифе и прочих прелестях Божьего мира. Об учебниках уже не говорю.
Иными словами, это была титаническая личность и в отношении научной проницательности, и в отношении исключительной воли и самоотверженности. Но его образ в книге «Против смерти» вызывает лишь скучноватое почтение, а не тот восторг, которого этот герой заслуживает. И благодарить за это нужно все ту же родную советскую власть с ее убивающим все живое методом социалистического реализма. Заболотный в книге не обладает ни одной человеческой, приближающей его к нам чертой, ибо по соцреалистическому канону все человеческое, слишком человеческое из образа положительного героя полагалось удалять.
А Поль де Крюи не боится показывать своих героев упрямцами, интриганами, позерами — и оттого наше изумление перед их подвигами только возрастает: они были такими же, как мы, и все-таки сумели столько наворотить! Поль де Крюи иногда доходит и до некоторой вульгарности. Открыватель брома Баляр любил «разнюхивать», что делается в других лабораториях; о Пастере сказано: «...его зад мелькнул и скрылся под лестницей». Почему не затылок или спина? Но зад как-то теплее.
Вместе с тем, если выбирать между соцреалистическим занудством — «у Шубладзе все заслоняло ощущение жизнерадостности, нетерпеливое ожидание предстоящей работы» — и толикой вульгарности, то вульгарность все-таки меньшее зло. Но если сравнивать некоторое занудство и девяностотысячный тираж с практически полным исчезновением ученых подвижников из литературы, то я предпочитаю занудство и тиражи.
Хотя в результате оскучняющей беллетризации самыми сильными у Шарова оказались страницы из дневника молодого врача Нины Завьяловой, во время противочумной экспедиции заразившейся легочной чумой.
«Изолировалась в своем доме.
К случившемуся стараюсь относиться спокойно. Я знаю, как важно для борьбы с болезнью сохранить больше душевных сил. Плохо то, что запасы препаратов подходят к концу, а погода нелетная. <...>
Запретила своему лаборанту входить ко мне без полного противочумного костюма.
Войдя в этом костюме первый раз, он смутился и, стараясь скрыть смущение, долго поправлял очки, перчатки и покашливал.
Я сказала ему:
— Ничего, так нужно.
А он все волнуется, боится, что вид противочумного костюма плохо повлияет на меня.
Сколько раз мы в этих нелепых костюмах входили к больным, вскрывали трупы погибших от чумы, а вот теперь он пришел ко мне.
Но ведь мы знаем и счастливые часы, знаем радость выздоровления наших больных. <...>
А потом разве я имею право хотя бы чуточку распустить себя, перестать бороться? Ведь я не только больная, я и сейчас прежде всего врач. В палате лежат больные, которые должны быть спасены. <...>
Процесс развивается быстро. Наверно, сказались ежедневные ночные дежурства у больных.
Больше всего боюсь за больного Р. Он еще в очень тяжелом состоянии. Пятнадцать суток мы не отходили от него и все-таки вытянули. Теперь он должен выздороветь. <...>
Лежишь, и все время мысли мешают уснуть. Может быть, это потому, что я сейчас совсем рядом со смертью.
Больше всего я любила свою работу. Все удивлялись, как это можно столько времени жить в пустыне, где нет ни деревца, ни цветочка. А мне никогда не было скучно или одиноко. Работать в лаборатории очень интересно, а в периоды дежурства в госпитале мы вообще забывали обо всем. Часто сутками не ложились спать, обычно же спали урывками — один-два часа, то днем, то ночью.
Мы жили работой, состоянием наших больных. Когда я кончала во время войны медицинский институт в Москве, мне не хотелось становиться чумологом. А теперь я не променяю эту специальность ни на какую другую. Даже сейчас я уверена, что это лучшая работа на свете.
На чуме ты действительно „вытягиваешь“ больного, вытягиваешь своими руками, силами наших чудесных препаратов. Смерть рядом, но ты не даешь ей прикоснуться к больному. В течение болезни ты сто раз чувствуешь, что еще несколько минут — и человек будет потерян, и сто раз вместе с больным выходишь из тупика. Вот он лежит, тяжело дыша от усталости, и ты тоже отдыхаешь, опускаешь руки, стараешься ни о чем не думать и все-таки видишь, как меняется цвет кожных покровов, исчезает тревожное синеватое окрашивание. И ты каждой клеточкой знаешь: еще раз победила, еще раз вытянула. А через час опять угадываешь, что токсины рвутся к сердцу или мозгу, и напрягаешь все силы, всю волю, чтобы опять не прозевать и опять победить смерть. <...>
Хочу жить!
Безумно хочу жить!
Состояние значительно ухудшилось.
Одышка, сердцебиение.
Но все равно я буду спокойной.
Строго слежу за проведением процедур себе и другим больным. В промежутках между процедурами пытаюсь читать. Передо мной лежат „Как закалялась сталь“ и письма Островского. Как хорошо, что они рядом! <...>
Я испытываю странное чувство. Мне кажется, что от моего сопротивления смерти зависит исход болезни. Как будто не инфекционный процесс решает вопрос жизни, а мое духовное сопротивление. Как будто оттого, что я не хочу смерти, я не умру. <...>
А сейчас опять плохо с сердцем. Лена набирает камфору. Я говорю ей:
— Быстрей набирай!
Считаю. Мне кажется, что, пока я считаю и слежу за работой сердца, ничего страшного не произойдет.
Вот удар, вот перебой, перебой на седьмом ударе, на третьем, опять перебой. Я говорю и не знаю, слышит ли Лена:
— Остановилось сердце.
Лена отвечает:
— Пульса нет.
Все остальное расплывается, но какой-то уголок мозга, врачебное сознание, остается ясным, и я думаю: нужна грелка и массаж. Сейчас же доносится голос Лены:
— Грелка и массаж.
Она меня не слышала, но мы думаем одинаково. Это очень хорошо — чувствовать, что и сейчас я остаюсь врачом. Это все равно что сказать: я не умираю, я живу.
Становится лучше, но я знаю — это ненадолго, это на секундочку. Я говорю, я тороплюсь, чтобы успеть сказать всё.
— Знаешь, Ленок, мы все возможное сделали. Больше ничего сделать нельзя — сердечко не справляется, второго не вставишь. Передай Жукову-Вережникову, что его метод лечения правилен, просто у нас не было всех препаратов».
Это преступление, что общество забыло о героях, увлекшись прославлением шутов и прохвостов. Надежда только на аристократических одиночек. Так в прошлом году в «Библиотеке журнала „Сибирские огни“» вышел интереснейший сборник «Иду на грозу» — десять очерков об ученых.