К 130-летию ГЕОРГИЯ ИВАНОВА
АНДРЕЙ АРЬЕВ
От ямщика до первого поэта…
Явление письма
В появившемся через две недели после кончины Георгия Иванова его сборнике «1943—1958 Стихи» одно из стихотворений посвящено адресату печатаемого сегодня письма:
Т. Г. Терентьевой
А еще недавно было все что надо —
Липы и дорожки векового сада,
Там грустил Тургенев…
Было все, что надо,
Белые колонны, кабинет и зала —
Там грустил Тургенев…
И ему казалась
Жизнь стихотвореньем, музыкой, пастелью,
Где, не грея, светит мировая слава,
Где еще не скоро сменится метелью
Золотая осень крепостного права.
Стихотворение расположено вслед за «На юге Франции прекрасны…». По утверждению поэта — украшение его лирики. Печаталось оно и раньше — в первом номере журнала «Опыты» (Нью-Йорк, май 1953). Среди четырех, составивших в журнале цикл «Из стихов 1952 года», оно стояло последним (перед ним: «Все представляю в блаженном тумане я…», «На один восхитительный миг…», «Ветер с Невы. Леденеющий март…»). Об этом посвящении 13 апреля 1953 года Георгий Иванов, беспокоясь, напоминал редактировавшему (вместе с Романом Гринбергом) журнал Всеволоду Пастухову, приятелю поэта с петербургских времен: «Ты прислал мне листок с объявлением о выходе первой книжки „Опытов“. Выходит, что, как будто, я не получу обещанной корректуры! Если это так, то очень прошу, по крайней мере, поставить над моими стихами „Посв<ящается> Т. Г. Терентьевой“».[1]
По сравнению с публикацией в «Опытах» «А еще недавно было все что надо…» подверглось небольшой правке. Минимальной и продуманной. Состоянию Тургенева подыскивалось лучшее определение. В журнале вместо «грустил Тургенев» в третьей строчке было «читал Тургенев». Кроме того, изначально, в автографе, стояло «мечтал Тургенев».[2] Конечно, Тургеневу «грусть» более пристала, а повторное употребление слова «грустил» свидетельствует: самому поэту оно по душе, выделено как важное. И место «первого поэта» ему тоже не казалось чуждым. Само собой — в эмиграции на «мировую славу» надеяться не приходилось. Но о русской поэзии — почему бы и нет:
Сколько их еще до смерти —
Три или четыре дня?
Ну, а все-таки, поверьте,
Вспомните и вы меня.
1958 год. При жизни не напечатано, вошло в «Посмертные стихи» («В громе ваших барабанов…»).
Для «грусти» у Георгия Иванова просторы были неисчерпаемые: «В стадо золотых баранов / Не попал. Не угодил». Это он сознавал хорошо. В относительно ранних «Розах» (1930) читаем: «Как скучно и все же как хочется жить…» Но и тут, в окончательной редакции 1937 года, «скучно» переправлено на «грустно». И в этом же, итоговом, как предполагалось поэтом, сборнике «Отплытие на остров Цитеру», ностальгически повторяющем название первой книги 1912 года, через стихотворение поставлено: «Грустно друг. И тем еще грустнее, / Что надежды больше нет» («Грустно, друг. Все слаще, все нежнее…», 1926).
В печатающемся письме к Татьяне Георгиевне Терентьевой (1908—1986) поэт назвал стихотворение «А еще недавно было все что надо…» «крепостническим». Что адресата никак не смутило, и она предпочла, чтобы ей из четырех возможных посвящено было именно оно. Но, может быть, сам поэт решил поставить посвящение именно к этому стихотворению, что в смысловом плане важно. Ибо привлекательной, «тургеневской», «золотой осени крепостного права» здесь отдано очевидное предпочтение перед февральскими метелями 1917-го. Дело тут не в «крепостничестве» как таковом, а в том, что любая Россия до крушения царского строя кажется поэту из его не слишком прекрасного далека образованием более органичным, естественным, чем тот режим, что установился на его родине после революции.
Георгий Иванов, особенно в поздние годы, несомненно, был обуреваем ностальгией по былой России — чувство, драматически усиливаемое неприятием всего, что в ней творилось после 1917-го и закрывало путь обратно. Переживание, взрывавшее его сознание.
Ближайший его друг с 1913 года Георгий Адамович (с ним он тоже перманентно «расставался вечным расставанием») сказал о нем: «Я считаю его человеком с такой путаницей в голове, что на его суждения не стоит обращать внимания».[3] Однако ж «сумбур» Георгия Иванова весьма и весьма продуктивен. Без него ничего бы и не получилось. Из «сумбура» естественным образом рождалась творческая противоречивость, без которой искусство вообще невозможно. Свойственная поэту переимчивость тут же отвлекала его от образца, от копирования, влекла к преодолению его. Чем дальше, тем сильнее. «Сумбуром» его поздние стихи и порождены, и сами есть гармонизация «сумбура». Возникли из переживаний, посторонним непостижимых.
Подобный тип поэтов можно найти и в других культурах. Стихи Георгия Иванова могут быть «похожи» не только на образцы читанных им поэтов, но даже и на тех, чьи творения в глаза не видел. Например, на Готфрида Бенна.[4] И все-таки они в высшей степени оригинальны.
Тайна, которую Георгий Иванов знал, запечатлена в лучшем (он и сам так считал) из его переводов:
Быть может, прекрасно, когда звучат
Слова, в которых слышен разлад…
Это финал незавершенной английской поэмы «Кристабель» Сэмюэла Кольриджа — изданной отдельной книжкой, превосходно оформленной и иллюстрированной Дмитрием Митрохиным.[5] Дело именно в этом ивановском житейском слове «разлад». Потому что у английского поэта звучит более пышное «дикое слово» («wild word»). Оно акцентирует сладостное представление о любви и нежности, подобное «odi et amo» («ненавижу и люблю») Катулла. Или, говоря словами раннего Мандельштама, — о «радостном плаче».
Стихи у Георгия Иванова подразумевают несовместимость друг с другом всего сущего. В том числе собственного существа. И не в каком-то высшем, философском смысле, а в реальности. Георгий Иванов — это своего рода приватный Иннокентий Анненский с его ключевым словом «невозможно».
Поэзия Георгия Иванова вмещает в себя нечто большее, чем его собственная жизнь, с которой он совладать никак не мог. И не хотел. Тем более ни в грош не ставил чужие. Кроме тех, кому не повезло. Их он не отстранял. Восхищался же — единицами.
Вообще, рассматривая «творческий путь» поэта, вспоминаешь реплику Пушкина в письме к Вяземскому из михайловской ссылки о записках Байрона: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он и мал и мерзок — не так, как вы — иначе».[6]
Подойдет и суждение самого Георгия Иванова о Марине Цветаевой — с ней у него дружественные контакты не сложились вовсе: «Я не только литературно — заранее прощая все ее выверты, — люблю ее „всю“, но еще и „общественно“ она мне мила. Терпеть не могу ничего твердокаменного и принципиального по отношению к России. Ну, и „ошибалась“. Ну, и болталась, то к красным, то к белым. И получала плевки и от тех и от других. „А судьи кто?“».[7]
В частных беседах Георгий Иванов не церемонился, яда разливал предостаточно, писал, к примеру, 21 апреля 1949 года в Стокгольм о жизни в Париже: «Вот тут находятся Бунин и Алданов и недавно был Зайцев. „Верхи литературы“ так сказать. Уверяю Вас, что с любым первым встречным можно, при некоторой удаче, более любопытно поговорить, чем с этими людьми. Первый исправник, второй цивилизованный сахарозаводчик, третий семинарист».[8]
Литераторами, то есть «людьми искусства», он интересовался весьма своеобразно. В печатных своих очерках Георгий Иванов особых грубостей не позволял, был более саркастичен, чем зол. Над коллегами скорее посмеивался, чем осуждал. Как, например, в самом известном из подобных сочинений — под названием «Петербургские зимы». О них преимущественно идет речь в письме к Т. Г. Терентьевой. Эти очерки литературной жизни Петербурга—Петрограда печатались с 1925-го по весь 1926 год в парижской газете А. Ф. Керенского «Дни». То есть в газете бывшего «министра-председателя» Временного правительства. Во многом из них и родилось издание 1928 года. Встречаться поэт с «Верховным главнокомандующим» русской революции стал уже в Париже — и в редакции «Дней», и на «Воскресеньях» у Мережковских. Их позиции, как и Керенского, «монархическими» не назовешь. Так что, какие бы историософские суждения мы от Георгия Иванова ни слышали, они рождались у него «мгновением», впрочем, не сразу остановимым.
Оказывается, тот же Керенский способствовал и републикации «Петербургских зим» в Нью-Йорке, когда нелепые, априорно завистливо-злобные обвинения против Георгия Иванова в «коллаборантстве» и «черносотенстве» еще не совсем развеялись. Знакомому журналисту Александру Абрамовичу Полякову Георгий Иванов писал в 1947 году: «…я прожил всю войну в Биаррице, был выгнан друзьями немцами из собственной дачи и ограблен ими до нитки, обвинялся ими же в еврейск<ом> происх<ождении> за свой нос и дружбу с Керенским, и, конечно, после liberation, когда все местные гитлеровцы удрали или были посажены, спокойно жил в Биаррице же, пока отсутствие средств не заставило переехать в Париж…»[9] Кстати, в оккупированном Биаррице Георгий Иванов встречался большей частью не с деятелями культуры, а с собравшейся на юго-западном побережье Франции русской аристократией: великий князь Борис Владимирович, Гагарины, Голицыны, Нарышкины, Оболенские, Юсуповы и др. Керенский при оккупации Франции переселился в Нью-Йорк.
С кем бы Георгий Иванов ни общался, он был человеком культуры и нигде своих старорежимных взглядов печатно не выражал. Другое дело — устно. Вот, например, Вера Николаевна Бунина записывает разговор с поэтом 16 января 1948 года: «Я больше всего живу Россией, — больше, чем стихами. <…> Я монархист. Считаю начало ее гибели с Первой Думы».[10]
Но в конце концов и его прорывает. Чуть позже (февраль 1954) он признается Роману Гулю: «Что касается меня — то всю эмигрантскую жизнь я „принципиально“ играл в черносотенца и „довольно, больше не могу“. Тошнит. Готов на старости лет в левые эсеры записаться — только не быть „своим“ с этой безграмотной сволочью».[11]
«Левые эсеры» тут тоже не всуе помянуты. Идеологически близко к «левым эсерам» стоял в революцию Александр Блок. Да и «довольно, больше не могу» — цитата из стихотворения Блока «Поздней осенью из гавани…».
Оценки «Петербургских зим» современниками поразительно — и закономерно — не сходятся. Марк Алданов заключает: «…картина, данная в блестящей книге Г. В. Иванова, „исторически верна“»[12], Анна Ахматова отзывалась об этой «картине» с неизменным гневом: мол, заведомое вранье.
Все дело в том, что одни читатели, тем более современники, ищут в книге мемуарную достоверность, другие — художественную правду. Я на стороне последних. «Петербургские зимы» — книга, ради правды вымысла то и дело приносящая в жертву правду факта. Эффект ее прежде всего художественный, овеян запечатленным духом литературной жизни приневской столицы 1910-х годов, ветреными порывами «серебряного века».
И вот какая неосязаемая деталь в оценке книги Георгия Иванова важна. Ее заглавие дословно повторяет черновик автобиографии Александра Блока, о чем автор знать никак не мог: запись опубликована и после смерти Блока, и после смерти его собственной. Перечисляя «главные факторы творчества и жизни», Блок определил их в следующих словах: «женщины, петербургские зимы (курсив мой. — А.) и прекрасная природа Московской губернии».[13] Это важно в том смысле, что художественная интуиция Георгия Иванова блуждала на путях Блока. Блока, а не Гумилева. Все та же черта изначального «сумбура», в котором был все-таки свой лад. Как он существует и в безумии.
«У поэтов есть такой обычай — / В круг сойдясь, оплевывать друг друга…»[14] — сказано о стихотворцах XI—XII веков, даже не европейских. Но аллюзия очевидна. Для эмигрантских кругов особенно.
Глянем на упоминающегося в письме Владимира Вейдле, одного из выдающихся отечественных исследователей культуры и т. д., друга Владислава Ходасевича.
Георгия Иванова, дважды атаковавшего в это время Ходасевича[15], обсуждать здесь не приходится. На эпизоде 1928 года отношения между обоими поэтами прервались на шесть лет и по-настоящему уже не восстановились. Нас интересует сейчас Вейдле, решивший ударить по главному достижению Георгия Иванова той поры — сборнику «Розы», появившемуся на парижских прилавках в январе 1931 года. Отклик грянул тут же — в «Возрождении», где отдел критики вел как раз Ходасевич. Так что все ухищрения признанного исследователя оказались всего лишь дружеской услугой и раздражением.
Выпад на удивление — для такого умного и знающего критика — шаблонный. Да еще и спекулятивный. Георгий Иванов был причислен к поэтам,
«умеющим» писать стихи и в этом своем качестве, разумеется, проигрывающим тем, кто пишет стихи «своеобразно». Между прочим, точь-в-точь те же самые претензии, что бросил Георгий Иванов в статье 1928 года в адрес Ходасевича — тоже никак не дружественной…
Сопоставительный анализ сборников Бориса Поплавского, Антонина Ладинского и Георгия Иванова начинался у Вейдле так:
«Если расположить эти три книги стихов в порядке умения, проявленного их авторами, следовало бы начать со сборника Георгия Иванова. Но если, как это более справедливо, разместить их в порядке большего или меньшего своеобразия, сказавшейся в них поэтической манеры, то придется начать с Поплавского и его „Флагов“».[16]
Обмолвившись о «технической безукоризненности» стихов Георгия Иванова, связать ее с их органическим своеобразием критик никак не хочет. Никакой теоретический анализ ему и не нужен, ему нужно другое: убедить читателя, что стихи эти пусты, что всё в них — сплошная «внешность». К тому же заимствованная у Ходасевича, у Блока, у Ахматовой… Все приятное в этих стихах неистинно. Эта преднамеренная дискредитация опасна тем, что ходит вокруг да около правды о Георгии Иванове. И не у одного Вейдле.
Неприятие Владимира Вейдле носило у Георгия Иванова «чисто стилистический» характер, если воспользоваться формулой из парижского интервью Андрея Синявского по поводу его «расхождений с советской властью». И на самом деле, взглянув уже на первый абзац самой известной — и заслуженно известной — книги Вейдле «Умирание искусства», изданной по-французски и лишь затем по-русски (1937), убедишься, насколько путана и не слишком доходчива его вроде бы «простая» речь.[17] В случае прозаических переложений это изредка случается: перевод оказывается выше оригинала. Как сказано было о Москве 1812 года, «Пожар способствовал ей много к украшенью».
Но слаб литературный человек. Точнее говоря, гибок. Когда Вейдле признал литературное дарование Владимира Маркова, одного из двух всячески пестовавшихся Георгием Ивановым представителей второй, «военной» волны русской эмиграции, он тут же, забыв собственные литературные «принципы», воздал ему хвалу, откликнувшись в письме к Юрию Иваску от 1 мая 1957 года на его статью в «Опытах» (1956, кн. VII): «В этой книжке прекрасна статья Вейдле. Очень рад, что такой (по-настоящему) авторитетный критик, как он, отметил должным образом талант и ум В. Маркова».[18]
Все же и без этой похвалы Георгий Иванов не мог не признать: «Вейдле как-никак Вейдле».[19]
Помимо Владимира Маркова из появившихся после войны авторов большое внимание Георгий Иванов в последние годы жизни уделял историку и писателю Николаю Ульянову. В апреле 1952 года, прочитав в «Новом журнале» (1952. Кн. XXVIII. С. 261—272) его статью «Культура и эмиграция», Георгий Иванов писал М. М. Карповичу: «В высшей степени любопытен, по-моему, Ульянов. Откуда он взялся?»[20] В таких превосходных выражениях, как об Ульянове, он вообще мало о ком писал: «Статьи Ульянова, повторяю, поразительны. <…> Но <…> важно не то, что он утверждает, а то, как, каким голосом говорит. Та независимость мысли <…>, какая была — без преувеличений — у Чаадаева или К. Леонтьева. И это меня в нем всегда восхищает. А я не из любителей восхищаться, сами знаете. Это — т. е. Ульянов — проявление той самой великой России, о которой он тоскует и которую видит в Бунине».[21] Видимо, Ульянов внимание поэта очень ценил. Во всяком случае, на его надгробии университетского кладбища в Нью-Хейвене, Коннектикут, по его собственному желанию выгравированы строчки из Георгия Иванова:
…За пределами жизни и мира,
Все равно не расстанусь с тобой!
И Россия, как белая лира,
Над засыпанной снегом судьбой.[22]
В сущности, Георгий Иванов мог бы почти каждое свое утверждение поставить в кавычки (что он довольно часто и делал, подобно «крепостническому» творению). Поэтическая мысль его в поздние годы в любом сюжете ищет антитетичность, подразумевает нечто противное сказанному.
Добросовестный ученик Гумилева, прилежный посетитель Цеха поэтов всю жизнь всех выше ставил «невыразимые» откровения Блока.
Добавим включающее в правду Георгия Иванова еще одно противоречие: стихиями Блока он захвачен не был, призыв автора «Двенадцати» «слушать музыку революции» решительно не услышал. Об этом, кажется, первым сказал Борис Поплавский: «…речь идет не за и против народной воли, а за и против революции как музыки. В общем, революция была для Иванова чем-то антимузыкальным, то есть только явлением гнева. <…> За и против Блока — вот как надо было бы разделить эмиграцию. Иванов — против, я — за,
но Иванов — честный противник».[23]
Лишь через полвека Вейдле вынужден будет признаться, что не совсем был в оценке «Роз» прав. То есть сделал это тогда, когда ничего уже не нужно было ни Ходасевичу, ни автору «Роз». Но, наверное, нужно было себе самому, своей совести. Признание оказалось тоже немного странным: дескать, Георгий Иванов ценен тем, что продолжил дело Ходасевича. На самом деле не «продолжил», но «использовал». «Розы» же Вейдле принял все за те же «Сады». А «Сады» уж известно что… В отличие от «Роз»: «Звучит чудесно, и на грусти взошло пение этих стихов. Без нее они бы и не пели. Так, через десять лет, и весь сборник „Розы“ будет петь. Потому я его, однако, в 31-м году и недооценил: слишком в нем нашел то самое, чего и ждал. Приторной чуть-чуть показалась мне его сладость, подстроенной певучесть <…>. Если б вслушался поглубже…»[24] Скорее всего, уже и тогда вслушался. Иначе бы не написал о «грусти».
Не менее важно в публикуемом письме и упоминание Сергея Мельгунова, историка и политического деятеля, приговаривавшегося в большевистской Москве к расстрелу, автора первого системного исследования «Красный террор в России. 1918—1923» (Берлин, 1923; 1924). Георгий Иванов близко познакомился с ним в 1949 году, когда начал сотрудничать с парижским журналом «Возрождение», где Мельгунов до 1954-го был главным редактором. Поэт занял в журнале место заведующего литературным отделом. Отношения сложились взаимно бурными — оба, что называется, «не сошлись характерами». И что особенно пикантно — «политическими характерами». Хотя собственно «политических» стихов Георгий Иванов практически не писал и не публиковал. Однако после смерти Сталина сподобился: сугубо политический запал предложенных в журнал «Стансов» очевиден. По его собственным словам, частично строфы явились ему во сне! С ними он и намаялся:
Но Император сходит с трона,
Прощая все, со всем простясь,
И меркнет Русская корона
В февральскую скатившись грязь.
…Двухсотмиллионная Россия, —
«Рай пролетарского труда»,
Благоухает борода
У патриарха Алексия.
Эти «Стансы» Георгий Иванов хотел опубликовать, надеясь на твердую антибольшевистскую позицию Мельгунова. Уже после кончины Сергея Петровича он так рассказал об эпизоде с публикацией «Стансов» новому секретарю редакции И. К. Мартыновскому-Опишне: «…в свое время их <…> мне вернул Мельгунов, — только он желал, чтобы февральская (любезная его сердцу) грязь была заменена „октябрьской“, на что я не согласился. Такое уж невезучее стихотворение…»[25]
В 1950 году, в самый момент своего участия в наполнении «тетрадей» — так, ближе к «русскому стилю», самоопределялся журнал, — он утверждал в письме главному редактору нью-йоркского «Нового журнала» М. М. Карповичу: «Мое „Возрождение“ мне надоело до тошноты политической некультурностью в литературном смысле. <…> …поэзии я никогда не касаюсь, хотя могу писать более менее о чем хочу. И я думаю, излишне объяснять, почему стыдно как-то рассуждать о искусстве в соседстве с черт знает кем и с чем в прозе и в стихах, которые набирает, блюдя „завет Короленки“, наш С. П. Мельгунов. Я ему не раз в лицо говорил это в выражениях гораздо более решительных. Как с гуся вода».[26]
Теми же словами Георгий Иванов объяснил ситуацию постфактум, в письме к Юрию Иваску от 29 ноября 1952 года: «Вот я полтора года вел литературный отдел в мельгуновском „Возрождении“ — но почти не касался стихов: противно было — в соседстве с позорной рифмованной макулатурой, составлявшей там 90 %».[27]
Однако Мельгунов отстаивает совсем другую мотивацию прекращения работы поэта в «Возрождении». 1 августа 1950 года он пишет Алданову: «Вообще я решил с Ивановым расстаться — он не подходящий для меня обозреватель. Мне его жаль — он человек талантливый. Но в состоянии опьянения превращается в невозможного хама. К несчастью, имел неосторожность прочитать его книгу „Разложение атома“ (так! — А.) и пришел в ужас от его антиморальности, переходящей в садизм».[28]
Но и эта аттестация не помешала Мельгунову, как мы увидим по письму к Т. Г. Терентьевой, благодушно призвать поэта к новому сотрудничеству. Чем бы оно завершилось, неясно: 26 мая 1956 года Сергей Петрович скончался во Франции.
И тут же, при новом редакторе, князе С. С. Оболенском, Георгию Иванову поступает предложение вернуться. 28 июня 1956 года он пишет И. К. Мартыновскому-Опишне: «Очень рад, что Вы собираетесь поднять „Возрождение“ и искренно желаю успеха. Что касается до возможности моего сотрудничества в нем, я охотно бы возобновил его в том же виде, как при покойном Мельгунове».[29]
В виде залога серьезных намерений Георгий Иванов возвращает в журнал «Стансы». Однако на этот раз вмешался уже владелец «Возрождения» А. О. Гукасов. Теперь все упирается в строчку о «патриархе Алексии».
Ответственный секретарь, поставивший ивановские «Стансы» в ближайший номер, не учел, что журнал выйдет в апрельский (пасхальный) месяц. Поэт соглашается передвинуть «Стансы» в следующий и пишет Мартыновскому-Опишне 1 апреля 1957 года: «Скажите А. О. Гукасову: его довод не трогать этого патриарха мне понятен <…>. Но поэзия имеет свои законы: уродовать стихи заменой строчки многоточием мне крайне не хочется. К тому же я не сообразил, что такого рода „реторика нигилиста“ — не совсем уместна в пасхальной книжке. Вывод: будьте другом, уберите эти стихи (оба) вообще. <…> …это не каприз с моей стороны. В следующую книжку пришлю что-нибудь „о луне и звездах“» и дело с концом. <…> Как бы там не было: либо напечатайте с патриархом — либо (что меня вполне устроит) подождите до след<ующей> книжки».[30]
Много прямее и резче Георгий Иванов пишет об этом эпизоде Роману Гулю 23 сентября 1957 года: «Этот сукин кот засомневался — вдруг на него Патриарх обидится — он искренно считает, что „Возрождение“ в С.С.С.Р. кем-то читается и на кого-то „влияет“».[31]
«Стансы» вышли, как предполагалось, в «пасхальной» «литературной тетради». Только вместо строчки «У патриарха Алексия» стояло многоточие…
В упомянутом первом письме к Мартыновскому-Опишне, от 28 июня 1956 года, Георгий Иванов убеждал: «Я, как Вы вероятно знаете, вел одно время критические страницы, под общим подзаголовком „Литература и жизнь“. А. О. Гукасов одобрял мою работу. Мне пришлось ее прекратить по „несходству характеров“ с Мельгуновым. Получив по уходе Мельгунова приглашение Абр<ама> Осиповича возобновить сотрудничество[32] — я сейчас же откликнулся на него, но тут, с места в карьер, у меня произошло недоразумение с намечавшимся в качестве нов<ого> редактора г. Виттом».[33]
Он не только не мог ничего делать по состоянию здоровья, но и не хотел ничем иным, кроме сочинения стихов, себя утруждать… Скорее всего, поэтому не вернулся в журнал и с появлением в нем князя. Пожалуй, это его единственный и неизменный способ существования — ничего не делать, только писать стихи. В самый безнадежный период своей жизни Георгий Иванов заявлял о себе и жене: «Мы должны иметь возможность жить литературой, никакой другой малейшей возможности у нас нет (курсив мой. — А.)».[34]
На что при таком подходе было надеяться? Но именно тогда он написал самые оригинальные свои стихи. Опять же, это не кто иной, как Александр Блок, утверждал: «Чем хуже жить — тем лучше можно творить, а жизнь и профессия несовместимы».[35] Хоть бедность и не порок, но нищета, как утверждают у Достоевского, — порок. У Георгия Иванова поэзии настойчиво сопутствовала именно нищета, непрерывная трата усилий на добычу денег. Дело доходило до того, что из отелей приходилось исчезать, оставив вещи и не заплатив за жилье. Ну и скитание по разным «странноприимным домам», гостиничкам и квартирам знакомых, завершившееся пребыванием с женой в пансионате для апатридов (то есть людей без французского гражданства, которым за тридцать лет пребывания в стране поэт обзавестись не удосужился). Располагался пансионат «Босежур» на юге Франции, в Йере, где Георгий Иванов и провел последние три с половиной года жизни и где умер.
«Нищета» все же была относительной. То есть, несомненно, была, но Георгий Иванов вместе с Ириной Одоевцевой приспособились к ней со всей своей русской широтой. Помогали им выживать многие, какие-то доллары поэт получал из нью-йоркского «Нового журнала», где регулярно печатали его стихи… Бывали и суммы позначительнее. Вот, например, яркий эпизод. В начале 1949 года Ирина Одоевцева получает достаточно для них крупный гонорар за публикацию на французском ее романа «Оставь надежду навсегда» («Laisse toute espérance»). И что же? Уже в феврале 1949-го оба в Ницце, снимают апартаменты в отеле Escurial, где и живут на широкую ногу, ни о чем не заботясь. И совсем уж забавно: своего знакомого с дореволюционных времен, а теперь преподавателя в Стокгольме Сергея Риттенберга, человека, несомненно, более состоятельного, чем Ивановы, постоянно посылавшего поэту то посылки, то деньги, Георгий Иванов приглашает заехать в Ниццу, обещая в том же отеле снять для него апартаменты подешевле, чем их собственные![36]
И в следующем письме наставляет: «Самое умное взять Вам комнату с кухней, т. к. еда в ресторанах очень дорога и на Ваш шведский вкус препаршивая, и порции удивительно малы. Между тем здесь волшебный рынок <…>, и Вы сможете кормиться, как захотите, очень вкусно и несравненно дешево».
Советы все, безусловно, дельные. Особенно дальше. Как будто бедному родственнику, сообщается, какое помещение подешевле, сравнительно с тем, что снимают Ивановы: то, что с окнами во двор. У Ивановых же помещение хорошо обставленное, «с собственной ванной и кухня и балкон на солнце (это дорого <…>)»![37]
Далее заранее очевидное: после трех месяцев «райской жизни» возвращение в Париж без гроша. И вот последнее письмо стокгольмскому другу в конце июня 1949 года:
«Дорогой Сергей Александрович, Вас удивит и огорчит мое письмо. Все-таки, если есть какая-нибудь возможность, исполните мою просьбу. Не хочу говорить жалких слов. Но цепляюсь за Вас как за последнюю соломинку. Одолжите мне 200 крон на три месяца».[38]
«Нет ничего неизменного» — таково поэтическое кредо Георгия Иванова. Потому что в любом человеке есть «всё», и поэт выражает всякий раз нечто отличное от общепринятого, от закавыченного стандарта. Открывая, как ему во всяком случае кажется, нечто новое в себе самом. Тем самым и в картине мира, в ее палитре.
Сергей Тимофеевич Аксаков в письме к Тургеневу, зазывая его вернуться в Россию, превосходно разделил его возможности на две части. Каждый «благонамеренный человек», утверждал степенный покровитель славянофилов, должен быть «на своем месте», «не в качестве помещика (что также весьма недурно), а в качестве члена общества».[39] В качестве «члена общества», написав «Записки охотника», их автор определенно был на высоте. Но и взгрустнуть о «дворянских гнездах» ему тоже случалось «весьма недурно».
Восприятие Тургенева — вообще камень преткновения для русских литераторов. И в стихотворении, посвященном Т. Г. Терентьевой, он явился поэту совсем не случайно. Существенно же то, что относиться к нему поэт мог прямо противоположным образом на пространстве всего одного сочинения. В «Распад атома» вставлен такой эпизод: «Дантес убьет Пушкина, а Иван Сергеевич Тургенев вежливенько пожмет руку Дантесу и ничего, не отсохнет его рука».[40]
Но этой пренебрежительной фразой оценка автора пасквильного «Дыма» совсем не исчерпывается. «Распад атома» сам — «поэма в прозе», в чем его автор был уверен до конца дней. Досадовал только, что эпатажа «переложил».[41] А так — вполне «стихотворение в прозе». Написано оно как о «сиянии ложных чудес», так и «о единственном достоверном чуде — том неистребимом жела-нии чуда, которое живет в людях, несмотря ни на что».[42] «Омерзительная правда» может быть поверена «гармонией», и в ней различима «игра теней и света» — рефрен не только «Распада атома». Выражение взято из раннего стихотворения Георгия Иванова. Да и в более поздних, вошедших в «Розы» тоже есть: «Еще люблю игру теней и света» («Душа черства. И с каждым днем черствей…», 1925).
Не «достоевщина» с «розановщиной» в сердцевине ивановского «стихотворения в прозе», а именно Тургенев. Его перефразирует автор в приведенном монологе, его «Молитву»: «О чем бы ни молился человек — он молится о чуде».[43]
Наиболее чуткие современные поэты об этом не забывают: «А все же тургеневский низкий диван либеральный…»[44]
Слово «грусть» Георгий Иванов употреблял не столь часто, как слово «тоска», но в поздний, эмигрантский период как раз чаще. Так что «грусть», да еще специально повторенная дважды в стихотворении «А еще недавно было все что надо…», прежде всего связывает персонажа с автором. Настаивать на приоритете слова «тоска» в лексиконе поэта, как это принято у исследователей его поэзии, в том числе у автора этой публикации, нужно с большой оговоркой: в его ранней лирике, сравнительно с эмигрантской, да, оно встречается чаще, являясь прежде всего знаком поэтичности текста, чем выражением авторского состояния. В этом отношении молодой Георгий Иванов похож на любое из юных дарований: как же еще воспевать глубину своих чувств без тоски о невыразимом?
Взглянем поэтому на «красивого двадцатидвухлетнего» поэта с его «тоской» в «масляную» февраля 1917-го (начинается революция). Что она сулит поэту? Определенно — «тоску». Но с каким-то не слишком уместным переплясом:
И белой ночью северной
Найдет моя тоска
Любви листочек клеверный
В четыре лепестка.
(«Опять сияют масляной…»)
Однако на «Пасху» 1930-го, в успешные для Георгия Иванова — без всякой иронии — годы, «тоска» в его стихах обретает иные, апокалиптические черты:
Мертвый проснется в могиле,
Черная давит доска.
Что это? Что это? — Или
И воскресенье тоска?
Повторим по этому случаю излюбленную Георгием Ивановым фразу из Григория Ландау (была в ходу и у Ирины Одоевцевой, и у Зинаиды Гиппиус): «Если надо объяснять, то не надо объяснять».[45] В «Опытах» (1956. Кн. VII) Вейдле этой строчкой даже начал рецензию «О спорном и бесспорном» — о вышедшем в Издательстве им. Чехова «Избранном» В. В. Розанова.
Для тех, кто больше ценит в поэтике всяческие подсчеты, заметим: если брать только стихотворные книги Георгия Иванова, подготовленные в России, то слово «тоска» — и производные от него — встречается в них 33 раза, на парижский период приходится только 9. А в стихотворениях, не вошедших в книги, соответственно 42 и 16. То есть из 100 «тоскливых случаев» на эмиграцию приходится лишь 25! При этом общее количество стихотворений, написанных до и после эмиграции, приблизительно одинаково.
Вывод, я думаю, предопределен: то, что мы принимаем за экзистенциальный знак, является первоначально лишь литературной игрой. С «грустью» дело совсем другое: в эмигрантских сборниках она встречается более чем в два раза чаще, чем в отечественных: 28 к 12. И по этому, все же не очень гамбургскому счету предпочтительнее обозначает общий лирический вектор данной поэзии. В поздние годы Георгию Иванову свойственно даже «грустить ни о ком…» (показательно, что в стихотворении «Он спал, и Офелия снилась ему…» этот акцент перемещен в начало строки, чего не было в первопубликации «Русского сборника» (Париж, 1946): «мечтать ни о ком»).
Публикуемое письмо — это завершающая часть переписки Георгия Иванова, связанной с публикацией второго издания «Петербургских зим» в только что открывшемся нью-йоркском Издательстве им. Чехова — с некоторыми изменениями сравнительно с парижским изданием 1928 года.
Переписка хранится в Бахметевском архиве Нью-Йорка и издана Верой и Вадимом Крейдами[46] — без находящегося сейчас в коллекции В. М. Голубицкого (приносим ему благодарность за разрешение публикации) письма, хорошего постскриптума ко всей истории.
Первоначально Георгий Иванов обратился к главному редактору «Нового журнала» Михаилу Михайловичу Карповичу, с которым сложились деловые и доверительные отношения. В этом журнале с конца 1940 годов у Георгия Иванова регулярно печаталась бо`льшая и лучшая часть его лирики. И вот он пишет Карповичу в конце 1948 года: «Говорю откровенно — посылаю Вам стихи не оттого, что хочу их напечатать — мне все равно — но потому, что Н<овый> Ж<урнал> <…> посылает посылки. Я нахожусь в трагическом положении: мне нужна немедленная помощь».[47]
Самооценка у Георгия Иванова была очень высокая (оттого он и «унижался» не задумываясь). «…Я вправе сказать: моя поэзия есть реальная ценность и с каждым годом то, что этот Георгий Иванов производит, лучше и лучше. Если он проживет еще лет десять — есть все основания рассчитывать на то, что он оставит в русской поэзии очень значительный след», — такое письмо получает Карпович от поэта 19 апреля 1951 года. Но в этом же письме Георгий Иванов почти что умоляет: «…помогите мне, милый М. М., — не отворачивайтесь от осколка того же, что Вы сами. Мне еще можно помочь выкарабкаться…»[48]
Благодаря М. М. Карповичу и А. Ф. Керенскому в новом русскоязычном издательстве, открытом на американские деньги, и появилась книга Георгия Иванова. Карповичу он пишет по этому поводу: «…очень, очень, очень благодарю: эта мадам Александрова <…> купила мои „Зимы“ и прислала контракт на 500 долларов аванса. Мои „очень, очень, очень“ — не преувеличение, т. к. нет никакого сомнения в том, что только Ваше вмешательство, только и исключительно, привело к такому благополучному концу. Ни в жисть она бы у меня без этого книги не взяла. Между прочим, дура: кому нужны „Петербургские Зимы“, купят их десять человек. А если бы вместо этого издала бы томик моих стихов — распродала бы…»[49]
Уверенность Георгия Иванова понятна. Однако основана больше на самооценке, чем знании книжного рынка. Стихами перед этим он уже пытался Веру Александровну Александрову (1895—1966), директора Издательства им. Чехова, заинтересовать: «Я могу предложить Вам на выбор — либо том избранных стихотворений, либо в переработанном и дополненном виде мою книгу „Петербургские Зимы“…»[50] На предложение издать стихи Вера Александровна даже не ответила. Зато, как это, впрочем, всюду водится между редакторами, попросила изменить заглавие, сделать так, «чтобы в этом заглавии получило отражение время, т. е., скажем, „Последние зимы старого Петербурга“ или „Вечера ушедшего Петербурга“».[51] Георгий Иванов тут же согласился — настолько нужны были деньги. После войны страх бедности не то что преследовал его, он на него обрушился. Так что касательно заглавия ему пришлось отделаться расплывчатым обещанием «уточнить».[52] Уточнять, слава богу, не пришлось: вместо Александровой, преимущественно озабоченной «социальным» планом издаваемых на деньги американцев книг, за редактуру «Петербургских зим», к счастью, взялась ее помощница (associate editor) Татьяна Георгиевна Терентьева. Об Александровой же самому Георгию Иванову случалось говорить далеко не так лестно. Вспоминая о начале сотрудничества с Мельгуновым, он писал тому же Мартыновскому-Опишне: «Подзаголовок „Литература и Жизнь“ был мне навязан С. П. Мельгуновым. Потом я узнал, что под этим же заголовком чуть ли не четверть века прославляла советчину „наш общий друг“ мадам Александрова!»[53] Перед Издательством им. Чехова она много лет проработала в журнале «Социалистический вестник».
Татьяна Георгиевна оказалась человеком редкого душевного такта и сдержанности. Об этом не сразу можно составить представление, если прочитать переписку между нею и Георгием Ивановым периода работы над «Петербургскими зимами» и заочные реплики самого поэта на ее безымянный до поры счет. Но именно она оставила в небрежении советы Александровой по изменению заглавия книги. Видимо, поняла, насколько старое гармонирует с общим тоном книги.
Не удивимся, если связь с адресатом стихов из «Опытов» сначала имела формальный и чисто прагматический характер — сделать приятное малознакомому редактору.
«Польсти, польсти, Луиза», — любили переиначивать фразу Фердинанда из «Коварства и любви» Шиллера[54] и Георгий Иванов, и его жена, широко пользуясь ею в переписке с нужными людьми. Как это делается, поэт даже учил других своих конфидентов.[55]
Публикуемое сегодня письмо тем и отличается от предшествующей ему переписки, что рисует иной тип отношений, чем тот, что сложился с издательскими работниками в дни и месяцы, когда он добивался переиздания «Петербургских зим», а затем и романа Ирины Одоевцевой «Оставь надежду навсегда», уже изданного по-французски, по-английски и по-испански. Было за что бороться. За каждую книгу американское издательство платило 1500 долларов. По курсу 1952 года — очень значительная сумма. Для русских авторов из Европы — огромная. Для Ивановых, впавших в настоящую нищету, — тем более. При заключении контракта давался аванс 500 долларов.
Чем бы то ни было заниматься, кроме литературы, Георгий Иванов, как уже говорилось, не хотел принципиально.
Татьяна Георгиевна сильно расположила его к себе. И совершенно не случайно. Вела она себя и достойно и заботливо. И никак своих заслуг не выпячивала. Даже когда сама что-то публиковала — например, в том же первом номере «Опытов», где появились посвященные ей стихи, она напечатала со своей врезкой рассказ рано умершего эмигрантского писателя Ивана Савина (Саволайнена). Ни из переписки с Георгием Ивановым, ни даже на страницах журнала об этом не узнаешь. Можно, правда, догадаться, что под инициалами вступительной заметки к публикации Савина «Т. Т.» скрывается Татьяна Терентьева.
Ну и что еще может лучше характеризовать саму Татьяну Георгиевну, чем ее прекрасные отношения с таким достойнейшим человеком, как протопресвитер Александр Шмеман? В его «Дневниках» есть несколько записей, к ней относящихся, особенно к ее «ужинам»: «Вечером ужин у Тани Терентьевой <…>. Необыкновенно дружно и хорошо» (24 февраля 1975). И говоря об Америке, он вспоминает «ужины у Терентьевых».[56]
И вот финал. 16 марта 1958 года, время, когда Георгий Иванов уже явно и неизлечимо болен. Одоевцева пишет Гулю: «Жорж просит <…> не забыть поставить посвящение Т. Г. Терентьевой на стихо о Тургеневе — „А еще недавно было все что надо…“».[57]
ПИСЬМО ГЕОРГИЯ ИВАНОВА[1]
<Начало 1953>
5, av. Charles de Gaule
Montmorency (S et O)[2]
Дорогая Татьяна Георгиевна!
Я очень рад, что получил Ваше согласие, на посвящение Вам стихов. Дело в том, что они будут напечатаны в первой книжке «Опытов»[3] и я, не получая от Вас ответа, не знал как быть. И т<ак> к<ак> книжка эта должна скоро выйти, решил поступить по соломоновски — посвятить Вам все четыре стихотворения, которые будут там. Сомневался, м<ожет> б<ыть,> «крепостническое» стихотворение будет Вам неприятно. Почему я посвящаю Вам стихи? Потому что Вы — простите за фамильярность — «душка». И в официальных письмах есть оттенки, которые не обманывают. И Ваше долгое молчание мне тоже совершенно понятно — Вы очень хотели устроить мне Мюнхен[4] и видя, что не устраивается, портили себе кровь из-за меня. Это напрасно. Я Вам все равно одинаково благодарен. Что же касается Мюнхена, то — отвечаю на Ваши вопросы — 1) Я нисколько не «напуган» рассказами Ульянова[5] и, если будет возможность, не премину ею воспользоваться, т<о> е<сть> прийму (так! — А.) контракт на 3 месяца и поеду.[6] 2) Сомневаюсь, чтобы пока там сидит Вейдле[7], меня бы туда пустили: он лично терпеть не может меня — я его много «обижал» в печати в свое время. Его достоинства знатока искусства я искренне уважаю, но пишет он по-русски, по моему, «как чухонец» — это я и высказывал не раз… В. Ульянова[8] я видел, он очень и очень мне понравился, в отличие от иных Ди-Пи.[9] Вы должно быть знаете, что он уехал в Канаду. Лично я очень жалею, что такой талантливый и метафизически честный человек отказался от заведования радио. Это какой-то рок — все благие начинания американцев в области антисоветской агитации попадают в «не те» руки.
3) С Мельгуновым[10] pour le moment* у меня наилучшие отношения. До недавнего времени они были прерваны из-за его адского характера. Это типичный «Сумбур Паша».[11] Сегодня то, завра сё. Я ведь года полтора вел у него критический отдел и, хотя это был заработок, должен был бросить. Недавно он написал мне дружеское письмо, с просьбой возобновить это. Между прочим — по его поручению прошу Чех<овское> Изд<ательство> прислать на мое имя книги, о которых я напишу отзыв. Список прилагаю ниже.[12] Но если хотите, чтобы отзывы были помещены в ближайшей книжке, т<о> е<есть> той, что после мая — распорядитесь, чтобы прислали сейчас же по par avion** — на мой адрес.
И так — для Вашего сведения Мельгунов сейчас меня поддержит. Он говорил мне как раз, что там ищут — и не могут найти — редактора для газеты. И что он говорил обо мне, но встретил возражение, что я не гожусь, т<ак> к<ак> я монархист. Если бы Вам встретилась надобность, Вы можете, кому надо, с полным основанием указать, что — как писатель — я никакого монархизма нигде не демонстрировал и сотрудничал исключительно в «либерально-демократической» прессе «Посл<едних> нов<остях>» или «Совр<еменных> Записках»[13], а не у Гукасова[14] или Петра Струве[15]. Так что — это и есть «чтение в моем сердце»… Или <ворожить (?)> по-дамски.
Будьте милой, дорогая Татьяна Георгиевна, напишите нам по возможности скоро и, главное, более менее точно, когда ждать контракта Одоевцевой. Знаю, что надоедаю Вам — но судите сами, как тягостно месяца два ждать. Вы (и до Вас А. Ф. Керенский[16]) писали, что контракт будет заключен в конце мая. В Вашем последнем — таком милом письме — стоит «при первой же, самой первой, возможности»[17]… Мы же все рас<с>читали и подогнали именно к концу мая. Вот Вы спрашиваете болен ли я. Я болен, но начинаю поправляться понемногу. И исключительно благодаря деньгам за «Пет<ербургские> зимы». Но поправка эта стоила и стоит сумасшедших денег. И я еще так паршив — что написал вот для того же Мельгунова в знак примирения статью о Петербурге[18] и едва не помер от запрещенного мне еще надолго усилия… Единственное, что я могу делать это стихи.[19] Они сочиняются сами. Вы пишете, когда Вас читают. Чувствую, что Вы все еще идете вверх и вверх. Возможно. Но Вы прибавляете к этому «значит все хорошо». О, нет — ничего хорошего в этом не вижу: «Хороша честь, когда нечего есть».[20]
И. В. сердечно Вам кланяется. Пожалуйста, берегите ее рукопись — это единственный экземпляр.
Целую Ваши милые руки.
Ваш
Г. И.
Для отзыва.[21]
1. Боголепов.[22]
2. Вейдле.[23]
3. Гуль.[24]
4. Неизд. Гумилев.[25]
5. Елагин.[26]
6. Иванов-Разумник.[27]
7. Пет<ербургские> Зим<ы> (т. к. свои розданы и в Возрождение не прислано).
8. Криптон.[28]
9. Лосский.[29]
10. Марков.[30]
11. Терапиано.[31]
11. Тютчев.[32]
12. Федотов.[33]
Par avion — на мой адрес<.>
Атосса и Яновский у меня есть.[34]
Комментарии к письму:
* В данный момент (фр.).
** Авиапочта (фр.).
1. В публикации сохранены особенности авторской орфографии и пунктуации.
2. С 1951 по начало 1954 — с короткими перерывами — Г. И. с женой Ириной Одоевцевой жили в «Русском доме» (пансионат для эмигрантов) городка Монморанси, к северу от Парижа, на авеню Шарля де Голля, 5. S et O (Seine et Oise) — департамент Сена и Уаза.
3. «Опыты» — издававшийся в Нью-Йорке с 1953 по 1958 М. Э. Цетлиной первый после войны чисто литературный журнал русской эмиграции. Редакторами были Р. Н. Гринберг и В. Л. Пастухов, с 4-й книжки — Ю. П. Иваск. Всего вышло 9 номеров, после чего издание прекратилось из-за конфликта Иваска с Цетлиной. Первая книжка «Опытов» появилась в середине мая 1953.
4. Мюнхен (ФРГ) стал организованным в Европе американским конгрессом и ЦРУ центром идеологически окрашенной информации, направленной преимущественно на СССР. Т. Г. Терентьева хотела помочь устроить там заработки Г. И.
5. Николай Иванович Ульянов (1904—1985) — историк, эссеист, прозаик. В 1927 окончил историко-филологический факультет Ленинградского университета, профессор ЛИФЛИ, в 1936 арестован, в 1941 освобожден, во время войны попал в плен, отправлен в Германию, в 1947
уехал в Марокко, в 1953 переехал в Канаду, затем в США, преподавал историю России в Йельском университете. Что касается «рассказов» Ульянова, то, очевидно, имеются в виду его устные рассказы об отношениях между русскими служащими и авторами созданного американцами в Мюнхене (1953) «Радио Освобождение», где Ульянов проработал в начале 1953 три месяца. С 1959 — «Радио Свобода».
6. Речь идет о русскоязычной газете «За свободу» («орган Российского народного движения»), издававшейся в 1951—1953 в Мюнхене под ред. Евгения Кумминга (1899—1980), поэта и журналиста, в 1953 перешедшего на «Радио Освобождение». Возможно, предполагалось, что его место займет Г. И. Но в том же году газета прекратила существование.
7. Владимир Васильевич Вейдле (1895—1979) — историк и теоретик искусства, с 1924 в эмиграции, с 1925 по 1952 работал на кафедре истории христианского искусства и истории Западной церкви Богословского института в Париже, участник «Зеленой лампы». В 1952 стал руководителем программ Русской службы «Радио Освобождение».
8. Очевидная описка: Н. И. Ульянов спутан с В. И. Лениным (Ульяновым).
9. Ди-Пи (D. P., также DP) — аббревиатура от англ. displaced persons («перемещенные лица») — официальный термин для лиц всех стран, оказавшихся вне мест проживания в результате войн или тиранических условий существования в собственных странах. Г. И. употребляет этот термин в более узком смысле, имея в виду пленных и отправленных на работу в Германию жителей СССР, эмиграцию второй волны.
10. Сергей Петрович Мельгунов (1879/1880—1956) — историк, политический деятель, в 1917 начал издавать «Материалы по истории общественного и революционного движения в России», выпустил сборник документов Московского охранного отделения «Большевики». После ареста в феврале 1920 был в августе приговорен к расстрелу решением Верховного революционного трибунала ВЦИК, замененному тюремным заключением на 10 лет. В феврале 1921 освобожден, затем 3 июня 1922 снова арестован и снова освобожден 3 августа 1922. Осенью отпущен за границу.
11. В литературно-художественном альманахе «Кузница» (Л., 1930) была опубликована глава «Сумбур-паша» из повести Михаила Зуева-Ордынца (1990—1967) «Богов завод». Писатель-фантаст, писавший на исторические сюжеты, окончил Ленинградский институт истории искусств, в 1937 арестован, получил 10 лет, вышел на свободу и реабилитирован только в 1956.
12. См. приложение к письму «Для отзыва».
13. «Последние новости» — главная довоенная газета русской эмиграции (1920—1940), издававшаяся в Париже П. Н. Милюковым; «Современные записки» — ведущий довоенный журнал русской эмиграции (1920—1940), издаваемый эсерами Н. Д. Авксентьевым, М. В. Вишняком, А. И. Гуковским (ум. в 1925), В. В. Рудневым и И. И. Фондаминским.
14. Абрам Осипович Гукасов (наст. фамилия Гукасянц; 1872—1969) — промышленник, с 1899 жил преимущественно за границей. Создатель и владелец парижской газеты «Возрождение» (1925—1940), после войны стала «литературными тетрадями», то есть журналом (1949—1974).
15. Петр Бернгардович Струве (1870—1944) — общественно-политический деятель, экономист, в 1906—1918 редактор петербургского журнала «Русская мысль», с 1920 в эмиграции, где в 1921 возобновил издание «Русской мысли» (София, Прага, Париж). Первый редактор «Возрождения» (1925—1927); в 1928—1940 — профессор Русского научного института в Белграде, арестован нацистами, освобожден, умер в Париже.
16. Александр Федорович Керенский (1881—11 июня 1970) — один из видных деятелей русской революции 1917, возглавлял Временное правительство России как министр-председатель с июля по ноябрь 1917. Член партии эсеров. После большевистского вооруженного переворота снял с себя все полномочия и эмигрировал в июле 1918.
17. «Переписка Георгия Иванова» таких слов не содержит. Но есть схожие. 4 февраля 1953 она пишет Г. И.: «В контракте указано, что следующие 500 долл. Вы получите 15 марта. Я понимаю, что это Вас не устраивает и сделаю все, чтобы ускорить получение Вами денег. <…> Поверьте, что это не от меня зависит и все, что я могу делать — это просить их (администрацию. — А.) о любезности. Очень меня беспокоит, что Ваша поездка на юг из-за этого откладывается. Повторяю, что буду делать все, что могу, чтобы ускорить получение аванса. О книге Одоевцевой мы тоже не забыли и при первой возможности постараемся ее провести» (С. 166). Роман «Оставь надежду навсегда» вышел в Издательстве им. Чехова в 1955.
18. Закат над Петербургом // Возрождение. 1953. № 27. С. 178—189. Одоевцева утверждала, что эссе за мужа написано ею. Это сомнительно, скорее всего, Г. И. большей частью диктовал его ей, не в силах больным работать за столом. Историософия и «упоминательная клавиатура» в эссе типично ивановские.
19. Слово в слово в то же время (10. I. 1953) Г. И. писал М. М. Карповичу: «Единственное, что я еще могу делать — это писать стихи» (Переписка Георгия Иванова. С. 187).
20. Бродячая пословица, у В. И. Даля: «Что и честь, коли нечего есть?»
21. Все книги — нью-йоркского Издательства им. Чехова, существовавшего с 1951 по 1956. Список означает, что они предназначались редакции журнала «Возрождение», а не лично для отзывов Георгия Иванова.
22. Боголепов А. Русская лирика от Жуковского до Бунина. Избранные стихотворения. 1952.
23. Вейдле В. Вечерний день. 1952.
24. Гуль Р. Конь рыжий. 1952. Из всего списка печатно Г. И. откликнулся только на эту книгу: Новый журнал. 1954. Кн. 34. С. 304—306.
25. Неизданный Гумилев / Под ред. Г. П. Струве. 1952.
26. Елагин Е. По дороге оттуда. 1953. О Елагине Г. И. писал раньше в статье «Поэзия и поэты» (Возрождение. 1950. № 10. С. 179—182). Статья посвящена поэтам, появившимся во время войны, из так называемых Ди-Пи: «Двое из них — Д. Кленовский и И. Елагин — быстро и по заслугам завоевали себе в эмиграции имя». К этим двоим Г. И. присоединил еще Николая Моршена.
27. Иванов-Разумник Р. В. Тюрьмы и ссылки. 1953. Одним из первых, с кем Иванов-Разумник, отправленный из Гатчины оккупантами в лагерь для перемещенных лиц в Конице (Konitz), установил в Европе письменные отношения, был написавший ему из Биаррица Г. И.
28. Криптон К. Осада Ленинграда. 1952. Автор — Константин Георгиевич Молодецкий (1902—199?), ленинградский ученый, исследователь Арктики и Антарктики. В 1942 эвакуирован из Ленинграда, оказался на Западе, печатал частично эти записки очевидца начала блокады в газете «Русская жизнь» (Сан-Франциско). Псевдоним обозначает «газ без цвета, вкуса и запаха»; в то же время «крипта» (др.-греч. κρυπτή) — «крытый подземный ход, тайник»; но, скорее всего, это «криптоним», то есть, как сообщает «Википедия», «подпись под произведением вместо имени автора, не предполагающая возможности отождествить ее с тем или иным конкретным лицом».
29. Лосский Н. О. Достоевский и его христианское миропонимание. 1953.
30. Приглушенные голоса. Поэзия за железным занавесом: [Антология] / Под ред. В. Маркова. 1952.
31. Терапиано Ю. К. Встречи. 1953.
32. № 11 дважды повторен у Г. И. Тютчев Ф. И. Избранные стихотворения / Вступит. ст. В. В. Тютчева. 1952. О Тютчеве, одном из любимых поэтов, Г. И. упоминал неоднократно, в том числе в стихах: «А мы — Леонтьева и Тютчева / Сумбурные ученики…» («Свободен путь под Фермопилами…» (1957, написано в 1955).
33. Федотов Г. П. Новый град. 1952.
34. «Атосса» — исторический роман Н. Ульянова (1952). «Портативное бессмертие» (1953) — романного типа книга В. Яновского, по мнению автора, лучшая его проза.
1. Цит. по: Янгиров Р. Пример тавтологии // Диаспора VII. Париж—СПб., 2005. С. 609.
2. Library of Congress. Washington. Vozdushnye Puti Сollection. Box 1.
3. «Не скрывайте от меня Вашего настоящего мнения…»: Переписка Г. В. Адамовича с М. А. Алдановым (1944—1957) / Предисл., подг. текста и коммент. О. А. Коростелева // Ежегодник Дома русского зарубежья имени А. Солженицына. М., 2011. С. 302.
4. См. блистательный сравнительный анализ в статье: Микушевич В. Где только розы и свет… Мелодия небытия у Георгия Иванова и Готфрида Бенна // Георгий Владимирович Иванов. Исследования и материалы. М., 2011. С. 251—260.
5. Кольридж. Кристабель / Перевод Георгия Иванова, рисунки Д. Митрохина. [Берлин], 1923. С. 54.
6. Пушкин А. С. Полное собрание сочинений. В 16 т. Т. 13: Переписка. 1815—1827. [Л.], 1937. С. 244.
7. Письмо к Р. Гулю от 16 марта 1954 / Публ., сост., коммент. А. Ю. Арьева и С. Гуаньелли // Иванов Г., Одоевцева И., Гуль Р. Тройственный союз (Переписка 1953—1958 годов) СПб., 2010. С. 79. В дальнейшем — Тройственный союз. (Закавычена реплика из «Горя от ума», слова Чацкого.)
8. Иванов Г. Письма к Сергею Риттенбергу / Публ. М. Юнггрена // Звезда. 2021. № 11. С. 166.
9. Переписка Георгия Иванова / Публ. Веры и Вадима Крейдов // Новый журнал. Нью-Йорк. 1996. Кн. 203—204. С. 141. Цит. по ксерокопии оригинала.
10. Слова Г. И. в записи В. Н. Буниной от 16 января 1948 // Устами Буниных. В 3 т. / Сост. М. Грин. Т. 3. Франкфурт-на-Майне, 1982. С. 187.
11. Тройственный союз. С. 72.
12. Алданов М. Георгий Иванов. Петербургские зимы [Рецензия] // Современные записки. 1928. Кн. XXXVII. С. 527.
13. Блок А. (Краткая автобиография) // Блок А. Собрание сочинений. В 8 т. Т. 7. М.—Л., 1963. С. 432.
14. Начало стихотворения Дмитрия Кедрина «Кофейня» (1936).
15. См. его статьи «В защиту Ходасевича» (Последние новости. Париж. 1928. 8 марта) и «К юбилею Ходасевича. Привет читателя» (Числа. Париж. 1930. № 2). Последняя статья под псевдонимом А. Кондратьев вызвала еще больший скандал, чем первая: заявленный псевдоним полностью совпал с инициалом и фамилией реально существующего писателя, известного и Ходасевичу и Г. И. еще по России, а в 1930-е жившего в Польше, о чем Г. И. мог и не знать. Но все равно — со всех сторон — поступок неоправданно дерзкий.
16. Вейдле В. Три сборника стихов (Борис Поплавский «Флаги», Ант. Ладинский «Черное и голубое», Георгий Иванов «Розы») // Возрождение. 1931. 12 марта. С. 4.
17. В этом легко убедиться, на залезая ни в какие спецхраны: сравнительно недавно «Умирание искусства» переиздано у нас (СПб.: Axioma, 1996. 3300 экз.).
18. Иванов Г. Шестнадцать писем к Юрию Иваску // Вопросы литературы. 2008. № 6. Ноябрь—декабрь. С. 296.
19. Письмо к Р. Гулю от 20 апреля 1956 // Тройственный союз. С. 355.
20. Переписка Георгия Иванова. С. 183.
21. Письмо к Р. Гулю от 10 мая 1954 // Тройственный союз. С. 89.
22. Для простоты и доходчивого благозвучия эпитафии после первой строки вторая пропущена («В пропастях ледяного эфира»), что делает строфу из стихотворения «Это звон бубенцов издалека…» более привычным четверостишием.
23. Поплавский Б. Доклад о книге Георгия Иванова «Петербургские зимы» // Поплавский Б. Неизданное / Сост. и коммент. А. Богословского и Е. Менегальдо. М., 1996. С. 254—255.
24. Вейдле В. Георгий Иванов // Континент. 1977. № 11. С. 362.
25. Цит. по: Иванов Г. Письма к И. К. Мартыновскому-Опишне // Георгий Владимирович Иванов. Исследования и материалы. М., 2011. С. 318.
26. Переписка Георгия Иванова. С. 172.
27. Иванов Г. Шестнадцать писем к Юрию Иваску. С. 286.
28. Печатается по: The Columbia University Rare Book and Manuscript Library. Благодарю Г. Б. Глушанок за предоставление этого фрагмента.
29. Иванов Г. Письма к И. К. Мартыновскому-Опишне. С. 307.
30. Там же. С. 317—318.
31. Письмо к Р. Гулю от 23 сентября 1957 // Тройственный союз. С. 466.
32. Судя по письму, предложение поступило от самого Мельгунова. Правда, уже больного.
33. Иванов Г. Письма к И. К. Мартыновскому-Опишне. С. 307.
34. Письмо к М. А. Алданову от 9 февраля 1948 // Минувшее. Вып. 21. М.—СПб., 1997. С. 496.
35. Блок А. Письмо к матери от 29 октября 1907 // Блок А. Собрание сочинений. В 8 т. Т. 8. М.—Л. 1963. С. 217.
36. См.: Письмо к С. А. Риттенбергу, конец февраля — начало марта 1949 // Иванов Г. Письма к Сергею Риттенбергу. С. 162.
37. Там же. С. 163—164.
38. Там же. С. 167.
39. Переписка И. С. Тургенева. В 2 т. М., 1986. Т. 1. С. 346.
40. Иванов Г. Распад атома. Париж, 1938. С. 77.
41. Тройственный союз. С. 223. «Эпатажа, пожалуй, немножко переложил», — пишет Г. И. о «Распаде атома», увы, постфактум, в 1953.
42. Иванов Г. Распад атома. С. 13.
43. Тургенев И. Полное собрание сочинений и писем. В 28 т. Т. 13. М.—Л., 1967. С. 197.
44. Кушнер А. Живая изгородь. Л., 1988. С. 82. Начало стихотворения.
45. Ландау Г. Эпиграфы. Берлин, 1927. С. 66. Ландау выразился чуть иначе: «Если близкому человеку надо объяснять, то — не надо объяснять». Поэт это выражение, как и другие современники Ландау, постоянно употреблял в приведенной нами редакции.
46. Переписка Георгия Иванова.
47. Переписка Георгия Иванова. С. 171.
48. Там же. С. 174, 175.
49. Там же. С. 182.
50. Там же. С. 151.
51. Там же. С. 158.
52. Там же.
53. Иванов Г. Письма к И. К. Мартыновскому-Опишне. С. 308.
54. Возможно также, что это контаминация реплик и из Шиллера, у которого Фердинанд фон Вальтер умоляет свою юную возлюбленную Луизу Миллер, чтобы она отреклась от письма, порочащего ее имя и ею подписанного: «Ну, солги, Луиза, ну солги!», и из «Села Степанчикова и его обитателей» Достоевского (своего рода девиз Ежевикина: «Польсти, польсти!»).
55. См., например, его письмо к С. И. Аничковой (Таубе) в: Переписка Георгия Иванова. С. 139—140.
56. Шмеман А., прот. Дневники: 1973—1983. М., 2017. С, 159, 574.
57. Тройственный союз. С. 521. «Стихо» — то есть «стихотворение», профессиональный жаргон, принятый участниками переписки.