Горизонты науки
СТАНИСЛАВ ЯРЖЕМБОВСКИЙ
Библейскими тропами
Заметки о языке Библии
Когда истинное слово Господне
ложно по букве, оно верно по духу.
Паскаль
Для библейских текстов характерен двоякий язык. В первую очередь это язык прямых указаний: делай то-то и не делай того-то. Наибольшее впечатление производит язык запретов, и это не случайно: язык запретов универсален, в частности именно на нем записаны все так называемые законы природы, которые самым решительным образом запрещают все, кроме чего-то конкретного. Например, закон инерции запрещает свободной материальной точке двигаться иначе как прямолинейно и равномерно. Библейская (как, впрочем, всякая религиозная) система табу отражает всеобщий мировой закон дискретности возможных реализованных состояний в мире: вопреки Гегелю, далеко не все «разумное» (логически мыслимое) может отлиться в реально существующее.
Применительно к человеку запрещающий язык божественных предписаний уместен в критической ситуации, когда нужно безотлагательно действовать, для раздумий и осмыслений нет времени. Однако в долговременной перспективе эффективнее более гибкий язык метафор и иносказаний-притч, которые напрямую ничего не запрещают и ничего не навязывают, оставляя человека в недоумении — в расчете на то, что, мысленно возвращаясь к той или иной притче, он по мере просветления сможет в конце концов догадаться о смысле сказанного.
«Сколько ни будет развиваться человеческий дух, ему никогда не превзойти той высоты нравственной культуры, которая светит и сияет в Евангелии», — восхищался Гёте. Что ж, легко хвалить и одобрять Евангелие, если смотреть на него, как это делал Гёте, извне — как на великолепное создание человеческого духа. Но совсем иное чувство возникает, когда осмелишься принять это самое Евангелие в качестве руководства к действию. Это чувство хорошо выразил Честертон: «Простые слова Евангелия тяжелы, как жернова, и тот, кто может читать их просто, чувствует, что на него свалился камень». Да, Евангелие светит и сияет, притягивая к себе нравственной силой, но ведь одновременно и ужасает разверзающейся метафизической глубиной, ибо с кровью отрывает от всего, к чему мы привыкли за свою жизнь, к чему приучены всей гуманистической культурой.
Говоря о библейских заповедях, нельзя забывать, к кому они обращены. В Ветхом Завете все они обращены исключительно к ближним: не убий лишь своего ближнего, тогда как чужого, угрожающего твоей жизни или жизни твоих ближних, убить можно, а при необходимости даже нужно. В Новом Завете различие между своим и чужим снято, но остается различие между человеком как сыном божьим и человеком как членом общества. Если Бог прощает человека как своего сына, это еще не означает, что и общество обязано его простить. Что стало бы, если бы первый пункт воинского устава гласил: «Не убий», а главным принципом правосудия было бы: «Не судите, да не судимы будете»? Лев Толстой однажды возмутился грубостью, с которой солдат отгонял нищего: «Как тебе не стыдно, ты Евангелие-то читал?» На что получил в ответ: «А ты устав караульной службы читал?»
В отличие от философских трактатов Библия — это прежде всего живое повествование, насыщенное персонажами и событиями. Но все эти персонажи и события лишь канва, святость Писания не в точности изложения тех или иных исторических событий, а в идеях, которые этими событиями передаются. Это в равной мере относится к обоим Заветам: к Ветхому в качестве величественной саги — истории еврейского народа, и к Новому — житию одного человека по имени Иисус Христос. Жизнеописание Иисуса — это своего рода роман с захватывающей фабулой и поучительными вставными новеллами — притчами. Невозможно не восхищаться и не вдохновляться сюжетом восхождения Иисуса к вершинам духовного Сиона — от волшебной рождественской сказки через чреду побед до предательства и страшной крестной смерти, с неожиданным фантастическим эпилогом — триумфальным Воскресением из мертвых. Однако «имеющие уши» не могут не обратить внимания и на вставные новеллы — притчи, в которых каждый раз по-новому проигрывается один и тот же мотив: объясняется, что такое Царство Небесное.
Эти вставные новеллы насквозь метафоричны. Метафора означает перенос или перевод, и сам по себе такой перевод похож на обратную сторону вытканного на ковре узора. Чтобы восстановить первоначальный смысл «переведенной» мысли, приходится снова и снова домысливать предполагаемый узор, основываясь на несовершенном его отображении на обратной стороне языкового ковра. Это в буквальном смысле «обратная» задача, решение которой возможно лишь в том случае, если вкладывать в слова сакральных текстов не прямой, а переносный смысл.
Слова как лексические единицы имеют тенденцию менять смысл, равно как и смыслы меняют выражающие их слова, так что на слова следует опираться с осторожностью. Особенно с учетом того, что язык способен давать имена тому, чего вообще не существует, вызывая тем самым призраки небытия, претендующие на то, что они представляют собой нечто, тогда как на самом деле они не представляют собой ничего. Именно поэтому логически безукоризненная «буква» способна убить, тогда как образная интерпретация позволяет оживить изжившее себя логическое определение. Язык иносказаний лучше соответствует внутреннему строю человека, поскольку он отражает бытие в полном его объеме, включая эстетическую и моральную составляющие, а не только отвердевшую логическую его форму.
Это вызвано тем, что всякое отдельное слово условно, собственных значений у слов нет. Естественная образность обыденного языка с течением времени ослабевает, слова от употребления «ветшают, как платье» (Маяковский). Слово из конкретного становится абстрактным, живой образ окаменевает отвлеченным знаком, так что язык инстинктивно стремится напоить усохшую смоковницу абстрактного понятия живой водой реальности. Для этого и нужны тропы — не как протоптанные «пути-дороги», а как свежие языковые формы, позволяющие восстановить чувственную сторону слова.
Важнейший из тропов — метафора, помимо нее к тропам относятся метонимия, гипербола, эвфемизм, перифраз, аллегория, ирония и др. Метафора и образ позволяют вставить высказывание в контекст круга идей каждого конкретного человека, и лишь этот общий его контекст позволяет раскрыть содержание высказывания. Слушающий понимает смысл речи, если он понимает, что именно побудило говорящего использовать те или иные слова и как они соотносятся с обозначаемыми ими идеями. «Мысль изреченная» — выраженная (и искаженная) словом — кристаллизуется на пересечении образных ассоциативных рядов, где и возникает формулировка, неожиданно ясно и ярко осветившая дотоле смутное и безотчетное чувство. В нахождении таких ассоциативных рядов и заключается суть интерпретации текста.
Метафора — сильнейшее средство понимания, при этом нельзя забывать, что элементом понимания является не ответ сам по себе, а комплекс «вопрос-ответ». Библия дает ответы на уже забытые к настоящему времени вопросы, так что для понимания даваемых ею ответов необходимо реконструировать породившие их вопросы. Например, почему Бог предпочел жертву Авеля жертве Каина? Обычно полагают, что Бог предпочел более калорийную мясную жертву Авеля скудной растительной жертве скупердяя Каина. Но, скорее всего, Богу понравилась не столько жертва Авеля, сколько сам Авель — вольный созерцатель, кантианец-пастух, любующийся звездным небом и непрерывно прославляющий Творца. И отверг Бог не вегетарианскую жертву Каина, а самого Каина — честного труженика, гордого своими личными достижениями, — будущего Лапласа, не нуждающегося в «гипотезе» Бога. Отсюда и дерзкий ответ Каина: «Разве я сторож брату своему?» (в смысле: «Какое тебе до этого дело, что ты ко мне привязался?!»).
Еще более поучительна история грехопадения человека. С точки зрения нынешнего «сплюснутого» обыденного сознания грехопадение было проявлением упрямства человека, не пожелавшего выполнить даже самый элементарный запрет. Но имеются и более интересные интерпретации того эпохального события. С точки зрения научной психологии грехопадение означало выделение индивидуального сознания из коллективного бессознательного. С точки зрения дидактики изгнание человека из рая было изгнанием из области прямых задач на послушание в область обратных задач на понимание — поскольку само по себе послушание к пониманию не приводит. С точки зрения онтологии фундаментальная вина человека заключается в его отпадении от целого: мы виноваты уж тем, что «хочется нам кушать», поскольку это условие продолжения нашего индивидуального существования, так что смерть — это расплата не за какие-то конкретные грехи, личные или коллективные, а за грех индивидуального бытия (отсюда и символическое значение поста как имитации отказа от индивидуальной жизни). С точки зрения гносеологии это означало прельщение тварным миром, плодами древа познания: именно безграничность познания как фрактальное ветвление древа познания прельстила человека, захотевшего «стать как боги».
Характерный пример метафоричности из Ветхого Завета — заключительная заповедь в раннем варианте Декалога: «не вари козленка в молоке матери его». Если рассматривать эту заповедь как запрет смешивать мясное и молочное, то непонятно, почему нельзя варить козленка именно в молоке его матери, а не вообще в молоке. Тем более что в молоке мясо варить вообще невозможно — молоко «убежит». Но главное, почему именно этой заповеди придается столь важное значение, — она повторяется в Ветхом Завете трижды, как ни одна другая, так что следует ожидать, что смысл ее должен быть какой-то особенный. Если же рассматривать эту заповедь как метафору, то она может означать — в особенности с учетом того, что она идет последней, как бы итоговой, — не извращай смысла данных тебе заповедей: материнское молоко должно перевариваться козленком, а не козленок вариться в материнском молоке.
Одним из ярких примеров непонимания переносного значения слова служит метафора верблюда и игольного ушка. Образ верблюда, пытающегося пролезть сквозь игольное ушко, настолько нелеп (почему, собственно, верблюд?), что распространилось толкование слова «верблюд» как искаженного «канат». Но и «канат» выглядит как-то натянуто. На самом же деле все обстоит гораздо проще. «Игольными ушами» на востоке называли овальные отверстия в городской стене рядом с воротами. Ворота на ночь или в моменты опасности закрывались, игольные уши оставались открытыми: в случае нападения защищать их было легко: даже человек без поклажи протискивался через них с трудом. Что уж говорить о верблюде, символе накопленного богатства: всё с себя
надо сбросить, довести себя до полного истощения, на колени встать, гордую голову покорно склонить — и то не удастся протиснуться.
Существует аналогия между фигурами речи и математическими кривыми второго порядка — окружностью, эллипсом, параболой и гиперболой. Окружность является аналогом чистой логики, всегда создающей в суждениях порочный круг. Эллиптические конструкции речи хитрее, в них есть элемент недосказанности: как выразился один математик, по сравнению с хитроумным эллипсом наивная окружность напоминает бессмысленную улыбку идиота. Парабола (притча) позволяет вывести суждение за пределы непосредственной данности, а гипербола осуществляет уже полный разрыв с логикой — ее можно сравнить с иронией. В священных текстах сама по себе ирония никогда не используется, так как она в некотором смысле является суррогатом веры: «Есть два способа преодолеть трагедию жизни: религия или ирония» (Замятин). Тем, у кого есть вера, ирония не нужна — аналогично тому, как юмор не нужен тем, у кого есть все остальное.
И все же без иронии как некоего общего принципа человеческая речь обойтись не может, так как «есть вещи столь серьезные, что говорить о них можно только шутя» (Н. Бор). Гипербола и есть такая стилистическая «шутка». К гиперболам можно отнести и библейские чудеса. Лишь очень немногие из них можно объяснить естественными причинами без особых натяжек. В частности, Иисус Навин вполне мог «остановить» солнце на пару часов, чтобы дать время своему войску добить противника — если битва проходила на восточном берегу какого-нибудь крупного водоема, например Генисаретского озера. Это возможно за счет рефракции солнечных лучей: дети пустыни, привыкшие к тому, что солнце вблизи горизонта закатывается очень быстро, могли воспринять рефракционную задержку, случившуюся в столь нужный момент, как несомненное чудо.
Некоторые «чудеса» представляют собой просто мысленный эксперимент, представленный в виде реального события. Например, умножение хлебов — насыщение пятитысячной толпы пятью хлебами, после чего осталось еще пять корзин хлеба. Здесь речь идет о слове Божием: «не хлебом единым жив человек, но всяким словом, исходящим от Господа». Неискушенные люди при всей своей душевной чистоте склонны воспринимать все возвышенно-духовное по меркам практического житейского опыта, не понимая метафорического смысла сказанного. «Еще ли не понимаете и не помните о пяти хлебах на пять тысяч человек, и сколько коробов вы набрали? Как же не разумеете, что не о хлебе сказал Я вам: берегитесь закваски фарисейской и саддукейской». Накормить пять тысяч человек так, чтобы хлеба осталось больше, чем было съедено, можно только хлебом духовным, который от употребления только возрастает. О том же небесном хлебе как манне небесной идет речь и в Ветхом Завете. Причем там дается важное уточнение: манна должна быть каждый раз свежей, она не переносит длительного хранения, от которого становится ядовитой, — это означает, что слово Божие должно звучать в нас каждый раз заново.
Чудеса, которые творил Иисус, хотя и поражали воображение очевидцев, но все же не воспринимались как нечто абсолютно невозможное. В сообщениях о чудесах Иисуса интересно то, что, когда о них заходил спор, ни одна сторона не подвергала сомнению сам факт чудесного происшествия. Сомнения возникали лишь относительно источника силы, вызвавшей чудо, — от Бога оно было или от дьявола. Тогдашние маги тоже умели превращать воду в вино и воскрешать умерших. Каждая эпоха обладает своим представлением о том, каким из сверхъестественных явлений можно найти разумное объяснение и тем самым в конечном итоге присвоить статус естественных, а какие отбросить как бессмысленные. В Средние века никто особенно не удивлялся рассказам о чертях, леших и прочих фантастических существах: они встречались на каждом шагу, и было бы верхом глупости отрицать очевидное. В наше время они исчезли, но вместо них появились тарелки, пришельцы, телепатия и телекинез — тоже вещи вполне очевидные.
Стоит хоть немного углубиться в основания нашего знания, как мы увидим, что в самых глубинных интуитивных предпосылках это знание держится не на том, что на самом деле есть, а на том, чего нам в глубине души хочется. При этом наша псевдонаучная вера грубее и примитивнее веры древних. Их вера по крайней мере поднимала человека над миром, к небу, наша — принижает его до преисподней: чего стоит один только фрейдовский психоанализ. Вера древних не требовала от них насилия над разумом, они ясно видели дистанцию между реальностью и ее знаком. Для них чудо было чем-то бо`льшим, чем реальность, оно было символом. Чудо они понимали не буквально, а символически — как знамение, как знак чего-то гораздо более важного, чем непосредственная осязаемость происходящего.
Иисус использовал чудеса лишь как иллюстрацию к своей проповеди для привлечения людей к себе, причем привлечения свободного, он был категорическим противником магического пленения людей с помощью чудес. Сам Иисус не только не придавал чудесам решающего значения, но даже категорически отказывался от этого метода убеждения, граничащего с психологическим принуждением. Он никогда не делал исцелений вопреки вере человека — магически, насильственно. Он всегда говорил: «по вере вашей да будет вам», «если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему», «вера твоя спасла тебя» и т. п. Не ради врачебной практики или демонстрации своей силы занимался он исцелениями, а лишь ради пробуждения веры у людей. Это тоже была проповедь метанойи: с помощью чудес людям воочию показывалась действенность и могущественность веры как состояния преображенного ума.
Но что же такое «настоящая» вера, о которой Иисус говорил, что она даже в количестве горчичного зерна способна сдвигать горы? Это пребывание в Царстве Небесном, принадлежность к божественной сфере. Это состояние человеческого ума, претерпевшего метанойю. Подлинная вера как преображенное метанойей сознание должна (эсхатологически — в Царстве Небесном) стать для человека столь же нормальным состоянием, каким в нынешней жизни является его индивидуальное сознание. Есть некая пропорция между отношением материального мира к сознанию, с одной стороны, и сознания к вере — с другой. С точки зрения физических законов, управляющих материальными телами, обладание действенным сознанием есть нечто совершенно непостижимое. Юм и Кант — люди, философски отнюдь не наивные, — поражались тому факту, что человек способен двигать своей рукой совершенно произвольно, как ему вздумается. Ведь это же и на самом деле поразительно: мысль как нечто нематериальное оказывается способной управлять чужеродной по отношению к ней материей. Это казалось им даже более удивительным, чем, например, способность человека рукой остановить Луну: в этом втором случае лишь колоссальная разница в масштабах — при полной одноприродности взаимодействующих объектов — делает это действие невозможным. Подобно такому немыслимому и в то же время реально существующему соотношению между материей и сознанием может существовать
аналогичное — тоже совершенно непредставимое и в то же время совершенно реальное — соотношение между сознанием и верой. Так что вера, двигающая горами, — не слишком сильная гипербола: вера должна стать состоянием, столь же естественным для человека, что и его сознание, которое с точки зрения законов природы является феноменом, абсолютно непостижимым.
Гиперболами являются и заповеди Нагорной проповеди: моральные требования в ней гротескно преувеличены с единственной целью выбить человека из колеи привычных представлений. Нравственные требования Иисус доводил до немыслимых, парадоксальных пределов. Цель этих парадоксов заключалась в том, чтобы последователи его учения, осознавая глубокую внутреннюю необходимость исполнения заповедей, ужаснулись практической невозможности их реального исполнения. Об этом говорил сам Иисус: «Человекам это невозможно, Богу же все возможно» — то есть все сказанное относится к Царству Небесному. Это было сказано в ответ на ропот учеников: «Кто же, в таком случае, может спастись?» — но фактически ответ уже был дан раньше, когда Иисус подытожил свой моральный кодекс (подставить правую щеку, любить врагов своих и т. п.) такими словами: «Итак, будьте совершенны, как Отец ваш небесный». Учение Иисуса было исключительно эсхатологическим, никаких методов благоустройства жизни (мир, дружба, материальное благополучие и т. п.) в нем не предлагалось.
Не следует забывать, что, читая Библию, мы читаем не божественный оригинал, а лишь перевод на понятный нам земной язык — будь то греческий, арамейский или даже иврит. И пожалуй, самое поразительное недоразумение относится к переводу греческого «артос эпиусиос» в Господней молитве. В Евангелии от Луки этот хлеб был переведен на латынь как cotidianum («каждодневный») и вошел оттуда во все европейские языки как «ежедневный хлеб». Только в славянском переводе он остался хлебом «насущным» («эпиусиос» — «надсущностный»). В молитве речь идет о нисхождении на нас благодати Святого Духа, а вовсе не о том хлебе, которым мы наполняем свои желудки. Тот прозаический хлеб — при всей его необходимости — приложится, как и все прочее, если мы будем иметь при себе нечто куда более важное — единое на потребу.
В притче духовные абстракции воплощаются в образы земных реалий, благодаря чему идеи становятся ощутимыми: события и поступки запоминаются лучше, чем рассуждения. Благодаря своей лаконичности, поэтической структуре и яркой образности притчи прочно врезаются в память. Другая важная особенность притчи заключается в том, что она, в отличие от заповеди, не возлагает на слушателя бремя ответственности: «Кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет; потому говорю им притчами, что они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют». Если нет надежного фундамента для понимания, сказанное непременно будет понято превратно, что создаст проблемы для самого доброхота: «не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас». Свинья воспринимает жемчуг как съедобную крупу, пробует его на зуб и, сломав его, приходит в ярость.
Ярким примером парадоксальности языка Библии является евангельская притча о неверном управителе. Хозяин (Бог) временно передал свои полномочия управителю (человеку) и, вернувшись, обнаружил, что тот разбазарил вверенное ему имущество. Осознавая неизбежность наказания, управитель подтасовал кредитные записи, преуменьшив долги должников, — в расчете на то, что те помогут ему в трудное для него время, когда его выгонят с работы. Хозяин же, вместо того чтобы наказать обманщика, похвалил его за догадливость и даже ввел этот обман во всеобщий принцип: «приобретайте себе друзей богатством неправедным». В чем смысл парадокса? Обычно полагают, что в притче имеется в виду материальное богатство и притча эта призывает человека без колебаний раздавать его, поскольку всякое богатство неправедно. Но ведь неверный управитель раздавал не свое богатство, а богатство Бога, которое не может быть неправедным. Парадокс разрешается тем, что речь в этой притче (как, впрочем, и во всех других) идет не о материальной, а о духовной сфере. В своих мыслях (а они, как известно, слышны на небесах) мы в отношении других должны быть заступниками перед Богом, мы должны думать о них лучше, чем они того заслуживают. Не наше дело быть прокурором (собственная совесть обвинит их), и уж тем более не наше дело быть судьей, воздающим виновным, как они того, на наш взгляд, заслуживают. Наша роль сугубо адвокатская, мы должны всячески преуменьшать долги наших ближних («и остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должником нашим»). И эта заведомая ложь вменится нам в праведность.