ДМИТРИЙ БОБЫШЕВ
ТЕАТР
ТЕНЕЙ
Тень белки прыгнула на теневую ветку,
качнула тень листвы,
и, взвившись вверх, ее пушистый вектор
(сквозь потолок, и — прочь), увы,
оставил эту сцену без артиста,
где, к свету вашему спиной,
я, с утреннею кружкой брандахлыста,
играю в мир иной,
в тот край, откуда, коль попался,
никак — ни в дверь, ни из окон —
не выпростать себя, лишь безопасно
внутрь лезет лиственный дракон,
сквозит, елозит лапами, терзая
мою бесчувственную тень
(былого, но облезлого Тарзана)
среди лиан и стен,
где остаются действия в зачатке,
с чего и барахлит сюжет,
цвета (все, кроме белого) зачахли,
а звуки вроде нет, —
то вдалеке церковные куранты,
то трель сверчка вблизи, и — тишь;
над головою иволга двукратно
свою высвистывает птичь:
«Птичь-птичь», — звучит посланье пташье
как память быстрая о ней,
и обо мне пускай примерно та же,
что весь театр теней,
в котором ни к чему о славе тщиться,
в столетьях бронзоветь,
скорей о чем-то дюжинном и чистом
поставить водевильчик, ведь
забвенье всех поглотит — позже, раньше —
но тут, пока не кончена игра,
его жерло щадит, не пожирая;
а, видно, — не пора…
Шампейн,
Иллинойс,
ноябрь 2004
ШАХИДКА
Крадется вдоль стен отрешенно,
дискретно, секретно,
в обход милицейских рогаток и раций
и, словно строка из Искренко,
грозит разорваться,
грозит, но и требует внутрь: «Пропустите!»,
и все расступаются перед
эпитетом, тропом, тротилом, пластидом,
хотя и не верят,
а жизнь, закруглясь, как базарная площадь Минутка,
до Грозной секунды,
услышит, как та детонатору скажет:
«А ну-ка!»,
и воздух лоскутно
рванет; у людей лопнут легкие и перепонки
(оглохнут и ахнут),
тормашки кровавые небо наполнят,
и вместе — к Аллаху,
Кто день этот пологом звездным окутал,
а ночь облачил вдруг лучами.
Кто все заменил распорядком, законом и культом,
а гибель — началом,
Кому наши муки и страхи, такие делишки,
как, скажем, ожог, ампутация, рана,
не всунуть в Его совершенства — излишни —
ни в суры Корана,
Кому даже вечность — лишь буква из текста Завета,
и целого нам не домыслить,
а наша душа только искры пускает по ветру,
да шина дымится.
Шампейн,
Иллинойс,
март 2005
ТЕНЬ КИКАПУ
Было время, и племя, и пламя,
а теперь и не встать на тропу,
только строки паленые с нами,
топот, бубен да тень Кикапу.
А когда-то, крылаты и вольны
(лук натянут, пригашен костер),
мы играли в бобровые войны
у прозрачно-зеленых озер.
Петушиное хриплое слово
«гаггл-гуггл» клокочет индюк,
и к закланию жертва готова.
Уподобься, ты с нею сам-друг.
Раньше профили были пернаты,
а теперь и не встать на крыло,
да и крылья у нас переняты:
на вершок, а уже тяжело.
Проиграли и воды, и земли,
и рогатые груды зверей,
и лесную апрельскую зелень,
и осеннюю прелесть, и прель.
Но закляли, чтоб всё — как из пакли,
соловьи бы не пели, чтоб там
ни сирени в оврагах не пахли,
чтобы пума — всегда по пятам.
В мех укутали кости нагие;
у кострища — гремушку змеи,
свист орлана и чад аллергии,
и на картах названья свои.
Потому что уже и не ново:
небоскреб к небоскребу впритык.
И от них остается лишь слово
в переводе на лисий язык.
Шампейн,
Иллинойс,
декабрь 2004
ТЕНЬ КИХОТА
Величие — вот мера великанов:
не сердце, не звезда, не куб.
Величье — главное лекало,
чтоб человеков вовлекало
кроить их одномерный культ.
Всем прочим — каракурт.
Высокопарны великаньи башни,
грозятся грохнуть с вышины;
замашки чародеев рукопашны,
им, даже дань отдавши,
все должны.
А кто не должен — те смешны.
Вот тоже, на седьмом десятке рыцарь
и жалок, и смешон:
не шлем блестит, а тазик, чтобы бриться.
Смеетесь, что не брит при этом он,
а ваше не в пуху ли рыльце?
Но истинно он рукоположён!
Так потряси ж копьем иль пикой бранной,
старик, дурная голова,
пришпорь одра, прими ушибы, раны,
и крахом докажи, что великаны —
лишь мельничные жернова,
жующие слова, слова, слова.
СПб., 2-я линия В. О.,
18 июня 2005
ТЕНЬ ИЛЛАЙНАВЕКА
Удар — и в цель!
Счет вроде вровень,
рот Зевса-стадиона в реве:
меж двух воздетых мачт
влетает удлиненный мяч.
Ну и прицел у паренька,
и — с твердым гаком!
На поле выбегать пора и зажигалкам
и, юноногим, руки воздымать
с блескучими сферолучами,
пуф-пафами, свои подки-
дывая пятки и носки,
и мы, где личики, где голые пупки,
уже не различаем.
Орем, орлы или орланы,
от пива и азарта в лошадь, в дупель пьяны:
— Давай-давай,
дави-дави, Иллайны
сине-оранжевые, словно этот штат:
в бою, шеломы сдвинув, мяч достать!
Но — стоп, стон труб
и взрывы саксофона, взбряки марша!
Враг — труп.
Победа, может статься, наша.
И в тот, ex machina,
момент
выходит Вождь
(умри, заткнись, аплодисмент,
даешь
лишь тишь, да бухи бубна,
да барабана дробь, нет — дрожь),
не дух, не человек —
Иллайнавек
пернатый, в замшевой пижаме,
сам босой…
Он скачет гордым клоуном, пожалуй,
восходит месяцем, а падает росой.
Зев стадион отверз, почти зверея;
противника — хоть ложкой ешь!
Но правильно ли это с точки зренья,
не переступлен ли рубеж?
А то как самозваные Иллайны,
торговцев и рабов сыны,
наследуют священные камланья
кровавой старины?
Нет, нет и нет!
Сморгнул как будто свет.
Теперь с такими же боритесь рьяно-бодро,
чтоб нараменники трещали,
чтобы бедра
с локтями склещились,
пускайте свечкой мяч…
Ваш Вождь уже исчез невосполнимо,
а потому проигран матч.
Удар — и мимо!
Шампейн,
Иллинойс,
январь 2005