К 80-летию ПОБЕДЫ

Дмитрий Прилежаев

Воспоминания о блокаде и эвакуации

 

Автор этих коротких воспоминаний — мой отец Дмитрий Сергеевич Прилежаев. Он родился в Ленинграде в 1935 году, пережил в родном городе первую, самую тяжелую блокадную зиму 1941/1942 года и весной был эвакуирован с семьей в Кисловодск, который вскоре оказался в оккупации.

День Победы наша семья обычно отмечала на даче. Это был вечер воспоминаний и поминовения тех, кому не довелось дожить до конца войны. Я с детства любил этот майский вечер — долго негаснущее весеннее небо, распускающиеся листики берез за переплетами верандных окон, первые майские жуки. Приходили друзья — соседи по даче. Долгие застольные разговоры. Многие истории я знал наизусть, но их все равно было нескучно слушать вновь и вновь. В какой-то момент отец записал некоторые из своих воспоминаний о блокаде и эвакуации, которые ему пришлось пережить ребенком.

Отец окончил физический факультет Ленинградского университета, всю жизнь работал физиком-экспериментатором в Государственном оптическом институте, занимался лазерами, защитил кандидатскую диссертацию. На пенсии родители жили в основном за городом, под Лугой. Отец держал пасеку, это помогало выживать в перестроечные годы. Вместе с мамой они обеспечивали сельский быт. На всю жизнь отец сохранил бережное и уважительное отношение к еде и даже сам пек хлеб — это занятие, как мне кажется, имело для него особый смысл. Последние несколько лет он провел в городе, несмотря на неважное здоровье, пока позволяли силы, ездил на презентации новых книг, остро переживал происходящее в стране. Отец обладал широчайшим кругозором — отлично помнил классическую литературу, собрал огромную коллекцию пластинок классической музыки, мог ответить, кажется, на любой вопрос — от физики и астрономии до истории и техники, объяснить любое природное явление.

Несколько слов о тех, кто упомянут на страницах воспоминаний.

Прежде всего это дед моего отца Сергей Васильевич. Он родился в 1874 году в Париже, где жил до тринадцати лет. Как и все три его брата, получил юридическое образование — окончил Училище правоведения в Санкт-Петербурге, до революции служил в аппаратах высших органов государственной власти в чине действительного статского советника. При советской власти работал старшим экономистом. После убийства Кирова был арестован 8 марта 1935 года на так называемой «кировской волне» и приговорен к ссылке в Куйбышев на пять лет вместе со всей семьей — женой, взрослой дочерью и семьей сына, Сергея Сергеевича Прилежаева, моего деда. Через четыре месяца должен был родиться мой отец, получается — ссыльным. К счастью, Сергей Сергеевич был уже известным физиком, работал в Физико-техническом институте, и его отстоял директор института академик А. Ф. Иоффе. В ссылку уехали только родители Сергея Сергеевича — Сергей Васильевич с женой Александрой Ивановной. После истечения срока ссылки им было запрещено жить в Ленинграде, и во время войны они оказались в селе Павловском Калининской (ныне Тверской) области без работы и без средств к существованию, снимали угол в деревенской избе. Сергей Васильевич пытался устроиться бухгалтером в райцентре и замерз в лесу, возвращаясь домой с поисков работы. В семейном архиве сохранилась такая написанная простым карандашом расписка (орфография и пунктуация сохранены):

 

«Дана настоящая расписка гр-ке Прилежаевой А. И. в том, что мною Мамонтовым А. С. с. Павловское принято за похороны С. В. Прилежаева Зимнее пальто, костюм бумажный поношенный, зимняя шапка кроликовая, пара белья теплая, валеные сапоги подшитые. Вещи указанные принял пред. к-за Мамонтов.

22 / VI—42 г.

Пара белья выдана Курдюльке.

Сапоги валеные подшитые выданы Иванову С.».

 

Александра Ивановна писала сыну в эвакуацию:

 

«И вот я осталась жить, я не умерла от горя, я должна сейчас как-то жить, разыскивать себе пропитание, продавать папины вещи, потому что в деревне на деньги ничего (кроме разве иногда молока) не продают».

 

В публикуемых воспоминаниях упоминается Николай Федорович (Фридрихович) Вальдман. Семья отца была знакома с ним как с соседом по коммунальной квартире на Петроградской стороне. Вальдман был одновременно профессиональным морским офицером и скульптором. Блокадной зимой 1941/1942 года он командовал канонерской лодкой «Амгунь», вмерзшей в лед на Неве перед Академией художеств, и преподавал в Высшем военно-морском училище им. М. В. Фрунзе. Как-то он предложил соседке Александре Яковлевне, матери моего отца, у которой было двое маленьких детей, через день приходить к проходной училища за порцией супа. Почему через день, выяснилось лишь спустя двадцать с лишним лет, когда мои родители обнаружили друг у друга одинаковые фотокарточки Вальдмана с надписями: «Моему маленькому другу Диме» и «Моему маленькому другу Тане». Оказалось, что родители моей мамы тоже были знакомы с Вальдманом — вместе учились и дружили. После смерти маминого отца, который тоже был скульптором, в декабре 1941 года Вальдман заходил поработать к нему в мастерскую. Николай Федорович предложил и моей маме, маленькой Тане, приходить к проходной училища за порцией супа и тоже почему-то через день… Так что родители, хоть и недолгое время, по очереди ходили за банкой супа и таким образом заочно познакомились еще в детстве, а через много лет оба стали физиками, поступили на работу в один и тот же научно-исследовательский институт, создали семью и прожили долгую жизнь… Такие вот кружева судьбы.

Иван Прилежаев

 

 

<…> ИЮЛЬ 1941 — МАРТ 1942

Детство и его главное событие — война (когда она началась, мне только должно было исполниться шесть лет) остались в моей памяти в виде хотя и ярких, но мгновенных, разделенных во времени отрывочных воспоминаний, связанных, по-видимому, с наиболее поразившими мое детское воображение впечатлениями. Позже наслоилось много рассказанного другими, прочитанного, увиденного в фильмах и т. д., однако здесь я попытаюсь все это исключить, оставив только сохранившееся с той поры в моей памяти. Уже написав эти записки, я нашел в семейном архиве бережно сохраненные моей бабушкой (Александрой Ивановной Прилежаевой) письма того времени.

Мой дед Сергей Васильевич Прилежаев был выслан в 1935 году из Ленинграда вместе с бабушкой и их дочерью — моей теткой Татьяной Сергеевной Прилежаевой. Одновременно как члены его семьи высылались и мои родители со мной, как раз готовившимся родиться. Однако благодаря поддержке (академика. — И. П.) А. Ф. Иоффе, директора Физтеха, где работал отец, родители смогли остаться в Ленинграде. В 1940 году срок ссылки окончился, все вернулись в Ленинград, но деда прописывать в Ленинграде отказались. Сначала он с бабушкой жил и работал в Каннельярви, только что завоеванном у финнов, но после вынужденного увольнения они поселились в деревне Рапти, под Лугой, куда летом на дачу переехала и остальная семья. После начала войны и вынужденного бегства из Рапти они уехали в Калининскую область, где жили в глухой, удаленной от железной дороги деревне. Они страшно бедствовали, так как деда никто не брал на работу, несмотря на все его великолепное образование, возможность работать юристом, экономистом, бухгалтером, преподавать языки — немецкий, французский, английский, географию… А когда он наконец нашел какую-то жалкую работу и радостный возвращался домой, то сбился с пути и замерз. Это было в феврале 1942 года. Бабушка осталась совершенно одна. Сохраненные ею письма — живое свидетельство того времени. Это адресованные ей и деду письма, написанные из блокадного Ленинграда зимой 1942 года другим моим дедом (Яковом Ефимовичем Радиным — И. П.), письма родителей из эвакуации, написанные до оккупации летом 1942 года и после нее в 1943 и 1944 годах. Прочитав их, я обнаружил некоторые несовпадения, главное из которых заключается в том, что детская моя память услужливо отторгла самое неприятное. Я ничего не менял в своих записках, но иногда цитировал родительские письма.

Я не помню момента начала войны, однако первое связанное с войной впечатление точно датировано. Это 3 июля 1941 года. Как известно, в этот день по радио выступал Сталин со своей знаменитой речью, начинавшейся словами: «Соотечественники и соотечественницы, братья и сестры…», в которой, в частности, призывал ничего не оставлять врагу. Память сохранила яркий зрительный образ — большое поле со множеством копошащихся на нем людей. Это колхозники и дачники с детьми разных возрастов, мобилизованные на прополку овощных полей. С того времени в моем домашнем архиве сохранилась материнская справка со штампом и круглой печатью колхоза им. Дзержинского. Вот она:

 

КОЛХОЗ ДЗЕРЖИНСКОГО

Естомическ. Сельсовета

Лужского района

Ленинградской области

7. VII. 1941

№ 12

Справка

 

Настоящая выдана колхозом им. Дзержинского Лужского р-на гр-ке Прилежаевой А. Я. в том, что она действительно принимала участие в полевых работах колхоза.

Что и удостоверяется

Председатель к-за Леонтьев (подпись)

 

Через поле тянется линия столбов, на одном из них установлен громкоговоритель, вокруг собрались пропольщики. Наверное, только тогда многие из слушающих начали понимать наконец, что происходит нечто страшное. Ведь многие из них, как и наша семья, лишь недавно, когда уже началась война, выехали на дачу, наивно полагая, что все это ненадолго, ведь правление колхоза на основании военного положения мобилизовало население пропалывать поля… А немцы, как это теперь нетрудно установить по историко-географическим картам, в тот день были уже в 100—120 км от этих полей, расположенных у деревни Рапти, под Лугой, и быстро двигались вперед.

Второй зрительный образ на несколько дней отстоит от первого. Опять яркий солнечный день, дорога, забитая множеством идущих людей, поспешно возвращающихся в Ленинград. По преимуществу малого ребенка я еду в телеге, за ней идут мои бабушка и дед. Все задирают головы вверх, что-то рассматривают. Высокое синее небо, в нем множество все возникающих и возникающих шарообразных маленьких облачков — это разрывы зенитных снарядов, а еще выше спокойно летящие немецкие самолеты. Ни один из них не загорается и не падает. Самолеты летят в ту же сторону, куда идем мы. Поспешно уходя из Рапти, мы, естественно, бросили почти все привезенные туда вещи. Отец пытался съездить за ними, но до Луги уже было не добраться. Сколько раз в блокадную зиму вспоминал он содержимое оставленного в Рапти сундучка с продуктами, вызывая своими воспоминаниями ярость мамы!

Далее моя память делает перерыв. Однако о событиях того времени можно судить по документу на типографском бланке:

 

Р.С.Ф.С.Р

ПЕТРГРАДСКИЙ

РАЙОННЫЙ СОВЕТ

ДЕПУТАТОВ ТРУДЯЩИХСЯ

г. Ленинграда

ИСПОЛНИТЕЛЬНЫЙ

КОМИТЕТ

14 августа 1941 г.

Гр-ке Прилежаевой Александре Яковлевне

адрес: ул. Блохина, д. 27, кв. 6

Районная комиссия по эвакуации ПЕТРОГРАДСКИЙ района обязывает Вас вместе с Вашими детьми выехать из гор. Ленинграда на все время войны в порядке эвакуации населения.

Для подготовки к отъезду Вам предоставляется 3 дня.

Не позже этого срока Вам надлежит явиться в районную комиссию по эвакуации ул. Скороходова, дом 17, комн. № 7 для получения эвакуационного удостоверения и посадочного талона на поезд.

Справки по вопросам эвакуации выдаются в помещении комиссии с 9 до 21 часа.

Председатель районной комиссии по эвакуации

(подпись)

На левом поле предписания — надпись от руки:

«Временно отложить до разрешения вопроса о переводе по службе отца ребенка».

17 / VIII — 41 г. (подпись)

 

Этот документ напоминает мне о моем троюродном брате, который был летом 1941 года эвакуирован с детским садом на Валдай, где оказался в районе военных действий. Его матери чудом удалось найти его и вернуть в Ленинград, где они и прожили до конца блокады.

Начались воздушные налеты на Ленинград, а затем и бомбежки. Первые бомбежки запомнились мне по разрушенному дому на углу Зверинской улицы и Кронверкского проспекта (Кронверкский, 71). Одновременно был разрушен вход в зоосад, находившийся напротив, убита слониха, подожжены «Американские горы», располагавшиеся между зоосадом и кинотеатром «Великан». Сколько впоследствии было таких разбитых домов с откосами битого кирпича, из которых торчали стены с развевающимися по ветру обоями, висящими на большой высоте картинами и мебелью, стоящей на уцелевших кусках пола… Взамен пострадавшие получали расписки, выполненные на типографских бланках. В качестве образца привожу такую расписку, выданную моей тетке, правда, в более позднее время:

 

г. Ленинград, Фрунзенский район.

Р А С П И С К А

Дана настоящая гр. Петрова Е. И. проживающему по ул. Правда

д. № 7, кв. № 6 в том, что у него принято заявление о причиненном ущербе немецко-фашистскими захватчиками и их сообщниками, на основании чего составлен акт от 7 / II — 45

9539        194 г.

Председатель комиссии (подпись)

 

Позже к таким развалинам привыкли (человек, как известно, привыкает ко всему), а в первые дни у этого дома толпился народ, бомбежки в то время происходили не каждый день. Привычка привычкой, но и теперь, когда проходишь мимо капитально ремонтируемых домов с пустыми глазницами окон или, того хуже, мимо завалов домов, идущих на слом, из подсознания невольно выплывают мрачные образы тех времен.

С тех же дней стоит в глазах зловещий образ закрывающего юго-восточную часть неба зарева горящих Бадаевских складов. Это зарево я видел с крыши нашего дома, куда иногда ходил с матерью во время ее дежурств. Несколько дней и ночей наш дом ярко освещался горящими деревянными трибунами расположенного рядом на Петровском острове стадиона им. Ленина.[1]

Хорошо помню бомбежки, их было много. До сих пор стук метронома по радио, в то время извещавший о воздушной тревоге в городе, а теперь лишь обеденный перерыв в радиопередачах, вызывает малоприятные эмоции. У нас этот звук исходил из большого черного рупора, стоявшего на верхней открытой полке старинного дубового буфета. Некоторые из бомбежек четко сохранились в памяти. Вначале, как и предписывалось, спускались в бомбоубежище. Это были либо щель (закрытый земляной крышей окоп) в садике напротив дома (между улицей Блохина и проспектом Добролюбова), либо подвал флигеля во дворе. Хорошо помню это сырое помещение, с низким потолком и хлюпающей под ногами водой, с единственной тусклой лампочкой. На земляном полу навалены доски, лежащие прямо в воде. Когда по ним ходят, вода хлюпает и переливается. Все пространство плотно забито людьми, они пришли сюда семьями, с наиболее ценными вещами, сидят, лежат на чем-то. Длится это по многу часов, иногда всю ночь. Напряженная, гнетущая атмосфера, низко нависающий потолок. Непосредственно под нашим домом было благоустроенное бетонированное газоубежище, но в него нас пустили всего один раз. Жители города быстро поняли, что эти так называемые бомбоубежища — места наиболее опасные. Если в дом попадала бомба, то подвалы зачастую становились ловушкой, раскопать завал ни у кого не было сил и времени, а, пока работал водопровод, подвал быстро заполнялся водой, бомбоубежище превращалось в коллективную могилу. В них перестали спускаться.

Наш район бомбили довольно часто, по-видимому, привлекали ГИПХ[2] и расположенные рядом, на тогда еще не застроенной Мокруше[3], зенитные батареи, прожектора и батареи звуковых локаторов — этакие здоровенные «уши», располагавшиеся недалеко от нашего дома на месте, где теперь построен новый корпус ГИПХа.[4]

Обычно бомбежки бывали по ночам. Ясно вижу одну из таких ночей. Бомбят наш район. Бомбы падают где-то совсем рядом. Мы с мамой и братом сидим в нашей комнате за обеденным столом. Стучит метроном. При взрывах качаются пол, печка, буфет. Особенно запомнилась раскачивающаяся после каждого взрыва печка — большой, почти до потолка цилиндр, казалось, еще немного, и она рухнет. Но ничего, выстояла.

Если бомбили не наш район, то, потушив в комнате свет и отодвинув черную штору, можно было увидеть фантастическое зрелище — черное небо, исполосованное лучами прожекторов. Иногда они вырывают из тьмы самолеты. Если это наш истребитель, прожектор сразу же уходит в сторону, но если немецкий бомбардировщик (при этом у всех наблюдателей поднимается настроение), то на него с разных сторон сваливается еще несколько лучей и его «ведут» в перекрестии. В лучах прожекторов появляются шарики разрывов зенитных снарядов. Фантастичность зрелища дополняется висящими немецкими осветительными ракетами, цепочками трассирующих пуль. Особенно интересно смотреть на это с крыши.

Позже стали во время воздушной тревоги выходить на лестницу. Имея возможность наблюдать множество разрушенных домов, жители города сообразили, что наиболее безопасное место — это лестничные клетки. Во многих разрушенных домах оставались на месте лишь они да часть разрушенных стен. Место это хотя практически и менее опасное, но психологически, пожалуй, наиболее неприятное, ведь лестница не только совсем не изолирована от внешних звуков, но и является хорошим резонатором. Все происходящее снаружи слышно великолепно и многократно усилено, но ничего не видно. Пожалуй, именно пребывание на лестнице во время бомбежки оставило в моей памяти самые жуткие впечатления от того времени. Все стоят, стараясь прижаться к стенам. Холодно. Вот появляется низкое, с характерными биениями завывание — это немецкие двухмоторные бомбардировщики. Звук идет с большой высоты, кажется, что самолет движется очень медленно. Затем громкая, резко нарастающая по частоте и силе звука сирена — это летит бомба (свои бомбы немцы для психологического эффекта снабжали специальными вибраторами). На лестнице все вибрирует и звенит, кажется, бомба летит прямо в тебя, но взрыв где-то в стороне (иначе не пришлось бы вспоминать). Иногда взрыва нет, и это страшнее — все думают о бомбе замедленного действия. Все это тянется безумно долго, все стоят молча. Но вот появляется новый звук — ровное, без биений, высокое жужжание, источник которого быстро перемещается. Сразу общее облегчение, физически ощущаемое, — это наш истребитель. Завывания немецких самолетов, сирены бомб и взрывы удаляются. Через некоторое время по радио объявляют отбой. Нервное напряжение окончательно снимается. В дальнейшем мы пользовались другой лестницей, но стоило попасть на ту, черную, как невольно вспоминались те страшные ночи.

Отца перевели на казарменное положение по месту работы — в Герценовский институт. Через некоторое время я, а затем и мама с братом перебрались к нему. Иногда ночевали в бомбоубежище института, которое помещалось в обширном, с высокими сводчатыми потолками, сухом, хорошо освещенном, теплом подвале. Здесь тоже было множество людей, некоторые жили там, но все же было не так скученно, как в подвале нашего дома, а от мощных сводов исходило ощущение надежности. Однажды, когда мы отсиживались в этом подвале, где-то рядом упала фугасная бомба большого калибра. Подвал гудел и качался, как будто он не подвал, а высокий этаж. Решили, что бомба упала на территории института. Однако это было не так, она попала в дом на противоположном берегу Мойки, на довольно большом расстоянии — на углу улицы Гоголя и Кирпичного переулка (в наше время на месте этого дома предполагается строить станцию метро «Адмиралтейская»[5]). Дом был разрушен полностью, высокий отвал кирпичей сохранялся и в первые послевоенные годы.

Наступившие ранние и очень сильные морозы спасли Ленинград до следующей весны от авиационных налетов. Как говорили тогда, у немцев не было достаточного количества нефти, а авиация работала на эрзац-бензине, замерзавшем при тогдашних температурах. (Интересно, что в наше время найдены запасы первоклассной нефти под Калининградом, тогдашним Кёнигсбергом, столицей Восточной Пруссии.)

Однако продолжались обстрелы. С ними тоже как-то освоились. Хорошо помню, как иду с родителями по двору Герценовского института, над головой время от времени свистят низколетящие снаряды, но мы спокойны, каким-то образом вычислено, что в нас они попасть не могут.

 

 

ГОЛОД

В повести В. Шефнера «Сестра печали» есть весьма натуралистическое описание переживаний голодающего в блокадном Ленинграде человека. Почему-то у меня совсем не сохранилось каких-либо воспоминаний о такого рода переживаниях. По-видимому, таково счастливое свойство детской памяти — отторгать неприятное. Однако несколько (я их насчитал около семи) «пищевых» воспоминаний, когда удавалось съесть что-то необычное, сущих мелочей, с точки зрения современного сытого человека, прочно врезались в память. К ним можно отнести также и один сохранившийся с тех пор документ — неотоваренную часть моей детской декабрьской 1941 года карточки на масло, состоящей из разделенных на декады талонов по 5 грамм масла. Для современных читателей поясню, что под маслом понимался жир вообще, а чем должна отовариваться карточка, что именно и по каким талонам (они нумерованны) должно выдаваться в данной декаде — на то выходили специальные постановления Ленгорисполкома. Сохранность же значительной части карточки лучше всего свидетельствует о том, что именно можно было приобрести на нее в качестве масла в декабре 1941 года в Ленинграде.

Самое раннее из таких «пищевых» воспоминаний связано с тем, как меня впервые кормили бульоном из столярного клея, когда я осенью появился на отцовской кафедре. Два других связаны с детским садом при Герценовском институте, куда меня на короткое время поместили зимой 1942 года, так как там было несколько лучше с питанием, чем дома, а помещение отапливалось. Кстати, по поводу того, каким образом оно отапливалось (это из рассказов мамы). В то время витрины магазинов для защиты от осколков и взрывных волн были забиты деревянными щитами. Так вот, заведующая детсадом, маленькая хрупкая женщина, по ночам, с наступлением комендантского часа, выходила на промысел — она срывала эти щиты и тащила в детсад. Рассказывали, что за этим занятием ее однажды поймал патруль. Разговор с мародерами в то время был исключительно простой, но эта женщина заявила патрулям: «Можете меня расстрелять, но сначала помогите снести дрова в детский сад — там замерзают дети». Не знаю, легенда это или быль, но не вспомнить ее я не мог.

Одно из «пищевых» воспоминаний связано с тем, что в нашем детсаду была группа особо ослабевших детей — «дистрофиков», как их называли в отличие от остальных. В отличие от «недистрофиков» им полагалось дополнительное питание, представлявшее собой выдаваемый вечером квадратик хлеба размерами что-то около 15 × 15 мм (точность не гарантирую), но главное — он был намазан настоящим сливочным маслом, насколько мне запомнилось, толстым слоем. Как остро хотелось мне попасть в число этих «счастливчиков» — «дистрофиков».

Другое такого рода впечатление связано с Днем Красной армии, 23 февраля 1942 года. В этот день в детсаду был праздничный обед. Заключался он в том, что каждому ребенку на причитающийся ему кусок хлеба было положено по колечку репчатого лука, подчеркиваю — по колечку, а не по слою. То был настоящий праздник. До сих пор, когда приходится резать лук, у меня возникает привычное воспоминание об этом эпизоде.[6]

Мое посещение детского сада кончилось трагически. Старшая группа, в которой я был, помещалась на втором этаже небольшого двухэтажного дома, расположенного на прилегающем к Гороховой улице краю институтской территории. Мне хорошо запомнились некоторые детали того дня. Был сильный мороз, окна нашей комнаты покрывал толстый слой инея, отчего в ней был полумрак. Я стоял перед окном и разглядывал снежные узоры. Вдруг резкий, короткий удар, в комнате все подскакивает, но тут же встает на место. Я пытаюсь выйти на лестницу, открываю дверь, однако лестницы нет, она провалилась… Больше я не ходил в детский сад. Снаряд небольшого калибра попал в одну из комнат первого этажа, в которой находилась младшая группа…

К сожалению, сохранились не только приятные «пищевые» воспоминания. Одно из них крайне неприятно для меня. Тогда я уже не ходил в детсад. Наша семья жила в фотокомнате кафедры физики. Это было длинное, узкое помещение без окон — важное по тем временам преимущество, так как бо`льшая часть окон в институте к тому времени была выбита. Вдоль стен стояли стеллажи, нижние полки которых использовались нами в качестве лежанок. В тот день я был один. Отец либо на дежурстве, либо, что вероятнее, к тому времени уже находился в стационаре для особо ослабевших сотрудников института. Только благодаря этому стационару он несколько восстановил свои силы и смог эвакуироваться. Мама с больным младшим братом ушла на весь день — она ходила два-три раза в неделю домой, где находилась тяжелобольная и совершенно обессилевшая сестра отца. Для нее нужно было получать хлеб, приносить воду со Ждановки[7], выносить нечистоты и т. д. С больным Андреем мама не расставалась, и в этих экспедициях ей приходилось возить его на санках. Коротая время, я занялся исследованием содержимого стеллажей и вдруг в одном из углов нащупал небольшой кусок хлеба. Это было что-то для того времени. Удержаться было трудно, и я принялся «подравнивать» этот кусок («подравнивать» — характерный термин того времени, впрочем, и более поздних времен). К вечеру от найденного куска ничего не осталось. Но вот вернулась мама. Положив на нары брата, она направилась в тот самый угол, где я нашел хлеб. Она ничего не сказала, но как-то необычно посмотрела на меня. До сих пор стоит в моих глазах ее фигура, освещенная светом коптилки. Страшное ощущение неисправимой вины и стыда долго преследовало меня, и очень трудно было решиться описать этот эпизод.

К картинам голода можно отнести и мое единственное воспоминание о блокадной булочной: леденящий холод помещения, озлобленная очередь, озлобленная продавщица, отвешивающая крохотные кусочки хлеба, хлебные крошки на столе перед ней. Эта булочная, находящаяся в самом начале Большого проспекта Петроградской стороны, существует и до сих пор. Мама рассказывала, что однажды около булочной какая-то женщина пыталась вырвать у нее из рук только что полученный хлеб, предлагая взамен бобровую шубу. Рыдая, она кричала, что у нее умирают дети, мама отвечала, что у нее тоже дети.

Небольшое отступление. В 1980 году с группой сотрудников я находился в продолжительной командировке. Коротая длинные вечера, все что-нибудь рассказывали. Я решил поделиться своими блокадными воспоминаниями. После моего рассказа меня отвел в сторону один из слушателей и сказал примерно следующее:

— Знаешь, я слушал тебя, и было мне очень стыдно. Ведь я тоже тогда был в Ленинграде, но жил в специальном доме для сотрудников Большого дома, где служил отец. Мне было семнадцать лет, и у нас с приятелями тоже были проблемы. Например, не было футбольного мяча, так что, гоняя в футбол во дворе нашего дома, приходилось пользоваться буханкой хлеба…

В марте 1942 года было принято решение об эвакуации Герценовского института:

 

РСФСР

НКП

Ленинградский государственный

Педагогический и-т

им. А. И. Герцена

18 марта 1942 г.

г. Ленинград, Мойка, 48,

тел. № 89-49

СПРАВКА

Дана настоящая Прилежаеву С. С. в том, что

он является и. о. профессора, кандидат

физико-мат. наук, и эвакуируется

с институтом с 18/3/ с. г. из Ленинграда

согласно решения СНК СССР.

На основании решения Ленинградского

Городского Совета Депутатов Трудящихся

№ УД — 1 от 3 марта 1942 г. за № 62-46 за

ним сохраняется занимаемая им жилая

площадь на все время эвакуации.

В соответствии с этим решением:

1) запрещается заселение жилой площади работника;

2) на Райсовет и управление Домохозяйством возлагается ответственность за сохранность всего имущества, в частности, библиотеки названного работника института.

Институт просит управление Домохозяйства принять все необходимые меры, соответствующие указанному выше решению Ленгорсовета.

Директор института: (подпись)

Управляющий делами: (подпись)

19 / III 42

 

Наша «жилая площадь» пережила блокаду, и эвакуацию, и оккупацию, в которой мы оказались. Но связано это было не столько со стараниями управления домохозяйства и вышеприведенной «охранной грамотой» — управдомы очень мало считались с ними. Случайно, но вовремя заглянувший домой наш сосед по квартире Н. Ф. Вальдман, до войны — скульптор, а тогда — командир канонерской лодки, вмерзшей в лед Большой Невы напротив Академии художеств, обнаружил в квартире каких-то людей во главе с управдомшей, взламывающих дверь нашей комнаты. Его вмешательство и угроза обратиться в штаб ЛВО и сохранили нам ленинградское жилье и имущество.

Свои последние блокадные дни, пока родители собирались в дорогу, я провел у материнских родителей на углу Фурштатской и Потемкинской улиц. Путь на Финляндский вокзал 19 марта 1942 года я проделал на саночках, ходить к тому времени я уже не мог из-за сильных ревматических болей в ногах, прошедших много позже, в эвакуации. Вез меня дед.[8] Я видел его в последний раз — через месяц он умер от голода. Был яркий солнечный морозный день, с Литейного моста было видно множество людей, медленно двигавшихся по всей поверхности ослепительно белого невского льда к Финляндскому вокзалу. У всех саночки, на которых везут либо вещи, либо неспособных самостоятельно двигаться родственников.

Ехали ночью в купейном вагоне. Поезд шел медленно, иногда останавливался, и тогда был слышен звук наших истребителей. Борисова Грива запомнилась по жарко натопленному и ярко освещенному внутри бараку (видимо, ощущения «ярко» и «жарко» были для меня тогда очень уж необычны), в который пустили только детей. Устроившись на какой-то лавке, я обнаружил на ней множество насекомых, уже знакомых мне по блокадной зиме в Ленинграде (Джон Рид совершенно справедливо писал в книге «10 дней, которые потрясли мир», что войны и революции — процессы вшивые). Но здесь они были крупные и упитанные. Ко мне подходит и о чем-то спрашивает красноармеец, он тоже необычно крупный и мощный (за блокадную зиму я, видимо, основательно отвык от людей недистрофичного вида), дает мне большой черный сухарь. Я прихожу к заключению, что упомянутые насекомые столь крупны в Борисовой Гриве именно из-за обилия сухарей и жары — и насекомое тепло любит.

Затем ледовая дорога — Дорога жизни. Нам повезло — мы едем в автобусе. Из всей дороги запомнились только мороз в автобусе, слабое пятно света перед ним, высвечивающее две колеи (мы с отцом сидели на переднем сиденье) да беспросветная мгла вокруг. Меня будят уже в Кобоне. Раннее утро, сильный туман над Ладогой, освещенный восходящим солнцем, которого не видно. От всего пространства перед нами исходит равномерное сияние. Это необычное светящееся пространство вспомнилось мне много десятилетий спустя, когда я смотрел полотна Тёрнера.

По приезде всем выдают по большой миске супа и какой-то сухой паек, в частности там было сгущенное молоко. Такого вкусного супа я с тех пор не ел никогда. Это была густая похлебка, заполненная разваренным до отдельных волокон куриным мясом.

В Кобоне нас погрузили в теплушки. Для несведущих поясню, что теплушкой называется товарный вагон, переоборудованный в пассажирский, для коей цели в нем настилается два ряда нар. В центральной части, около одной из дверей, оставляется свободное пространство, где устанавливается железная печка, откуда и название. В верхней части по углам имеются четыре окна, у одного из которых расположился я. Печку топят пассажиры, чем бог по пути пошлет, однако добыча топлива связана с большим, даже смертельным риском из-за встреч с патрулями железнодорожных войск. (Однажды в облаву попал отец. Увидев в предъявленном удостоверении, что он профессор, бдительный патруль потребовал предъявить руки. Отцовские «профессорские» руки — руки физика-экспериментатора, а от природы очень напоминающие руки крестьянина, привели к тому, что отца сначала хотели расстрелять прямо на месте, но все же потащили в комендатуру, вызвали начальника нашего состава и директора института, и, слава богу, все обошлось.) Тепло, даже жарко бывает только иногда и только во время многочисленных и длительных стоянок. Как только эшелон начинает двигаться, тепло выдувает.

Я заснул еще на стоянке в Кобоне. С наступлением полной темноты эшелон ушел из нее. Куда? Этого никто из нас не знал. Первая ночь в эшелоне, уходящем из осажденного Ленинграда, запомнилась по каким-то тяжелым полуреальным образам, мучило какое-то беспокойство, возникало какое-то промежуточное между сном и явью состояние, что-то очень тревожило и страшило меня. Наконец я просыпаюсь, но не могу понять, где нахожусь. Меня привлекает слабый свет, идущий из окна теплушки, смотрю в него. Снаружи ровная, плоская местность, кажется, что поезд идет по берегу большого озера. Все залито низким густым туманом, очень слабо освещенным. Но туман все время вспыхивает, озаряется то в отдельных местах, то целиком. Сквозь стук колес слышна близкая пулеметная стрельба, взрывы, иногда появляются цепочки трассирующих пуль. В вагоне все спят. Меня охватывает кошмар. Картина этой ночи долго потом преследовала меня, и я не мог понять — сон это был или явь. Вероятно, явь. Ведь в ту ночь, как я понял много позже, наш состав шел вдоль линии фронта в непосредственной близи от передовых немецких позиций, а из моего окна, расположенного справа по движению поезда, т<о> е<сть> обращенного в сторону Ленинграда, был виден передний край. За ним немцы, а где-то далеко за ними осажденный Ленинград. (Как-то в восьмидесятые годы, возвращаясь из отпуска, проведенного на Белом море, я впервые ехал из Волховстроя в Ленинград. Коротая время, смотрел в окно электрички. Был довольно поздний летний вечер. Вдруг какое-то щемящее чувство охватило меня, мне стало казаться, что я когда-то уже видел эти места, и вспомнилась та ночь зимой 1942 года. Посмотрев в противоположное окно, я увидел щит, извещавший, что именно здесь начиналась Дорога жизни.)

Наутро эшелон останавливается на какой-то станции. Громкий, грубый стук в дверь — спрашивают, нет ли трупов. В первый момент все возмущены грубостью встречающих, но выясняется, что на пути из Кобоны в нашем вагоне умерла одна старушка. Ее выносят на платформу. И такие же встречи на всех станциях в последующие несколько дней. Нашей теплушке повезло — мы оставили в пути всего двух человек. Второй тоже была старушка, семья которой располагалась на нижних нарах под нами. От голода она совершенно потеряла рассудок и постоянно обвиняла окружающих, что у нее крадут пищу, окружающие обвиняли ее в обратном. Лучше не вспоминать эти скандалы, доносившиеся до меня с нижних нар.

До места назначения, каковым оказался Кисловодск, ехали ровно месяц. По дороге проезжали Вологду, Ярославль, Александров. Хорошо запомнился Сталинград по теплу, впервые пришедшему после страшной зимы, и по белому хлебу, который нам там выдали. Говорили, что в Сталинграде уже давно не пекли белого хлеба, но этот хлеб был испечен специально по случаю прибытия в Сталинград первого (это был наш) ленинградского эшелона. Кроме того, в Сталинграде нам впервые было выдано мыло. Когда мы уже отъехали от города и булка была съедена, я обнаружил на своей лежанке крошку, как мне показалось, булки и немедленно заглотил ее. Как было обидно — это оказалось мыло. Удивительна наша память, фиксирующая на всю жизнь такие мелкие детские обиды.

Пока пишешь, вспоминаются всё новые и новые разрозненные детали того времени — искорки на темном фоне памяти. Это и канонада, начинавшаяся по вечерам, — стреляли большие калибры кораблей Балтфлота, стоявших на Неве. И мое посещение канонерской лодки, стоявшей напротив Академии художеств, где кок выдал мне стакан киселя. Туда сводил меня однажды Н. Ф. Вальдман. Вспоминаются детали пути от дома до Герценовского института: выбоины от снарядов на проезжей части Дворцового моста, труп, сидящий на чем-то около кинотеатра «Баррикада», другой труп, перегораживавший входную калитку института на Мойке, через него надо было переступать.

Эпизод в Сталинграде является для меня границей блокадного периода. Дальше идет эвакуация.

 

 

АПРЕЛЬ 1942 — ЯНВАРЬ 1943

Следующее воспоминание — долгая стоянка на какой-то большой станции на Северном Кавказе, возможно, это Тихорецкая. Отец идет в город и берет меня с собой. Каждый шаг доставляет мне страшные мучения, я не хочу идти, но отец неумолим, заставляет меня двигаться, считая это необходимым. На каком-то перекрестке на земле сидит нищенка, она протягивает мне пирожок…

Примерно через месяц после выезда прибываем в Кисловодск, высаживаемся из вагона в пригороде — на станции Минутка. Какое-то время живем прямо на улице, рядом с железнодорожными путями, затем постепенно разъезжаемся по домам в станице. Мы поселяемся в мазанке на Главной улице. В первый день хозяйка (Никитишна) угощает нас варениками с вишней. Боже мой, что это за блюдо! Не бывает ничего вкуснее!

Но счастье недолго. Тяжело заболевает и попадает в больницу отец. Диагноз — сыпной тиф. Несколько раз нам услужливо сообщают о его смерти. Но вот он — живой, хотя и очень слабый, обритый наголо, но с непривычной бородой, отчего становится совершенно незнакомым, — появляется дома. Я не узнаю его и очень пугаюсь. Его лечили от сыпняка, но в конце выяснилось, что это было воспаление легких. Как выжил этот человек, едва добравшийся в Ленинграде до Финляндского вокзала, неспособный там поднять даже легкий чемодан (он мог только волочить вещи по скользкому перрону, все делала мама — откуда у нее брались силы на двух детей, мужа и золовку?!), сразу после переезда перенесший без лечения такое заболевание?!

В качестве дополнения привожу выдержки из письма, написанного моим отцом 29 мая 1942 года, примерно через полтора месяца после прибытия в Кисловодск:

 

«…В виде жуткого кошмара воскресают в памяти события этой зимы. Вначале ожесточенная бомбежка города — мороз пробегает по коже, когда вспоминаешь ночные налеты, пронзительный вой фугасных бомб, разрушение города, пожары, вызванные зажигательными бомбами (у меня сохранился трофей — термитная бомба, которую я сам потушил), выбитые стекла и рамы, воронки. Потом артиллерийский обстрел города, свист снарядов над головой, трупы людей. Но это не всё. Непролазные снежные сугробы, прекращение движения трамваев, автобусов, отсутствие дров, электричества, керосина, воды (воду доставали из прорубей на Неве), отсутствие канализации. Но самое страшное — это голод, которого еще никогда не было в истории города. Вначале, когда все мы жили в бомбоубежище института, существенной частью нашего меню были кошки, которых довольно успешно ловила Таня (сестра отца. — Д. П.). Но вскоре кошек не стало. На смену пришли супы, которые Шура (моя мать. — Д. П.) варила из костей, присылаемых с корабля Петьке — собаке Николая Федоровича (довоенный сосед по квартире. — Д. П.). Потом, когда кости перестали присылать, мы съели Петьку — это было для нас существенной поддержкой недели на три. Иногда удавалось достать дуранды, столярного клея. В ноябре—декабре я жил в институте вместе с Димой, который ходил в детский сад; Шура переселилась из бомбоубежища домой (появилось безразличие ко всему, к бомбежкам, к тому — убьет тебя или останешься жив) — туда я относил питание для Андрюши из яслей. Потом наступили морозы, голод усилился. Я так распух и ослабел, что уже не мог ходить — не только домой, но и из одного здания института в другое. Это заставило Шуру переселиться в институт. Там мы жили в фотографической комнате, так как все стекла в других комнатах и лабораториях были выбиты. У меня так отекли ноги, руки, лицо, что я уже не мог выполнять никакой физической работы. На лестницу я поднимался, подтягивая себя руками. Решительно всю работу выполняла Шура — она носила воду, выносила нечистоты, пилила дрова, приносила из столовой обеды, ходила два-три раза в неделю домой, чтобы обслужить Таню, которая из-за истощения и отеков находилась на бюллетене уже с середины декабря, приносила ей воду со Ждановки, приносила, пилила и колола дрова, приносила хлеб и обеды из столовой. Кругом люди помирали как мухи… (идет перечисление умерших родственников. — И. П.).

Умерло человек 10 с моей кафедры. Покойники валялись на улицах — все к этому привыкли; смерть стала обыденным явлением. Я тоже катился „в трубу“, как выразился врач из поликлиники. Шура долго держалась, но потом тоже сдала и совсем ослабела. Все же она геройски обслуживала меня, детей и Таню. Чтобы избежать голодной смерти, мы сразу же ухватились за эвакуацию, когда этот вопрос был поставлен в плане всего Института (кроме того, если б мы остались, я оказался бы без работы, так как все учреждения, где я мог бы работать, уехали, и я имел бы иждивенческую, а не рабочую карточку). Нам удалось выехать благодаря тому, что меня поместили в стационар при институте (нечто вроде лазарета, где лежат истощенные — „дистрофики“), где в течение 20 дней я получал усиленное питание, начал ходить и несколько оправился. Таня не могла ехать из-за отеков и упадка сил и не могла бы вынести переезда — ее перед самым отъездом мне удалось устроить через начальника Горздравотдела в больницу для истощенных, где ее поместили в тепло и на усиленное питание.

На квартиру я получил броню. Сборы у нас были самые поспешные, и все в основном выпало на долю Шуры, а я передавал дела и сдавал лаборатории лицу, назначенному их охранять. Можно было брать только ручной багаж, по 40 кг на человека. У нас набралось около 160 кг, все же сколько нужного нам не удалось захватить, а сколько вещей просто забыли! Чтобы собрать мои вещи, в моем распоряжении была лишь одна ночь накануне отъезда. Собирался при свете коптилки. Вещи мы перевезли с Шурой на санях и нартах, сделанных из лыж.

Переезд (в поезде. — И. П.) был крайне тяжелым, многие его не вынесли — 2 человека умерло в нашем вагоне. В основном мы мерзли до Вологды, особенно холодно и трудно было переезжать на машине через Ладогу. В дороге нас хорошо кормили, мы получали по 500—600 гр. хлеба в день, хорошие обеды из 2-х блюд, иногда давали сухой паек. Питание было достаточное, но очень уж велики были соблазны после голодовки, поэтому все, и мы также, прикупали или выменивали хлеб, картофель, молоко, яйца, лук, огурцы, с жадностью все это поглощая. Постепенно чувствовалось приближение юга. Начало весны мы встретили в Сталинграде, где нас, между прочим, кормили чудесными булками; на Кубани было уже так тепло, что мы ходили уже без пальто. Кисловодск встретил нас хорошей, теплой погодой. Здесь должен был начаться наш 1,5-месячный отдых для восстановления сил и здоровья (дальнейшая работа предполагается, по-видимому, с августа, в Пятигорске, сейчас занятия начались здесь). О Кисловодске я буду писать в следующем письме, сейчас же скажу лишь несколько слов о себе. Отправив телеграмму, я ходил париться в баню, а потом вернулся домой. На следующий день у меня была температура свыше 40,5°. Целый месяц я лежал в больнице — у меня оказался сыпной тиф и воспаление легких. В больнице меня считали тяжелым больным, а в Институте пустили даже слух, что я умер. Все же я перенес сразу две болезни — вернулся домой настолько ослабевшим, что ходить без посторонней помощи не мог. Когда ходил в садик „до ветра“, хватался за абрикосовые и вишневые деревья, чтобы не упасть. Сейчас благодаря прекрасному питанию и солнцу мои силы быстро восстанавливаются, скоро я надеюсь начать работу в Институте. Итак, продолжение в следующем письме».

 

Как-то надо жить, для этого приходится продавать привезенные вещи. С нами швейная машинка — славный дореволюционный «Зингер». Из привезенных простынь мама шьет какие-то рубашки, продает на базаре, обменивает на кукурузную муку. Мне запомнилась одновременно и обидевшая, и насмешившая меня тогда сценка, родители тоже смеялись после моего рассказа. Мама продает на базаре свои изделия, на руках у нее мой тяжелобольной брат — она никогда не расставалась с ним, рядом с ней торгуют своими вещами другие жены профессоров и доцентов Герценовского института. Я хожу в толпе сытых и самодовольных покупателей — местных жителей. Слышу разговор: «Надо же, какие эти ленинградцы торгаши — и детей с младенчества к этому приучают…»

Относительно цен того времени вспоминается рассказ отца, как он выменивал на базаре пиджак на продукты. Он стоит со своим пиджаком перед арбой с мешками кукурузной муки, на мешках возлежит карачаевка, он предлагает ей пиджак, она величественно с высоты мешков говорит: «Адын банка» — имеется в виду одна пол-литровая банка кукурузной муки.

Еды вокруг сколько угодно, но резко растут цены, и кончаются вещи. Начинается голод, может быть, даже более неприятный, чем в Ленинграде — там ни у кого ничего не было, а здесь вокруг благоухающий сытый край. Конечно, везде есть люди, готовые помочь. И тогда, и затем, во время оккупации, такие люди были. Я вспоминаю добрую семью начальника минуткинского почтового отделения, большую и добрую армянскую семью Тупиянц, глава которой работал завхозом в школе, где отец преподавал физику. Этим семьям мы во многом обязаны.

В конце июля или начале августа 1942 года из Кисловодска уходит гарнизон, и начинается двухнедельное безвластие. В Подкумок спускают винные склады и бензохранилище. Говорят, что отступающие через Кисловодск части вынуждены бросать технику, так как они рассчитывали на этот бензин, а его уже нет. Население Минутки растаскивает продовольственные склады. Маме удается принести наволочку муки, которая сильно помогла нам во время оккупации. Какой-то местный станичный начальник, кажется, председатель колхоза, возит продукты к себе домой на колхозной лошади. Пришедшие через несколько дней немцы сразу же узнали об этом, продукты конфисковали, а бывшего начальника высекли на станичной площади.

Предлагают уходить через горы, для чего формируют группы по тридцать человек, на группу дают одну винтовку. Ходят слухи, что в горах эти группы вырезаются карачаевцами (в дальнейшем я никогда не слышал подтверждения этих слухов). У нас в семье — отец, еще не оправившийся после воспаления легких, тяжелобольной трехлетний брат. С тяжелым чувством семья остается.

Первый налет немецкой авиации на Кисловодск. Зачем? Ведь в городе уже две недели ни войск, ни советской власти. Несколько бомб упало в Минутке, были прямые попадания в дома (дома в Минутке в то время — почти исключительно мазанки), говорят, в одном из них погиб недавно вернувшийся с фронта после тяжелого ранения красноармеец, сын хозяйки дома. Местные мальчишки приносят осколки, я как «большой специалист» определяю, что это фугасные и какого калибра. Это сильно повышает мой авторитет в глазах сверстников.

Приходят немцы. Их плотная колонна движется по шоссе. На грузовиках немецкие солдаты — веселые и ликующие. В большом количестве разбрасывают иллюстрированные журналы, листовки. Непривычная для нас великолепная бумага, великолепные непривычные для нас цветные иллюстрации. Культ свастики, Гитлер во множестве эффектных поз. Мощные, тупоносые, громко ревущие грузовики, сильно выигрывающие по сравнению с нашими полуторками. Но за восхищение вражеской техникой получаю от матери такой урок патриотизма (она умела это делать — молча, одним взглядом, каким-то поворотом или наклоном головы, но я прекрасно понимал ее), что восхищение пропадает.

Появилось множество немецких политических плакатов. <…>

На шоссе, по которому в Кисловодск входили немцы, меня потащила хозяйская дочка — молодка лет шестнадцати. На обочине дороги множество местных баб и ребятишек, хорошо одеты по случаю встречи. Вообще местные жители, кубанские казаки, довольны — наконец-то распустят колхозы. Действительно, немцы колхозы распустили, но и весь урожай вывезли. Это казаков сильно отрезвило. Конечно, это не льстит нашему патриотизму, но я пишу так, как запомнил по разговорам, услышанным мной в то время.

В Минутке типичная сельская жизнь. Немцев можно увидеть только на шоссе, проносящимися в машинах и мотоциклах. Какое-то время я хожу с местными мальчишками пасти громадное стадо овец. На этом деле мне даже удалось заработать пол-литра молока, что было торжественно отмечено в семье. Почему-то запомнился громадный бородатый козел, возглавлявший стадо, оказывается, без козла порядка в бараньем стаде не навести. Стадо пасли на правом берегу Подкумка, а на левом берегу, километрах в двух (от нас. — И. П.), на склоне ежедневно появлялись какие-то люди, что-то рыли. А затем в этом месте мы видели взрывы. Пастухи говорили, что это немцы заставляют евреев рыть траншеи, а затем загоняют туда и стреляют из минометов. Что это было на самом деле? Учения, испытания поражающего действия мин? Затем пошли разговоры о газовых душегубках.

Уже написав это, я обнаружил в семейном архиве материнское письмо, написанное после изгнания немцев из Кисловодска. Вот цитата из него:

 

«От всего пережитого такая я стала неуравновешенная. А пережить пришлось немало. Немецкая оккупация. 10 тысяч евреев, женщин, стариков и детей, задушенных газами в одних только Минеральных Водах. У нас в Кисловодске, за рекой Подкумком, в несколько рядов тысячи замученных невинных людей. Дети, маленькие дети лежат там. Все жены командиров и все ленинградские ученые и специалисты вместе с семьями были обречены на ту же участь. Только спешное бегство немцев спасло нас. Не успели».

 

А вот одно из самых жутких воспоминаний моей жизни. Может быть, самое жуткое. Я писал о бомбежках в Ленинграде, но это страшнее. Я возвращаюсь домой с пастбища, солнце садится, вечернее умиротворение, иду по станичной улице мимо сидящих то ли на скамейке, то ли на завалинке станичных молодух. Они самозабвенно поют, обычно это:

 

Ой ты Галя,

Галя молодая,

Обманули Галю,

Увезли в поход…

 

Прохожу мимо. Пение прекращается, и я слышу за спиной истошные вопли: «Жид… жид… жид!..» Невольно оборачиваюсь. Прекратили пение, показывают на меня пальцами, гогочут, орут. Это местные шуточки. У меня холодок между лопатками — нет, никогда, ни до, ни после не ощущал я такого холодка.

Я не знаю, то ли под влиянием антисемитской политики оккупантов, то ли антисемитизм был свойственен тамошнему местному населению, но уже после оккупации, когда я пошел в школу, мои сверстники из числа местных жителей рассуждали так: «Прилежаев, у тебя в фамилии есть буква „Ж“, значит ты жид!»

По вечерам к нам приходил Иван — хозяйский сын. Незадолго до прихода немцев, уже когда мы приехали, он вернулся домой, демобилизованный после тяжелого ранения. Он приходил советоваться к моей матери — идти ему в полицаи или не идти, рассказывал, ссылаясь на опыт своего двоюродного брата, жившего в соседнем доме и уже поступившего на службу в полицию, какие это сулит ему выгоды. Я помню также, как в первый день освобождения он прибежал к нам (тогда мы уже жили в другом месте) с какими-то подарками и со слезами на глазах благодарил мать за то, что она отговорила его от этого поступка.

После прихода немцев довольно быстро были выявлены оставшиеся партийные работники, члены их семей. Говорили даже, что немцы удивлялись готовности местного населения на оккупированных ими территориях писать доносы. Но раненые красноармейцы из санитарного вагона, застрявшего на станции Минутка перед приходом немцев, были быстро растащены по домам. И никто не выдал ни раненых, ни домов, где они скрывались, хотя об этих домах знали все. Даже для меня, семилетнего чужака, это не было секретом.

В Минутке было две школы. Одну из них местные власти преобразовали в женское реальное училище, другую — в мужскую гимназию (советская власть ввела раздельное обучение только в 1944 году). Впрочем, обучение происходило по советским учебникам. Какое-то время я учился в первом классе гимназии. Но усилившийся голод в семье на фоне сытости одноклассников заставил родителей забрать меня из школы, поступил я в нее снова уже после прихода наших. В гимназию учителем физики поступил отец, затем он стал ее директором. Ему удалось скрыть от оккупационных властей то, что он является физиком-экспериментатором, специалистом по фотоэффекту. В противном случае ему грозила отправка в Германию. Родителям удалось также уклониться от обязательной оккупационной отметки в паспортах. Тогда это было смертельно опасно, но очень облегчило послеоккупационную жизнь семьи.

Во время оккупации появились некоторые необычные для советских граждан товары. Из них запомнились липучки от мух, складные картонные рождественские елки с большим комплектом картонных же игрушек, которые нужно было вырезать самому.

Говорили о немецкой вежливости и обходительности, не мешавшей, впрочем, с немецкой пунктуальностью разделить все население по категориям и соответствующим срокам уничтожения.

В январе 1943 года поползли слухи о наступлении наших войск. Немцы стали собираться и увозить всё что ни попадется. Говорили, что из санаториев вывезли даже дверные ручки. Как-то, придя из школы, отец сообщил, что пунктуальные немцы, несмотря на предстоящий уход, выдали зарплату, но в оккупационных марках, теперь уже никому не нужных (во время оккупации ходили как оккупационные марки, так и советские рубли). Но вот немцы ушли. Дня три безвластия. Население опять грабит склады, но там ничего нет, кроме квашеной капусты.

Уходя, немцы заминировали весь центр Кисловодска и железную дорогу, но взорвалось немного — то ли делали они это поспешно, то ли, как тогда говорили, местные мальчишки растащили заложенные заряды.

Все ждут прихода наших войск. Из запомнившихся мне разговоров родителей можно судить, что это ожидание было противоречивым. К радости освобождения, уверенность в неизбежности которого никогда их не покидала, примешивалась тревога людей, переживших <19>20-е и <19>30-е годы. Как отнесутся освободители к оставшимся в оккупации?

Но вот наши вступают в город. Они идут по тому же шоссе, по которому полгода назад шли немцы, с той же стороны. Мы с отцом встречаем их у пересечения шоссе с нашей улицей (улица Школьная). Но той толпы, которая встречала немцев, сейчас нет, встречающих совсем мало. Красноармейцы идут пешком, усталые и хмурые. Это совсем не те сидящие на своих рычащих грузовиках, развеселые, гогочущие немцы, что пришли сюда полгода назад.

 

 

ЯНВАРЬ 1943 — МАЙ 1945

После освобождения из оставшихся в оккупации и переживших ее ленинградцев начинают возрождаться эвакуированные сюда институты. Отец становится заведующим кафедрой физики филиала Первого Ленинградского медицинского института. От института он получил квартиру в недостроенном санатории на горе Пикет, куда наша семья и переселилась. Профессорская зарплата недостаточна, чтобы прокормить семью. Мама что-то шьет и с соседками ходит по далеким казачьим станицам и карачаевским аулам, выменивая свои изделия на продукты. Ее походы длятся по нескольку дней. Отец с утра до вечера в институте. На целые дни мы с братом, которого родители оставляют на мое попечение, остаемся вдвоем. И вновь «пищевые» воспоминания — я иду по улице, меня обгоняет грузовик с картошкой, на ухабе из него вылетает несколько картофелин, я подбираю их и с гордостью несу домой, дома очень рады моей находке.

Осень 1943 года. Студентов и преподавателей, членов их семей мобилизуют на помощь горцам (карачаевцам) в уборке картофеля, обещают заработок в виде части убранного урожая. Естественно, желающих очень много. Мама едет в качестве поварихи. Через несколько дней она возвращается совершенно убитая. Вот, что я запомнил из ее рассказа.

В аул Терезе привезли рано утром, но приказали не выходить из грузовиков. В ауле войска. Солдаты с оружием стоят перед каждым домом. Жителям приказано собрать минимум вещей и грузиться в специально для этого пригнанные грузовики. В полном молчании — ни воплей отчаяния, ни слезинки, с каменными лицами к грузовикам двигаются большие карачаевские семьи. Впереди на руках несут древних старух, давно уже не покидавших своих домов, за ними идут старики, женщины, дети всех возрастов. Мужчин нет — они на фронте. Колонны грузовиков уходят, увозя карачаевцев и солдат. Тишина сменяется лаем собак, воем обезумевшего после исчезновения хозяев скота. Сообщают цель приезда — описать и сдать представителям властей оставшиеся имущество и скот. Такая вот помощь горцам в уборке картошки. В этой истории слабым утешением для мамы было то, что, поскольку она была в роли поварихи, ей не пришлось рыться в чужом скарбе. Вместо ожидавшейся картошки она привезла из экспедиции чемодан айрана — это местная разновидность творога. Им довольно долго питались, чему способствовало то, что, хранясь долго без сыворотки, он бродил и восстанавливал свой объем.

Запоминаются только самые яркие впечатления. Я уже писал, что, запомнив ряд событий из первых дней войны, я совсем не помню ее первого дня. В отношении конца войны — всё наоборот. Мне слабо запомнились конкретные события последних дней или даже месяцев войны, но я помню то всеобщее чувство ожидания конца войны, ожидания победы, которая вот-вот должна наступить, которым жили тогда, а мы, ленинградцы, еще и любыми известиями из Ленинграда, мечтой скорее вернуться в свой город. Ловили киножурналы, в которых показывали Ленинград, по нескольку раз смотрели фильм «Небесный тихоход» — там были сцены в Ленинграде, радовались полученному в письмах известию о восстановлении подлинных названий центральных улиц и площадей Ленинграда.

Кисловодские санатории, чудом сохранившиеся от взрывов при уходе немцев, были превращены в госпитали и заполнены ранеными красноармейцами и моряками. Фигура перевязанного бинтами раненого, на костылях, в белых госпитальных кальсонах была в то время типичной для улиц и парков Кисловодска. Много инвалидов. Среди них часто встречаются люди озлобленные. Иногда происходят стычки между моряками-черноморцами и пехотинцами, которых моряки обвиняли в том, что «пехотинцы продали немцам Севастополь». В ход пускались ремни с бляхами. Живописное зрелище представляли собой и сами госпитали. Стены оплетены горизонтальными и вертикальными белыми полосами. Горизонтальные — это санитарки сушат и стерилизуют на кавказском солнце выстиранные бинты, вертикальные — это идет товарообмен между ранеными и местными казачками, а бинты используются в качестве транспортного средства.

Несколько раз я бывал в госпиталях — мы давали школьные концерты самодеятельности. Совершенно не помню их содержания и в каких амплуа я в этих концертах выступал, но у меня сохранилось чувство, что для бойцов, прикованных к больничным койкам, важнее было другое. Мне запомнилось, как после одного из выступлений в палате для тяжелораненых какой-то пожилой, неподвижно лежавший боец пригласил меня сесть на его койку, долго расспрашивал и все не хотел меня отпускать, крепко держа за руку, особенно после того, как выяснилось, что оба мы ленинградцы. Он просил меня приходить к нему. Но когда я пришел на следующий день, его уже не было в живых.

В госпиталях мне доводилось бывать также и с отцом, он занимался в них оборудованием рентгеновских кабинетов. На многие годы сохранились у нашей семьи дружеские отношения с тогдашним главным рентгенологом Кисловодска Иваном Лукичом Арабеем.

С мамой я бывал на донорском пункте. Сдавая кровь сверх всяких допустимых мер, на которые тогда не очень-то обращали внимание, она не любила ходить туда одна. В нем в то время обычно бывало по две очереди. Одна из доноров, другая из медсестер. Последние, получив кровь, тут же опрометью бежали по своим госпиталям, иногда кровь переливалась (непосредственно. — И. П.) раненому. Сейчас трудно представить себе, как удавалось ей в то голодное время сдавать столь большие дозы крови (мне не хочется называть здесь ту цифру, которая запомнилась из ее рассказов, — все равно никто не поверит). Конечно, донорство давало приличный единовременный паек, которым она кормила всю семью, но паек был для нее не самым главным, донорство она рассматривала как свое участие в войне.

С этого же времени сохранились и некоторые курьезные воспоминания. Например, такое. В одном из центральных продовольственных магазинов Кисловодска (а мы, тогда была карточная система, как раз к этому магазину были прикреплены) вдруг стали выставляться совершенно забытые к тому времени товары — какие-то окорока, колбасы, сыры и т. п. Ничего из них не продавалось, но народ собирался, чтобы посмотреть на диковинное зрелище, а потому постоянно толпился в магазине. В какой-то воистину прекрасный момент появившийся за прилавком завмаг громко объявил: «Ребята, покупай!»

Все стали покупать — по обычным ценам, без карточек. В следующий момент в магазин вошла какая-то делегация, посмотрела на происходящее и вышла, после чего необычная торговля была прекращена. Так принимали в Кисловодске комиссию ООН во главе с супругой У. Черчилля, которая ездила по СССР с целью установить размеры необходимой нашей стране помощи.

Все это запомнилось как некий фон, но День Победы я помню совершенно отчетливо. Мы жили тогда над Кисловодском — на горе Пикет, в одном из зданий недостроенного санатория. Я учился во втором классе, школа находилась в центре города. Радио у нас дома не было, и 9 мая 1945 года я, как обычно, пошел в школу. Дорога от дома к городу спускалась серпантином по склону Пикета, однако пешеходы ходили только по ее верхней части, дальше шла сокращающая путь крутая тропинка. Этот верхний участок дороги был совершенно прямым и полого спускался прямо в направлении центра города, лежащего в долине между пологими горами. Справа на одном уровне со мной, за широкой долиной — павильон «Храм воздуха», далеко впереди, за городом — Кольцо-гора, а внизу — скрытый утренней дымкой город. Обычная картина, как и каждое утро. Но в это утро что-то было необычно. Я не мог сообразить, что именно, но необычность явно была. И вдруг я понял — от города, а я видел его весь целиком, от всего города, а не из какого-то одного места исходил странный, непривычный шум. На этой дороге всегда бывала полнейшая тишина. И вдруг какой-то странный шум, явственно исходивший из города. Это было непривычно и тревожно. Но, когда я спустился вниз и оказался на улицах, объяснений уже было не нужно. Было всеобщее ликование. Встречные люди, вероятно, совершенно незнакомые, поздравляли друг друга, кидались друг другу в объятия. Особенно бурные сцены происходили около госпиталей.

Когда я дошел до школы, то увидел выбегавшую из нее учительницу моего класса, которая, как-то рассеянно посмотрев на меня, воскликнула: «Да ты что?! Какая сегодня школа?!»

Ликование не утихало весь день. Вечером из города были слышны отдельные выстрелы. Возможно, это салютовали из имевшегося личного оружия. Поднимались отдельные ракеты. Впоследствии говорили, что были и некоторые жертвы.

Публикация Ивана Прилежаева

 


1. В настоящее время — стадион «Петровский». Здесь и далее примеч. публикатора.

2. ГИПХ — Государственный институт прикладной химии.

3. Мокруши — территория между нынешними Биржевым и Тучковым мостами.

4. 2011 этот корпус ГИПХа был снесен.

5. Станция метро «Адмиралтейская» расположена в первом этаже этого вновь построенного дома по адресу: ул. Малая Морская, д. 4/1.

6. Автор воспоминаний умалчивает о том, что этот кусочек хлеба с луком он не съел, а принес домой маме и больному младшему брату, о чем впоследствии упоминал в разговорах.

7. Река Ждановка, получившая название по имени одного из первых домовладельцев на ее берегу — Ждана Тимофеева.

8. Яков Ефимович Радин.

Владимир Гарриевич Бауэр

Цикл стихотворений (№ 12)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Михаил Олегович Серебринский

Цикл стихотворений (№ 6)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Сергей Георгиевич Стратановский

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Петров - 9 рассказов
Михаил Петрович Петров, доктор физико-математических наук, профессор, занимается исследованиями в области термоядерного синтеза, главный научный сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе, лауреат двух Государственных премий в области науки и техники. Автор более двухсот научных работ.
В 1990-2000 гг. работал в качестве приглашенного профессора в лабораториях по исследованию управляемого термоядерного синтеза в Мюнхене (ФРГ), Оксфорде (Великобритания) и в Принстоне (США).
В настоящее время является научным руководителем работ по участию ФТИ им. Иоффе в создании международного термоядерного реактора ИТЭР, сооружаемого во Франции с участием России. М.П. Петров – член Общественного совета журнала «Звезда», автор ряда литературных произведений. Его рассказы, заметки, мемуарные очерки публиковались в журналах «Огонек» и «Звезда».
Цена: 400 руб.
Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России