ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
Виталий Кржишталович
Семейство Шеллинг
Роман
Виталий Георгиевич Кржишталович (1957—2012), прозаик и публицист,
принадлежал к категории литераторов, которые пишут о том, что хорошо знают
по своему жизненному опыту. Окончив сельскохозяйственный техникум, он работал трактористом,
автомехаником, лесным пожарным. Параллельно учился на отделении скульптуры в художественной
школе.
С конца 1980-х годов Виталий Кржишталович стал профессиональным литератором.
В 1988 году в № 7 журнал «Звезда» опубликовал его очерк «Бумеранг».
Это был серьезный вклад в яростную дискуссию, которая шла в то время вокруг
проекта возведения дамбы в устье Невы, о возможных экологических последствиях.
На следующий год редакция опубликовала обширный обзор писем читателей — реакцию
на очерк. С тех пор Кржишталович регулярно публиковался в «Звезде» как
прозаик и как публицист. В частности, в № 1 за 2002 год он опубликовал
в актуальной тогда рубрике «Россия и Кавказ» документальное повествование
«Осада» — трезвый ретроспективный взгляд на трагедию Чеченской войны. Последней
его публикацией в «Звезде» был большой очерк «Армия. Размышления на болезненную
тему». Сам прошедший армейскую службу, автор жестко и откровенно рассматривает
проблемы армии и прежде всего пагубное явление дедовщины.
В 1993 году Виталий Кржишталович работал на радио «Петербург» —
был ведущим авторского канала «Невский проспект».
Роман-эпопею «Семейство Шеллинг», который можно с полным правом
считать главным литературным трудом Кржишталовича, он не успел опубликовать при
жизни. В «Звезде» была опубликована только одна глава из романа — уже
названная «Осада». Рукопись романа, записанную на диск, автор подарил своей коллеге
по работе на радио Ольге Александровне Комаровой, ныне ответственному секретарю
нашего журнала.
Найти наследников писателя не удалось — они не зарегистрированы
в Российском авторском обществе в качестве держателей авторских прав.
Попыток опубликовать роман, насколько нам известно, не делалось. Редакция «Звезды»
решила исправить эту безусловную несправедливость. Будем признательны возможным
наследникам Виталия Кржишталовича, если они дадут знать о себе.
Редакция
Дай мне сил перед Ней, чистоты пред Тобой
И пред Жизнью — отваги…
Зинаида Гиппиус
В характере старых, еще прежней петербургской
постройки дворов-колодцев есть одна особенность — вечером, когда в освещенных
окнах выявляется копошащаяся за стеклами жизнь, у случайно забредшего сюда
праздного наблюдателя может возникнуть ощущение, что весь мир сосредоточен в этом
дворовом клочке пространства, ограниченном со всех сторон вздымающимися к закатному
небу стенами. Словно нет больше ничего, лишь темные отвесные плоскости, геометрически
строго расчерченные на ряды светящихся экранов. Звуки, рождающиеся там, отрывисты
и безродны — нельзя понять с какого экрана слетел звон посуды, истерический
женский вскрик или музыкальная фраза. Все это кружится в полости двора и принадлежит
не людям, а стенам. Только изредка, иногда единственный раз за целый вечер
прорежет вязкую массу дворовых звуков голос извне — то далекий стук трамвайных
колес, то гудок автомобиля. Он прилетит сверху — оттуда, где черная жесткая
линия стен обрывается в охристо-алое небо. Прилетит с известием от иных
миров, но тут же утонет в темной пропасти колодца. И только угасающая
бесконечность над крышами будет еще какое-то время напоминать о существовании
другой жизни, но в конце концов ее краски растворятся и навалившаяся сверху
чернота надежно закупорит дворовый мир.
МАТЬ И ДОЧЬ
В один такой вечер, когда небо еще боролось с надвигающейся темнотой
и его яркая полоса светилась в самом верху окна, у открытой форточки
стояла молодая женщина и рассеянно смотрела в окна напротив. Губами она
сжимала мундштук папиросы, по-мужски не выпуская ее изо рта. Папироса то и дело
гасла, женщина нервно чиркала спичкой, прикуривала и вновь застывала в задумчивости.
В комнате уже окончательно стемнело, и высокая фигура, туго перетянутая
узкой талией, смотрелась на фоне окна черным силуэтом. В глубине комнаты открылась
дверь, и вместе с желтым светом голой коридорной лампочки в безмолвие
ворвался возбужденный голос:
— Собчак выступает! Срочно телевизор!
Голос принадлежал крупной пожилой даме в долгополом старинном халате
из темной узорчатой камки и с бигуди в седых волосах.
— Вечно ты в потемках. Каков молодец, не побоялся! Господи, как
у нас долго телевизор нагревается. Опять мои папиросы схватила? Где спички?
Все это было произнесено на одном выдохе. Молодая женщина полуобернулась
к вошедшей и сказала безразличным тоном:
— Мама, снова этот халат? Я его выкину, сквозь него белье светится,
он весь вытерт.
Мать уже сидела в кресле с резными
подлокотниками и дерматиновой обивкой перед телевизором и, точно так же как
дочь, зажав губами папиросу, подносила к ней зажженную спичку. Взгляд
ее при этом был направлен в лицо председателя Ленсовета Анатолия Собчака, только
что проступившее на экране, и огонек спички бесцельно повис в воздухе.
— Иветта! — воскликнула мать, зажигая вторую спичку, но по-прежнему
не глядя себе на руки. — Иветта, слышишь, что он говорит? Уму непостижимо!
Неужели гражданская война? А? Ты как думаешь?
Вторая спичка сгорела так же зазря, как и первая.
— Господи, только бы не война!
Фраза эта замыкала собой ряд иных восклицаний и произнесена была
с той же интонацией, с какой говорилось, что Собчак молодец, и поэтому
трудно было понять, страшит говорившую мысль о войне или восторгает.
Иветта вновь повернулась к окну, но резкий звонок телефона заставил
ее крупно вздрогнуть. Прежде чем снять трубку, она крикнула матери:
— Я ненавижу твой телефон! Почему ты не сменишь аппарат?
Мать отмахнулась со словами:
— Меня нет. Через час пусть звонят.
Мембрана в трубке была такая громкая, что подносить ее к уху
не требовалось.
— Зойка, ты смотришь?
Вета взяла аппарат с комода и перенесла его к ногам матери.
— Это Архангельская, — сказала она.
Мать не отреагировала. Потухшая папироса торчала из губ символом утраченных
возможностей.
— Зоя Михайловна, — позвала Вета. — Зоя Михайловна!
Второй раз она крикнула матери в самое ухо. Пожилая женщина против
ожиданий не вздрогнула и не отмахнулась, она все так же глядела в телевизор
и приняла из рук дочери телефонную трубку, ни на миг не ослабляя внимание,
с каким слушала Собчака.
— Ленка, я смотрю, созвонимся, когда закончится. Подожди, а ты
слышала про танки? Да какая Москва! У нас, у нас танки — колонна
на город движется. Это настоящий путч, как в Чили! Просто кошмар. Да, да, созвонимся.
Подожди! Вот Собчак сейчас… Какой он молодец! Ты слышала? Ну что ты за балда! Не
меня надо слушать, а Собчака. Ну всё, созвонимся. Подожди, а что ты…
Вета вышла из комнаты и первое, что сделала, погасила в коридоре
свет. Там действительно было достаточно светло от лампы, включенной в кухне.
Иветта не любила яркий электрический свет и не любила, чтобы свет шел отовсюду, —
это ее раздражало. Она чувствовала себя уютно, когда настольная лампа или торшер
ярко освещали пятно возле себя, а на всю остальную комнату отбрасывали приглушенные
абажуром неяркие лучи, отчего комната погружалась в бархатные сумерки.
На кухне призывно гремел крышечкой чайник. Вета заварила крепкого чаю,
который она пила без сахара, и раскурила новую папиросу. Небо над крышей
совсем побледнело, но все-таки еще светилось. Молодая женщина отхлебнула из чашки
раскаленной заварки, затянулась дымом и села перед окном.
Вета ненавидела свой двор. Это был ее родной дом, все самые ранние детские
воспоминания были связаны с ним, и, сколько себя помнила, она тяготилась им
из-за узкого глухого двора с выходившими в него дверьми трех черных лестниц,
вонючими мусорными баками и не просыхающей лужей в самом центре. Еще с детства сохранилась зависть к подругам,
жившим в широких светлых дворах со скверами, качелями и песочницами. Не
терпевшая яркого электрического света и резких звуков, ощущавшая себя
потерянной в больших залах и среди шумных компаний, она в то же время
любила солнце и простор, если глаз находил в нем зелень деревьев и в
особенности травы. Почему-то ровные ковры зеленых газонов больше всего радовали
ее.
Но двор, этот каменный корсет, который сжимал ее со всех сторон, обладал
пугающим магическим притяжением. В школьные годы любимым занятием Веты было
сидеть вечером в темной комнате, положив локти на подоконник, и смотреть
в окна напротив. Она вовсе не интересовалась ими, даже не видела, что там происходит:
мысли Веты в такие минуты уносились далеко. Она представляла себя иную в иной
жизни — о какой только что читала в очередном романе.
Уже став взрослой, Вета пыталась объяснить себе, почему только по вечерам,
глядя в свой двор, у нее получается мечтать. Но так и не нашла ответа.
Ответ наверняка знала ее мать, известный в широких кругах специалистов
и их пациентов психиатр.
Зоя Михайловна, кажется, знала о душе все. Так, по крайней мере,
считало множество друзей, знакомых этих друзей, знакомых тех знакомых и вовсе
уже посторонних людей, постоянно осаждавших мать Веты просьбами о консультации.
Та, хоть и без особого энтузиазма, не отказывала в совете никому, отчего
их комната в коммунальной квартирке на две семьи до вечера пребывала в ранге
врачебного кабинета. Маленькой Вете частенько приходилось готовить уроки у соседей,
благо там подрастал ее сверстник, к тому же одноклассник, Васька — ласковый
и тихий парнишка, безнадежно влюбленный в нее. Она всегда смотрела на
него с нежностью, но с нежностью материнской, как подчас смотрит девочка-подросток
на своего недавно родившегося брата.
Зоя Михайловна уже лет десять как вышла на пенсию, всю жизнь проработав
психиатром в самой старой городской лечебнице, но все еще сохраняла среди бывших
коллег репутацию неразгаданной личности. Ее слава удивительного доктора зиждилась
на полном несоответствии характера профессиональному типу. Среди всегда спокойных
и негромких сослуживцев, привыкших разговаривать с больными ровными тихими
голосами, она единственная была импульсивна и непосредственна. Вечно забывала
вклеивать в истории болезней результаты анализов, из-за чего листки веером
высыпались из карточек, постоянно опаздывала на работу и оттого врывалась на
отделение, точно вскакивала на ходу в отправляющийся поезд, запыхавшаяся и раскрасневшаяся. Она единственная из всех докторов
курила при больных и позволяла им курить в своем кабинете, с чем,
устав бороться, в конце концов смирился главврач. Она единственная,
кто мог сделать больному резкий выговор, даже накричать. Особенно доставалось от
нее параноикам: этим она всегда говорила открыто, что не верит ни в каких врагов,
которые тех преследуют, все это неубедительно и надуманно. Она никогда не упоминала
при этом о болезни, просто говорила:
— Не верю! Вбили себе в голову всякую чепуху и не хотите признаться
в своей ошибке.
Как ни странно, доктор Шеллинг была единственная из психиатров больницы,
на кого параноики не писали жалоб министру здравоохранения.
Вообще все другие доктора признавали, что Зое Михайловне нет равных
в умении устанавливать контакт с больными. Для психиатра это важно, и потому
многие пробовали ей подражать, но безуспешно. Рассказывая дочери об очередной такой
попытке, она всегда добавляла с усмешкой:
— Куда конь с копытом, туда и рак с клешней.
Помимо этого мать Иветты обладала репутацией уникального судмедэксперта.
Говорили, что у нее чутье на симулянтов. Имя ее было хорошо известно не только
в Судебно-медицинской экспертизе, но и многим следователям, которые частенько
просили направить своего «клиента» к доктору Шеллинг. Так же поступали и некоторые
судьи, когда уже проведенная экспертиза, признавшая подсудимого невменяемым, их
не убеждала. Это не значит, что Зоя Михайловна всех без разбора обвиняла в симуляции,
вовсе нет, но было немало случаев, когда она исправляла результаты экспертизы, нисколько
не смущаясь профессиональным этикетом. Ее обоснования были всегда настолько безупречны,
что предыдущий эксперт признавал свою ошибку и удивлялся, как это ему самому
не бросилось в глаза очевидное. Он и не подозревал, что лишь на бумаге
все выглядело просто и гладко, тогда как на деле Зое Михайловне приходилось
потрудиться, чтобы «расколоть» симулянта. Ведь среди тех, кто решил «закосить» от
суда, было немало искусных, а главное — знающих актеров, уже сумевших
обмануть другого врача.
Обычно она прибегала на экспертизу с опозданием, так что конвоир
с подследственным минут пятнадцать переминались с ноги на ногу возле запертого
кабинета. Еще в конце коридора она принималась на бегу стаскивать с себя пальто и делала это до того неуклюже,
что подбегала к двери кабинета с шарфом в одной руке, с сумкой,
чрезвычайно, кстати, напоминавшей хозяйственную, в другой и в пальто,
надетом на одно плечо. Шумно переводя дух, она принималась искать в сумке ключи,
чему мешало наполовину снятое пальто и шарф, который она в конце концов
снова вешала на шею. Отпирая кабинет, Зоя Михайловна коротко и совершенно равнодушным
тоном извинялась за опоздание, распахивала дверь и врывалась в комнату,
бросая за спину скороговоркой:
— Заходите, заходите.
Смущенный сержант подталкивал вперед своего подопечного, уже начинавшего
демонстрировать некоторые странности из разряда симптомов. А в это время доктор,
не обращая никакого внимания на гостей, занималась своими делами: вешала пальто,
причесывалась перед зеркалом, что-то искала в карманах. По ходу всей этой суеты
она кивала вошедшим, чтобы те садились, и наконец усаживалась сама за стол.
Правда, она еще раза два вскакивала по каким-то пустячным поводам: то платок достать
из сумки, то ручку, причем ей не хватало догадливости перенести сумку к столу,
каждый раз она возвращала ее на место у противоположной стены. Чтобы через
минуту побежать к ней еще за чем-то.
Но вот, слава богу, она подготавливалась к работе и бралась
за изучение бумаг, доставленных сержантом. Но читала их бегло, явно невнимательно,
то и дело отвлекаясь по самым ничтожным и посторонним поводам, чтобы открыть
форточку например. Закончив чтение, доктор Шеллинг впервые поднимала глаза на того,
чье состояние ей предстояло определить. Но во взгляде Зои Михайловны читалась озабоченность
совсем иного происхождения. Она приступала к диалогу с пациентом, задавала
вопросы, слушала ответы, но как-то все не слишком внимательно, и почти не задерживала
взгляда на глазах собеседника. Вдруг она прерывала разговор и, все так же коротко
извинившись, набирала номер на телефонном аппарате.
— Иветта, — говорила Зоя Михайловна в трубку, — ты нашла
мою записку? Не помню, написала я там про сберкассу или нет. Написала? И в прачечную,
да? Ну, хорошо. Сбегай, дочка, я сегодня задержусь. Ну, пока!
Она клала трубку, возвращалась к прерванному разговору, внезапно,
уже безо всяких извинений вновь принималась звонить домой:
— Иветта, забыла сказать — я котлеты купила и положила
к Васе в холодильник, наш потек. Так что пожарь себе. Ну всё, пока!
В этом духе продолжался весь разговор. Пациент, в тех случаях,
когда это был симулянт, видел перед собой заполошную бабу, неумеху, растеряху, невольно
расслаблялся и за результат экспертизы уже не переживал.
И жестоко в том просчитывался. Об ошибке своей он узнавал на следующем
заседании от судьи, который с удовольствием читал вслух заключение экспертизы,
где говорилось, что такой-то имярек демонстрировал симптомы такого-то заболевания,
однако в ходе собеседования обнаружил в своем поведении и в ответах
на задававшиеся вопросы многочисленные несоответствия картине указанного заболевания.
Далее судья начинал перечислять ошибки, которые подсудимый допустил в кабинете
психиатра, и наслаждаться видом ошеломленного преступника. Только теперь лжепомешанный
догадывался, что перед ним разыграли спектакль.
Но самое поразительное заключалось
в том, что никакого спектакля доктор Шеллинг не устраивала. Точно так же она
вела себя и с главным врачом, и с уборщицей. Это было ее естественное
состояние. Лишь немногие из близких друзей знали, что Зое Михайловне ее заполошность
вовсе не мешает наблюдать, анализировать и делать выводы по самым незаметным,
еле уловимым деталям. Те, кто читал заключения, подписанные доктором Шеллинг, не сомневались в цепкой наблюдательности
и холодной ясности ума писавшего их. Последний раз Зоя Михайловна удивила персонал
больницы тем, что вышла на пенсию тотчас,
как истек срок. Никто даже в мыслях не держал подобного. Энергичная, многоопытная
и всеми уважаемая, она могла еще проработать не один десяток лет, с полным
основанием полагая, что ничьего места
не занимает, — это место было только ее. Вообще коллеги не сомневались, что
лишь два обстоятельства не позволили Зое Михайловне сделать блестящую карьеру, уж
главным врачом она бы стала непременно, хотя не стала даже заведующим отделения.
Но, во-первых, Зоя Михайловна наотрез отказалась вступать в партию, а во-вторых,
не была «остепенена».
Вета задавила недокуренную папиросу в банке из-под килек, приспособленной
под пепельницу, и вернулась в комнату. Остановившись на пороге, она задала
вопрос так, словно бы он только что поразил ее и требовал немедленного ответа:
— Мама, а почему ты не защитилась?
Как ни странно, Вета никогда не спрашивала мать о диссертации,
просто не приходило в голову. Сейчас она больше всего удивилась именно этому.
Зоя Михайловна жадно слушала следующего оратора — Собчака сменила
возбужденная женщина в квадратных очках. Не отвлекаясь от телевизора, Зоя Михайловна
ответила, будто продолжая прерванный разговор:
— Сама не знаю. Лень было.
В этой невозмутимости на столь внезапный вопрос была она вся. Вета бесчисленное
количество раз наблюдала взрывы, настоящие извержения эмоций, рождавшиеся непредсказуемой
натурой ее матери: та могла кричать на дочь, могла устроить истерику, швырять об
пол тарелки, а что до площадной брани, так это непременно сопровождало ее бурные
ссоры с Ветой. Но вот чего никогда не видела дочь на лице матери, так это смущения.
Зою Михайловну невозможно было застать врасплох ничем. И это дочери в ней
нравилось.
Выйдя на пенсию, Зоя Михайловна отдалась единственной своей настоящей
страсти — светской жизни. Она и прежде была центром довольно большого
кружка, состоявшего из представителей самых разных профессий. Медик среди близких
друзей семьи был только один — главврач той больницы, где Зоя Михайловна работала,
ее товарищ по блокадному госпиталю — оба еще школьниками служили там санитарами, —
ставший затем сокурсником в Первом медицинском, затем супругом, правда на не
слишком долгий срок, и оставшийся другом навсегда.
На пенсии Зою Михайловну ничто уже не отвлекало от многочасовых телефонных
разговоров, коллективных выездов на театральные премьеры, обильных застолий, а также
улаживания чужих семейных конфликтов. Она не прекращала и своей частной практики,
отличавшейся важной особенностью — за консультации Зоя Михайловна принципиально
денег не брала. Вета как-то — еще в институте училась — заговорила
с матерью об этом, и то, что услышала в ответ, запало ей в душу:
— Если брать деньги за помощь со страждущих, — сказала та серьезно
и тихо, — Бог отвернется.
Единственным человеком из окружения Зои Михайловны, кто не спрашивал
у нее советов, была ее собственная дочь. Никогда и ни по какому поводу.
С юности самой сильной мечтой Веты было вырваться из родного дома. Прежде
всего ее угнетал ненавистный двор. Она исходила на крик, требуя от матери обменять
комнату. Зоя Михайловна об этом даже слышать не хотела: квартира была их родовым
гнездом, и мать Веты гордилась тем.
В начале века дед Зои Михайловны, внучатый племянник знаменитого ученого
барона Шеллинга, владел большой удобной квартирой с окнами на Невский. После
революции семью раза два «уплотняли», но за ними еще оставались три большие и светлые
комнаты возле парадного входа. Году в тридцать пятом в квартире появились
новые жильцы — супружеская пара, люди средних лет, и с ними домработница.
На следующий день после переезда «мадам», как называла ее Зоя Михайловна, передавая
рассказ своей матери, появилась на кухне в сопровождении домработницы. Та несла
на китайском фарфоровом подносе кофейник с золотой гравировкой — императорским
вензелем. Кофейник был водружен на примус, «мадам» дождалась, когда кофе закипит,
и вместе с домработницей вернулась в комнату. Фарфор подобного испытания
долго выдержать не смог и треснул, кофейник пришлось выкинуть. Но две кофейные
чашечки с латинским N и вписанной в нее цифрой II домработница мыла
по утрам много лет.
Жилец оказался сотрудником НКВД, даже каким-то небольшим начальником,
кажется, следователем. Осмотревшись на новом месте, он предложил матери Зои Михайловны
поменяться комнатами — три большие в парадной части квартиры на две с окнами
во двор возле кухни и черной лестницы. Баронессе, как ее называли соседи, выбирать
не приходилось. Зоя Михайловна однажды рассказала Вете, что до самой войны под кроватью
ее матери лежали «тревожные» чемоданы для всей семьи.
После блокады осталась одна только Зоя. Девушку спасло казарменное положение
в госпитале, где она служила, — там было хоть и голодно, но все же
не до смерти. Она вернулась в квартиру, когда еще та была пуста, и могла
занять любую из комнат. Но двери оказались опечатанными, а белый листок с гербовой
печатью в те годы был надежнее замка.
Незадолго до Победы квартира стала понемногу заполняться. Году в сорок
шестом начали возвращаться из эвакуации прежние жильцы и кому-то места не хватило:
претендовавших на квартиру живых оказалось больше, чем умерло в ней. Выход
был найден: комнаты перегородили фанерными стенками, пробили новые проемы для дверей,
и проблема разрешилась. Но, прежде чем приступать к сложному, сделали
простое — «уплотнили» Зою, переселив ее из двух комнат в одну.
В шестидесятом в доме затеяли ремонт с частичной перепланировкой
квартир. Эта самая перепланировка состояла в том, что квартиры разделяли стенками
надвое, благо в каждой было по два выхода — на черную и парадную
лестницы. Тогда возникли какие-то проблемы с устройством дополнительных кухонь
и туалетов, но Зою это совершенно не затрагивало — в тот момент она
разводилась со вторым мужем, отцом Веты, и квартирные треволнения прошли мимо
нее. Когда собственные семейные бури улеглись, она почти внезапно обнаружила, что
живет в маленькой квартирке из двух комнат и со странным фанерным сооружением
на кухне — из двух стенок до потолка и тонкой, фанерной же, дверцы. Внутри
сооружения помещались ванная, унитаз и газовая колонка. Соседи, занимавшие
вторую из комнат, вскоре съехали, а их место заняла молодая чета с грудным
сынишкой, ровесником Веты.
Зое Михайловне до того полюбился маленький Васька, что уже такое неудобство,
как недовольное бурчание его отца из-за постоянных вечеринок у соседки, не
принималось близко к сердцу. Правда, и без Васьки она вряд ли обратила
бы на это внимание.
Вся жизнь Зои Михайловны прошла в этой квартире и ни о каком
обмене речь идти не могла. Тем более что несколько лет назад, Васька тогда учился
на третьем курсе истфака Герценовского института, его родители, как тогда говорили,
построили кооператив, и в старой квартирке стало просто замечательно, ибо Васька
остался здесь. Последнее обстоятельство для Зои Михайловны имело громадное значение.
Вета никогда не сомневалась в том, что единственным человеком, кого мать любила
по-настоящему, был соседский мальчишка. Однажды Зоя Михайловна, верная своему обыкновению
говорить с Ветой обо всем, ничего не утаивая, призналась, что всегда мечтала
о сыне. Вета запомнила тот разговор.
На Ваське это никак не отразилось, потому что Вета сама любила его.
Любила с детства и той любовью, про которую раньше в русских деревнях
говорили «жалеет». Но в чувствах к собственной матери появилась новая
грань. Это еще больше осложнило отношения двух женщин, они и так-то никогда
простыми не были.
Зоя Михайловна, идеалом которой был прапрадед, ставший для нее символом
всех лучших человеческих качеств, никогда в своей жизни ни с чьим мнением
о себе не считалась. Ни с чьим — за исключением дочери. Это, конечно,
не значит, что она прислушивалась к ее замечаниям, но Вета и только Вета
могла словом уязвить самолюбие Зои Михайловны. Все такие уколы мать хранила в памяти.
Впервые она испытала приступ ярости в связи с дочерью, когда первоклассница
Вета сделала ей выговор из-за собственного имени.
— Не могла меня назвать по-человечески?! — кричала на нее Вета.
Оказывается, мальчишки в школе стали называть ее Ветка, что было
вполне естественно. Самолюбивая девочка относилась к словам с обостренным
вниманием и прозвище восприняла как оскорбление. Мальчишкам только того и надо —
уже на всех переменках звенело многоголосое «Ветка!». Она бросалась на обидчиков
с кулаками и что ни день возвращалась из школы в синяках и ссадинах.
Васька пытался ее защищать, но, после того как его самого избили всерьез, Вета запретила
ему вмешиваться. Васька не послушался и снова получил, его били основательнее,
чем подругу. Тогда Вета поменяла тактику — она стала подкарауливать обидчиков
после школы, предварительно скрывшись от Васьки. Дело пошло на лад — все эти
«дразнилки» оказались трýсами и в драке один на один быстро скисали.
Их можно понять: Вета в драке сатанела до такой степени, что потом с трудом
могла вспомнить происшедшее, в памяти оставались только жар перед глазами и громкие
толчки сердца. Наконец от нее отстали, но неприязнь к собственному имени сохранялась
в душе еще много лет.
— Такого имени ни у кого больше нет, — бывало горячилась Зоя
Михайловна, накладывая Вете на кровоточащую ссадину примочку с тертым луком. —
Маш-Наташ как собак нерезаных, а Иветта!..
Она поднимала палец и закатывала глаза.
— Не хочу быть особенной, — кричала дочь. — Хочу как все!
— Дура! — звучало в ответ.
Зоя Михайловна с детства боготворила Вертинского и сына собиралась
назвать Александром. Но уж коли родилась дочь, то имя для нее она взяла из песни
своего кумира.
— Дешевый мещанский поет, — кричала ей Вета, произнося «поэт» через
издевательское «е». — Божок экзальтированных гимназисток.
Это случалось, когда она уже подросла, классе в восьмом.
Имя Вертинского было для матери свято, так что здесь одной только «дурой»
дело не заканчивалось, доходило до мата и швыряния стульев об пол. Беда обеих
состояла в том, что ни мать, ни дочь не способны были плакать, и возбуждение,
быстро выраставшее до размеров бешенства, могло разрядиться только действием.
— Ты мне назло говоришь! — кричала Зоя Михайловна. — Изо всех
сил стараешься не быть на меня похожей. Если скажу «белое», ты скажешь «черное».
Негативистка сопленосая!
Стремление все делать наперекор матери год от года приводило ко все
более серьезным последствиям. Когда Вета училась в десятом классе, у Зои
Михайловны не сходил с языка филфак университета.
— Всю жизнь заниматься литературой — что может быть интереснее! —
восклицала она.
В результате дочь, сдав выпускные экзамены на одни пятерки, устроилась
ученицей токаря на завод. Ее в свое время покорила Румянцева, сыгравшая токаря
в «Неподдающихся». Узнав о сделанном дочерью выборе, Зоя Михайловна только
усмехнулась.
— Там настоящие люди! — заявила ей Вета, мгновенно вскипая в ответ
на материнскую усмешку.
«Увлечение настоящими людьми», как называла это Зоя Михайловна, закончилось
через полгода.
— Они, конечно, неплохие, — говорила ей Вета немного растерянно
про девушек из их бригады, — но с ними безумно скучно, просто не с кем
словом перемолвиться. Говорить могут только на две темы: о тряпках и у какого
парня длиннее. Не пойму, откуда они это знают? Одна сказала: «Мне такой муж нужен,
чтоб аж до желудка доставал».
Открытие незнакомой жизни явилось
для Веты серьезным испытанием. Взращенная на повестях Тургенева и романах Голсуорси,
Вета очень долго грезила платонической любовью, воображая своего героя в романтическом
образе. Зоя Михайловна по этому поводу не переживала: она знала, что дочь здорова
и голос плоти обязательно одолеет детские грезы. Так в конце концов и случилось,
но произошло уже после того, как Вета ушла с завода. Последним, что окончательно
добило ее идиллические представления о «настоящих людях», явилось буквально
повальное увлечение ею парнями из цеха.
К тому, что она королева, Вета привыкла еще в школе. С каким
упорством преследовали ее мальчишки в младших классах прозвищем «Ветка», с такой
же надоедливостью они принялись изводить ее своей влюбленностью в старших.
В год пятнадцатилетия девушка за одно лето расцвела. Всего трех месяцев хватило,
чтобы у нее выросла и отяжелела грудь, налились раздавшиеся бедра, стала
ровной и плавной походка. Так что в девятый класс вместо долговязой девчонки
пришла юная, но уже вполне сформировавшаяся женщина. Она изменила прическу —
больше не заплетала две толстые косы, а укладывала волосы в большой тугой
узел, закрывавший сзади длинную шею, что стремительно переходила в развернутые,
чуть вздыбленные плечи. Задумчивые крупные глаза затеняла ровно подрезанная челка,
из-за чего они казались еще крупнее и приобретали какую-то загадочную глубину.
Этому еще способствовал и цвет глаз — изумрудный, в тени густой и низко
свисавшей челки они светились тем же таинственным светом, что морская вода над донными
пропастями. Твердый подбородок Веты уравновесили округлившиеся скулы.
Классная первого сентября посмотрела на нее, как-то протяжно вздохнула
и впервые назвала Вету полным именем:
— Ну, здравствуй, Иветта!
Все последующие до выпускных экзаменов месяцы Вета прожила в атмосфере
откровенной злобы девчонок и невыносимой прилипчивости ребят. Подруг у нее
в школе не было никогда, из друзей только Васька. Но тут объявилось столько
желающих стать ее пусть не другом, но хотя бы адъютантом, что первое время девушка
не могла отделаться от ощущения какой-то неестественности происходящего. Нельзя
сказать, чтобы она тяготилась поклонением, даже напротив — оно ей нравилось,
но при всем том Вета не различала лиц своих поклонников, они сливались для нее в единый
образ свиты.
Репутация задавалы закрепилась за Ветой еще с начальной школы.
Она всегда скучала со сверстниками. По вечерам у них дома собиралась шумная
веселая компания, где было немало молодых интересных мужчин. С детства она
чувствовала себя равной среди них, потому что никогда ее не прогоняли посреди вечера
спать, хотя бы потому, что некуда было: диванчик Веты стоял тут же за ширмой, и все,
что говорилось за столом, делалось достоянием ее ушей. А говорилось там разное,
много увлекательного, но немало и рискованного во всех отношениях. Материны
друзья никогда не сюсюкали с Ветой, и ей казалось, что они считают ее
взрослой, отчего с детства привыкла себя уважать.
Много значило и то, что ко
всем друзьям матери Вета, сколько себя помнила, обращалась по имени и на
«ты». Никаких там дядей Сереж или теть Лен не было, по крайней мере для Веты, а была,
к примеру, Лена Архангельская, редактор со студии телевидения и жена какого-то
крупного и жутко засекреченного специалиста, который никогда в их компании
не появлялся. У этой Лены собственная дочь уже оканчивала университет, но школьница
Вета называла ее Леной, что самой Архангельской очень нравилось. Или был Сережа
Бец, поэт, автор очень популярных в те, да и в последующие тоже, годы
песен под гитару. Он обладал чрезвычайно скверной особенностью быстро напиваться.
Разговор за столом пребывал еще в стадии полной осмысленности, а Бец уже
тыкался носом в тарелку. В таких случаях Вета подходила к нему, перекладывала
его безвольную руку со спинки стула себе на плечо и говорила со вздохом:
— Сережа, пойдем я тебя уложу.
И отводила покорного Беца к себе за ширму на диванчик, где он мирно
спал до завершения вечеринки.
Подрастая, Вета все большее участие принимала в застольных разговорах,
у нее уже спрашивали мнения, ей возражали — даже так! Девушке это все
казалось естественным и ни смущения, ни робости не вызывало. Тут надо вспомнить
про еще одно немаловажное обстоятельство, серьезным образом повлиявшее на самоощущение
Веты, — за нею ухаживал взрослый солидный человек, не из компании друзей матери,
но родственный им по духу.
Поэтому, когда одноклассники стали наперебой приглашать ее погулять
вечером, сходить в кино или в Дом офицеров на танцы, Вета восприняла их
чувства как досадное недоразумение. Единственно, что им позволялось, так это выражать
восхищение своей королевой на скамейках в тенистом от старых тополей дворике
неподалеку от школы, где собирались старшеклассники по вечерам и где недолгий
срок властвовала Иветта Шеллинг. Все одноклассники были для нее несмышлеными подростками,
включая и любимого Ваську. Когда же этот последний, масочно улыбаясь от волнения,
предложил ей выходить за него замуж — то случилось в начале десятого класса, —
Вета даже не рассердилась. Она только устало, по-женски обняла его за шею, поцеловала
в нос и сказала:
— И ты, дурачок, туда же. Чтобы я никогда больше не слышала
этого. Понял?
И никогда больше не услышала. Потому что понял.
С заводскими парнями все обстояло сложнее. Прежде всего никто из них
не собирался ограничиваться ролью друга, тем более адъютанта, они требовали всего
и в достижении желаемого оказались куда как настойчивее одноклассников. Недоуменного
взгляда из-под изогнутых бровей здесь уже не хватало, они просто не воспринимали
его как помеху. Девчонки из бригады похихикивали, глядя на то, как парни осаждают
Вету. Почему-то они парней к Вете не ревновали, должно быть, чувствовали, что
она чужая и долго здесь не задержится. Парни день ото дня становились настойчивее,
потом начали злобиться.
Как-то один прижал ее в обеденный перерыв в узком проходе
между силовыми шкафами. Вета ударила его в зубы. И тут же получила сдачи
раскрытой пятерней, да так, что вдавилась спиной в шкаф.
— Ах ты, шалава, — просипел ухажер, замахиваясь вторично.
Но тут подоспел другой и заступился за Вету. Драки не последовало,
Ветин обидчик сказал только:
— Пусть не выделывается. Все они недотроги, пока трусы не снимешь.
Вечером дома собралась обычная компания, отмечали докторскую Кости Межина,
который защитился по фонетике пехлеви, и Вета спросила через стол:
— Мама, что значит «шалава»?
Как ни странно, слово это было ей незнакомо — просто не употреблялось
у них за столом.
— Б…., — пояснила Зоя Михайловна.
С ней не согласился Костя, который различал эти два понятия. Возникла
непродолжительная дискуссия с участием двух литераторов, юриста, востоковеда
и психиатра, остальные не вмешивались. За короткое время Вета получила исчерпывающие
сведения по этимологии обоих слов. Сошлись на том, что «шалава» более всего синонимична
«шлюхе».
— Странно, — растерянно проговорила Вета, — я отклонила
назойливые домогательства и меня за это назвали шлюхой. Какая-то логика необычная —
от обратного.
После секундной паузы воздух в комнате раскололся от дружного хохота.
Первую серьезную попытку порвать со своим домом Вета предприняла на
втором курсе института — когда вышла замуж за преподавателя с кафедры
геодезии. К этому, как и ко всем последующим мужчинам, с кем ее сводила
судьба накоротко, Вета относилась очень серьезно, хотя ни с одним из них до
ЗАГСа так и не дошла. Она не торопилась регистрировать супружеские отношения,
называя никчемной и ненужной формальностью отметку в паспорте.
С завода она уволилась тотчас после того случая с «шалавой». Не
из боязни новых происшествий и уж тем более не из-за обиды, которой не было.
Просто ей там стало невыносимо скучно. Что до обид, то мать отучила ее обижаться
еще в детстве. Вета пожаловалась как-то, что мальчишки дразнятся, и Зоя
Михайловна сказала ей:
— А ты смотри на них как на обезьян. Представь себе: подходишь
в зоопарке к вольере с обезьянами, а какая-нибудь макака возьмет
да и плюнет в тебя или рожу скорчит. Ты что, обидишься на макаку?
Девочка рассмеялась. И на всю жизнь запомнила урок.
Через полгода после увольнения с завода Вета поступила в институт.
Поначалу она собралась в Горный, но, узнав, что среди обширной материной клиентуры
есть крупный чиновник из Управления геологоразведки, тут же перенесла документы
в Метеорологический. Зоя Михайловна с усмешкой в голосе рассказывала
об этом по телефону Архангельской:
— Специально выискивала, где бы я не смогла помочь ей. Дура, конечно,
но молодец.
— Молодец-то молодец, — ответила Архангельская, — но так и жизнь
недолго загубить. Какой из нее к черту метеро… оло, тьфу, язык сломаешь!
— Ничего, ничего, — ответила Зоя Михайловна, — пускай набьет
шишек, время еще есть.
Серьезно Зоя Михайловна отнеслась к дочкиному поступку, только
когда Вета заявила о замужестве. Расписаться, правда, не удалось: оказалось,
что лишь только Вета поступила в институт, как Зоя Михайловна тут же спрятала
ее паспорт.
— Не удержишь! — кричала Вета, в бешенстве швыряя об пол тарелку. —
И без печати проживем!
— Через год получишь! — кричала в ответ Зоя Михайловна и била
другую.
Год Вета не продержалась. Через два месяца она появилась дома по достаточно
веской причине — забрать учебники. Мать, скрестив руки на груди, подпирала
плечом косяк двери и стоически молчала, пока дочь, громко сопя, расшвыривала
всё на своем письменном столе.
Следующий визит состоялся через неделю. Теперь они немножко поговорили —
обсуждали Тартюфа: Вета нашла аналогию в институтской группе. Спустя пару дней
мать и дочь уже мирно делились впечатлениями от первой обзорной выставки русско-советского
авангарда, открывшейся в корпусе Бенуа, и сравнивали ее с первой
выставкой современного поставангарда, что в начале перестройки прошла в Гавани.
Обе сошлись на том, что нынешняя несравненно лучше той, «дурацкой».
Еще через несколько дней Зоя Михайловна, вернувшись домой вечером, застала
в темной комнате Вету. Дочь сидела перед окном, положив локти на подоконник,
и задумчиво глядела во двор. У ширмы лежал чемодан, на нем связка книг.
Зоя Михайловна удовлетворенно качнула головой и отправилась на кухню разогревать
ужин.
Тот первый неудачный брак совершил в душе Веты переворот: геодезист
разбудил в девушке женщину. Она открыла для себя, что плотская любовь вовсе
не грязь, а очень даже стоящая вещь.
Именно этими словами она передала свои впечатления подруге. Впервые
в жизни у нее появилась подруга — Настя училась в одной с нею
группе. Вета сразу же потянулась к ней, как только увидела, как Настя вскидывает
брови, точно так же как Васька: правая бровь слегка изгибается, и внутренний
конец чуть-чуть приподнимается кверху, жалобно и необычайно трогательно.
— А то! — со смехом воскликнула Настя.
Вета уже знала, что у подруги по этой части богатый опыт, и в
душе простила ей, как, не задумываясь, простила бы Ваську. Но того прощать было
не за что.
Однако история с первым супружеским опытом так просто не закончилась.
Вета обнаружила, что теперь без мужчины обходиться не может. Если бы не отвратительные
ассоциации, которые лезли в голову при мысли о женской доступности, Вета
поддалась бы на приглашения Насти провести ночку в их общежитии. Та сочно описывала
устраивавшиеся там время от времени оргии, и Вета слушала ее жадно. А потом
звонила на кафедру геодезии.
Около года продолжалась эта связь. Вета измучила геодезиста, измучилась
сама и довела мать до перманентной истерики. В доме не осталось ни одной
фаянсовой тарелки, а эмалированные миски покрылись черными щербинами на месте
отбитой эмали. Больше всех страдал Васька, тогда он начал курить.
Проблема состояла в том, что
геодезист был женат, да еще с двумя детьми. Ради Веты он бросил семью, снял
комнату и подал на развод, потому что Вету унижало положение любовницы. Когда
она ушла от него, слава богу, не дождавшись развода, геодезист вернулся в семью.
Его жена как раз выписывалась из больницы после тяжелейшего приступа вегетативного
невроза. Потом Вета стала названивать ему на кафедру и, в надежде на ее звонок,
геодезист что ни день засиживался там допоздна. Месяца через два его жену увезли
на скорой с желудочным кровотечением. Но даже и тогда Вета не могла
взять себя в руки. Все знакомые, особенно в институте, шептались о страстной
роковой любви, и одна только Зоя Михайловна понимала, в чем дело.
— От законов наследственности не уйти, — сказала она со вздохом
Архангельской, — мой темперамент.
Закончилась та история ужасно — Васька вскрыл себе вены. На счастье,
увидев кровь, он перепугался и позвонил на работу Зое Михайловне. Та крикнула
в трубку про жгут, а затем как была во врачебном халате помчалась на улицу
ловить такси. Она успела вовремя, и помощь реанимационной бригады не потребовалась,
Васька был спасен.
— Никому я не нужен, — сказал он, лежа с забинтованными
руками поверх одеяла в своей комнате и пряча глаза от мамы Зои, как с малолетства
привык называть Зою Михайловну.
Та порывисто села к нему на постель и с жаром в голосе
сказала:
— Мне ты нужен, мне!
Целый месяц Зоя Михайловна не ходила на работу, боясь оставить Ваську
хотя бы на минуту; когда отправлялась в магазин, брала его с собой под
видом мужской помощи. Она лечила его гипнозом и долгими тихими разговорами
о жизни. По опыту доктор Шеллинг знала, что раз уж человек сам испугался и позвонил
врачу, то волноваться не за что — второй раз его на самоубийство не потянет.
Так она всегда рассуждала в отношении посторонних людей и ни разу еще
не ошиблась. Но тут — когда дело коснулось ее ненаглядного Васеньки —
голос разума и знаний оказался неслышным из-за панического страха, до той поры
незнакомого ее душе.
Как-то чистили вдвоем на кухне картошку —
Зоя Михайловна относила это занятие к числу тех, что успокаивают нервы; кроме
того, чистка картошки располагала к беседе, — в тот памятный месяц
они перечистили ее не меньше центнера. За разговором Васька признался маме Зое в том,
что для нее секретом не было, — о своих чувствах к ее дочери. Она
сказала ему на это:
— Знаешь, как я жалею, что ушла от Ветиного отца? Если б можно
было всё заново! А ведь тогда одно и твердила — глаза б мои тебя
не видели. И долго еще о нем не думала. А вот прошло время —
и поди ж ты…
Она закончила это неожиданное откровение после того, как старательно
выковыряла из картофелины чернинку, искромсав ради этого две трети клубня:
— Знаешь, в молодости у женщин чувства стоят на втором плане.
Втемяшится в дурную башку какая-нибудь идея, и, пока башка не поумнеет, не
видать ей покоя. Будем ждать, другого не остается. И дождемся!
Зоя Михайловна добавила к этому, положив руку поверх Васькиной:
— Запомни — в этой жизни побеждают терпеливые.
Окончательно прекратился тот кошмар с геодезистом, лишь когда в жизни
Веты появился другой мужчина, ставший ее вторым мужем. Она во второй раз навсегда
ушла из дома и… возвратилась примерно через столько же времени, как и в первый.
Потом были другие, не так много, как у Насти, но, чтобы вспомнить
всех, пальцев на двух руках не хватит. Каждого она считала мужем, уходила к нему
всерьез, заводила хозяйство, начинала вить гнездо.
Новый муж погружался в негу налаженного быта, женской заботы и ласки.
Мир и покой воцарялись в их доме, счастье поселялось там. Мужчина блаженствовал
и не замечал, что Вета все чаще бывает задумчива. Потом она отправлялась
к матери за книгами, потом за кастрюлей, еще за чем-нибудь. И вот, возвратившись
однажды домой, мужчина обнаруживал перештопанную, перечиненную, перестиранную одежду,
начищенные ботинки, обед на три дня и прощальную записку, приколотую к подушке.
— Сама научила! — бросила как-то Вета матери, когда та кричала,
что ее дочь шлюха.
Зоя Михайловна сразу же осеклась, поняв, на что дочь намекает.
— Дура ты, — сказала она беззлобно, — я же про Васю тогда
говорила.
Это случилось много лет назад. Десятиклассница Вета, смеясь, рассказала
матери, что Васька сделал ей предложение. Зоя Михайловна отнеслась к этому
очень серьезно.
— Напрасно ты так, лучшего мужа тебе не найти.
Она спала и видела Василия своим зятем. Вета понимающе закивала
головой, а потом так же перешла на серьезный тон:
— Васька ребенок и всегда будет ребенком. Какой из него муж!
Зоя Михайловна усадила дочь перед собой, и та притихла.
— Мужей из мужчин делают женщины, — начала доктор Шеллинг. —
Мужчина животное благодарное, не в пример нам. Если ты его накормишь вкусно,
если оденешь чисто, если в доме у тебя будет уютно, то муж непременно
захочет отплатить добром. Важно не упрекать ничем, чтобы эти упреки в его понимании
не стали бы платой за женскую заботу. Когда женщина ласкова и заботлива, редкий
мужчина не почувствует себя перед ней в долгу. Тут-то и бери его в руки.
Только с тактом, чтобы самолюбие не задеть. Мужчины как пластилин, что захотела,
то и вылепила. Погляди на Светку Архангельскую!
Последняя фраза была произнесена с гордостью. Из чего следовало,
что в устройстве личной жизни дочери Елены Степановны Архангельской не обошлось
без консультации с матерью Веты.
Светлана Архангельская вышла замуж за своего университетского преподавателя,
когда училась на втором курсе. Он был старше ее лет на двадцать с небольшим,
что Архангельскую-младшую, к ужасу Архангельской-старшей, ничуть не смутило.
Человек этот был известен всему биофаку как нереализовавшийся гений. Аспиранты утверждали,
что ему обязаны своими работами немало громких имен, в особенности одно, гремевшее
в биологической науке мира. Сам Гений ходил в кандидатах, был незаметен
и как-то ко всему безразличен. Только во время лекций он преображался. Светлана
Архангельская положила на него глаз уже на первом занятии. Гений так увлекательно
рассказывал о членистоногих, что девушка тут же возненавидела его жену. Когда
же она узнала, что жена ушла от Гения и тот после развода забросил готовую
докторскую, вообще потеряв интерес к жизни, ее планы на собственную жизнь вполне
определились.
После свадьбы Светлана выхлопотала
себе академический отпуск и посвятила этот год исключительно мужу и домашнему
очагу. Гений преображался на глазах. Во-первых, он стал носить белые рубашки,
чего раньше не делал по понятной причине — их надо чаще стирать. Его постоянный —
шутили, что Гений в нем родился, — мешковатый пиджак с подгибающимися
сзади полами и вечно неглаженые брюки уступили место щеголеватой тройке в мелкую
полоску. Аккуратная прическа сменила сальные нестриженые лохмы, а исчезновение
наполовину седой бороды открыло всем, что Гений еще вполне молодой мужчина. На кафедре
уже никто не сомневался, что скоро поступит заявка на защиту, но не угадали. Гений
сперва издал монографию, из-за которой его пригласили подряд на два международных
симпозиума, а уже только после этого защитил по ней докторскую. Теперь Гений
пребывал в фаворе, заведовал кафедрой, работал как автомат, и каждая его
новая статья вызывала громкие отклики отовсюду. Время от времени он выезжал на различные
конференции, и Светлана каталась с ним по всему миру в качестве ассистента.
Без нее он теперь даже галстук завязать себе не мог.
— Вот тебе сила женского влияния, — закончила Зоя Михайловна. —
Важно только, чтобы потенциал у мужчины был достаточный, чтобы раскрывать было
что. Остальное все в женской власти.
Вета не удержалась:
— Что же ты папу не раскрыла? У него потенциал был маленький, да?
— Сволочь! — взвилась Зоя Михайловна, мгновенно превратившись в фурию. —
Паршивка!
Дальше следовала сплошная нецензурщина. На этом разговор и закончился.
Однако последствия он возымел. Переехав к геодезисту, Вета первое,
что сделала, — обзавелась поваренной книгой. Прежде она, как и ее мать,
готовить не умела. В холодильнике всегда лежали полуфабрикаты и пакетики
с вермишелевыми супами. Теперь Вета взялась самостоятельно восполнить пробел
в образовании. Скоро поняв, что по книге не научишься, она смирила гордыню
и пошла на поклон к Елене Степановне Архангельской, прирожденному кулинару,
взяв с нее слово не проговориться матери.
Архангельская была автором всех застолий в доме Зои Михайловны.
Ее уроки пошли на пользу, ассортимент блюд, выходивших из-под руки Веты, день ото
дня пополнялся. Вскоре Вета уже чувствовала себя на кухне уверенно и лихо управлялась
с одновременным приготовлением всего обеда сразу. Архангельская сказала ей,
что мужья не очень любят вчерашние супы. Вета поняла намек и крутилась возле
плиты волчком, ежедневно приготавливая свежее.
Освоившись с кухонной утварью, Вета принялась за поиски новых учителей.
Теперь на повестке дня стояло шитье и вязанье. Как ни мало прожила она с геодезистом,
а успела-таки вполне самостоятельно сшить ему брюки и даже связала шарф.
Другим ее мужьям повезло больше: раз от раза она совершенствовалась.
Мать оказалась права: забота и нежность
Веты вызвали в мужской душе отклик. Флегматичного преподавателя по геодезии
словно подменили, в нем пробудился вулкан. Но трудно себе представить всю степень
разочарования Веты, когда она поняла, куда направил благодарный геодезист свою проснувшуюся
энергию. Он принялся мастерить полки. Теперь все вечера после работы вузовский преподаватель
строгал доски, обустраивая жилье. Причем делал это с восторгом, с его
лица не сходила счастливая улыбка.
Другого ждала от него Вета — она делала ученого, а получился
столяр. Поразительно: все ее последующие мужья в точности повторили подвиг
геодезиста. Через неделю-другую сытой, полной ласк и нежностей жизни они начинали
пилить и приколачивать. Нет, пожалуй, не все — двое выделялись. Один по
вечерам выжигал на фанерке портреты, копируя их с фотографий Веты, а другой
не делал ничего. С этим Вета прожила дольше, чем с другими: ее охватил
азарт борьбы, она решила во что бы то ни стало «завести» мужика и посмотреть,
куда направится энергия у него. Пока не поняла, что направляется его благодарность
в секс. Любовник он был первоклассный, лучше всех остальных вместе взятых,
и, должно быть, полагал, что этим достаточно расплачивается за женин уход. Когда
до Веты дошло, она тут же бросила его, хотя нестерпимо жалко было терять такого
отличного самца. Но возраст уже поджимал, и Вета начинала торопиться. Тот бедняга
еще с год кружил вокруг ее дома и обрывал телефон. От Веты потребовалось
немало сил, чтобы удержаться от срыва. Но после долгого расставания с геодезистом
она дала себе слово рвать сразу и навсегда. И никогда его не нарушила.
Вета надела пальто и вошла в комнату. Телевизор был переключен
на первую программу. Там Ростропович с автоматом на коленях говорил, что демократию
надо защищать.
— Что творится! — с воодушевлением произнесла Зоя Михайловна. —
Иветта! Ты понимаешь, что происходит?
Вета укладывала в сумку книги. Зоя Михайловна отвернулась от экрана
и некоторое время наблюдала за дочерью. Та спиной чувствовала это и начинала
злиться, движения ее стали резкими.
— Как твой физик? — кротко поинтересовалась мать.
Вета процедила сквозь зубы:
— Дачу строит.
Она с треском застегнула молнию на сумке и выпрямилась.
— Пойду я, пора.
Мать проводила ее до дверей и, когда дочь ступила на площадку, спросила:
— Теперь через неделю?
Вета сжала губы и кинулась вниз по лестнице. Зоя Михайловна хмыкнула.
НАСТЯ
Настю Ветошку отчислили из института с третьего курса за проституцию.
Разговор в комитете комсомола состоялся бурный, но приватный: секретарь прежде
спал с Настей, воображая себя возлюбленным. Боясь, как бы она со зла не наболтала
лишнего, он оформил все быстро и без шума, однако формулировку отчисления изменить
не мог: нужно было отчитаться перед Большим домом, откуда прикатила «телега». Звучала
формулировка так: «За аморальное поведение и связь с иностранными гражданами».
Настя догадалась, кто настучал. Она забралась на чужой участок, ни больше
ни меньше как в «Асторию», и «снимала» там самых дорогих клиентов на глазах
у тамошних сутенеров. Местным «работницам» было до нее далеко: красотой с нею
могла сравниться только ее институтская подруга Вета. Когда они вдвоем шли по улице,
ни один мужчина не обгонял — все, как говорила Вета, наслаждались задним фасадом.
Встречные же дружно сбивались с ноги.
— Эх, Ветка, — частенько вздыхала Настя, — нам бы в Голливуд
с тобой, там такие мужики! Я по видику смотрю и балдею.
После того как Настя впервые назвала подругу Веткой, та ей сказала с улыбкой:
— Меня так не называли с третьего класса. Я мальчишкам за
это слово носы разбивала.
— Да ну? — искренне удивилась Настя. — А чего, разве
плохое слово? Я больше не буду.
Вета ободрила ее:
— Тебе можно.
Первый раз Настя познакомилась с иностранцем случайно. Девушка
приехала в Ленинград поступать в институт, устроилась в общежитии
и целыми днями гуляла по городу. Из-за вступительных экзаменов она не волновалась:
ее кавалер гарантировал полный успех. Этот парень в течение нескольких лет
командовал в их районе сводным студенческим отрядом. Настин роман остался для
всех в поселке тайной, потому что Командир, как она его звала, боялся неприятностей.
— Все-таки должностное лицо, сама понимаешь, — говорил он ей, прощаясь
поутру в роще у дальней околицы.
Она убегала к нему по вечерам, дождавшись, когда бабушка уснет,
и долго кружила полевыми дорогами, через перелески и овраги — чтобы
никто не выследил. Самой-то Насте было наплевать, но за Командира переживала. Очень
уж нравился ей степенный молодой человек со звучным именем Эдуард.
Рядом с дальней паромной переправой на самом берегу Унжи стояла
избушка-развалюшка. Раньше в ней ночевал дежурный паромщик, но потом ему поставили
будку на другом берегу. Настя вычистила халупу, приволокла в нее матрац и по
вечерам захватывала с собой в авоське две простыни. Ночи стояли звездные.
И такие жаркие…
В августе Командир уезжал. Настя рыдала два дня перед расставанием и целый
месяц после. Она думала, что не переживет этот год. У них давно было решено,
что на следующее лето сразу после окончания школы Настя приедет поступать к нему
в институт. Командир с осени должен был занять пост секретаря институтского
комитета комсомола, его уже утвердил райком, и эта
поездка с отрядом была для него последней. Он боялся «ЧП», боялся какой-нибудь
неожиданности, но больше всего трусил из-за Насти — по ночам при любом шорохе
он вскакивал с нее и забивался в угол. Настя беззвучно смеялась
и манила его обратно. Когда девушка начинала стонать, Командир зажимал ей рот
ладонью и сдавленно шептал в самое ухо:
— Тише, тише…
В Ленинграде Настя в первый же день узнала, что Командир женился.
Он сам ей об этом сказал, когда вез к себе домой с вокзала. Жена была
на даче, и квартира стояла пустая. Настя рыдала всю дорогу в машине, потом
в лифте и еще немного в квартире. Командир ее успокоил быстро: ему
были ведомы самые нежные Настины струны.
Потом, уже в общежитии, Настя трезво рассудила, что дело сделано
и переделать не удастся. Возвращаться домой глупо: все-таки здесь институт,
да и вообще — Ленинград. А что до Командира… Да ладно — на нем
свет клином не сошелся. Правду сказать, она за год и сама к нему поостыла,
рыдала скорее по привычке. Или по инерции. Или еще по какой-то замысловатой причине —
Настя и сама не знала, почему слезы чуть что катились из нее, словно кто-то
кран открывал. Обидят, она разревется и тут же легче станет, через полчаса
уже смеется. «Легкий человек» — так про нее говорили соседи в поселке.
На неделе Настя жила у Командира,
а по выходным перебиралась в общежитие: Командир уезжал на дачу. Эти дни
Настя посвящала Ленинграду — гуляла с утра до ночи. В будни не получалось:
Командир боялся соседей и, не доверяя Настиному обещанию не высовывать нос, для
надежности запирал ее.
Чем больше Настя знакомилась с городом, тем сильнее радовалась,
что не поддалась первому желанию бросить все и вернуться домой. Никогда в своей
жизни она из своего райцентра не уезжала и хоть по телевизору насмотрелась
на Ленинград, знакомство воочию ошеломило ее. Уже после первых выходных она считала
себя самой счастливой на всем белом свете. О чем тут же отписала бабушке и всем
поселковым подругам.
Экзамены сдала, как и было обещано, без проблем и вновь выходные
напролет проводила у Невы. Больше всего ей нравилось, что здесь была река,
это роднило Ленинград с ее домом.
Вот однажды в субботу и познакомилась Настя с иностранцем.
То есть заговаривали с ней постоянно, даже можно сказать — отбоя не было,
но строгий голос Командира чудился ей повсюду. А тут не устояла: все-таки иностранец,
раньше их только по телевизору и видела. Поначалу он спросил, где Летний сад.
Она, ликуя в душе, на правах здешней растолковала. Он не понял, и Настя
проводила, благо сама туда направлялась. Потом гуляли, катались по каналам на частном
катере, который иностранец поймал точно такси, махнув ему с набережной, Настя
от восторга только что не визжала. Обедали в ресторане и снова гуляли.
Вечером отправились ужинать в ресторан его гостиницы. А затем поднялись
в номер. Когда он потянулся к ней, чтобы поцеловать, Настя отталкивать
не стала. В ресторане за ужином она все время напряженно решала непростую задачу —
остаться или уйти, развязка была уже понятна. Никакого особенного желания оставаться
не было, но все-таки мужик потратился на нее, неудобно как-то. И потом —
иностранец… Командира ей хватало вполне, но ведь он же ей изменил…
Короче — когда иностранец предложил угостить ее настоящим кальвадосом —
Настя впервые слышала это название, — она отказываться не стала. И не
пожалела: иностранец хоть и не знал ее так, как знал Командир, но оказался молодцом. Настя ему всю спину ногтями изодрала.
Сама она не увидела бы, если б он сам не показал. Как всегда в такие
моменты, она улетела в дурманном вихре в заоблачные миры, а когда
вернулась и открыла глаза, то перепугалась не на шутку: иностранец демонстрировал
следы ее страсти — длинные красные полосы у себя на спине. Испуг оказался
преждевременным: мужчина был в таком восторге, что тут же отправил ее снова
в полет. И боевых ран у него прибавилось. Она их потом зализала…
С тех пор Настя всегда коротко стригла ногти: жалела мужиков, не каждому
ведь это понравится.
Утром их разбудила коридорная: гость должен был улетать дневным рейсом.
Завтракали в ресторане, там и попрощались — у крыльца иностранца
ждала машина и целая делегация чиновников из Мариинского дворца, где помещался
Горисполком.
Она еще блаженствовала с мороженым, когда официант сказал ей, что
в дамском туалете с женщиной плохо, а помочь некому, кругом, как
назло, одни мужчины. Настя, не задаваясь лишними вопросами, понеслась в туалет.
Били ее недолго, но со знанием дела — ребра и почки болели
после того целый месяц, про лицо и говорить нечего. Потом стали требовать
«баксы». Она не понимала, что им нужно, и ее били снова. Вдруг нападавшие спохватились,
что при ней нет сумочки, и бросились в ресторан, пока официант не прибрал
сумочку себе. Настя на четвереньках выползла из туалета, поднялась по стенке на
ноги и как могла скорее заковыляла к выходу из гостиницы.
Сумочку она в ту пору еще не носила, привыкла дома все необходимое
рассовывать по карманам или в пластиковый пакет с крупной надписью
«Marlboro» — подарок дочери соседки, москвички. Так что официанту досталось
ни за что, но это спасло Настю. Деньги она обнаружила, когда сунула руку в карман
за платком, чтобы зажать разбитый нос — по лицу ее били особенно старательно, —
и вместе с платком вынула доллары. В тот момент ей было не до этого,
но, когда пришла немного в себя, поняла всё. И прежде всего — что
стала проституткой.
Настя рыдала весь остаток воскресенья, не поехала к Командиру и рыдала
полночи. Девчонки в комнате плакали вместе с ней: она сказала им, что
ее пытались изнасиловать. В своем поселке Настя знала двух гулящих, и обеих
люди презирали. Выплакавшись, Настя уснула.
Утром она трезво рассудила, что коль уж деньги получены, то не выбрасывать
же теперь. На том и успокоилась.
За первый год учебы в институте Настя основательно пересмотрела
свое отношение к нравственности. Ночи в общежитии случались веселые, и ей
это нравилось.
В конце года из дома пришло известие о смерти бабушки. С похорон
Настя вернулась потерянная. Бабушка была ее тылом, ее опорой, тем, что связывало
Настю со всей прежней счастливой жизнью. Настя осталась одна, и ужас от ощущения
собственного одиночества парализовал все остальные чувства, будто оказалась на перекрестке
застигнутая потоками машин. Только в постели с мужчиной она забывалась,
но утром страх уже поджидал ее у порога. Он изматывал хуже тяжелой работы.
Сперва Настя кинулась к своему Командиру. Но у того начались
скандалы с женой, и комсомольский секретарь шарахался от Насти как от
прокаженной. На всем белом свете оставался единственный человек, на кого она могла
бы положиться в трудную минуту, — Вета, ее подруга. И Вета не оттолкнула,
за что Настя привязалась к ней больше прежнего. Она делилась с подругой
всеми своими секретами, всеми потаенными мыслями и желаниями, об одном помалкивала —
откуда берет деньги на жизнь.
Как только возникла эта денежная проблема — прежде бабушка присылала
ей всю свою получку ночного сторожа, — так появился выбор: либо работать, либо
на панель. Девчонки из общежития подрабатывали кто где, и все вместе за целый
месяц получали меньше той суммы, что обнаружила Настя в кармане своего жакета
в тот злополучный день. Трезво рассудив, она сделала свой выбор. Но главная
причина выбора была не в деньгах, а в том, что ей нравилось это занятие —
обладание мужчинами. Не одним, а многими.
Что не мешало ее поразительной влюбчивости. Это было вроде болезни —
ей непременно требовалось по ком-нибудь сохнуть. Причем что интересно — здесь
уже постель была необязательна, хотя и не мешала. Настины влюбленности всегда
заканчивались драматично, как-то поразительно не везло ей. Настю всегда бросали,
что, принимая в расчет ее внешность, может показаться неестественным. Тем не
менее именно так и случалось. Видно, чего-то в ней не хватало, раз не
могла надолго удержать мужчину возле себя. Так думала она сама в горестные
минуты одиночества, не понимая, что причина как раз в обратном: чересчур много
в ней было желания удержать. Она с готовностью становилась рабыней, могла
стерпеть любые обиды и простить любую подлость, лишь бы ее не бросили. Это
как раз и отталкивало от нее парней. В одном было Настино спасение —
в ее отходчивости. Стоило ей порыдать два дня напролет, как на третий мир снова
блистал свежими красками — до следующей трагедии.
Но вот случилась катастрофа, от которой слезами не заслонишься, —
Настю отчислили из института. Это буквально раздавило ее. Она вновь оказалась на
перекрестке среди потоков машин.
Институт заменял ей родной поселок, давая ощущение надежности завтрашнего
дня. Главная забота состояла в том, чтобы учиться без хвостов, и все будущее
на ближайшие пять лет расписано и гарантировано от случайностей, собственного
участия в организации этого будущего не требовалось. Последнее было для Насти
особенно важно, ибо проявление инициативы было для нее всегда мучительно. Оставшись
вне института, Настя столкнулась с самым страшным для себя вопросом: что будет
завтра?
В том, что ее засекли, она винила собственную наглость. Месяца за два
до того она сняла по случаю однокомнатную квартиру на Гражданке, но в институте
помалкивала и место в общежитии за собой берегла, изредка ночуя там: чтоб
не забывали. Девчонкам сказала, что живет у парня.
С квартирой она могла вздохнуть свободнее. До сих пор все ночи в гостиничных
номерах заканчивались одним и тем же: под утро она тряслась от страха и гадала,
сумеет ли на этот раз выбраться из гостиницы. Туда она проходила под прицелом глаз
швейцара, гостиничных сутенеров и местных проституток, но рядом с иностранцем,
что служило надежной защитой. Главное было не отходить от него ни на шаг, в особенности
в туалет. Так что в ресторане она не позволяла себе даже чашки кофе, не
говоря уже про лимонад или тем более вино — слишком велик был риск. Утром все
обстояло иначе — не всякого клиента попросишь вывести тебя обратно.
Проблемы разрешились бы, продайся она сутенеру. Но этого как раз Настя
больше всего и боялась. Хоть и не видела она для себя позора в ублажении
незнакомых мужчин, но к мнению других на сей счет Настя прислушивалась и даже
очень. Репутацией пусть излишне влюбчивой, но порядочной девушки она дорожила. Вообще
на занятие проституцией Настя смотрела как на что-то недолговременное: вот выйдет
замуж и завяжет. Замужество превратилось для нее в навязчивую идею, оно
воспринималось ею как разрешение всех жизненных проблем: спрятаться за мужа от опасностей,
которые подстерегали ее в завтрашнем дне, от всего мира, от самой жизни. Но
если появится сутенер, на замужестве придется поставить крест, это Настя понимала.
С квартирой стало легче. Теперь клиентов она возила к себе и не
боялась больше ничего. Это ее и подвело — расслабилась и обнаглела,
посягнула на святая святых ленинградских путан — на кабак в «Астории».
Как ни пытались местные прихватить ее, а не удавалось. Она забирала из ресторана
самых дорогих клиентов. Когда за их такси увязывался хвост, Настя обещала водителю
три сменных плана, и тот демонстрировал экстра-класс. Никто не смог ее выследить.
Тогда вмешалась гостиничная милиция. Однажды Настя не успела войти в ресторан —
лейтенант, должно быть, предупрежденный по телефону портье, выскочил откуда-то как
чертик из табакерки и вежливо попросил следовать за ним. В дежурке она
откупилась, но, видно, сутенеры дали больше.
Прямо из общежития с вещами Настя поехала к Вете. Она стала
плакать еще на лестнице, а уж когда увидела подругу, то разрыдалась в голос.
Настя сидела на диванчике за ширмой и выла, исподтишка поглядывая
на хозяйку. Вета носилась по комнате со склянками, таблетками, капала в стаканчик
валерьянку. Настя послушно пила и рыдала пуще прежнего. Вета с перепугу
не знала, что и делать, схватилась было за телефон, вдруг положила трубку и твердым
шагом прошла за ширму. Раздался хлесткий звук пощечины, и рыдания оборвались
на высокой ноте, словно выключили репродуктор. Наступила тишина.
— Теперь говори! — скомандовала Вета.
Настя глядела на нее снизу вверх, ее плечи тряслись в ознобе, а по
щекам скатывались крупные слезы.
— Меня, — судорожно вздохнула она и с трудом выдавила
продолжение фразы, — выгнали. Из института.
Вета как стояла с занесенной для новой пощечины рукой, так с поднятой
рукой и осела перед Настей на корточки.
Настя рассказала ей всё, начиная с первого иностранца, только о Командире
умолчала. Рассказ получился долгим. Закончив его, она еще ниже опустила голову.
— Веточка, — прошептала Настя, не решаясь поднять глаза на подругу, —
Веточка, ты меня прогонишь, да?
Вета обняла ее за шею и потянулась, чтобы поцеловать в нос.
В последний момент передумала, ласково стукнулась лбом о лоб и провела
ладошкой по волосам. Настя еще боялась поверить, но глаза уже засветились надеждой.
— Тебя ведь уже не переделаешь, — сказала Вета, усаживаясь рядом
на диванчик, — говори не говори — все бесполезно, такой уж тебя природа
сотворила.
Настя повалилась ей лицом в колени. Было видно, как ее напряженная
спина обмякает под рукой подруги. Та гладила и коротко вздыхала. Затем промолвила:
— Невезучие мы какие-то с тобой, Наська.
Незадолго до этого она ушла от своего второго мужа, микробиолога.
— А я думаю, — сказала Настя, не отрывая лица от колен подруги, —
что все женщины…
Вета резко оборвала ее, догадавшись, что Настя собирается сказать:
— Закрыли эту тему! Навсегда!
Настина спина вновь напряглась и задрожала. Настя быстро дважды
прокричала:
— Прости меня, прости!
Вета сказала через силу:
— Но ведь заразиться можно.
Спина у Насти вновь ослабела. Девушка устроила голову на коленях
Веты поудобнее.
— Ну что ты, Веточка, я же предохраняюсь. Знаешь, какие иностранцы
трусливые, без резинки никуда не ходят.
У Веты брезгливо дернулись ноздри.
— И проверяюсь я каждую неделю, — продолжала Настя. —
У меня и доктор свой. Ты за меня не бойся.
Она сладко, по-кошачьи потянулась, а потом села и доверчиво
заглянула в лицо подруге.
— Веточка, сделай шанежек, а? Только у тебя такие получаются —
на бабушкины похожи.
Вета рассмеялась:
— Ах ты, подлиза! Марш на кухню, помогать будешь.
С того дня прошло немало лет, но ни разу эти женщины не дали друг другу
понять, что разговор о Настиной профессии остался в памяти у обеих.
При встрече они игнорировали эту тему, словно ее не существовало.
ВАСЬКА
Такое возбуждение, как теперь, Василий Теплов испытал в жизни только
раз — в детстве, когда десятиклассником признавался в любви соседской
девушке Вете. Тогда так же ноги казались невесомыми, а плечи, наоборот, отяжелели,
что создало странное чувство, будто бы нижняя часть туловища вместе с ногами
готова взлететь, но плечи давят их книзу. В отличие от случая с детским
признанием, сегодня чувство предполетности отозвалось в душе´ не страхом,
а радостным подъемом. Это произошло с ним, когда он услышал призыв Собчака
защитить демократию.
Целый день Теплов был подавлен и апатичен ко всему. Причиной стало
объявление в стране чрезвычайного положения и приход к власти некоего
Государственного комитета, назвавшего себя в силу чисто русской тяги к аббревиатурам
ГКЧП. Обращения от имени этого гэкачепэ передавались по телевидению и радио,
каждый раз внезапно обрывая концерт классической музыки, транслировавшийся с самого
утра. По торжественно-напряженному тону диктора напрашивалось сравнение со сводками
Совинформбюро первого года войны. На Теплова эти выступления наводили тоску.
Его нельзя было назвать яростным поборником
демократических перемен. Как историк он знал последствия любых реформ, поэтому отрицал
их и считал, что лишь эволюционный путь развития жизнеспособен и бескровен.
Именно бескровность наиболее привлекала Теплова в эволюции. Он был противником
любого насилия, потому что с кем бы и где бы оно ни совершалось, Теплов
мысленно ставил себя на место угнетаемого и ощущал едва ли не физические страдания.
Кроме того, Теплов относился к революциям скептически, будучи уверен, что оплачиваются
они всегда извне. Такой вывод, считал Теплов, напрашивается из самой сути революции:
если власть — это деньги, то для того, чтобы сместить власть, опирающуюся на
ресурсы страны, требуются ресурсы гораздо более мощные. Теплов разделял понятия
переворота и революции. В первом он видел смену власти без перемены уклада
жизни. Что, по его мнению, было значительно дешевле и могло быть осуществлено
внутренними силами без чужой помощи. Революция же влекла за собой изменения всех
сторон жизни и требовала таких капитальных вложений, которыми своя оппозиция
располагать просто не могла.
Учась на пятом курсе Института имени
Герцена, он получил доступ в Публичку и смог заняться давно интересовавшей
его темой Февральской революции. Тогда-то и стали приходить к нему мысли
об участии зарубежного капитала в российских реформах. Знакомясь с документами
эпохи, он увидел в них признаки английского влияния на российские общественные
организации начала века — те, что подготовили и провели Февральскую революцию.
Правда, не книги первыми заронили в него эту мысль, а долгие беседы с одним
из друзей Зои Михайловны, матери Веты. Тот человек работал в Публичке старшим
научным сотрудником. Он давно опекал Теплова как своего ученика, и Василий
набрался от него таких сведений, каких ни в институте, ни тем более раньше
в школе услышать не мог. Вместе со своим учителем он считал, что революции
подобны цунами — зарождаются совершенно незаметно в одном месте, а обрушиваются
сокрушительной волной в другом, причем отнесенном от первого на тысячи километров.
Однако, невзирая на свои убеждения, Теплов тут же встал на сторону реформаторов,
когда в восемьдесят пятом заговорили о «революционных преобразованиях».
Его захватило общее радостное движение, как бывало когда-то на первомайской демонстрации,
когда состояние праздничности подобно лучистой энергии обдавало светом и впитывалось
кожей. И даже позже в своих спорах с друзьями Теплов отстаивал мысль
о порочности реформаторства совершенно абстрактно от современной ему действительности.
Возможно потому, что реформы тогда еще только начинались и воспринимались отвлеченно.
В те годы все много и охотно говорили. Теплова пьянила открывшаяся
возможность во всеуслышание ругать партию — не на кухне, а в печати. Она
еще была в полной силе, но ее уже ругали, пока осторожно, только сталинский
период, но чувствовалось, что это лишь начало.
Начало! — вот ключевое слово. Теплов чувствовал, что на его глазах
начинается эпоха. Это заставляло с нетерпением ожидать прихода каждого следующего
дня. И новый день не обманывал ожиданий, принося новые разоблачительные статьи
в журналах, новые смелые выступления на телевидении, еще более смелые, чем
вчера. Начиналась, начиналась эпоха, и он — Василий Теплов — участвовал
в этом!
Времени потребовалось не так уж много, чтобы его пыл начал стихать:
и потому, что вечно одни и те же дрова гореть не могут, и потому,
что все больше стал задумываться о скрытых пружинах реформации вообще, да и старше
стал. Но больше всего сказался на нем отъезд из бурлящего Ленинграда в тихую,
не затронутую никакими волнениями глубинку.
В восемьдесят седьмом Теплов добился в деканате распределения в Якутию.
Именно добился, потому что первоначально ему предоставили место в Ленинграде.
Он догадывался, кому был обязан за хлопоты — своей соседке Зое Михайловне,
кого с детства иначе как мама Зоя не называл. Его родная мать относилась к этому
с безразличием, но отец злился, и маленький Вася как-то сказал соседке:
— Мама Зоя, папа сердится, говорит, что только одна мама бывает. Я при
нем тебя тетей Зоей буду звать, ладно?
Соседка прижалась лицом к его щеке и бархатисто шепнула в ухо:
— Ладно.
В том, что мама Зоя хлопотала за него перед своими пациентами, Теплов
большой трагедии не видел, причина перераспределения была совсем в ином —
Вета, дочь Зои Михайловны, уже месяц как жила в Якутии. Она окончила свой Метеорологический
на год раньше Теплова и за это время успела дважды побывать в дальних
и длительных командировках, на этот раз — в якутском Заполярье. Теплов
знал, что это всего лишь на несколько месяцев, что скоро она вернется в ленинградский
НИИ, где работала после института, но с детства укоренившееся в нем стремление
ни в чем не отставать от подруги сработало и теперь. Он просто не мог
допустить мысли, что Вета, закаленная ветрами дальних странствий, будет поглядывать
на него свысока. Она и так-то, кажется, не слишком принимала его за мужчину.
Всю свою жизнь Теплов пытался утвердиться в ее глазах, но это у него
не очень выходило. Достаточно сказать, что в школе она бросалась на его защиту
в драке, чем доводила парня до отчаяния.
— Ну кто тебя просил! — с надрывом в голосе выговаривал
он ей после того, как противники разбегались при виде разъяренной Веты. — Я сам
справлюсь.
— Васенька, — ласково говорила она, — ну не сердись. Ну, я больше
не буду. Ну честное слово!
Куда там — в следующий раз повторялось то же самое.
Он отмахивался от ее причитаний, когда в лыжных походах с физкультурником
Вета останавливалась на лыжне, чтобы посмотреть, не поморозился ли. Краснел от досады,
когда в классе она громким шепотом подсказывала ему, чего совсем не требовалось.
Теплов и учился-то хорошо, наверное, лишь для того, чтобы она не подсказывала.
Как он ее ни просил, Вета удержаться не могла.
— Я сам знаю, — зло шипел он, возвратившись за парту.
— Ну, я больше не буду, — отвечала она, светясь гордостью
за тепловскую пятерку.
В десятом классе потребность Теплова увидеть в глазах Веты признание
его мужской состоятельности приобрела необычайную остроту: он сделал предложение,
и девушка ответила отказом. Лишь то, что Вета по-прежнему оставалась рядом,
смягчило последствия удара и сохранило надежду.
После школы Вета устроилась на завод.
У друга выбора не было — как только исполнилось восемнадцать, он ушел
в армию. Зоя Михайловна умоляла его поступать в институт, на успех
он мог твердо рассчитывать. Но поступок Веты не дал Теплову воспользоваться этой
возможностью. Вету и ее мать сразило известие о его призыве на военную
службу: шла афганская война, и уже вовсю просачивались слухи о том, что
творится в «ограниченном контингенте». Собственные Васины родители отнеслись
к предстоящей службе сына спокойнее. Отец сказал, что мужчина, который не служил
в армии, это полмужчины, и мать согласилась с ним. Потом она поплакала
на кухне, но больше уже слезам воли не давала: Теплов-старший не любил сильных чувств,
направленных не на него.
Служить Василий Теплов отправился в Москву на военный аэродром,
чему, без сомнения, споспешествовали хлопоты мамы Зои, но тут уж он ничего изменить
не мог.
Так что распределение в Якутию после института было далеко не первой
его попыткой догнать Вету, и Зоя Михайловна, выхлопатывая для него место в ленинградской
школе, предчувствовала тщетность своих усилий.
Была, правда, еще одна причина тому, что далекий якутский край оказался
предпочтительнее родного Ленинграда. Незадолго до распределения Теплова Вета прислала
из своей якутской командировки телеграмму — вышла замуж. Это был, кажется,
ее четвертый брак, но Теплов переживал не меньше, чем из-за первого. Дома оставаться
он просто не мог.
На Яне-реке, там, где казак Семен
Дежнев собирал ясак с послушных якутов, получил Теплов назначение лететь еще
дальше и с пересадкой, самолетом и вертолетом, добрался наконец
до места своей первой работы. Позже он получил от директора школы выволочку за то,
что рассказывал детям правду о тех порядках, которые устанавливали в здешних
местах русские землепроходцы семнадцатого века. Среди учеников было немало якутов,
и директор полагал, что рассказы молодого историка уязвляют их национальное
самолюбие. В общем-то, он был прав, тот директор, но Теплов сызмальства болезненно
переживал любое унижение и потому логику директора не признал. Так что с начальством
отношения не задались.
Сентачан, где стояла школа-семилетка и где Теплов обосновался в комнатенке
двухэтажного бревенчатого барака с тройными рамами в окнах, расположился
на каменистом плато среди унылых сопок хребта Черского. Против горячих заверений
туземцев Теплов так и не влюбился в этот край. Хотя какая-то магия там
все же была — ему потом несколько лет являлось в сны неземное безмолвие
сентачановских белых ночей.
Поселок Сентачан был центром золоторазведки, и население состояло
исключительно из геологов. Это его и погубило — в восемьдесят восьмом
поселок свое существование прекратил. Так заявили о себе первые предвестники
грядущих перемен: в стране начинали экономить на убыточных отраслях. Геология
никогда убыточной не была, тем более «золотая», но теперь говорили, что месторождений
разведано достаточно, хватит на многие годы вперед, геологию как отрасль можно сократить
до лучших времен. Управление в Сентачане закрыли, и поселок умер в какие-то
две недели.
Теплов улетал с последней «вертушкой». Его путь лежал на ближний
прииск, где был аэродром и куда прилетали рейсовые самолеты. Он собрался возвращаться
домой и мыслями был уже в Ленинграде. Однако нелетная погода продержала
его несколько дней на прииске, и это стоило ему дополнительных двух лет жизни
в Якутии. Потому что там он познакомился с Леной.
Эта женщина прилетела из Якутска готовить статью о закрытии Сентачана.
Она работала в новой газете, которую сама же основала, уволившись из «Якутской
правды» и уведя за собой несколько молодых журналистов. Все они были в «Правде»
на хорошем счету и могли бы работать там и дальше, но им не хватало самостоятельности.
Каждый из них не раз конфликтовал со своим завотдела из-за острого материала и каждый
мечтал освободиться от опеки. Деньги на газету Лена получила в «Якутзолоте»,
где у нее было много знакомых, включая главного бухгалтера. Друзья сообща убеждали
генерального директора взять шефство над новым предприятием, и тот, подумав
несколько дней, согласился на соучредительство. Пока делали еженедельник, но в будущем
планировали выходить каждый день. Лена успела выпустить несколько номеров, когда
шефы из «Якутзолота» рассказали ей о свертывании геологоразведки в Заполярье.
Она, не задумываясь, вылетела на Яну.
Обо всем этом Теплов узнал, когда они вместе возвращались в Якутск.
Под крылом Ан-12 до самого горизонта лежали бесконечно-однообразные волны серо-зеленых
сопок, одним своим видом наводя на Теплова уныние, а монотонный гул моторов,
как ни странно, не давал уснуть. Оставалось одно — разговаривать.
Лена была некрасива, это убило Теплова. Для него молодые женщины разделялись
на две категории — красавиц, таких как Вета или ее подруга Настя, и прочих,
не заслуживающих внимания. Когда в приисковой гостинице сказали, что его разыскивает
якутская журналистка, он тут же вообразил себе юркую маленькую девушку с зелеными,
как у Веты, глазами, в джинсах и ковбойке.
Теплов успел немного помечтать о предстоящем знакомстве и вспомнил несколько
остроумных афоризмов, которые намеревался ввернуть в разговор, когда
в дверь его комнаты постучали. Теплов разволновался, подбежал в очередной
раз к настенному зеркалу, затем бросился на стул, закинул ногу на ногу и только
потом крикнул равнодушно:
— Открыто!
В комнату вошла крупная молодая женщина, выше Теплова, широкоплечая,
широкобедрая и широколицая. В ней все было большое за исключением глаз,
которые казались мелкими из-за толстых стекол очков. Простая синяя юбка, для такой
фигуры слишком короткая, открывала плоские белые чашки колен, их почему-то Теплов
заметил прежде всего. У Веты коленки были как у балерины, строгой лепки.
На плече вошедшей висела дорожная сумка; цветастая кофточка сбилась под ее ремнем,
открывая бело-розовую бретельку лифчика.
— Вы из Сентачана? — спросила женщина неожиданным для всего, что
успел разглядеть Теплов, высоким певучим голосом нежного тембра.
И в ответ на его кивок протянула свою большую ладонь.
Теперь они летели вместе, и Теплов слушал про всевозможные приключения
из журналистской жизни его новой знакомой. Слушал с интересом, потому что не
только сами истории захватывали, но и рассказчицей Лена оказалась великолепной.
Она была словоохотлива, но не болтлива, это Теплов отметил про себя еще накануне
в гостинице.
Лена безо всякого смущения рассказывала про свою жизнь незнакомому человеку
и ничего не спрашивала в ответ. Как раз это подталкивало на взаимность.
Теплов понемногу разговорился сам, и, подлетая к Якутску, они знали друг про
друга если не все, то довольно-таки много. Теплову стало известно, что Лена родилась
в Якутии, на Алдане, где отец работал механиком в старательской артели,
а мать преподавала в школе сразу несколько предметов, среди которых была
литература. Узнал, что в Якутск родители перебрались в основном из-за
дочери, чтобы та смогла окончить полноценную школу. Что, отучившись в Ленинградском
университете, Лена вернулась домой и поступила в центральную газету, чему
помог отец, работавший тогда в обкомовском гараже.
Кстати, о том, что Лена училась в Ленинграде, Теплов узнал
прежде всего, еще в гостинице. Он сказал, что приехал из Питера, и журналистка
едва не бросилась ему на шею с громким и радостным:
— Я тоже, я тоже из Ленинграда!
Из Ленинграда она привезла домой двухлетнюю дочь, чем едва не убила
своего отца. Рожала перед самой летней сессией на третьем курсе. В роддом отправилась
с двумя сетками, в одной набор для новорожденных, в другой учебники. Ни того ни другого не пропустили, одежду
потом заново привозили подруги, а что до учебников, то ей удалось пронести
конспекты, и ночами она занималась. Через два дня после выписки Лена как ни
в чем не бывало отправилась на экзамены. Тем временем в общежитии девчонки
с увлечением пеленали и кормили из рожка ее дочку.
— О-ой, — время от времени Лена вставляла это протяжное «о-ой», —
я два года от родителей таилась. И на каникулы не летала — боялась
очень. Папка у меня товарищ серьезный, ненароком и прибить может.
Обошлось — наученная Катька потянулась с материных рук на
руки к седому, сурового вида человеку с возгласом:
— Деда!
Деду потом откачивали сутки, у него зашкалило давление, боялись
инсульта. И здесь обошлось. Маленькая Катька не отходила от него и ни
на минуту не умолкала. Может, тем и спасла, поначалу едва не угробив.
Рассказывая, Лена много смеялась и коротко взглядывала Теплову
в глаза. В эти моменты ее лицо становилось девчоночьим.
То, что он может нравиться женщинам,
Теплов начал замечать еще в студенческие годы. Но тогда это его совершенно
не волновало: зеленые глаза Веты затмевали все прочие женские взгляды. У него
и в мыслях не было приударить за какой-нибудь студенточкой, хоть и учился
в девичьем институте. Должно быть, не в одной Вете было дело, а и в
нем самом, потому что даже Вету он не представлял рядом с собой в постели.
Все мечты о ней дальше возможности постоянно видеть ее не заходили.
И не потому что Теплов робел, а не надо было, с Ветой не надо. Интересоваться
женщинами он стал уже после отъезда из Ленинграда. Как-то вдруг пробудился в нем
этот интерес, воображение быстро перестроилось на сексуальную волну и принялось
донимать его картинами, от которых захватывало дух в бессонные ночи. Но немногие
свободные из сентаначановских женщин в его сторону не глядели, а самому
пойти в атаку без твердой надежды на успех было страшно. Так и прожил
Теплов до двадцати восьми лет нецелованным.
Сидя рядом с Леной в самолете, он кожей чувствовал, что интересует
эту женщину не только как приятный попутчик. Было что-то в ее быстрых взглядах,
отчего на Теплова накатывал трепет. Он давно смирился с мыслью, что проживет
жизнь, не изведав женской ласки, и теперь проснувшуюся надежду задавливал панический
страх — вдруг сорвется?
«Непременно сорвется, иначе и быть не может».
Мысли эти выгоняли на лоб испарину, и Теплов частил словами в рассказах
о себе. Выболтал всё, умолчал только о Вете и связанной с нею
стороне его жизни. Так же как Лена ничего не сказала про Катькиного отца, будто
того никогда и не было.
Между тем самолет приближался к Якутску. Впереди уже открылось
поле аэродрома, за ним частая мелкота деревянных домиков и бетонные коробки
города на горизонте.
А перед аэродромом лежала река. Не текла, а лежала, отсвечивая
на солнце стальной чешуей. Широкая, уходящая в дымчатую даль пустынной дорогой,
она плавно огибала город, точно делая ему снисхождение. По реке поднимался караван
самоходных барж, но движения в нем не ощущалось, хотя и видны были буруны
за кормой флагмана. Вереница игрушечных корабликов терялась на плоскости великой
реки. Самолет поравнялся с ней и тоже будто бы завис. Взгляд на реку,
падавший теперь вертикально, открыл золотившееся сквозь толщу воды песчаное дно
по краям темных, беспросветных провалов речных глубин.
Теплов с благоговением смотрел вниз, картины сдержанной мощи природы
всегда вызывали в нем религиозное чувство. Когда достигли противоположного
берега, Теплов повернулся к Лене и сказал:
— Твоя река!
Они перешли на «ты» еще накануне, при знакомстве.
Лена радостно улыбнулась:
— Это мы с Катькой летим из Ленинграда, а я всю дорогу одну
и ту же фразу повторяю. Помнишь в «У озера» — «Лена едет на Лену»?
Спускаясь с трапа, Теплов вновь ощутил прилив страха. Надо было
что-то предпринимать, а что — он не знал. На прииске в аэрофлотовской
кассе ему забронировали место в ленинградском самолете, но только на рейс через
неделю, раньше ничего не было, да и этот подвернулся случайно. Теперь следовало
приниматься за поиски комнаты или хотя бы угла; про гостиницы Теплов знал, что туда
соваться бесполезно. Но, думая об этом, он в то же время заботился совсем о другом.
— Не знаешь, кто может комнату на неделю сдать? — спросил он.
Лена фыркнула с такой непринужденностью, как если бы они были знакомы
много лет, и Теплов услышал то, на что робко, под страхом сглазить, надеялся:
— Еще чего! У меня будешь жить. Как раз поможешь — с Катькой
посидишь, мне надо материал сдавать.
Теплов даже для церемонии упрямиться не стал. Вместо кокетливых ужимок,
наиболее соответствовавших моменту, он радостно, по-детски улыбнулся. Лена рассмеялась.
Уже потом, значительно позже до Теплова дошло, что Лена могла устроить
ему билет в тот же день. Но делать этого она не стала.
По дороге домой заехали за Лениной дочкой, та была у деда с бабкой.
Отец Лены, когда освоился в новой роли дедушки, неожиданно затосковал в городской
квартире. Его потянуло к земле, что было правдоподобно, ибо большую часть жизни
они с женой провели в тайге. По окраинам Якутска оставалось еще немало
частных домов, один из которых — добротный свайный пятистенок, сработанный
в начале века пинежскими мастерами на архангельский манер, с высоким подклетом —
и присмотрел себе бывший старатель с Золотой реки. Так что двухкомнатная,
обихоженная умелыми руками квартира в кирпичной пятиэтажке осталась в полном
распоряжении дочери.
К сожалению, на личной ее жизни это никак не сказалось: кроме неведомого
Катькиного отца у Лены, по твердому мнению всех знакомых, так никого и не
появилось.
Выйдя на пенсию, родители пристрастились
к тепличному огородничеству, в чем немало преуспели, отцовские арбузы
даже диплом однажды заслужили на республиканской выставке. Каждый раз, улетая
в командировку, Лена «забрасывала» дочку родителям и те сразу же начинали
портить ребенка невиданным баловством и вседозволенностью. Сама Лена в детстве
и сотой доли тех радостей не испытала.
Теплов наотрез отказался идти знакомиться и слонялся по соседнему
переулку, ходьбой унимая нервную дрожь радостных предчувствий. Очень кстати разразился
дождь, что, несомненно, поторопило мать с дочкой — они скоро появились
из-за угла, неся вдвоем большую и, видно, тяжелую сумку. Причем высокая Лена держала
ее за одну ручку, тогда как другая была надета на плечо коренастой русоволосой девочки
в джинсах и ковбойке. Ни лицом, ни фигурой Катька на мать не была похожа.
Лишь когда заговорила, стало ясно, чья она дочь: все материнские интонации, все
характерные словечки, включая протяжное «о-ой», услышал Теплов, пока они тащили
сумку через весь город. В глаза Катька заглядывала Теплову так же, как ее мать,
но только не коротко, а долго и с нескрываемым любопытством. Она
уступила Теплову сумкину ручку, вытребовала и взвалила на себя его рюкзак,
бежала, шатаясь под тяжелой ношей, впереди, путалась под ногами, поминутно оглядывалась
на «маминого друга», как был представлен ей Теплов,
и болтала без умолку. Чем Теплова-педагога удивила: все-таки десятилетние девочки
при знакомстве со взрослыми мужчинами обычно держатся скованно. Этого
никак нельзя было сказать про Катьку: такого качества, как застенчивость, в ее
проекте не было предусмотрено ни в малейшей степени.
Всякий, кто посмотрел бы на них в тот раз, когда они пересекали
Якутск с множественной поклажей, громко разговаривая, поминутно хохоча, останавливаясь
у продуктовых магазинов, куда Лена забегала где за хлебом, где за макаронами,
ни на минуту не усомнился бы в том, что видит дружную семью, встретившую отца
после долгой отлучки. Но никто на них не смотрел. Потому что шел дождь, потому что
улицы были пусты, потому что вечер, утверждая осязаемость времени, все быстрее сгущался
в ночную тьму.
Когда уже подходили к дому, Теплов опомнился и не слишком
уверенным голосом предложил:
— Давай вина купим?
Первая половина ответа его ужаснула:
— Зачем это?
Но тут же отлегло от сердца:
— У нас есть — папино, домашнее.
После этих слов Теплов почувствовал прилив сил и зашагал быстрее.
Если бы пестрый букет чувств, которыми в эту минуту переполнялся
Теплов, потребовалось перевести в человеческую речь и выделить главное,
то читалось бы это примерно так: «Господи! Если сорвется, если все надежды пойдут
прахом, то это… Это…» Дальше шел полный сумбур из эпитетов отчаяния и тревоги.
Так в состоянии неустойчивого душевного равновесия и ступил
Теплов на порог дома, где до сих пор коротали вечера вдвоем эти женщины — Лена
и Катька.
В сумке оказались дары отцовской теплицы: сладкие перцы, помидоры, огурцы,
тугой пучок перьев зеленого лука и маленький, совершенно круглый арбуз.
Пиршество выдалось на славу. После рубленых шницелей из черного оленьего
мяса и кислых макарон, чем Теплов питался год в сентачановской столовой,
роскошь домашнего обеда разогрела его душу. Выше любых похвал оказалось приторное
густое вино, разлившееся по рукам приятной тяжестью.
Катька не хотела уходить спать. Лена уже постелила ей и не раз
напомнила, но девочка все сидела подле Теплова и забрасывала его вопросами.
Ответы она слушала невнимательно, ожидая, когда сможет задать следующий вопрос.
Глаза Катькины слипались, но она не сдавалась. Наконец Лена подняла ее на руки и унесла
в другую комнату. Почти сразу вернулась с лицом смущенным, даже обескураженным.
— Она требует тебя. Пойдешь?
Теплов открыл дверь в комнату, состоявшую из сумрака и белеющего
пятна расстеленной кровати.
— Садись, — капризным голосом приказала Катька.
Теплов нащупал край раздвинутого дивана.
— Расскажи сказку.
Это его озадачило: сказок Теплов не знал. Тем не менее он смело приступил
к делу, рассчитывая на ходу что-нибудь сочинить:
— Жили-были…
— Муж с женой, — отозвался сонный Катькин голосок, —
и была у них…
Теплов не расслышал, кто была, но переспрашивать не стал. Через минуту,
которую они провели в молчании, до Теплова донеслось мерное посапывание.
Лена убирала со стола.
— Сказку? — изумилась она. — Впервые слышу. Никогда ей сказок
не рассказывала. С самого рождения Пушкина читаю, лучше всего под «Евгения
Онегина» засыпает. Сказку! Надо же…
В голосе Лены звучали ревнивые нотки.
Теплов подошел к ней сзади, близко. Бесчисленное количество раз
он разыгрывал вариант дебюта, заимствуя его из кинофильмов, и всегда обнимал
воображаемую женщину, подойдя сзади. Затем разворачивал к себе лицом, целовал
и… Дальше возникали трудности: в кино обычно эпизод на этом заканчивался, а следующий
начинался уже утром.
Лена внезапно повернулась, и Теплов неловко ткнулся губами в ее
подбородок. Чтобы дотянуться до губ, требовалось привстать на цыпочки. Лена сама
склонила голову и поцеловала Теплова в уголок рта. Он осмелел и прижал
ее к себе, обняв за плечи. Потом судорожно потащил свою ладонь вниз по ее спине.
Неожиданно Лена сказала твердым голосом:
— Ну, хватит!
И легко отстранила его. Теплов тут же скис. Но вида не подал, а как
мог равнодушнее парировал этот очередной удар судьбы:
— Как хочешь. Настаивать не в моих правилах.
Собственную девственность он воспринимал
как нечто постыдное, недостойное мужчины, и старательно маскировался в разговорах
с привлекательными и в особенности с кокетливыми женщинами развязным
тоном записного сердцееда. Он даже не подозревал, насколько хорошо это ему
удавалось: на Сентачане среди женщин за ним твердо закрепилась репутация бабника.
— Я постелю тебе здесь, на тахте, — сказала Лена бесстрастно, —
сама лягу с Катькой. Ночью не пугайся — у нас холодильник включается
со стуком.
— Днем посмотрю, что можно сделать, — произнес Теплов молодецким
тоном и сам себе поразился: о холодильниках он имел столько же представлений,
сколько о женщинах.
Лена быстро расстелила простыни и быстро скрылась из комнаты, на
ходу пожелав спокойной ночи. Теплов стоял возле обеденного стола, с которого
не дал хозяйке убрать посуду, руки его были опущены, и пальцы машинально теребили
уголок праздничной скатерти.
Катастрофа! Она произошла, несмотря
на все надежды, на все благополучно складывавшиеся мелочи, дополнительно служившие
счастливыми предзнаменованиями. Все сорвалось! Впервые он решил коснуться женщины
и получил щелчок по носу. Он — изгой. Он — пропащий человек. Он может
поставить на себе крест. Дальнейшая жизнь представлялась ровной бесплодной поверхностью,
совершенно пустой и бесцветной. Внутри, где-то за сердцем и чуть ниже,
образовалась втягивающая в себя пустота. На Теплова навалилось безразличие
ко всему. Он вялыми движениями стянул с себя одежду, забрался под одеяло, отвернулся
к стене и прижался носом к обоям. В детстве, когда ему приходилось
переживать очередную обиду, он прижимался носом к маленькому коврику, что висел
над его кроватью дома.
Дома… Там было тепло, уютно и привычно. Там любой стул, любая тарелка
были его друзьями. Они знали его с самого рождения, а он знал их, каждую
трещинку на чашках, каждую царапину на паркете. Здесь же все вокруг было чужое.
Чистое, холодное и чужое, равнодушное к нему, как равнодушен был тон женщины,
отвергшей его любовь.
«Боже мой! — с ужасом подумал Теплов. — Мне здесь еще
неделю. Пытка!»
Вдруг постель качнулась — Лена, неслышно вошедшая, присела на край.
Она тронула Теплова за плечо. Он прикинулся мертвым.
— Обиделся, я знаю, — сказала Лена как-то очень по-доброму.
Она погладила его руку, вытянутую поверх одеяла. Теплов рывком убрал
ее. Тогда Лена, забравшись с ногами на тахту и склонившись к самому
уху Теплова, обдала его щеку жарким выдохом:
— Не могу я сегодня, понимаешь? Прости меня. Может, завтра получится…
Пока он приходил в себя, Лена исчезла, лишь дверь легонько стукнула,
да холодильник на кухне отозвался сумасшедшим грохотом. Теплов сладко зевнул, улыбнулся
и стремительно уснул с улыбкой на губах. Жизнь больше не представлялась
ему конченной.
Получилось послезавтра.
Такого разочарования Теплов не испытывал никогда! До сих пор близость
с женщиной представлялась ему наивысшим из блаженств, а женатые мужчины —
самыми счастливыми из людей. Узнав, что сможет изведать счастье, он два дня пребывал
в состоянии, аналогов которому быть не может. Достаточно сказать, что Теплов
с легкостью разобрал Ленин холодильник, после чего хозяйке пришлось срочно
эвакуировать продукты в холодильники соседей и бежать в ремонтное
ателье. Мастер обещал явиться не раньше чем через неделю. Теплов с легкостью
пошел в ателье сам и за бутылку водки сейчас, а вторую после ремонта
привел мастера за собой, так что к вечеру холодильник уже работал, правда,
грохоча по-прежнему. Теплов с легкостью сочинил для Катьки сразу две сказки —
и обе со счастливым концом.
— Про любовь! — заказывала Катька, и они получились именно
такими.
Все два дня взвинченно-радостного ожидания Теплов прожил с легкостью.
И все его сладостные мечты потерпели сокрушительное фиаско.
«Это всё?» — думал он, лежа на спине и глядя в душную
темноту.
В висках еще стучал ритм закипавшего желания, но мысли уже вернулись
в голову и были далеко не восторженными. Наивысшее блаженство на деле
оказалось совсем не таким, как представлялось в ночных фантазиях.
Лена в этот момент гладила ему
живот, шептала, какой Теплов замечательный, и нежно целовала в макушку.
А Теплов совершенно некстати обдумывал слова Канта о том, что из
себя представляет близость с женщиной, и находил их весьма точными. Его
надежды не оправдались, и теперь он чувствовал себя обманутым.
— Тебе было хорошо? — шепотом спросила Лена.
— Да! — в полный голос отозвался Теплов.
Она еще теснее прижалась к нему сбоку, поцеловала в шею возле
мочки уха, обняла его бедра своей ногой и прошептала:
— Мне тоже с тобой очень хорошо.
Через четверть часа желание вновь заговорило в нем, и Теплов
решил попробовать еще раз. Но Лена уже спала.
Следующей ночи он ждал с лихорадочным нетерпением. И не зря:
на этот раз вышло значительно лучше. Лена снова шептала нежные слова, и Теплов
начинал верить, что действительно молодец. Теперь он не стал дожидаться, когда новое
желание заставит действовать, а при первом его приближении решительно повернулся
к Лене. Однако та, совсем как ее дочь, тихонько посапывала в подушку и только
теснее обхватила ногой его бедра, когда Теплов пошевелился.
Несколько других ночей он с неистовостью ученого-экспериментатора
пытался закрепить успех, но каждый раз, когда силы начинали возвращаться к нему,
обнаруживалось, что Лена спит.
Теплов не улетел ни через неделю, ни через месяц. Он устроился преподавателем
истории в школу авиаотряда и прописался в летчитском общежитии.
Семейная жизнь быстро съезжала в колею
будничных забот. После школы Теплов обходил магазины и с нагруженными
авоськами шел домой. Лена не просила об этом, но сама она возвращалась с работы
до того вымотанная, что, глядя на нее, у Теплова язык не повернулся бы спросить
про обед. Каждый вечер, уходя из редакции, она звонила домой узнать, что
нужно купить. Каждый вечер он повторял одно и то же:
— Всё есть, давай скорей.
Но, несмотря на заранее известный ответ, Лена все равно звонила. Возможно,
это доставляло ей какую-то непонятную для Теплова радость.
Сам он удовольствия в домашней работе не находил. Но и тяжелого
труда в том не видел. Конечно, ему больше приглянулось бы завалиться на тахту
перед телевизором или сыграть в го с Катькой. Она здорово научилась играть
в Доме пионеров, и Теплов никак не мог ее победить, что понемногу начинало
его злить. Но усесться за доску удавалось только в редкие воскресенья, когда
Лена с утра оставалась дома. Обычно же она и выходные проводила в газете,
в типографии, убегала на интервью, чтобы потом до глубокой ночи из-за плотно
закрытой кухонной двери прорывалась дробь пишущей машинки.
Теплов совершенно добровольно принял на себя обязанности хозяйки и не
жаловался. За те годы, что он провел без родителей после их переезда на новую квартиру,
он привык сам себя обслуживать. Конечно, мама Зоя беспрестанно пыталась что-нибудь
ему приготовить, но так как сама умела варить лишь супы из пакетиков, то и заканчивались
эти попытки тем, что Теплов готовил, а соседка была на подхвате. В такие
минуты Зоя Михайловна испытывала истинное счастье — это было видно по ней.
А Теплов глушил в себе раздражение: помощницей на кухне мама Зоя была
никудышной.
Готовить он выучился у Веты. В непродолжительные периоды,
когда та жила дома, Теплов все вечера просиживал на кухне. Вета крутилась возле
плиты и по ходу дел передавала другу все малейшие подробности прожитого дня,
она и в армию присылала ему ежедневные описания своих передвижений за день.
Теплов сидел за кухонным столом, подперев щеки кулаками, слушал рассказы подруги,
наслаждался ее присутствием и незаметно для себя усваивал кулинарные священнодействия.
Так и выучился готовить, хоть и не сравнить с Ветой, но тем не менее
неплохо.
Лена первое время воспринимала тепловское
хозяйничанье болезненно. По приходе домой она бросалась на кухню, хватала фартук
и обнаруживала готовый обед. Извиняющимся тоном Лена принималась объяснять
Теплову, из-за чего сегодня так задержалась, и объясняла долго, путано и подробно.
Но этого ему вовсе не требовалось. Теплов слушал ее, кивал сочувственно, а сам
обдумывал стратегию новой партии в го с Катькой. Он не скучал без Лены
и не торопил ее прихода. Главное для него состояло в том, что к ночи
Лена все же появлялась, а ничего другого ему от нее и не было нужно.
Правда, здесь-то как раз и поджидала Теплова самая большая печаль —
постепенно выяснилось, что секс — не Ленина стихия. Обычно их встречи под одеялом
протекали стереотипно: он уже лежал, она еще мыла посуду, потом что-то делала на
кухне, потом долго плескалась в ванной, потом вновь уходила на кухню и затихала
там — писала себе рабочий план-график на следующий день. Он терпеливо ждал.
Спать не хотелось: желание, оставшееся еще с прошлой ночи и за день многократно
умноженное, не давало покоя. Наконец Лена тихонько проходила в комнату. Она
была уже в ночной рубашке — сколько Теплов ни уговаривал, но так и не
смог добиться, чтобы Лена раздевалась при нем. Она подходила к двуспальному
дивану, сменившему тахту, и еле слышно, с надеждой в голосе звала:
— Васек, ты спишь?
В ответ он ложился на спину, отворачиваясь от стены. Лена с шумом
опускала свое большое тело в нагретую постель и шумно вздыхала. Теплов
делал еще четверть оборота, но, прежде чем успевал положить руку ей на грудь, слышал
новый вздох и с ним слова:
— Васечек, давай сегодня поспим, а? Что-то устала я.
В ответ он трещал диванными пружинами и утыкался носом в обои.
С полминуты лежали не шевелясь. После чего Лена разворачивала его за плечи
и, нежно поцеловав, наваливала на себя.
После того как он в дремотном
изнеможении возвращался на свое место и, лежа на спине, впитывал остатки только
что пережитого удовольствия, Лена прижималась к нему, закидывала ногу ему на
бедра и целовала в макушку. Она тут же засыпала, он же ворочался еще час
или полтора и наконец, засыпая, ненавидел женщину, что так мирно и беззащитно
посапывала подле него.
Прошло несколько месяцев, и Теплов начал тосковать по Ленинграду.
Семейная жизнь, на первых порах радовавшая новизной, быстро вошла в привычку.
И постельные переживания уже не так сильно тревожили его. Он по-прежнему мучился
неизрасходованной страстью, но не так остро, как в первые ночи, потому что
заранее знал, чем все закончится в очередной раз.
Между ними начались размолвки. Это слово не совсем точно передает, что
происходило: Теплов нападал, а Лена робко пыталась защищаться, он выговаривал
ей, она объясняла, он в крайнем раздражении стоял возле кухонного окна и курил
в форточку, она подходила сзади, обнимала его и шептала в ухо нежные
слова. В коридоре стояла Катька и кусала губы.
Однажды Теплов открыл дверь квартиры и услышал Катькин разговор
с матерью. Девочка звонила той на работу и кричала в трубку те же
слова, что накануне выговаривал Лене сам Теплов. После этого случая он больше не
позволял себе подобных срывов, отчего стало еще тяжелее.
В душе он Лену ни в чем не винил, прекрасно понимая, что причина
в нем самом. Собственные ночные разочарования Теплов в расчет не принимал.
Еще в институте, изучая психологию, он проштудировал немало статей о влиянии
секса на супружеские взаимоотношения и все беспощадно раскритиковал. Теплов
категорически не соглашался с тем, что животное чувство может серьезно влиять
на интеллектуально развитых людей. Вета не будила в нем желания, но притягивала
чем-то другим, более сильным. С нею ему было хорошо просто оттого, что она
рядом. Когда Теплов и Вета оказывались вместе, ему становилось как-то по-особенному
спокойно, вернее будет сказать — покойно: все горести тут же отодвигались на
второй план и словно бы задергивались дымкой.
При Лене с Тепловым подобного не происходило. И внешность
ее здесь не играла совершенно никакой роли: он присмотрелся к ней и перестал
отмечать про себя ее некрасивость уже в первые дни знакомства. Истинную причину
Теплов знал: он Лену не любил. Уважал, временами даже восхищался ею, прислушивался
к ее оценкам, но это все было не то. Она была ему безразлична! — вот что
ставил Теплов на первое место в отношениях между супругами. Так он думал в студенческие
годы, не изменил своего убеждения и теперь.
Поэтому все появлявшиеся что ни день различные неприятности он переживал
в себе, ему не хотелось поделиться ими с Леной, просто не было такого
желания.
А неприятности у Теплова накопились вполне серьезные, и все
они были связаны с его работой в школе.
Постепенно Теплов укрепился в мысли,
что занят не своим делом. С каждым разом ему все больше требовалось усилий,
чтобы заставить себя отправиться в класс. На Сентачане Теплов подобного не
испытывал. Но и школа там была совсем другая: со смешанными разновозрастными
классами; преподавал он там помимо истории еще географию и природоведение,
было интересно, студенческий запал еще не угас, еще новые впечатления от экзотического
края не успели превратиться в обыденность. Да и сентачановские ребята
отличались от здешних.
Столичные школьники встретили нового учителя равнодушно. Требовалось
завоевывать авторитет, чего Теплов не умел и не собирался делать: это ему представлялось
унизительным. Дело еще осложнялось тем, что предшественница Теплова, ушедшая в декрет
молодая и по слухам очень красивая женщина, была кумиром этих ребят. Помимо
собственно преподавания она ходила с ними в походы, водила на экскурсии,
концерты, организовала в школе театральную студию. В общем, учительница
наслаждалась возней с детьми и те платили ей взаимностью. Об этом Теплова
заранее предупредила директриса, закончив ознакомительную беседу словами:
— Так что, Василий Сергеевич, вам придется очень постараться, чтобы
расположить к себе учеников. Сами знаете — дети бывают жестокими. Особенно
к тем, кто занял место их любимца.
Теплов ответил сухо:
— Ничьего места я занимать не собираюсь. За совет благодарю.
Директриса говорила правильные вещи, Теплов это понимал, но с детства
не терпел нотаций. И не думал он стараться понравиться ученикам — еще
не хватало! Они пришли получить знания, он может им дать их. К слову сказать —
самая дорогая из человеческих ценностей. Это так — между прочим. Он, учитель,
готов эту самую дорогую ценность отдать даром, но уговаривать, чтобы взяли, —
это уже какое-то извращение. Кто не хочет, пусть не берет, сам потом пожалеет.
С таким настроем пришел Теплов в школу и скоро понял, насколько
был не прав: знания получать не хотел никто. По крайней мере от нового учителя.
В первые же дни между Тепловым и его учениками сложился определенный
для каждого возраста стиль отношений. В шестых и седьмых на уроках истории
царила атмосфера взаимного безразличия: Теплов рассказывал материал, его никто не
слушал, Теплов спрашивал у доски, никто не мог ответить, Теплов ставил двойки,
ученики не обращали на это внимания.
Но директриса внимание обратила:
— Василий Сергеевич, дорогой вы мой, двойки у целого класса —
оценка не школьникам, а их учителю!
Теплов призадумался: натягивать тройки было противно, но продолжать
ставить двойки значило расписываться в собственном непрофессионализме. Выход
был — преподавать так, чтобы детям стало интересно. Именно этого Теплов не
умел. Заинтересовать других собственной персоной у него никогда не получалось.
Да и стремления к тому он не испытывал, считая это ниже собственного достоинства.
Так что пришлось Теплову хоть и не всем, но все же натягивать троечки. Что
не прибавило в нем учительского азарта и симпатий к своим ученикам.
Ребята моментально поняли, что новый учитель «обломался», и даже те немногие,
что до сих пор слушали его, перестали это делать.
В восьмых было еще сложнее: там пренебрежение к Теплову демонстрировалось.
Если в шестых и седьмых школьники на уроке истории занимались своими делами
тихонько, то восьмиклассники то же самое афишировали. Класс гудел от множества разговоров,
над проходами летали записки, на задних партах то и дело возникали быстрые
потасовки между мальчишками. Теплов с трудом выдерживал эти издевательства,
но самообладание все больше истощалось. Как-то раз он взорвался и с криком
«Когда же это кончится наконец!» подбежал к балбесу с последней парты,
который в тот момент шутливо тузил своего соседа.
Он схватил мальчишку за грудки и рывком поднял на ноги, намереваясь
влепить затрещину. Балбес оказался ростом с учителя. Он безо всяких усилий
отлепил тепловские руки от своих лацканов, а затем презрительно усмехнулся
в самое лицо Теплову.
Теплов мгновенно понял — необходимо срочно предпринять что-то экстраординарное.
Класс затих, все ждали реакции учителя. Балбес смотрел на него слегка прищурившись.
Теплов ничего не смог придумать и заорал истошно:
— Марш из класса!
Балбес хохотнул, забрал дипломат и неспешно удалился.
В тот же день Теплов поставил директрисе ультиматум: или он, или этот
«мерзавец». Директриса посмотрела на Теплова испуганно:
— Вы это серьезно, Василий Сергеевич?
— Ну разумеется, не шутейно!
— В таком случае должна вам сказать, что я, конечно, выбираю учеников.
Мы с вами здесь для них, а не наоборот.
Теплов растерялся:
— Что же это? Выходит, нужно сохранить гниющую ветку, чтобы потом все
дерево пропало?
Директриса неуважительно посмотрела на молодого учителя.
— Эк вас в поэзию кинуло! Для вас Никифоров гниющая ветка, а для
меня человек, к тому же ребенок. Я поняла бы вас, если б он хулиганом
был, а то ведь нормальный мальчишка, с первого класса его знаю. Подразболтался,
это верно. Так вы-то зачем? Вы же учитель! Вот и найдите к нему подход.
— Я историк! — запальчиво крикнул ей Теплов и осекся,
натолкнувшись на усталый и жалостливый взгляд.
«Что я говорю, Боже, что я говорю!» — в панике подумал
он и выбежал из директорского кабинета.
Хуже всего было в девятых классах: здесь с Тепловым спорили.
Спорили не из несогласия, а ради самого спора. Ради того, чтобы заявить о себе.
Ради того, чтобы услышать собственный голос, возражающий учителю, и увидеть
одобрение в глазах одноклассников. Его голос они при этом слушать не хотели.
Господи, каких только глупостей девятиклассники не говорили Теплову!
И все лишь для того, чтобы не соглашаться с ним. Главным аргументом они
использовали слова очередного тележурналиста с Центрального телевидения. Свое
телевидение оставалось еще по-советски стерильным, но москвичи уже начинали крушить
устои, ниспровергая то, что вчера еще поднимали на пьедестал. Если б это делалось
грамотно, у Теплова возражений не возникало бы, но то-то и оно, что в погоне
за остротой материала журналисты, далекие от методик научных исследований, из множества
версий какого-то исторического события выхватывали одну, наиболее соответствовавшую
их творческому замыслу, как правило, самую экстравагантную, да еще «усиливали» ее
собственным комментарием. От журналистских толкований Теплов бесился как от зубной
боли.
А на следующий день всю эту чушь, что прорывалась к Теплову с телеэкрана,
прежде чем он успевал его выключить, повторяли учителю девятиклассники. Только еще
более огрубленно, вульгарно и примитивно. Теплов пытался возражать, но это
оказалось невозможно: авторитет телевизионного оратора, которого слушала вся страна,
был непререкаем, особенно в сравнении с новым учителем, у которого
и вовсе никакого авторитета в глазах школьников не было.
Лишь в десятых занятия проходили относительно спокойно и не
выматывали Теплова: там ребята заботились о предстоящих экзаменах. Хотя и здесь
была своя неприятная особенность — среди выпускников начинал проявляться национальный
антагонизм. Хорошо, что не по отношению друг к другу, этого, кажется, не было.
Но сдержанную неприязнь школьников-якутов к России вообще Теплов в десятых
ощущал явственно. Он уже и не помышлял рассказывать им о покорении Сибири,
да здесь это и не требовалось: десятиклассники-якуты знали, что творили на
земле их предков донские и волжские казаки триста лет назад, кажется, не хуже
самого Теплова. Не раз, едучи в городском автобусе, перехватывал Теплов неприязненный
взгляд какого-нибудь местного парня. Почему-то в Верхоянских горах он с подобным
не сталкивался: тамошние жители были вполне доброжелательны к русским. Но здесь,
в столице, ощущался горький аромат национальной неприязни, знакомый Теплову
еще с армейской службы. В школе со стороны ребят этот «аромат» воспринимался
особенно болезненно.
Все свои школьные неприятности Теплов держал при себе, чувствуя, что
они не исчезют из души, а накапливаются в ней ядовитым шлаком. Между тем
у Лены появились свои трудности, о которых Теплов знал, поскольку Лена
их не таила.
Не хватало денег на издание газеты.
Когда уговаривали директора «Якутзолота» поддержать молодых журналистов, все были
уверены, что газета скоро станет рентабельной, требовался лишь стартовый капитал.
Деньги были получены, газета начала выходить, но рентабельность так и не наступила:
за эту цену газету покупали слабо. В редакции шли ежедневные бои — прежде
дружная команда раскололась на несколько партий, каждая отстаивала свой путь развития.
Лена не примыкала ни к одной из них, она пыталась вновь сплотить редакцию или
хотя бы примирить враждующих. Но с каждым днем они расходились друг от друга
все дальше. Еще в самом начале было установлено, что все решения будут приниматься
сообща. Теперь Лена полной мерой черпала последствия того уговора — редакционные
советы напоминали словесные побоища. Споры заканчивались взаимными оскорблениями
и колкостями, толку в них не было никакого. Если бы хоть спорили о качестве
материала, так ведь нет — о том, чем привлечь подписчиков, качество интересовало
журналистов все меньше и меньше. Лена сдавала одну позицию за другой: в газете
уже печатались кроссворды, анекдоты, полезные советы, но, как и прежде, затраты
на газету превышали доходы от нее. Получать деньги у шефов становилось все
труднее. Приходилось экономить на гонорарах.
Наступил день, когда ей в оплате счетов окончательно отказали:
для Объединения наступили тяжелые времена, там стало не до газеты. В ту пору
из Москвы наехали какие-то политики с вновь испеченными бизнесменами, ездили
по приискам, агитировали то ли за выход из Объединения, то ли за суверенитет Якутии,
а может, и за то и за другое. Лена что ни вечер приносила новые известия
и подробно рассказывала Теплову. Но тот по своему обыкновению терпеливо ее
выслушивал, а сам в это время думал о своем. Как-то незаметно Ленины
рассказы сократились до двух-трех фраз, а потом и этого не стало. Лена
приходила, молча ужинала, молча гремела посудой в кухонной раковине, молча
отправлялась в ванную переодеваться ко сну. Всё молча.
В постели она теперь тоже молчала и не шептала больше Теплову,
как ей с ним хорошо. Теплов это замечал и в душе радовался назревающему
разрыву. Ему хотелось, чтобы Лена сама отказалась от него. Признаться ей, что собрался
уезжать и только ждет окончания учебного года, у Теплова не хватало духа.
Он и так-то чувствовал себя подлецом, что еще больше отталкивало его от Лены.
Однако весна была уже на исходе и близился день решающего разговора. Теплов
из последних сил сдерживал себя, чтобы не начать провоцировать скандалы — это
было бы уж вконец гнусно.
И вдруг случилось то, чего Теплов никак не мог себе представить.
Однажды Лена пришла с работы рано. Ее руки были заняты какими-то
свертками, из сеток торчали рулоны плакатов, в сумке оказались старенькие домашние
туфли, россыпь карандашей, ручек и фломастеров, обилие блокнотов и два
диктофона. Все это Лена высыпала Катьке на диван, села подле, откинулась к диванной
спинке, запрокинула голову, прикрыла глаза и затихла.
Теплов сделал вид, что ничего не заметил. Он жарил рыбу и считал
это достаточным оправданием своей невнимательности. «В конце концов, — рассуждал
он, — если захочет, сама расскажет. А нет — так и слава богу».
Лена рассказывать не стала. Обедали молча. Катька угрюмо жевала, уставившись
в тарелку. Она почему-то не обрадовалась свалившемуся на нее канцелярскому
богатству. Вернее, поначалу собиралась запрыгать от восторга, но, взглянув на мать,
тут же сникла. Лена за едой рассеянно смотрела в окно. Теплов подумал, что
до такой степени игнорировать дела жены неприлично. Он спросил, почему сегодня она
так рано вернулась. Лена скривила лицо в гримасу, которая могла означать что
угодно, пояснять не стала. Теплов таким ответом вполне удовлетворился и больше
ни о чем не спрашивал.
Пообедав, он, как всегда, проверил Катькины уроки и посмотрел с ней
кино по телевизору. Лена все это время провела на кухне. Катька на удивление безропотно
отправилась чистить зубы, а потом без напоминаний постелила себе кровать. Сказку
она все же перед сном попросила. Теплов уже давно тайком от девочки брал в библиотеке
сборники сказок и читал их в учительской после уроков. Катька уснула,
и Теплов тоже отправился спать, за обедом он понял, что на эту ночь может не
рассчитывать.
Он уже погружался в зыбкую невесомость, когда неведомая сила повернула
его на спину. Теплов еще путался в обрывках первого сна, но глаза уже раскрыл.
То, что увидел он в бледном отсвете уличного фонаря, испугало Теплова. Лена
сидела рядом с ним на коленях, упираясь правой рукой ему в плечо. Левой
же она делала то, чего от нее ожидать никак не приходилось. Теплов открыл рот, чтобы
сказать ей об этом, но тут чудесная энергия, родившись внизу живота, мощно разлилась
по всему телу, приводя мышцы в напряжение. В голове у него сразу
все перемешалось, глаза затуманились, а слова растаяли на языке.
Вдруг Лена рывком оседлала его, и все вокруг взорвалось оглушительным
скрипом дивана.
— Катька, — задыхаясь, шепнул Теплов, — Катька услышит.
Лена не останавливалась. Ее прямые руки, упершиеся в подушку по
обеим сторонам от головы Теплова, дрожали, ее большие груди ритмично шлепались друг
о друга перед самым его лицом. Тепловские руки были надежно прижаты к собственным
бедрам согнутыми Лениными ногами, и весь он казался точно спеленатым колыхавшимся
над ним женским телом.
Лена свирепо дышала через нос, губы ее были сомкнуты, а глаза,
не мигая, смотрели в глаза Теплова. Дыхание становилось все чаще и сильнее,
оно уже с шипящим присвистом вырывалось из раздувавшихся ноздрей. Ритм движений
быстро нарастал. Внезапно Лена замерла, а затем с громким протяжным «о-ой!»
повалилась на Теплова в конвульсиях. В тот же миг его сотрясли собственные
судороги и пронзительное, небывало сладкое чувство вытолкнуло изо рта раскатистый
стон.
Лена соскочила с него, как всадник соскакивает с лошади. Она
вышла из комнаты, звонко шлепая босыми ногами. Только теперь он осознал, что на
ней не было ночной рубашки.
Теплов очнулся внезапно. Он задремал ненароком, уже собираясь последовать
за Леной, но тут словно кто-то окликнул его, и сон исчез как не бывало. Теплов
спустил ноги на пол, и еще с полминуты блаженствовал в этой позе,
пока не затекла поясница. Тогда он встал, сделал маленький круг по комнате, сам
себе улыбаясь, и вдруг вспомнил про Лену.
Она сидела на кухне без света, совершенно голая, навалившись грудью
на стол и спрятав лицо в кольце сплетенных рук. Со стороны казалось, что
Лена спит. Едва взглянув на нее, Теплов испытал ощущения того далекого ноябрьского
дня, когда сидел в ванне и глядел сквозь стену в пустоту, после чего
откинул руку к полке и взял бритву.
— Лена!
Теплов бросился вперед. Лена подняла к нему измятое лицо. Он схватил
ее голову обеими руками и сильно прижал к своему животу. Лена всхлипнула
и сразу вся обмякла, плечи ее затряслись.
— Леночка, родная моя, ты мне нужна! — испуганно зачастил словами
Теплов и принялся сильно гладить ее по спине. — Ты Катьке нужна! Ну что
ты. И мне нужна, ну что ты…
Лена плакала беззвучно. Теплов пытался ее поцеловать, но Лена отворачивала
мокрое лицо и все старалась вновь уткнуться носом ему в живот. Он теребил
ее жесткие волосы и все гладил и гладил ладонью по спине и плечам.
Она успокоилась не скоро. Сперва затихла, потом глухо сказала:
— Не смотри на меня.
И убежала в ванную.
— Ты что? — снова пугаясь, спрашивал Теплов. — Зачем?
Лена сквозь слезы вдруг улыбнулась.
— Да умыться мне!
Она сняла его руку с двери и осторожно поцеловала в ладонь.
— Любимый мой, — прошептала она, не отнимая лица от ладони, —
если б не ты, если б не Катька…
Лена рывком отвернулась и стала быстро крутить вентили смесителя.
Вода толстой струей ударила в раковину и брызги полетели по всей ванной.
Теплов медленно ретировался, страх отпустил его.
Лена уволилась из газеты. Они сидели на кухне все так же без света,
Теплов курил, а Лена тихо рассказывала:
— Ребята согласились взять деньги у Сафронова. Он — вор, это
все знают. Мы еще в «Якутской правде» серию статей про него готовили. Обком
в последний момент замял дело. Из прокуратуры тогда целая следственная группа
ушла — в знак протеста. Ничего не помогло, этот прохвост выкрутился.
Лена взяла с плиты закипевший чайник, плеснула в чашки заварки
и долила кипятком.
— Теперь он стал политиком, за народ радеет, частное предпринимательство
собирается развивать. Рвется в депутаты.
Она склонилась над чашкой, глаза ее рассеянно смотрели в угол кухни.
Лена задумалась и подняла голову, так и не сделав глотка.
— Ты понимаешь, они же все знают его как облупленного. И все равно
согласились взять деньги. Нам, говорят, газета дороже, пусть мы один раз продадимся,
зато дело спасем. Я им сказала — на раз не продаются, продаются навсегда.
Меня никто не слушал. А ведь какие были ребята! Что с ними случилось?
Неужели так задешево человека можно купить?
Теплов спросил ее:
— Куда же ты теперь? Вернешься в «Правду»?
Лена покачала головой:
— В «Правду» мне дорога закрыта.
— Тогда свободным художником?
Она сказала безо всякого выражения в голосе:
— Это в Москве или в Питере можно — езди по городу на
троллейбусе, собирай материал. У нас пока трижды с вертушки на самолет
или катер не пересядешь, статью не подготовишь. Кто же мне будет такие командировки
оплачивать? Нет, Васек, с журналистикой покончено.
Теплов было запротестовал, но Лена подняла на него спокойный уверенный
взгляд и мягко сказала:
— Пойдем спать. Тебе вставать уже скоро. — И добавила с полуулыбкой: —
Наконец-то я тебя на работу отправлю, а не ты меня.
Лето наступило, но Теплов никуда не улетел. Ничего в нем такого
особенного с той ночи не изменилось. Ночь прошла, и через неделю он вновь
тосковал по Ленинграду и давил в себе раздражение на всякие незначительные
мелочи.
В постели тоже осталось все по-прежнему. Правда, Лена теперь раздевалась
при нем, что Теплов принимал за большой прогресс.
Но бросить ее после той ночи он уже не мог. Не оттого, что полюбил,
а просто знал — всю жизнь потом казнить себя будет за предательство. С детства
он предательство считал самым подлым из поступков, и стать предателем для него
значило то же самое, что накинуть себе петлю на шею.
Однако домой хотелось нестерпимо, и Теплов нашел выход — предложил
всем троим слетать на лето в Ленинград. Лена в ответ долго целовала его
лицо, а потом объяснила, почему это невозможно. Во-первых, она только что устроилась
на временную работу воспитательницей в дежурный детский садик, чтобы осенью
перейти к ним в штат, ей обещали. А во-вторых, денег на билеты все
равно не было. Хватило бы для одного, и Лена предложила лететь Теплову. Он
не без колебаний отказался — побоялся искушать судьбу.
После школьных экзаменов он поехал с Лениным отцом и Катькой
на Алдан, дед каждый год возил внучку к себе на родину. Откуда Теплов сбежал,
не прожив и месяца — из-за гнуса и скуки, а больше всего из-за
растворенного в интонациях и взглядах дедовского презрения. Когда выяснилось,
что зять совершенно равнодушен к рыбалке, дед начал на него коситься и окончательно
перестал считать человеком, поняв, что руки у Теплова растут не из того места,
откуда им положено. Ленин отец держался твердого убеждения, что мужик должен обладать
мастеровитыми руками; потом уже он может стать учителем, врачом, кем угодно, но
руки умелые — перво-наперво. Все, кто не соответствовал этой мерке, для деда
не существовали.
Остаток лета Теплов провалялся перед телевизором, с тоской размышляя
о приближении нового учебного года.
Первое сентября наступило, и все повторилось сызнова: бывшие семиклассники,
перейдя в восьмой, стали при каждом удобном случае демонстрировать нелюбимому
учителю свое пренебрежение, а новые девятиклассники спорили еще жарче и бестолковее
прошлогодних. Это объяснялось, должно быть, тем, что журналистский критический накал
повысился и распространился на все телевизионные программы, которые стали называть
на американский манер «каналами». Разоблачительных передач становилось все больше,
материал они задействовали убойный, и ребята начинали путаться — порою
смешивали причины одной истории, суть другой, последствия третьей и выводы
четвертой. Иногда получалось весьма забавно, но Теплову смеяться не хотелось. Он
теперь не сердился, не вступал в споры, усталость и скука все чаще появлялись
на лице учителя истории во время критических выступлений его учеников.
Вечера проходили так же, как в прошлом году: магазины, кухня, Катькины
уроки, телевизор и сказка перед сном. Лена и на этой работе пропадала
допоздна. Теплов недоумевал — что может задерживать воспитательницу в пустом
детском саду так долго? Лена всегда находила какое-нибудь малоубедительное объяснение,
после чего говорила, искристо улыбаясь:
— Ты ревнуешь, да?
Теплов на это сердито фыркал.
Так продолжалось до тех пор, пока однажды Катька не выдала материну
тайну:
— Уборщицей она там по вечерам, на две ставки молотит. — Катька
поведала это Теплову под страшным секретом: — Если ты сболтнешь, я тебя
никогда, никогда не прощу! Знаешь, как она боится, что тебе кто-нибудь расскажет?
Пришлось устроить небольшой спектакль: якобы побежал в дежурную
булочную и по дороге завернул в садик.
Лена стояла в туалетной комнате и ожесточенно надраивала капроновым
ежиком нутро унитаза. На ней был синий халат, а на руках резиновые перчатки
до локтей. Она увидела Теплова, и лицо ее застыло с таким выражением,
словно Лена хотела крикнуть: «Только не бей, я все объясню!»
Теплов помахал сеткой с черствым батоном:
— Из булочной я. Что ты здесь делаешь?
Лена шмыгнула носом.
— Уборщица у нас в отпуске…
Теплов оборвал ее:
— Не придумывай! Я спрашиваю — что ты здесь делаешь?!
Лена ответила заискивающим тоном:
— Васечка, но ведь нам денег-то не хватает. А мне это нетрудно
совсем.
Последние слова она буквально пролепетала, потому что Теплов, едва услышав
про деньги, сразу стал кричать:
— Да, я мало зарабатываю! Да, я полное говно! Ну так ударь
меня, обругай, запили до смерти! Но зачем же издеваться?
Лена с ужасом вскрикнула:
— Что ты, что ты!
Теплов повысил уровень:
— Я человек, и прошу это
учесть! Я не обезьяна в зоопарке! У меня самолюбие! Да, представь
себе! Неужели не понятно, что для меня унизительно, если моя жена по вечерам сортиры
моет, потому что моей зарплаты не хватает!
Он впервые вслух назвал ее женой. Лена опустила голову, как пристыженная
школьница, а потом робко вставила:
— Но что же делать?
Теплов сказал властно:
— Я подумаю. А теперь марш домой!
Лена выскочила из туалета, на ходу сдирая с себя халат и перчатки.
Найти приработок оказалось делом несложным, но пришлось обратиться за
помощью к директрисе. Та откликнулась с готовностью и тут же предложила
внеклассную работу:
— Нам разрешили платные семинары. Нина Петровна уже ведет один, и Сергей
Юрьевич тоже. Почему бы и вам не взяться?
Теплов поморщился. Нина Петровна была вторым историком их школы, она
придумала вечерний семинар по экономике и объяснила своим ученикам, что нынче
без экономических знаний не сделаешь ни шагу, а завтра и на ногах не устоишь.
Вдохновленные перспективой получить знания, которые помогут удержаться на ногах,
школьники вечером заявили своим родителям о насущной потребности заниматься
таким важным предметом. Родители безропотно выложили за дополнительные занятия совсем
небольшие деньги, которые, собравшись с нескольких классов, составили значительную
сумму. Довольны были все: дети, потому что посещавшим семинар Нина Петровна делала
снисхождение на уроках истории, их родители, потому что дети стали употреблять непонятные
слова типа «маркетинг» или «менеджмент», администрация школы, потому что доля гонорара
поступала в кассу, и теперь можно было купить новые маты для спортзала.
Недовольным остался один Теплов, он сказал в учительской:
— Нина Петровна, помилуйте, какой же вы экономист?
Коллега была необидчива, она ответила совершенно спокойно:
— Нулевой. А что?
Теперь на предложение директрисы Теплов сказал:
— Эти семинары — сплошная профанация.
Та возразила не очень активно:
— Ну зачем вы так. Может быть, знаний они детям и не дают особенных,
но ведь и вреда нет.
Теплов отказался зарабатывать деньги таким способом. Директриса обещала
подыскать что-нибудь за пределами школы и сдержала слово в каких-нибудь
два дня. Она переговорила с некоторыми родителями из числа тех, чьи дети не
учились у Теплова, и выбрала для него предложение начальника районного
узла связи. Так что еще через два дня Теплов начал заводить себе будильник на три
часа раньше прежнего, чтобы успеть разнести почту. Теперь что ни утро он бубнил,
поднимая на плечо пятнадцатикилограммовую сумку:
— Будь все проклято.
Но значительно сильнее всех этих бытовых неурядиц терзали его письма
из дома. Читая их, он каждый раз испытывал заново давным-давно пережитые мучения.
В детстве Теплов часто болел и несколько раз лежал «у Раухфуса». Это были
самые тяжелые впечатления детских лет. Казенная обстановка угнетала домашнего ребенка,
а звук шагов постовой сестры в гулком коридоре после отбоя холодил сердце.
Собственная мать и мама Зоя наперебой заваливали его передачами, с которыми
присылали ласковые записки. Он перечитывал их без конца и ночами плакал, зарывшись
с головой под одеяло.
Нынешний двадцатидевятилетний Василий Сергеевич, получая письма из дома,
испытывал то же чувство, что когда-то мучило восьмилетнего Васю по ночам в больничной
палате, — остро режущую тоску.
Мать писала редко, исключительно про здоровье отца, а также передавала
его последний афоризм. У Теплова-старшего была слабость время от времени произносить
литературно-оформленные фразы с широким философским подтекстом. Сын знал, что
мать тайком записывает за отцом и хранит все его афоризмы.
Зоя Михайловна в письмах делилась городскими новостями, почерпнутыми
ею из телепередачи «600 секунд».
Вета, как всегда, описывала свои дела за день. Этим летом она в очередной
раз возвратилась домой и вновь жила с матерью. Прошлой осенью, когда Теплов
сообщил в письме, что женился, Вета прислала ответ в радостно-спокойном
тоне. Ее тогда больше всего интересовало, расписались они с Леной или нет,
и просила прислать Ленину фотокарточку. Теплов фотографию посылать не стал,
а на вопрос ответил, что не в этом суть.
Нынешние Ветины письма отличались от прошлогодних. Она теперь требовала
подробных рассказов о семейной жизни, о том, хорошая ли хозяйка Лена и кто
штопает его носки. Дома носки ему штопала Вета — так установилось еще со школьных
времен. Вопрос оказался вовсе не праздным, возможно, Вета почувствовала на расстоянии,
а может быть, все женщины уделяют подобным вещам внимание? Короче — штопанье
носков оказалось поводом для единственного скандала, который устроила Теплову Лена.
Она вырвала у него из рук носок и штопку с таким видом, словно хотела
вышвырнуть в окно.
— Ты меня совсем за жену не считаешь! — крикнула Лена.
С ее стороны это был первый, но так и оставшийся единственным случай,
когда она вслух назвала себя женой.
Штопала Лена хуже, чем Вета, даже хуже, чем это делал сам Теплов. Но
ему пришлось смириться.
Письма от Веты Теплов прочитывал в соседней со школой пирожковой
за стаканом «бочкового» кофе. Он хранил их на дне рюкзака под ватными штанами и свитером
из собачьей шерсти, связанным для него когда-то Ветой. Лена в те дни, когда
Теплов носил во внутреннем кармане пиджака недавно полученное письмо, бывала с ним
особенно ласкова и предупредительна, а Катька не отходила ни на шаг. Теплов
этого не замечал, в такие дни он вообще ни на что не обращал внимания.
Перемену в отношениях он почувствовал не сразу. А когда это
все же произошло, догадался, что «женщины», как он частенько называл Лену с Катькой,
составили заговор.
Сначала проявилась Катька. Она как-то сразу перестала капризничать и пререкаться
с Тепловым, но продолжала это делать с матерью. Выглядело это так. Лена
спрашивала у нее:
— Катя, ты вынесла ведро?
— Нет еще.
— Катя, скоро кино начнется.
— Успею.
— Катя, вынеси сейчас.
— Сказала — успею!
— Катя, кому говорю?
Катька переставала реагировать. Лена повышала голос:
— Катя, я с кем разговариваю?!
Катька не обращала внимания, точно вовсе не слышала. Тогда Теплов поднимал
голову от книги.
— Катя!
Это оказывалось достаточным, чтобы девочка мгновенно снялась с места
и побежала выполнять свою домашнюю обязанность.
Лена в таких случаях говорила с подчеркнутым восхищением в голосе:
— Мне с ней уже не справиться.
Дома Катька вилась вокруг Теплова, встречала его после работы в прихожей
и звучно целовала в щеку. Если он приходил в ее отсутствие, то Катька,
войдя в дом, бросала в прихожей куртку, бежала в комнату и прыгала
Теплову на колени. В эти минуты Теплов замирал — его обволакивало сладким
дурманом.
Затем и в действиях Лены Теплов стал обнаруживать скрытый умысел.
Вдруг в доме все начало выходить из строя: то утюг перестанет нагреваться,
то в кухне полочка обвалится, то замок в двери заклинит. В общем,
появилась масса поводов для немедленного мужского вмешательства. Не прошло и месяца,
как Теплов поймал себя на мысли, что поглядывает по сторонам с чувством хозяина:
здесь висела прикрученная им полка, там кривилась прилепленная им плитка, вывалившаяся
ни с того ни с сего. Наконец он купил на скопленные заначки разборный
книжный стеллажик и собственноручно его собрал. В доме был праздник.
Однажды вечером Теплов по просьбе Лены ремонтировал штепсельную розетку
в удлинителе, но проверять не стал — отвлекся чем-то. Ночью проснулся
по экстренному поводу и не нашел рядом с собой Лены. Удивиться он спросонья
не успел, но заметил свет под дверью и тогда удивился. Подкравшись к двери,
он тихонько приоткрыл ее на узкую щель, чтобы можно было заглянуть в старенькое
трюмо, что стояло в коридоре напротив кухни. В зеркале отразилась Лена,
они сидела за кухонным столом в банном халате на голое тело и переделывала
его вечернюю работу. Теплов так же на цыпочках
вернулся к постели и тихонько улегся. В уборную хотелось нестерпимо,
пришлось свернуться колесом и напрячься. Он таки выдержал и дождался,
когда Лена, закончив работу, легла, обняла его ногой, поцеловала в макушку
и уснула. Только тогда он вывернулся из-под нее и пулей вылетел из комнаты.
На следующий вечер Теплов спросил о розетке. Лена ответила обыденным
тоном как о чем-то само собой разумеющемся:
— Как всегда нормально. — А затем добавила, прищелкнув языком: —
Все-таки мужские руки — это серьезно!
«Вот, Леночка, ты и прокололась», — подумал Теплов.
Подумал с жалостью и вновь проснувшейся скукой. Ему больше
не хотелось ничего ремонтировать. Он только теперь заметил, что плитка, которую
он приклеил криво, как-то сама собою выровнялась, обнаружил вместо гвоздей, которыми
он сколачивал расшатавшийся стул, шурупы, а две лишние детали, оставшиеся после
сборки стеллажа, очутились встроенными в эту конструкцию, причем сам стеллаж
имел несколько иной вид, потому что был в отсутствие Теплова заново перебран.
«Ну зачем так-то уж, — лениво подумал Теплов. — Я ведь
уже решил, что остаюсь. Может, сказать ей, не то жалко смотреть?»
Но говорить Теплов ничего не стал, продолжал жить с мыслью, что
менять уже что-либо поздно. Чувство благодарности Лене с Катькой за любовь
и трогательный заговор связали его по рукам и ногам.
«А, ладно, будь что будет, авось привыкну», — решил он.
Поэтому, когда Катька впервые назвала его папой, Теплов не запаниковал,
а воспринял это, будучи внутренне готовым. Они сидели за доской го, а Лена
устроилась подле с Катькиными джинсами, девчонка постоянно протирала их на
коленях. Теплов снял с доски несколько окруженных шашек.
— Папка, ты что! — возмутилась Катька. — Эти-то живы!
Ленины руки остановились. Теплов, не оглядываясь, почувствовал, как
напряглась она вся. «Господи, ну зачем так переживать, — подумал он с жалостью, —
ведь решил уже».
— Ты права, извини, — сказал он Катьке и прибавил не без труда: —
дочка.
В ту ночь он уснул первее Лены. И в таком изнеможении, что не смог
даже имени ее произнести, хотел шепнуть: «Леночка, я люблю тебя», но сил хватило
только на «Ле…», дальше захрапел.
Когда на следующий день, это было воскресенье, они пошли на лыжах, Катька
убежала вперед, съехала с высокого берега на заснеженный лед и затерялась
среди прочей детворы. Лена сделала вид, что испугалась, заглядывая Теплову в глаза,
она неуверенно спросила:
— Где наш ребенок?
И затем опять, но уже смелее:
— Где наш ребенок?
Теплов удержал вздох и обнял ее за плечи.
— С нами наш ребенок, с нами, — сказал он успокаивающим
голосом.
Лицо у Лены светилось счастьем.
Теплов улетел в Ленинград через два месяца после этого случая,
в апреле девяностого года.
Сначала позвонила Зоя Михайловна и в тот же вечер пришла телеграмма
от матери: «Отцом плохо срочно приезжай». Сергей Иванович только что выписался из
больницы, где его оперировал давний знакомый Зои Михайловны. Ей-то профессор и сообщил
страшный диагноз. Жить Васиному отцу оставалось до лета.
Всю ночь Теплов провел на кухне, где шагал между окном и дверью,
прикуривая папиросу от папиросы. Лена до утра просидела в комнате на краешке
разложенного дивана. Время от времени она выходила на кухню, варила для Теплова
кофе, целовала его в плечо и, не произнеся ни слова, возвращалась в комнату.
Он благодарил ее взглядом.
Чувства, переполнявшие в ту минуту Теплова, были до того противоречивы,
что, поделись он ими с Леной, она бы не поверила. Мысли, рожденные ими, были
до такой степени враждебны друг другу, что ни помирить их, ни хотя бы утихомирить
не представлялось никакой возможности — они, как заряженные частицы в изолированном
пространстве, метались в душе, грозя разорвать ее в клочья. Теплов безостановочно
мерил шагами трехметровую площадку и в ходьбе находил временное облегчение.
Он не любил отца. Точнее сказать — в нем отсутствовала любовь
к отцу. Приблизительно так же, как это было в отношении Лены. Но если
безразличие к Лене в какой-то степени восполнялось уважением, благодарностью,
слабым ответом на ее любовь и, наконец, медленно устанавливающейся привычкой, то
по отношению к отцу ничто равнодушия не компенсировало — здесь оно было
полным и отражало собой такое же равнодушие отца к сыну.
Сергей Иванович не желал иметь детей, полагая, что с рождением
ребенка вынужден будет поступиться частью внимания жены. Но та аборт делать отказалась
категорически — это был единственный случай в их совместной жизни, когда
она вышла из подчинения мужу. Сергей Иванович заставил себя смириться, отказавшись
на сей раз от привычки ставить ультиматумы. Он понимал, что другой такой жены ему
не найти. Единственный человек на всем белом свете, которого Сергей Иванович любил
страстно и бескомпромиссно, был он сам. Встреча с женщиной, оказавшейся
готовой разделить с ним эту его страсть, явилась самой большой удачей в его
жизни. Так что Вася был сохранен и в подходящий момент представлен родителю,
который остался доволен тем, что глаза открыты и мордочка не такая сморщенная,
как он того опасался.
Согласие на жизнь собственного ребенка было в понимании Сергея
Ивановича достаточным вкладом в будущность сына, и от воспитания отец
устранился. Васина мать и не помышляла об этом. Она и так была признательна
мужу за его доброту: мысль о том, что придется выбирать между ним и ребенком,
едва не свела ее с ума. Поэтому, когда Сергей Иванович произнес свое благосклонное
«Ладно, пусть остается», она разразилась счастливыми слезами.
И в мыслях она не держала укорять мужа за недовольное бурчание,
когда грудной Вася начинал плакать среди ночи. С торопливым «ши-ши-ши» она
подхватывала малыша на руки и бежала с ним
на кухню. Где уже спала в своей коляске дочка соседки: у той, что
ни вечер, собирались друзья, в комнате было шумно и накурено.
Вася рос, но Сергей Иванович менялся к нему весьма незначительно,
разве что помогал с математикой и физикой, когда тот готовил уроки. Мать
разрывалась между сыном и мужем, который по-прежнему требовал к себе основное
внимание. Немудрено, что так легко она отдала часть материнских забот своей соседке,
начав с прогулок — та вывозила на улицу обоих малышей в одной коляске,
уложив их валетом, а когда чуть подросли, усаживая лицом друг к другу.
Вернее, ее гости прогуливали детей — там были две бездетные женщины, которые
с наслаждением занимались этим.
Так что известие о том, что скоро
не станет отца, сыновних чувств Теплова не затронуло — их попросту не было.
Но сама мысль о смерти и похоронах была сродни паническим переживаниям:
похорон со всеми атрибутами поминального обряда Теплов боялся. Кроме того, его угнетали
картины предстоящей встречи с умирающим человеком. Угнетали прежде всего тем,
что возбуждали чувство долга, а также необходимостью, насилуя себя, проявлять
заботу и участие к тому, кто их, по мнению Теплова, не заслужил.
Одновременно с мрачными предчувствиями Теплов испытывал другие,
прямо противоположные, — в нем возродилась идея возвращения домой. Стоило
раздаться в телефонной трубке голосу Зои Михайловны, как подавленная было тоска
мощно развернулась в душе, причинив боль своими острыми углами. Но тут же известие
о необходимости срочно вылетать дало толчок кощунственной радости, которую
он теперь старательно глушил, сосредоточиваясь на семейной трагедии.
Утром Лена отправилась на работу, но вернулась в середине дня.
Теплов был уже дома: директриса оформила увольнение быстро и без каких-либо
расспросов, при этом выражение сострадания не сходило с ее лица. Лена принесла
билет на самолет, вылетавший вечером.
Все время до самолета прошло в сборах. Вещи, что были с Тепловым
на Сентачане, умещались в рюкзаке и объемистой дорожной сумке с выдвижным
дном. За два года жизни в Якутске его гардероб разросся: Лена постоянно что-нибудь
ему покупала, сперва в своих командировках по республике, соседним Чукотке
и Магаданской области, потом у знакомых. Так что упаковать все оказалось
непросто. Теплов горячился, доказывая, что тащить столько вещей в Ленинград,
а затем обратно в Якутск глупо.
— Ведь я же вернусь, — заявлял он, вкладывая в эти слова
всю силу убежденности, на какую только был способен.
Лена отвечала ему, продолжая уминать в чемодане одежду:
— Ничего, руки не отвалятся.
В отдельную авоську она сложила съестное.
— В самолете кормят! — вскричал Теплов.
Лена кивнула:
— Я в курсе.
Катька весь день, как пришла из школы, ходила за Тепловым точно привязанная.
Лицо ее размякло от слез, но при всех она не плакала, а временами запиралась
в ванной.
Вечером пришли старики. Они принесли сетку с дарами дедовского
огорода. Теплов перехватил строгий Ленин взгляд и безропотно взял. Дед хмурил
брови, он прошел на кухню и устроился возле окна с папиросой. Лена сделала
Теплову знак глазами. Теплов отправился вслед за дедом и тоже достал папиросы.
Дед, не поворачивая головы от окна, протянул зятю свои. Они сидели рядом, курили,
смотрели в темень за окном и молчали.
Докурив, дед медленно поднялся. Старики в аэропорт не собирались.
— Ну, — сказал он, протягивая Теплову руку, больше похожую на кусок
колчедана. После чего трижды поцеловал зятя и, задевая плечищами стены узкого коридорчика,
ушел.
В аэропорт они подоспели за десять минут до окончания регистрации. Катька
плакала уже не скрываясь. Лена не обращала на нее внимания, она безостановочно растолковывала
Теплову, какую сумку надо сдать в багаж, а какую нести в руках. Эти
объяснения никакого смысла не имели, потому что Лена самолично рассортировала вещи,
отнесла часть из них на упаковку, а затем передала девушке за стойкой на регистрации.
— По этому талону получишь багаж в Ленинграде, — сказала она
Теплову, протягивая цветную картонку.
В ответ он благодарно улыбнулся.
— Что еще? — произнесла Лена, озабоченно оглядываясь. — Вроде
всё. Пойдем присядем на дорожку.
Они с трудом отыскали два свободных
места в рядах фанерных кресел, и Катька тут же устроилась у Теплова
на коленях. Она обняла его за шею и уткнулась в его пушистый свитер из
собачьей шерсти.
Объявили посадку. Катька задрожала и крепче обняла Теплова. Лена
с мучительной гримасой отодрала ее. Она скомкала дочь в объятиях, но Катька
стала вырываться.
— Иди скорей, — сказала Лена Теплову, стараясь перехватить Катькины
руки, — у нее истерика начинается.
Теплов неловко обнял их обеих, хотел поцеловать, однако это не получилось —
Лена боролась с дочерью.
— Да иди же! — крикнула она.
Теплов подхватил вещи и побежал к выходу на посадку. Вслед
ему летел Катькин рев.
РАДИОЖУРНАЛИСТ
Исаакиевская площадь между памятником Николаю I и зданием Ленгорисполкома,
которое со времени последних выборов Ленсовета вновь именовалось Мариинским дворцом,
напоминала скошенный луг с копнами сена: там и сям были разбросаны темные
в густых сумерках группы людей. Большинство из них окружало легковые машины
с включенными на полную громкость приемниками.
Теплов подъехал на частнике. Он полез было в карман за кошельком,
но хозяин остановил его:
— Сегодня брать деньги как-то западло, — сказал он. — Удачи
вам! На святое дело идете.
«Жигули» развернулись и укатили обратно к Невскому. А Теплов
направился к ближайшей группе людей. Все они в благоговейной тишине слушали
взволнованный голос, прорывавшийся сквозь помехи радиоэфира:
— Солдаты настроены мирно, младшие офицеры крайне раздражены. С минуты
на минуту ожидается приказ о штурме.
Теплов спросил у людей, обступивших легковушку:
— Кто говорит?
— «Эхо Москвы», — ответили ему. — Их корреспонденты возле
Белого дома.
В этот момент ведущий программы из студии поблагодарил своего корреспондента
за репортаж и сказал, что через несколько минут они вновь выйдут в эфир.
Заиграла музыка. Люди вокруг Теплова оживились и стали обсуждать услышанное.
— Я вам говорю — советская армия не будет стрелять в свой
народ, — горячился дядечка средних лет, явно продолжая спор.
— Ну еще бы! — отвечал ему насмешливый голос. — А то
мы не знаем. Новочеркасск вспомните или Тбилиси в шестьдесят третьем на десятилетие
смерти Сталина. Там тоже была Советская армия.
— Тридцать лет прошло, — парировал дядечка, — сейчас другие
солдаты. Я знаю, у меня сын служит.
— Бросьте вы, — вмешался третий. — Армия есть армия, прикажут —
пойдут на штурм. Так что готовиться надо, а не гадать: будут стрелять, не будут
стрелять.
— Ну а что вы предлагаете-то? Конкретно как готовиться? Оружие
у вас есть? — это был уже четвертый голос, в спор быстро втягивались
все, кто стоял возле машины.
— Баррикады строить, как же еще!
Теплов отошел в сторонку и принялся настраивать свою технику.
На боку у него висел профессиональный «репортер» — портативный магнитофон
радиожурналиста. Вот уже полтора года со времени возвращения домой Теплов работал
корреспондентом на ленинградской студии одной новой московской радиостанции, быстро
распространившей свои отделения по всей России.
Вернувшись весной девяностого года
в Ленинград, он поселился в своей комнате, которая в ожидании его
стояла запертая, да еще дверь с непонятной целью была задвинута тумбочкой.
Ее с торжественным видом и при помощи Теплова оттащила мама Зоя, словно
разрезала ленточку. После чего вручила Теплову сбереженный ключ.
Когда после окончания института Теплов объявил о своем распределении
в Якутию, его родители срочно развелись, и мать прописалась у сына.
Идея принадлежала Зое Михайловне. Ей стоило больших трудов уговорить Теплову пойти
на этот шаг — при слове «развод» той едва худо не стало. Сергея Ивановича пришлось
уламывать по иному поводу. К идее фиктивного развода он отнесся с пониманием,
запись в паспорте его не волновала, но смущало другое — неизбежные хлопоты.
Ему смертельно не хотелось таскаться в суд, писать заявление, отвечать на вопросы
судьи. Однако горячая настойчивость бывшей соседки смогла-таки пробить его защитный
кокон глухого безразличия ко всему вокруг. Зоя Михайловна через своих знакомых выхлопотала
ускорение дела, так что успела все закончить до отъезда любимого Васеньки.
Рассказывая обо всем этом приехавшей из якутской командировки Вете,
она с убежденностью заявила:
— Он вернется!
Потом возникли непредвиденные трудности с реконструкцией —
Сергей Иванович заупрямился, не желая снова залезать в хлопоты по оформлению
брака, тем более что не видел в том ни малейшего смысла.
Мать Теплова приехала к Зое Михайловне с таким выражением
на лице, словно только что заглянула в адово пекло.
— Бросит он меня, — страшным голосом шептала она и хватала
Зою Михайловну за руку. — Зоинька, бросит он меня. Помоги ради всего святого!
Пришлось Зое Михайловне вновь поехать к Теплову-старшему и устроить
ему такой оглушительный разнос, что сдавшийся Сергей Иванович тут же написал заявление,
а затем под конвоем Зои Михайловны отнес его в ЗАГС, с другой от
него стороны семенила жена.
— Какое все-таки счастье, что я женат не на тебе, — сказал
Сергей Иванович Зое Михайловне, выходя на улицу.
— Это верно, — согласилась она. — Нам обоим крупно повезло.
Вера Зои Михайловны, подкрепленная ежевечерними заклинаниями перед сном,
оправдалась: Вася спустя три года отсутствия возвратился. После встречи, прошедшей
с плохо затушеванным ликованием (причина возвращения не давала повода к радости,
и нескольких последовавших затем вечеров до утра, проведенных в упоительных
для всех троих — Зои Михайловны, Веты и Васьки — беседах, когда радость
уже не скрывалась), настало время подумать об устройстве на работу. Зоя Михайловна
предложила гимназию Мая, только что возвратившую себе прежнее имя.
Вася скорчил гримасу, а затем сказал:
— О книге я подумываю. Хочу засесть за Февральскую революцию.
Свободного времени нужно много. Устроюсь-ка я кочегаром. Как думаешь, мама
Зоя?
Зоя Михайловна ушла от прямого ответа. А через день обратилась
к Васе с таким предложением:
— Васенька, знаешь, в Москве недавно создали радиостанцию, называется
«Свободная Россия». Так вот, они открыли у нас филиал. Не хочешь попробовать?
Меня спрашивали про толкового историка.
Глаза Теплова выдали ответ прежде, чем это сумел сделать язык. Зоя Михайловна
улыбнулась.
— Тогда держи телефон главного редактора художественно-публицистических
программ.
Главного редактора звали Владимир
Николаевич Алос. Договариваясь о встрече, Теплов отметил про себя его доброжелательный
тон и подкупающую вежливость. В конце короткого телефонного разговора
главный редактор сказал:
— Значит завтра в девять тридцать. Спасибо!
На следующее утро ровно в половине
десятого Теплов подошел к постовому милиционеру в Доме прессы на Фонтанке,
где новая радиостанция занимала верхний этаж. Его уже поджидала невысокая рыжеволосая
девушка в джинсовом костюме. Выражение лица девушки было непроницаемо строгим.
— Вы к Владимиру Николаевичу? Пойдемте скорее.
Кабинета у главного редактора не оказалось. Вся редакция занимала
одну общую комнату, где письменные столы выстроились посредине причудливо изогнутым
строем. И все без исключения были завалены листами бумаги с машинописным
текстом и плоскими картонными коробками, в которых, как догадался Теплов,
находилась магнитофонная пленка. Такие же коробки теснились на книжных стеллажах
у стен.
Справа от входа стояли два агрегата, размерами и формой напоминавшие
прилавок уличного торговца мороженым. Это были студийные магнитофоны, не узнать
их было невозможно — Теплов такие видел по телевизору. Впоследствии он вслед
за своими новыми коллегами иначе как станками эти магнитофоны не называл. На одном
из станков крутилась бобина пленки, а возле сидел тучный человек средних лет
с наушниками на голове. Что не помешало ему, однако, повернуться на стук двери
и окинуть Теплова быстрым любопытным взглядом.
Угол комнаты слева от входной двери занимал диванный уголок от мебельного
гарнитура и широкий стол, заставленный немытыми чашками, тремя разномастными
банками растворимого кофе и открытой коробкой пакетиков чая. В центре
стола лежал большой кулек с проступившими на бумаге масляными пятнами. Кулек
был заполнен свежими пончиками. Содержимое обеденного стола Теплов невольно рассмотрел
во всех деталях, протискиваясь между ним и ближайшим письменным столом на пути
к главному редактору.
Владимир Николаевич Алос принадлежал к тому разряду людей, про
которых говорят: «Спортивного вида молодой человек». Этот самый вид тянул лет на
тридцать восемь — сорок, потом выяснилось,
что под пятьдесят. Владимир Николаевич был в меру плечист, поджар, коротко
стрижен, с очень приятным лицом и поразительными на общем мужественном
фоне руками — с маленькими кистями,
с аккуратными пальцами и тонкими, совершенно женскими, если не сказать
детскими, запястьями, на которых свободно держались: на одном браслет с часами,
а на другом тоже узкий браслетик с пластинкой
из мельхиора. Теплов знал, что` это — подобные браслетики с выгравированной
группой крови входили в моду, когда он призывался в армию, но быстро исчезли.
Рукава безупречно белой рубашки Алоса были закатаны до локтей, обнаруживая тем самым
еще одну особенность его рук — узкие запястья быстро переходили в толстые,
словно раздутые от перекатывавшихся под кожей стержней мускулов, предплечья.
Стол главного редактора помещался в противоположном от обеденного
углу комнаты возле окна, подоконник у которого также занимали коробки с пленкой.
В отличие от всей остальной комнаты здесь они были сложены ровными стопками
по размеру. Перед столом вплотную к подоконнику располагался еще один станок
несколько меньших габаритов, чем два первых, и более изящный, он был закрыт
плексигласовой крышкой. Подле него на полу стояла модная спортивная сумка, из которой
торчали рукоятки двух теннисных ракеток. На подоконнике в пределах досягаемости
руки главного редактора стоял древний «ВЭФ», включенный на среднюю громкость.
Кроме Алоса, бегло просматривавшего за своим столом утренние газеты,
и толстяка с наушниками в комнате никого не было. Лишь когда рыжеволосая
девушка обратилась к нему, Алос поднял голову от газеты. Но тут же широко улыбнулся
Теплову, протянул ему руку, вставая, и, не слушая объяснений девушки, сказал ей,
глядя в то же время в лицо гостя:
— Зина, стул Василию Сергеевичу.
Познакомились без лишних расспросов. Алос признался, что много наслышан
о Теплове, чему Василий не удивился.
— И вы правда согласны у нас работать? — спросил Алос
так, будто разговаривал с лауреатом Нобелевской премии.
Теплов едва не брякнул: «А что, многие отказываются?» — но вовремя
сдержался.
— Я очень рад, — продолжал Алос, быстро переходя от преамбулы
к сути беседы, — в дневной сетке вещания у нашей редакции трехчастевка
утром — сорок пять и две по тридцать — и пятьдесят минут вечером.
Утренние передачи мы пока что составляем из оперативных репортажей наших корреспондентов
и музыки. Но это временно. Задача — перейти к чисто публицистическим
программам. А в будущем я намереваюсь сделать программу наподобие толстого
литературного журнала, только — радиожурнала. Там будут и проза, и поэзия,
и публицистика, и критика, и культурология, и театр, и музыка.
В общем — зеркало культурной жизни города. Что вы на это скажете? Мне
важно услышать ваше мнение.
Теплов так воодушевился словами главного редактора, в особенности
последней фразой, что вознамерился тут же горячо поддержать его идею. Но Алос внезапно
поднял палец, призывая к тишине и одновременно поворачиваясь к рыжеволосой
девушке.
— Зина, слышишь, как они делают открышки — голоса ведущих на ревере
и подкладывают музыку.
Сказанное относилось к включенному радиоприемнику, досаждавшему
Теплову тем, что мешал сосредоточиться.
— Тамара так же делает, — ответила Зина.
Алос возразил:
— Так, да не так — без ревера.
Зина сказала:
— У нас нет ревера.
Алос воскликнул торжественно:
— А вот и есть! Вчера выторговал на «Лентелефильме» новый
пульт.
— Здо`рово! — в тон ему воскликнула Зина.
Алос вновь повернулся к Теплову.
— Так вот, Василий Сергеевич, есть идея одной рубрики. Насколько я знаю,
пока еще никто ее не использовал. Хочу я сделать своеобразный календарь, чтобы
каждый день коротко, минут на восемь, рассказывать слушателям, что происходило в это
же число, но в прошлом — и причем в разные времена.
Теплов снисходительно улыбнулся:
— Да, это слушателям должно быть интересно.
— Ведь правда же?
Алос не заметил дипломатичности в интонациях Теплова.
— По-моему, слушателей это привлечет, — продолжил он, — и главное —
мы будем первыми! Ну как, возьметесь?
Теплову потребовалось несколько секунд, чтобы перестроиться с размышлений
об идее главного редактора на осознание его вопроса.
— Кто, я? То есть вот за эту рубрику?
— Ну да. Вас что-то не устраивает?
— Да нет, все устраивает, — Теплов растерянно подыскивал слова. —
Но как-то неожиданно всё…
Алос вновь, как в начале разговора, широко улыбнулся.
— Так, значит, договорились, — не столько спросил, сколько подытожил
он. — Отлично! Давайте подумаем, как мы ее назовем.
Говоря это, Алос поднялся и вышел из-за стола.
— Не выпить ли нам по чашке кофе? Или чаю? Что вы по утрам пьете?
Теплов смущенно ответил:
— Кофе.
Вслед за Алосом он пробрался по лабиринту проходов между письменными
столами в чайный уголок.
— Зина, — сказал главный редактор, изображая голосом возмущение, —
ни одной чистой чашки!
Рыжеволосая девушка подскочила к столу с большой коробкой
из-под торта, быстро составила в нее чашки и скрылась за дверью. Алос
крикнул ей вслед:
— И чайник принеси! Опять рекламщики сперли.
За кофе с пончиками обсуждение новой рубрики продолжили. В это
время редакция начала понемногу наполняться журналистами. Теплов был увлечен разговором
и только слышал периодическое хлопанье дверью и нараставший гул разговоров.
Но к «Чайному домику», как назвал этот уголок Алос, никто не подходил, и беседе
главного редактора с гостем не мешали.
— Как же мы назовем нашу рубрику? — вновь спросил Алос.
Теплов неуверенно предложил:
— Может быть, «Хронограф»?
— Подходит, — быстро отреагировал Алос.
Теплов замялся:
— Правда, хронограф — это немножко другое.
— Неважно, — успокоил его Алос. — Слово хорошее — хлесткое,
динамичное, в стиле самой передачи. Для названия — то, что надо. Вы почему
пончики не берете? Зина, а где у нас печенье было?
Теплов поспешно сказал:
— Я беру, беру!
Алос достал пачку «Кэмела», прикурил сигарету, затем отхлебнул кофе
и с наслаждением затянулся. Теплов этому немножко удивился: ему казалось,
что «спортивного вида молодые люди» не курят. Сам он расправлялся с жирным
пончиком, масло стекало у него по подбородку, и приходилось ежеминутно
вытирать губы платком. «Хорошо, что я его не забыл», — думал он при этом.
Когда пончик наконец исчез, Алос протянул Теплову сигареты; тот с благодарственным
кивком вынул одну.
— Я думаю для начала записать десять передач — на две недели,
будем пускать их по будням. Сколько вам нужно времени, чтобы подготовить материал?
Теплов не успел даже задуматься, как Алос спросил опять:
— Трех дней хватит?
Теплов недоуменно уставился на него:
— Десять передач, в каждой минимум четыре эпохи, итого — сорок
исторических фактов. Их ведь еще нужно разыскать.
— Неужели мало трех дней?
Теплов сконфуженно пробормотал:
— Я не знаю… Попробую…
Алос одобрительно кивнул.
— Справитесь, я уверен. Сегодня у нас что, вторник?
Не поворачивая головы, Алос громко сказал:
— Зина, дай заявку на «репортажку» для Василия Сергеевича Теплова на
субботу. И скажи Тамаре, чтобы сразу же свела. С понедельника запускаем
новую рубрику.
Когда прощались, Алос мягко пожимал Теплову руку и говорил, что
рад их будущему сотрудничеству. Последним словом в их разговоре было произнесенное
Алосом:
— Спасибо!
Теплов справился. Но эти три дня, как он полагал, должны были запомниться
на всю жизнь. Теплов ошибся: очень скоро другие дни, загруженные так же, стерли
из памяти остроту переживаний первых трех.
Ему повезло — домашний наставник и старший друг, научный сотрудник
Публички, отложил все свои дела, пока не помог воспитаннику подобрать литературу.
Теплову требовалось выбрать по своему усмотрению факты и художественно подать
их. Это заняло все три дня с утра до вечера. Перепечатывал материал он в ночь
на субботу, утром правил текст и к назначенному часу был в глухом
коридорчике радиостанции, ответвлявшемся от общего длинного коридора.
Вход в коридорчик охранялся старушкой с вязанием на коленях
и красной повязкой на руке. Старушка сидела за видавшим виды канцелярским столом,
на котором горело табло, поставленное вместо таблички: «Посторонним вход воспрещен».
Над головой старушки, прикрепленное к стене, горело другое табло: «Студийный
блок». Несколько таких же табло виднелось над дверьми, выходившими в коридорчик.
Одно из них было включено и высвечивало слова: «Тише! Идет передача!»
По длинному общестудийному коридору то и дело проходили и даже
пробегали работники радиостанции, большей частью молодежь, но возле студийного блока
все дисциплинированно переходили на тихий шаг и прерывали разговоры. Это носило
скорее ритуальное, нежели практическое значение, ибо шагов в коридорчике и без
того не было слышно из-за толстых ковровых дорожек, лежавших как в самом студийном
блоке, так и на подходах к нему. От стайки спешивших куда-то девушек отделилась
одна и подошла к Теплову.
— Василий Сергеевич?
Теплов с интересом посмотрел на говорившую — высокую, тонкую,
с миловидным лицом и роскошными темно-каштановыми волосами, раскиданными
по плечам густыми волнами.
— Меня зовут Тамара, — деловито произнесла девушка. — Текст
при вас? Один экземпляр дайте мне. Пойдемте записываться.
Она провела Теплова в одну из тех комнат, над которыми табло не
светились, и закрыла за ним толстенную и тяжелую дверь.
Все, что происходило потом, до того ему понравилось, что, когда запись
была сделана, захотелось продолжить.
— Еще надоест, — обнадежила его Тамара, убирая бобину записанной
пленки в коробку, — еще проклинать станете эту галеру. Но бросить не сможете.
Радио как наркотик — затягивает.
Теплову понравилась обстановка маленькой репортажной студии, тумблеры
на пульте, подвешенный на пружинках микрофон. Ощущение чего-то сказочного, романтического
овладело им.
За большим и толстым стеклом Тамара управляла со своего пульта
станками, окружавшими ее в операторской, и руководила Тепловым. Она поминутно
останавливала запись, и Теплов слышал ее голос по громкой связи:
— Василий Сергеевич, снова начали читать. Говорите естественней, как
дома разговариваете.
В другой раз она поправляла ударение. В одном случае он с нею
не согласился и заспорил. Тамара пришла к нему в студию с большим,
изрядно затертым томом «Словаря ударений» и без лишних слов доказала ему свою
правоту. Больше он ей не возражал.
— Зачастили, зачастили, Василий Сергеевич, — вновь останавливала
его Тамара. — Вы устали? Перерыв пятнадцать минут!
Или говорила ему:
— Давайте перепишем этот кусок. Здесь пять фраз. Первые три как бы подводят
к последним двум. Последние самые важные, а первые — вспомогательные.
Чтобы важные специально не выделять, мы их будем произносить обычно, а первые
три провалим. Тогда последние две выделятся сами собой. Я понятно говорю?
— Нет, — чистосердечно признавался Теплов, и Тамара вновь
приходила к нему в студию с терпеливыми объяснениями.
Когда с собственно записью было покончено, то есть когда Теплов
пять раз кряду переписал финальный текст, потому что язык у него уже заплетался,
Тамара принялась сводить отдельные фрагменты с музыкальными паузами и объединять
их в отдельные передачи, монтируя к ним записанные ранее вступление —
открышку — и завершающую музыкальную фразу — закрышку. Теплов попросил
разрешения присутствовать — так и сказал по-армейски «Разрешите присутствовать?»
и наблюдал за ловкими, быстрыми и точными движениями Тамары с восхищением.
Сам он после шести часов старательного чтения вслух с поминутными остановками,
переписыванием, пояснениями и советами чувствовал себя, как должен чувствовать
вол, бредущий под вечер с пашни. Но Тамара была так же бодра и свежа,
как до записи. И продолжала еще два часа работать, в то время как Теплов,
развалясь в кресле, наслаждался мыслью о выполненном долге.
Теплов ожидал реакции Алоса с тем же напряжением, с каким
приходил в институт на экзамен. Тамара передала ему коробки с готовыми
передачами, а сама убежала: она куда-то опаздывала и у нее не было
времени даже заглянуть в редакцию. Теплов нес стопку коробок, ощущая при этом
никогда прежде не испытанное чувство творца, разве что в юности, когда непродолжительное
время писал стихи, но тогда это было как-то не так. Ему отчаянно хотелось запеть
или, во всяком случае, улыбаться всем попадавшимся навстречу. Но он сохранял серьезность
и даже хмурился, чтобы не выдать своего мальчишеского состояния.
К его удивлению и немалой обиде, Алос знакомиться с готовыми
передачами не стал.
— В эфире послушаю, сейчас времени в обрез, — сказал
он, столкнувшись с Тепловым в дверях редакционной комнаты.
Владимир Николаевич, подобно Теплову, был нагружен стопкой коробок и спешил,
как он коротко пояснил, в вещательную студию, откуда должен был через пятнадцать
минут выходить в прямой эфир со своей еженедельной программой «Вопросы политики».
— У вас замечательно получилось, я уверен, — сказал Алос,
закрывая за собой дверь ногой. — В понедельник на планерке мы обсуждаем
прошедшую неделю, я скажу ребятам, чтобы и вашу передачу в обзор
включили.
Итак, сдача экзамена растянулась, не перенеслась, а именно растянулась,
до понедельника. Все это время Теплов оставался во взвинченном состоянии, был рассеян
и молчалив. Глядя на него, Зоя Михайловна только что не курлыкала.
Утром они заранее уселись возле ее радиолы в нетерпеливом ожидании.
Когда ведущий программы объявил «Хронограф», сердце у Теплова замерло. Отыграла
музыкальная открышка, и незнакомый мужчина принялся рассказывать о событиях
глухой старины.
— Кто это говорит? — в ужасе пролепетал Теплов.
Зоя Михайловна сказала:
— Да ты, кто же еще!
Ее глаза сверкали восторгом, как бенгальские огни искрами.
Голос в приемнике был Теплову совершенно незнаком. Он привык считать,
что обладает низким баритоном, временами переходящим в баритональный бас. Но
то, что сейчас неслось из динамика, было чем-то средним между тенором и звуком
двигателя буксующей в снегу машины. Больше всего Теплова поразили менторские
интонации: радиодвойник нисходил до своей аудитории, ронял слова точно милостыню,
не глядя, кто ее подберет. Смятение овладело им, он не слышал ни единого слова,
лишь голос занимал все его внимание. К завершению передачи Теплов испытывал
те же чувства, какие овладевают опытным картежником, до нитки проигравшимся лоху
и лишь тогда сообразившим, что перед ним был шулер. В субботу на записи
и тем более во время монтажа он слышал в динамиках свой голос, но почему-то
в тот раз не воспринял его как свой и вообще не прореагировал на него.
Должно быть, сказалась нервозность всех прошедших дней, которая тут же отпустила
его, как только Теплов погрузился в кресло сбоку от операторского пульта. Теперь
же, настроенный на ожидание, он всеми своими чувствами был обращен к начинавшейся
передаче, и то, что услышал, уничтожило его. Стыд, презрение к самому
себе, осознание разразившейся катастрофы владели Тепловым в ту минуту, когда
передача завершилась и Зоя Михайловна бросилась обнимать его.
— Васенька, Васенька!.. — только и повторяла она.
— Мама Зоя! — вскричал Теплов. — Опомнись — это ужасно!
Зоя Михайловна всплеснула руками, чего никогда прежде не бывало.
— Тебе не понравилось? — в крайнем изумлении спросила она. —
Да ведь это было просто великолепно. Я горжусь тобой!
Заверещал телефон. Вета звонила с работы:
— Васька! Какой же ты у меня молоде´ц! Слушай, ты, оказывается,
такой умный. Я горжусь тобой!
Не успел Теплов положить трубку, как вновь ее снял — звонила с поздравлениями
Архангельская. Потом ее дочь. Потом один за другим все члены кружка Зои Михайловны,
которых она оповестила накануне. Василий вырос на их глазах и при их непосредственном
участии в воспитании и с некоторых пор, подобно Вете, был полноправным
участником сборов. Все остались довольны передачей.
Понемногу от звонка к звонку взбаламученная первым впечатлением
душа успокоилась, и на смену отчаянию пришла робкая надежда — а может,
не так уж и плохо? И все-таки на планерку он шел на слабых ногах.
Редакция собралась в «Чайном домике». За столом сидели, тесно прижавшись
друг к другу, и всё равно трое не поместились и оседлали ближние
письменные столы. Теплов незаметно проник в комнату последним, когда уже все
расселись; смущаясь веселым шумом незнакомой компании, он долго курил в коридоре.
— Василий Сергеевич, идите сюда! — звонко сказала Зина, и все
дружно повернулись к Теплову.
Зина сидела возле Алоса, а справа от себя водрузила на диванчик
стопку больших коробок с пленкой. Теперь она коробки убрала, освобождая место
для Теплова. Он почувствовал, что краснеет. Те, кто сидел с этой стороны, выбрались
из-за стола, пропуская Теплова к забронированному для него месту. Он бормотал
на ходу извинения и хмурился, и улыбался одновременно.
Совещание проходило за чаем со слоеными пирожками. Пока решались текущие
проблемы редакции, Теплов исподтишка разглядывал собравшихся. Возраст большинства,
на первый взгляд, колебался между двадцатью пятью и тридцатью годами, но были
и постарше Теплова — полный улыбающийся дядечка с быстро меняющимся
выражением лица, тот самый, что сидел с наушниками возле станка во время первого
визита Теплова в редакцию, и преисполненный чувства собственного достоинства
господин, владелец строгого костюма, седой шевелюры и модных очков в тонкой
оправе. Господин участия в разговоре почти не принимал, лишь отвечал на вопросы,
касавшиеся его передач, он вел литературные программы. Тогда как толстяк откликался
на любую реплику, этот был автором еженедельной передачи «Под крышей дома».
С вопросами экономии пленки, претензиями к монтажному цеху и отделу
снабжения разобрались быстро. Началось обсуждение передач. Разговор круто изменился.
Нельзя сказать, чтобы журналисты до этого как-то вяло участвовали в обсуждении
хозяйственных дел, вовсе нет, даже наоборот — весьма активно. И теперь
они были не менее активны, но совершенно по-иному: тогда была активность заинтересованности,
а теперь увлеченности. Как потом установил Теплов, индивидуальной особенностью
редакции Алоса была полная открытость мнений о творчестве друг друга. Владимир
Николаевич не упускал случая, чтобы лишний раз повторить:
— Мы работаем на конечный результат. Если вы заметили ошибку, но промолчали,
то нанесли удар по всем нам.
Больше всего доставалось ведущим прямого эфира за косноязычие и благоглупости.
— К импровизациям нужен талант, — горячилась Тамара. —
Либо он есть, либо нет. Если не получается, пишите себе тексты, ничего страшного
в этом нет. Уши вянут, когда слышишь в эфире это пэканье-мэканье. Никакой
профессиональной работы, сплошная самодеятельность.
Наконец и с этим покончили. Алос кашлянул в кулак, все
затихли, а Теплов съежился.
— Друзья, — сказал главный редактор, — сегодня состоялся дебют
нашего нового коллеги. Это — Василий Сергеевич Теплов, прошу любить и жаловать.
Пока что Василий Сергеевич у нас в качестве автора, но со следующего месяца
нам утверждают еще одну ставку, и я думаю предложить ее Василию Сергеевичу.
Только что мы открыли новую рубрику, кто успел послушать — высказывайтесь.
За столом наступила тишина. Теплов стиснул на коленях руки и уставился
в свою чашку.
— Звучит хорошо, — раздался молодой женский голос откуда-то справа,
Теплов глаз не поднимал.
— Да, голос радийный, — поддержали с противоположного конца
стола.
— Мне понравилось…
— И мне…
Теплов почувствовал, как жизнь возвращается в похолодевшие конечности.
Но страх еще не покинул его, и лишь только обратились по имени, как Теплов
вновь напрягся.
— Василий Сергеевич, что, действительно Щербов изобразил Тенишеву в столь
неприглядном виде?
Это спросил седой господин. Теплов, не размыкая губ, кивнул.
— Мерзавец! Я к нему лучше относился. Мне как раз новая передача
этим и понравилась — формальный повод вспомнить дату рождения дает возможность
хотя бы в двух словах познакомиться с человеком или событием.
Как раз это больше всего смущало самого Теплова — он не признавал
знакомства «в двух словах». Но соблазн выступать в эфире оказался сильнее принципиального
несогласия. «Буду отбирать такие эпизоды, где можно лаконично», — успокаивал
он себя.
Выступление Теплова редакция одобрила. Отдельно хвалили его профессорский
тон. После совещания Теплов сказал Алосу:
— Как странно — меня-то больше всего тон и покоробил. Вот
уж никак не ожидал от себя такого.
Алос пояснил с мягкой полуулыбкой:
— Если бы вы рассказывали, как варить борщ, то было бы действительно
смешно. Но вы говорили про события нашей истории. Все это важно, нужно и для
подавляющего большинства совершенно незнакомо. Здесь профессорские интонации как
раз в масть, они — гарантия достоверности.
Теплов хотел сказать, что здесь-то и кроется опасность — доверять
нужно убедительным аргументам, а не солидному тону, и слушателей к тому
приучать. Но не сказал. Вставил только несмелое:
— Знаете, на всякое событие много точек зрения, необязательно моя наиболее
достоверна.
Он хотел развить эту мысль, но Алос перебил его:
— Не страшно. Кто заинтересуется материалом, тот сам разберется. А кому
безразлично, тому все равно, чья точка зрения, лишь бы одна была — чтоб не
напрягаться. Давайте-ка мы лучше подумаем с вами, что дальше. Есть у меня
одна мыслишка сделать цикл передач об известных российских предпринимателях прошлого.
Ну там — Рябушинский, Морозов… Кто еще? Мамонтов! Да вам лучше знать. Имен
этак с десяток самых крупных. Но не передач, в этом вся штука, а радиопостановок.
Тамара наша режиссерский в ЛГИТМиКе заканчивает, рвется к настоящему делу.
Грех будет упустить такую возможность, свой собственный режиссер — это дорогого
стоит. Напишете для нее сценарий радиоспектакля?
— Спектакля? — Теплов невольно перешел на шепот.
— Ну не спектакля — радиопостановки. Как в «ЖЗЛ». Биография
для дикторского голоса, несколько диалогов этаких — поинформативнее. Музыка,
с этим наш музыкальный редактор поможет. Шумы еще обязательно, в радиоспектаклях
на шумах вся атмосфера держится. У Тамары хорошая шумотека, есть из чего выбрать.
Что еще? Да вот и всё вроде. Видите — ничего сложного. Ну как?
Теплов ошалело спросил:
— А «Хронограф» больше не делать?
— Как же не делать? Обязательно делать! Двадцать выпусков в месяц
за вами. Вы в три дня подготовили десять, значит, за неделю сделаете на целый
месяц. Остаются три недели совершенно свободные. Ну так что, планируем новую рубрику?
Спасибо!
Теплов быстро втянулся в ритм, которым жила вся редакция, включая
самого Алоса. Теперь он приходил домой только ночевать и частенько вспоминал
изможденное лицо Лены, когда она по вечерам возвращалась из своей газеты.
С утра Теплов бежал в Публичку, где на его номере лежала неиссякающая
стопка книг. В самой библиотеке долго на месте посидеть не удавалось: то и дело
возникала потребность в словарях и энциклопедиях, даже в отдел картографии
бегал для очередного сценария. На широкий охват источников не оставалось времени,
и пришлось сузить круг до минимума — словаря Брокгауза, Военной энциклопедии
Сытина, кратких Литературной, Исторической и Музыкальной энциклопедий, а также
БСЭ. Историк в Теплове протестовал, но Теплов-журналист находил все новые оправдания.
«В конце концов это всего лишь популярная передача, — говорил он сам себе, —
скромные просветительские задачи, ничего больше».
Часам к трем нужно было поспеть в редакцию. Обычно на это
время назначался тепловский монтаж: по вечерам монтировали репортажи для утренних
выпусков, что приносили ребята из своих ежедневных скитаний по городу. На монтаже
требовалось личное присутствие, в этом Теплов убедился на собственном примере,
когда усталый оператор стер с его пленки не то, что было указано в тексте
расшифровки. Вечерами после монтажа обычно записывали очередную постановку: актеры,
которых вызывала Тамара, днем они были заняты в своих театрах или на приработках.
«Хронограф» Теплов приспособился записывать на целый месяц вперед; для этого Тамара
заказывала репортажку на весь день, и к вечеру Теплов ненавидел микрофон
как личного врага.
На радио он давно со всеми перезнакомился
и быстро перешел на «ты», за исключением главного редактора Алоса, автора литературных
программ Роальда Натановича Венедиктова и сплетника, добряка и хохмача
Ивана Ильича Сенцова, автора «Под крышей дома», которую все звали «Крыша Ильича».
Домой Теплов попадал только к ночи. Зоя Михайловна ждала его с простывшим
обедом, который она уже не раз подогревала. У Теплова хватало сил только на
чай с бутербродом, обедал он в столовой Дома прессы. Вета по этому поводу
сделала ему выговор, но не слишком строгий — она в очередной раз ушла
из дома и жила теперь у своего нового мужа. Теплов отнесся к этому
без сильных эмоций — не до того было. Да и привыкать начал.
Что ни день звонила мать — просила приехать. Нечасто, но хотя бы
раз в неделю он выбирался к родителям и возвращался оттуда измученный
куда больше, чем от работы. Отец уже не вставал. Он угасал стремительно, кричал
от болей, а в непродолжительные затишья плакал. К нему ходила медсестра
колоть наркотики. После укола Сергей Иванович засыпал. На мать смотреть было страшно.
Теплов боялся, что ее рассудок не выдержит.
Иногда он выкраивал часок, чтобы написать коротенькое письмецо Лене.
Прощаясь в якутском аэропорту, он клялся ей писать раз в неделю большие
обстоятельные письма, но обещания своего не сдержал ни разу. Во-первых, он столкнулся
с дилеммой — сообщать ли о том, что пошел по ее стопам? Поразмыслив,
Теплов решил умолчать — чтобы не ранить Ленино самолюбие. Но тут же возникла
следующая трудность: что ответить на вопрос, который она повторяла во всех своих
письмах, — устроился ли он на работу и кем? Врать не хотелось, Теплов
вообще не любил врать. Приходилось вопрос этот игнорировать, что выглядело не вполне
нормально, но в коротких спешных записках не так бросалось в глаза. Записки
эти были посвящены исключительно отцу и матери, это вполне оправдывало и лаконизм
их, и отрешенность от всего прочего. Постепенно интервал между ними увеличивался.
После смерти отца Теплов писать в Якутск перестал.
КИРИЛЛ
Настроив «репортер», Теплов взялся за работу. Люди отвечали на его вопросы
охотно, в особенности узнав, что журналист представляет «Свободную Россию»:
молодую радиостанцию уважали за смелые передачи в поддержку демократии и пропаганду
реформ. Все, не сговариваясь, повторяли одни и те же фразы о своей готовности
встать на пути танков. Воспитанный Зоей Михайловной, Теплов знал, что подобное единодушие
называется «взаимоиндукция», однако это не мешало ему ощутить и в себе растущее
возбуждение, которое очень скоро достигло таких размеров и формы, когда экзальтация
и животный страх испытываются одновременно.
Почтамтская от площади до самого почтамта была заставлена легковыми
автомобилями, кажется, одними «жигулями». Из владельцев некоторые слонялись поблизости
в напряженном ожидании. Теплов спросил у небольшой группки:
— Что же вы машины-то здесь поставили? Ведь танки наверняка к почтамту
поедут, как раз по машинам.
Он говорил это с намерением вразумить, но вместе с тем не
удивился и даже обрадовался ответу, еще больше поднявшему градус его собственного
возбуждения:
— А ну и пусть!
Это «ну и пусть» витало в атмосфере
ночной площади, но совсем не походило на решимость отчаяния, здесь было совсем другое.
Теплов сам испытывал то же чувство, проникшее в него от множества возбужденных
людей, — радостное ожидание События. События грозного и опасного. Однако
смертельная опасность не воспринималась как угроза для собственной жизни, но как
общее состояние природы, что приятно волновало.
Набережная Мойки на углу переулка Антоненко была перегорожена своеобразной
баррикадой. Здесь на мостовую свалили какие-то деревянные щиты, должно быть от строительных
лесов, и несколько мусорных баков, но не тех больших контейнеров размерами
с кузов самосвала, что уже появились в городском хозяйстве, но еще были
редкостью, а старых, битых временем и мальчишками круглых баков, какие
служили непременным атрибутом всех ленинградских дворов с послевоенных времен.
Баррикада по высоте едва достигала груди взрослого человека и напоминала бы
простую свалку, если бы не одна деталь. Сверху на баки кто-то водрузил металлическую
кровать времен Русско-японской войны, ту самую, из песни — «а кровать со зелеными
шишками». У этой шишечки сверкали начищенным никелем, а пружинная сетка
была в полной исправности, чему Теплов немало удивился. Кровать совершенно
определенно была только что вытащена прямиком из квартиры, снята с места, где
простояла без малого столетие, и вытащена не на помойку, не на выброс, а специально,
целенаправленно сюда — на баррикаду. Она стояла как-то по-человечески прямо,
горделиво, фонарный свет отражался от трубчатых спинок, выхватывая из ночной темноты
аскетический профиль основы семейного счастья. Ни защитить от пуль, ни тем более
остановить тридцатидвухтонную бронированную махину кровать не смогла бы. И все-таки
она была здесь к месту, заключая в себе некий символ. Теплов никак не
мог уловить значения этого символа, но осязал его. Внезапно Теплова поразило: «Расставание
с прошлой жизнью, — подумал он, — кровать на мусорных баках как символ
советского периода. Какая метафора! Передачу начну с нее».
Теплову захотелось тут же с кем-нибудь поделиться этой своей находкой.
Как назло, именно здесь никого не было. Теплов решил позвонить маме Зое. Чувства
распирали его, требовалось выговориться. Он завернул за угол к Дому культуры,
где должен был стоять уличный телефон, и обнаружил, что телефонная будка, вся
в осколках стекол, повалена поперек тротуара.
«Зря!» — с досадой подумал Теплов.
В это время над площадью раздался усиленный мегафоном голос:
— Товарищи! Ленинградский совет народных депутатов приветствует защитников
свободы!
Слова эти неслись от плотной группы людей, вышедших на балкон Мариинского
дворца.
— Мы вместе, товарищи! Мы не боимся их! Пусть они боятся нас! На их
стороне танки и пулеметы, а на нашей — народ свободной России. Народ,
который больше не намерен терпеть тоталитарный режим. Его уже не запугаешь бряцаньем
оружия. В эти минуты в Москве наши братья выстроились живой стеной вокруг
Белого дома. На них направлены пушки, но люди смело глядят в их жерла. Мы гордимся
москвичами. Мы не уроним достоинства питерцев. Мы вместе с ними отстоим демократию!
Площадь ответила громкими «ура» и аплодисментами. Мегафон перешел
к другому оратору:
— Сограждане! Только что закончилось собрание ветеранов афганской войны.
Афганцы с нами!
На площади вновь зааплодировали.
— У нас, — продолжал тот же голос, — налажена постоянная
связь с Белым домом. Обо всех событиях в Москве мы будем вас информировать!
С площади крикнули:
— Что слышно про колонну?
Человек с мегафоном ответил:
— По нашим сведениям, колонну видели в пятнадцати километрах южнее
Гатчины. Вячеслав Николаевич Щербаков поехал к командующему округом генералу
Самсонову, но мы пока не знаем результатов переговоров, он еще не возвращался. Как
только что-то прояснится, тут же сообщим.
Группа с мегафоном покинула балкон, и приглушенные было автомобильные
приемники вновь заговорили на полную громкость.
На углу улицы Гоголя стоял грузовик. Возле него суетилось несколько
мальчишек лет пятнадцати. Теплов подошел ближе. Ребята разливали по бутылкам бензин,
черпая его из ведра. Двое затыкали бутылки толстыми жгутами из скрученных газет.
Теплов спросил весело:
— Что это вы делаете?
Парни дружно повернулись и ответили тоже весело и охотно,
словно ждали, чтобы кто-нибудь их об этом спросил:
— Зажигательные бутылки. Забросаем танки, пусть только сунутся!
— Вот молодцы! — сказал восхищенный
Теплов, и ребята заулыбались ему.
Вдруг позади Теплова раздался резкий мужской голос:
— Какие к чертям молодцы. Идиоты они! И самоубийцы.
Поджигатели оставили свое занятие, распрямились и враз посуровели.
— Это почему? — угрюмо спросил
один из них, глядя через плечо Теплова.
Василий обернулся и увидел перед собой невысокого ладного крепыша
возрастом, пожалуй, немного моложе его самого. Широкие и налитые, как боксерские
груши, плечи обтягивала простенькая серая рубашка, из-под которой в уголок
расстегнутой верхней пуговицы выглядывала тельняшка.
— Потому что сгорите вы, а не танки. Чиркните спичку — бутылка
в руках и взорвется. Это ж бензин, понимать надо. Салажня!
Ребята явно не торопились соглашаться с незнакомцем. Последнее
слово привело их в движение — они медленно подошли ближе, и на лицах
у них была написана угроза.
— Сам ты салага! — с вызовом сказал самый юный. — Про
коктейль Молотова слыхал?
У крепыша потемнели скулы. Он подался вперед и вынул из карманов
руки.
— Я тебе сейчас уши надеру. Это кто научил так со старшими разговаривать?
Мальчишек его тон не смутил. Они были взвинчены обстановкой площади
и готовы к подвигам.
Крепыш сказал чуть миролюбивее:
— Молотов потому и коктейль, что намешано там несколько жидкостей.
Бензин с ними не взрывается, а горит и течет по броне, затекает в трансмиссию
и танк весь загорается изнутри. Ясно вам?
Ребята не хотели верить своему обидчику, но тут вмешался Теплов. Слова
крепыша отрезвили его, и теперь бывший заправщик боевых самолетов испытывал
жгучий стыд за свой порыв и за то, что позабыл такие простые вещи.
— Верно, парни, — сказал Теплов. — Бензин взорвется прямо
у вас в руках, даже бросить не успеете. И добавил смущенным голосом: —
Как это я сам не сообразил?
Ребята растерянно переглянулись.
— Чего ж делать-то? — вновь спросил самый маленький из них.
Ему ответил водитель грузовика, он вышел из-за машины, вытирая на ходу
ветошью руки:
— Сливайте бензин обратно в бак. Я-то, дурак, тоже недопетрил.
Башка сегодня какая-то тугая. Сливайте, сливайте, мужики дело говорят — сгорите
заживо.
Понурившиеся мальчишки двинулись прочь.
— Сам сливай! — крикнул маленький заводила. — Если не допетрил.
Водитель только головой на это покачал. Он принялся опоражнивать бутылки
в ведро, а пустые откатывать подальше от машины, словно запоздалый страх
привел его в другую крайность.
Теплов обратился к незнакомцу, который все так же стоял подле него:
— Хорошо, вы вмешались, натворили бы мальчишки дел. И снова добавил: —
Как это я сам не сообразил?..
Крепыш в ответ лишь пожал плечами. Он собрался уходить, но Теплов
остановил его:
— Вы не торопитесь? То есть вы не мимо шли?
— Да нет, — сказал крепыш, коротко зевнул и вздрогнул плечами. —
Холодновато становится, как бы дуба к утру не врезать.
Теплов предложил:
— Давайте вместе держаться. Одному как-то неуютно.
Ему понравился этот немногословный молодой человек с прямым спокойным
взглядом и скупыми жестами. Теплов обдумывал идею будущей передачи, где по
его замыслу рассказ о событиях этой ночи должен был вестись от лица «человека
с площади», как он условно назвал своего героя. Незнакомец вполне соответствовал
воображаемому портрету такого человека. Теплов не сомневался, что, когда придут
танки, крепыш окажется в первых рядах защитников и станет подлинным героем.
Исход сражения Теплова перестал занимать, все мысли его сконцентрировались вокруг
репортажа с баррикады, где крепыш должен был показать чудеса храбрости. Теплов
начинал уже с нетерпением ожидать танковую колонну: замысел передачи все яснее
проступал из сумбурной пляски разыгравшейся фантазии.
— Давайте познакомимся, — предложил он, протягивая руку.
Крепыш ответил равнодушно:
— Кирилл.
И пожал тепловскую руку против ожиданий не сильно, что Теплов тут же
объяснил для себя его деликатностью.
— Василий, — представился Теплов. — Вы не согласитесь мне
помочь? Дело в том, что я…
Он собрался было посвятить Кирилла в свои планы, но тут с балкона
Мариинского дворца снова донесся «мегафонный» голос. На этот раз сообщение было
коротким: в Москве по-прежнему, у нас все неясно.
Кирилл стоял лицом к дворцу, засунув руки в карманы и расставив
ноги на ширину плеч. Теплов откровенно любовался им, стоя позади и кося глазом
на мускулы спины, выпиравшие из-под тонкой рубашки Кирилла. Он все больше проникался
благодарностью к судьбе, пославшей как подарок знакомство с таким подходящим
для его замысла персонажем.
Когда оратор умолк, Кирилл повернул голову по направлению к Теплову.
— Ты служил?
Теплов обрадовался тому, что можно перейти на «ты». С людьми, симпатичными
ему, он предпочитал простоту в обращении, если, конечно, не мешала разница
в возрасте. Но сам обычно робел предложить и ждал, когда это сделает собеседник.
— Конечно, — живо откликнулся Теплов, — младший сержант запаса.
Кирилл «довернул» голову так, чтобы Теплов попал в поле зрения
и можно было бы окинуть его быстрым взглядом. После чего он вновь посмотрел
на дворец и сказал:
— Пойдем, спросим у них, может дело какое найдется. Чего без толку
болтаться.
Теплов понял его и обрадовался еще больше тому, что не ошибся в своем
выборе.
Они пересекли площадь по направлению к правому крылу дворца, где
у подъезда постоянно темнела группа людей. Подойдя к ним, Кирилл обратился
сразу ко всем:
— Дайте нам какое-нибудь поручение, что мы здесь так просто стоим!
У него спросили:
— Какое поручение?
— Ну не знаю… Мы служили, с оружием знакомы, стрелять умеем.
На это ему сказали:
— Ах, вот оно что! Спасибо, будем иметь вас в виду. У нас
три тысячи боекомплектов, как только поступит приказ, начнем вооружать людей.
Кирилл спросил:
— Какое оружие? На танки с автоматом не пойдешь, гранатомет нужен.
У вас есть гранатометы?
Лицо того, кто разговаривал с ним, разглядеть было трудно: ближайший
фонарь не горел, и подъезд окутывал полумрак, но по изменившимся интонациям
стало ясно, что человек этот улыбнулся.
— В Греции всё есть, — ответил он уклончиво. — Спасибо
вам, не отходите далеко, будем на вас рассчитывать.
Кирилл отошел недовольный. Теплов следовал за ним, размышляя на ходу,
посвящать или не посвящать Кирилла в свой замысел.
На углу дворца, как бы продолжая
дворцовый фасад, длинный десятитонный бензовоз перегораживал проспект Майорова.
Шофер сидел в кабине у распахнутой дверцы и с аппетитом уминал
бутерброд. Кирилл грубо сказал ему:
— Чего ты здесь выставился?
Шофер был настроен миролюбиво и потому задиристый тон Кирилла не
поддержал.
— А сказали — вот и выставился, — ответил он.
Кирилл не отставал:
— Тебя ж первой очередью запалят.
Шофер поднял с колен термос, отвинтил колпачок и сделал длинный
булькающий глоток.
— А пусть запалят, — сказал он, вновь откусывая от бутерброда, —
сами же и сгорят со мной.
От бензовоза Кирилл отошел вконец разозленный. Он тер плечи ладонями,
а ногами выстукивал по мостовой чечетку.
— К утру точно замерзнем. Холодно у вас в августе.
Теплов отвлекся от своих мыслей:
— Ты не ленинградец?
В ответе Кирилла послышалось сдержанное торжество:
— Нет, теперь я тоже ленинградец.
— А родом откуда?
— Из провинции, — как-то вяло сказал Кирилл.
Теплов простодушно поинтересовался:
— Из деревни?
— Чего это сразу из деревни? У нас городов мало, что ли? Из Ливен
я. Старинный город, постариннее вашего будет. Небось и не слыхал про такой?
Теплов улыбнулся учительской улыбкой.
— Отчего же, наслышаны. Ливны город известный — из сторожевого
кольца вокруг Москвы, от Дикого Поля первопрестольную защищал.
— Вот-вот, — подхватил Кирилл, и голос у него оттаял. —
Если б не мы, не было бы и Москвы.
Теплов в ответ на это чуть раздвинул уголки губ, что не укрылось
от Кирилла — он нахмурился. Но говорить ничего не стал.
Они побрели вокруг площади, приостанавливаясь возле машин, где слушали
«Эхо Москвы». Теплов больше не доставал микрофон: записей было сделано достаточно,
нужно было экономить пленку для кульминации события — прибытия танков. Вдруг
он крякнул с досады:
— Что же это я! Вот балда… Пойдем обратно.
Кирилл сказал:
— Пойдем. А что случилось?
Теплов не ответил. На ходу он раскрыл футляр «репортера», а из
кармашка на футляре достал микрофон и принялся выставлять уровень. Кирилл смотрел
на него во все глаза. А когда наконец спросил, голос выдал восхищение:
— Ты журналист?
Теплов был все еще занят настройкой и поэтому буркнул:
— Что? Да, с радио.
Потом попросил:
— Ты теперь подожди меня здесь, хорошо? Мне нужно поговорить с этими
людьми у входа. Как это я сразу-то, ах ты, Господи…
Теплов поспешил к подъезду, где недавно они с Кириллом предлагали
свои услуги, а Кирилл остался пританцовывать на краю тротуара, с любопытством
глядя ему вслед.
Интервью не получилось. Должно быть, охрана сменилась, потому что го`лоса
того словоохотливого человека, который рассказывал про боекомплекты, Теплов не услыхал.
Нынешние были куда как менее разговорчивы и на вопросы отвечали односложно.
Когда же Теплов спросил об оружии, то услышал недоуменное:
— Откуда же? Здесь ведь не арсенал. У постовых милиционеров есть
табельное — пистолеты, а так больше ни у кого. Если мы с оружием
выйдем, то это уже гражданская война получится. Разве можно допустить? Ну что вы!
Кто-то подшутил над вами, а вы и поверили. Смысл-то нашей акции в чем:
весь мир должен узнать, что россияне готовы защищать демократию даже с голыми
руками против танков. То есть до того прежняя жизнь обрыдла, что лучше под гусеницы,
лучше смерть, чем назад в социализм. Вот ведь в чем дело! А вы говорите
«гранатометы». Разве можно?
Даже этот коротенький монолог записать не удалось: говоривший аккуратно,
но твердо перехватил у Теплова телескопическую стойку и закрыл микрофон
ладонью.
— Голос у меня сел от холода, — пояснил он, — не хочется
в таком виде, жена смеяться будет.
Теплов вернулся расстроенный. Кирилл спросил об успехах, но Теплов только
рукой махнул и принялся укладывать микрофон обратно в футляр.
В это время на площади началось какое-то движение — в самом
центре возле памятника Николаю I что-то происходило, и туда быстро со всех
концов площади стекались люди. Поспешили туда же и Теплов с Кириллом.
Возле самого памятника стоял микроавтобус, окруженный густой толпой.
Люди выбирались из нее с газетами в руках и сразу принимались читать.
Из раскрытых задних дверок машины высокий юношеский голос без остановки повторял:
— Только что из типографии, «Невское время» и «Смена», не толкайтесь,
всем хватит.
Кто-то рядом с Тепловым произнес уважительно:
— Не побоялись запрета. Знай наших!
Теплов и Кирилл тоже взяли по экземпляру обеих, отошли в сторонку
и стали читать. Газета дрожала у Теплова в руках: он волновался.
Высокий патетический подъем испытывал Василий в эту минуту. Лист серой бумаги
с типографским шрифтом произвел удивительное действие: он словно бы толкнул
душу и попал в резонанс с ее вибрацией, и без того сильной от
всего, что происходило этой ночью. По лицам
окружавших его людей Теплов видел, что не один он удерживает слезы. Газеты уже одним
только фактом своего появления создали у всех, кто держал их в руках,
иллюзию общности городской площади со всем городом и даже страной. Они воспринимались
как полномочные представители всего народа.
Теплов прочитал обе газеты дважды. Сначала бегло и жадно, а потом
не торопясь, смакуя каждое слово. Затем бережно сложил их и убрал в футляр
магнитофона. Должно быть, так же бережно отнеслись к газетам все, кто был на
площади, потому что ни одной не валялось утром под ногами.
Солнечные лучи уже вовсю играли на флагштоке дворца, когда на балконе
в очередной раз появились депутаты Ленсовета.
— Товарищи! — разнеслось над площадью. — Только что нам сообщили
из Москвы: положение стабилизировалось, угрозы штурма больше нет. У нас на
переговорах в Главном штабе достигнуто соглашение — танки остановлены
под Гатчиной, на город они не пойдут. Мы победили, товарищи!
Площадь откликнулась торжествующим разноголосьем.
— Мы благодарим вас за мужество и за готовность защитить нашу молодую
демократию, — продолжал тот же оратор. — Теперь можно разойтись по домам.
Угроза миновала. Спасибо всем!
Неожиданно как бы в продолжение этой речи поблизости раздалось:
— Васька!
Теплов заулыбался, поворачиваясь на голос. К ним быстрой плавной
походкой направлялась Вета. Она была в своей видавшей виды таежной «энцефалитке»,
недлинные, но густые и пышные волосы развевались над откинутым капюшоном, обрамляя
золотистое в низких солнечных лучах лицо темным нимбом. Походные брюки из того
же тонкого брезента, что и куртка, кроссовки и офицерский планшет, надетый
через голову, дополняли туалет и до такой степени украшали ее, что Теплов даже
задохнулся от прилива восторга. Он вдруг мимолетно пожалел об остановившейся колонне:
Вета и Кирилл могли войти в историю. Глядя на Вету, Теплов представил
себе женщину на баррикаде у Делакруа. Во внешности обеих не было ни единой
общей черты, но что-то необъяснимое роднило их. Возможно, что и та и другая
составляли частицу мятежных площадей — были им не родственны, а составляли
неотъемлемую часть общей картины исключительного явления. Как небо во время грозы
начинает восприниматься не грозным, а грозовым лишь когда по нему просверкнет
молния, так и революция получает свое характерное отличие от бузы, когда в первых
рядах бунтарей появляется женщина. Женщина, подобная Вете.
— Я тебя все-таки нашла! — громко и весело сказала Вета
Теплову, беззастенчиво взглядывая на стоявшего рядом с ним Кирилла.
Тот смотрел на Вету широко раскрытыми глазами и даже чуть голову
склонил набок, точно щенок, разглядывающий диковинку.
Теплов переполнялся возвышенными чувствами. Все те, неиспытанные доселе
им волнения, что довелось пережить этой ночью, нашли свой апофеоз в бурной
радости при встрече с подругой. Его лицо смеялось, голос вибрировал, а в
ресницах дрожали слезы, все же прорвавшиеся наружу.
— Как ты здесь? — повторял Теплов одно и то же. — Как
ты здесь?
Вета погладила его по плечу, что
делала всегда, когда он бывал взволнован.
— Мать позвонила среди ночи, ее к больному вызвали. Сказала, что
ты не вернулся с работы. Не иначе, говорит, пошел на Исаакиевскую. Ну я и побежала.
Ты же без меня обязательно в какую-нибудь переделку встрянешь.
Произнося это, она раза два посмотрела мимо лица друга на Кирилла, стоявшего
сзади. Теплов перехватил ее взгляд и спросил невинным тоном:
— И муж твой здесь?
Вета сощурилась на него, точно хотела сказать «Ах ты, Васька!».
— Тот, кого ты называешь моим мужем, — произнесла она медленно
и ехидно, — строит дом в Синявине. — Сделала паузу и добавила
раздельно: — Ему сейчас ни до чего.
Теплов смотрел в глаза Веты, и у обоих глаза смеялись.
Кирилл переступил с ноги на ногу, а затем напомнил о себе,
тронув Теплова за локоть.
— Пойду я, — сказал он, — бывай здоров.
Теплов поспешно сказал, оборачиваясь:
— Да, уже идешь? Ну, счастливо!
Пожав руку Теплову, Кирилл остался на месте. Вета спросила вкрадчиво:
— Вы с Васей вместе работаете?
За Кирилла ответил Теплов:
— Нет, мы только что познакомились.
Кирилл уточнил:
— Четыре часа назад.
Вета сказала, бесстыдно разглядывая его:
— Вот и отлично. Пойдемте к нам кофе пить. Вы ведь не торопитесь?
Кирилл сказал:
— Нет. Куда мне торопиться.
Вета повторила:
— Вот и отлично.
Она еще секунду-другую подержала свой взгляд на лице незнакомца, а затем
сказала, всё так же разделяя слова микропаузами, как произносила предыдущие фразы,
обращенные к нему:
— Меня зовут Иветта.
Кирилл смотрел на нее и, должно быть, натужно соображал, о чем
эта женщина говорит.
— Что? — спросил он, когда отчаялся постичь смысл ее слов.
Вета расхохоталась.
— Иветта меня зовут, И-вет-та. А вас?
Пока шли домой, Вета держалась за локоть Теплова и без передышки
расспрашивала Кирилла. Так что Теплову за весь путь не удалось произнести ни единого
слова.
Кирилл рассказал, что его родная тетка
оставила своему брату, отцу Кирилла, в наследство дом под Пушкиным в административной
черте Ленинграда, так что теперь Кирилл не только полноправный домовладелец, но
и ленинградец.
— Батя меня прислал, — сказал он, — говорит — мне уже
поздно стартовать, а ты давай.
Вета не поняла:
— Куда стартовать?
Кирилл пояснил:
— Батя сказал: Ленинград — это как стартовый капитал, возможности
совсем другие, чем у нас. Больше возможностей. В Ленинграде да в Москве
люди взлетают высоко, было бы желание.
Вета спросила:
— И куда вы думаете взлетать?
Кирилл ответил с воодушевлением:
— В бизнес! Я все-таки потомственный предприниматель. Да!
Прадед мой в начале века шорную мастерскую в Орле держал, известная была
фирма — «Гужов и сыновья». Для губернаторской конюшни, между прочим, упряжь
мастерили. Да!
— Ваша фамилия Гужов?
— Нет, другая. Прадед еще в семнадцатом фамилию сменил. Сразу просек,
что ветер переменился, даже НЭП его не соблазнил. Как после революции устроился
вышибалой в трактир, так до конца жизни и крушил челюсти. Говорят, его
в НКВД звали: классный был боец. Не пошел, остался в трактире. Нюх у мужика
был — наперед чуял, чего делать не надо. Энкавэдэшников тоже ведь постреляли
немало. У бати моего нюх, как у его деда: Горбачев, когда кооперативы
разрешил, батя говорит: «Ну, Кирка, настало наше время!» Мы с ним прадедовскую
мастерскую восстановили — «Гужов и сыновья». Так и называется. Нынче
у нас по деревням лошадей опять держат, хомуты только давай, нарасхват идут.
Теплов шагал и не без удивления поглядывал на Кирилла: недавнего
молчуна будто бы прорвало, слова лились из него потоком, без остановки.
— Так вы шорник? — с интересом спросила Вета.
Кирилл насупился:
— Зачем обязательно шорник? У нас в фирме мастера работают,
не сами же. А по профессии я химик, Московский химико-технологический
закончил.
— Ну да?!
Удивление, с каким Вета произнесла это «ну да» было так выразительно,
что Кирилл хмуро на нее покосился.
— Ну да! — ответил он утверждающе.
— Так вы москвич?
На это Кирилл рассмеялся:
— Говорю же — я ленинградец! Уже два месяца и полторы
недели.
Вдруг он выкинул вперед руку и указал на Строгановский дворец.
— Видите вон тот дом? Через десять лет на нем будет вывеска —
«Тяжельников и сыновья»!
Пока шли Невским, из-за крыш показалось солнце. Оно зависло по-утреннему
четким диском над площадью Восстания, и стела растворилась в его лучах,
точно сосулька в пламени. Фонари погасли. Светофоры на всех перекрестках одновременно
моргали желтыми глазами, отчего казалось, что Невский весело подмигивает людям,
шагающим с ночного дежурства на Исаакиевской площади.
— Как хорошо, что все обошлось, — сказала Вета, прикрывая глаза
от порыва холодного утреннего ветра и шумно вдыхая его.
Кирилл сказал:
— Да, это уж точно.
Теплов поддакнул, а про себя подумал: «Но передача-то не получилась».
На Садовой бригада путейцев заканчивала работу — газосварщик сматывал
шланги, остальные убирали в желтый фургон инструменты. Теплов крикнул им:
— Что, мужики, власть кончилась?!
На его слова откликнулся молодой сварщик:
— Ваша кончилась!
Сказано это было беззлобно, и потому Теплов пропустил слова рабочего
мимо ушей.
Дома в двери комнаты его ждала записка: «Васенька, я убегаю
на острый случай. Неужели ты на площади? Звонила Иветте, она говорит, что ты непременно
там. Иветта вчера была у нас и приготовила вкусный борщ. Поешь обязательно.
Меня не жди, я до вечера не освобожусь. В шесть соберутся все наши, так
что расскажешь про Исаакиевскую, ребятам будет интересно. Я надеюсь, на работу
ты сегодня не пойдешь? Твоя м. З.».
— Ты, говорят, вкусный борщ сварила?
Вета зажгла на кухне газ, чтобы поставить на огонь большую джезву, куда
она уже засыпала кофе, сахар, соль и черный перец. Кирилл сидел возле плиты
и следил за манипуляциями Веты с интересом.
— Говорят! — откликнулась Вета излишне громко. — Если вымоешь
руки, то получишь тарелочку. Кстати…
Это уже относилось к Кириллу.
— Кстати, а вы руки мыли?
Кирилл по-мальчишески растерянно посмотрел на свои ладони. Не дожидаясь,
что он скажет, Вета скомандовала:
— Давайте живее, Васька покажет.
Теплов как раз входил на кухню. Вета сказала ему тем же командирским
тоном:
— Почему еще не разделся?
— Убегаю. Плесни кофейку. И бутербродов заверни парочку с собой.
— Куда это?
— На галеру, куда еще. Алос в одиннадцать в эфир выходит,
нужно успеть репортаж подготовить.
Вета сказала точно отрезала:
— Ну уж нет! Сперва сними куртку и разуйся, потом умойся, поешь
и тогда уже иди. Полчаса погоды не сделают.
— Еще как сделают, — сказал Теплов на пути в ванную.
— Сегодня вечером сбор! — крикнул он оттуда. — Ты придешь?
Я буду про Исаакиевскую докладывать.
Вета оглянулась на вернувшегося из ванной Кирилла. Тот шутливо продемонстрировал
чистые руки. Она кивнула ему на стул возле окна и крикнула Ваське:
— Приду, конечно!
Теплов выбежал из фанерного футляра ванной, помещавшегося в углу
длинной узкой кухни возле выхода на черную лестницу, двумя глотками выпил свой кофе,
запихнул в рот кусок булки с маслом, не успевший стать бутербродом, схватил
приготовленный для него сверток и убежал к себе в комнату. Почти
сразу вернулся оттуда с магнитофоном в руках, подхватил с табуретки
куртку, добежал до входных дверей, вернулся назад, пожал руку Кирилла, что-то пробубнил
с набитым ртом и вновь убежал. Хлопнула дверь, и в квартире наступила
тишина. Кирилл и Вета остались вдвоем.
МАТРАЦ
Вета вышла за Кирилла в декабре девяносто первого. Зима еще не
устоялась, хотя обещали, что в этом году она будет лютая. Приметы подтверждали
прогноз: шишек на елках в пригородных лесах было такое множество, что ветки
низко сгибались под их тяжестью. Рябины тоже стояли все сплошь красные от ягод,
и по осени тучи дроздов оседали на них, как оседают хлопья черного пепла, поднятые
ветром с пожарища. Однако, несмотря на приметы и заверения синоптиков,
морозы всё не наступали. Выдалось несколько трескучих ночей, но под утро все таяло,
и стужа сменялась нудным мелким дождем.
Впервые со времен геодезиста Вета поддалась на мужские уговоры расписаться.
Хотя к тому, что сказал ей Кирилл по этому поводу, больше подойдет определение
«приказ». Он ни о чем другом и слышать не хотел, искренне не понимая,
как это могут мужчина и женщина называться супругами, если их отношения не
оформлены надлежащим образом. Вета сопротивлялась недолго и скорее по привычке.
Честно говоря, она и сама желала того же, просто не признавалась себе, во всяком
случае старалась о том не задумываться — чтобы не раскисать. Но когда
Кирилл, послушав ее рассуждения о том, что нужно пожить годик-другой, узнать
друг друга, прервал их коротким и не допускавшим возражений: «Никаких! Выкинь
эту дурь из головы! Завтра идем в ЗАГС», — она вдруг испытала такую сладость
на сердце, что сама себе удивилась и тут же сдалась.
Вета сказала Насте про Кирилла:
— Наська, со мной такого еще никогда не было. Если он рядом, даже просто
когда думаю о нем, внутри становится так, знаешь, так… Ну не передать!
Настя засмеялась.
— Знаю — плакать хочется.
— Ага! Только не горько, а радостно. Я влюбилась, да? Ну чего
ты смеешься?
Настя выбор подруги одобрила:
— Обстоятельный мужчина. С таким не пропадешь.
В ее устах это было высшей похвалой. Подумав, Настя добавила:
— И на рожицу ничего…
Вета угрожающе произнесла:
— Но-но! — А затем мечтательным тоном: — Он требует,
чтобы мы расписались. Я не знаю. Ты что скажешь?
Настя заявила категорически:
— И думать нечего. Нам с тобой, мать, уже тридцать, не забывай.
Остепеняться пора.
Вета поднялась со своего диванчика и походкой манекенщицы направилась
к зеркальному шкафу. С минуту она разглядывала себя в зеркало, а затем
каким-то не своим, каким-то грудным, томным голосом произнесла:
— А не похоже на тридцать.
Настя, тихонько повизгивая, подбежала к подруге. Они обнялись перед
зеркалом, как перед фотообъективом.
Из зазеркалья на них смотрели две юные прекрасные женщины. Одна была
такая белая — как лебединый пух на берегу пруда в Летнем саду. У другой
кожа светилась янтарем и рядом с белизной подруги казалась смуглой. Одно
отражение смотрело широко раскрытыми голубыми глазами, опушенными льняными ресницами.
У другого зеленые глаза выглядывали из-под коротких стрельчатых бровей с оценивающим
прищуром.
— Эх, Ветка, — прошептала Настя, — нам бы с тобой в Голливуд.
Для того чтобы зарегистрировать брак, требовалось сперва развестись.
Потому что штамп в паспорте у Веты уже стоял, и появился он там по
инициативе Кирилла.
Их роман сложился если не моментально, то, во всяком случае, стремительно,
как, впрочем, и все прежние увлечения Веты. Намечая себе мужчину в мужья,
она не тратила времени на ожидания, когда ее избранник проявит инициативу. Вету
не заботили проблемы женского самолюбия, если оно, это глупое самолюбие, мешало
ее замыслу. Приняв решение, Вета сразу же отдавала все силы на достижение цели.
И всегда шла напролом, не обращая внимания ни на какие обстоятельства. И всегда
побеждала. Хотя все же с одним обстоятельством Вета считалась: после геодезиста
она дала себе зарок с женатыми дел не иметь.
Атака зеленоглазой пантеры оглушала мужчину. До встречи с Ветой
ее мужья даже не подозревали, что женская страсть существует не только в новеллах
Мериме. Столкнувшись с нею в жизни, став предметом яростного вожделения,
они как-то быстро приходили к мысли о своей исключительности. Бешеный
темперамент, пробуждавшийся в обычно спокойной и задумчивой Вете, когда
она добивалась желаемого, накрывал мужчин так же, как накрывает внезапная волна
купальщика, и, подобно несчастливому пловцу, они захлебывались этой волной и тонули.
Все они без исключения верили, что какими-то им самим неведомыми достоинствами пробудили
в красавице страстную любовь.
Первым, кто нарушил привычное течение обстоятельств, стал Кирилл —
он пренебрег любовью Веты.
Они лежали на водяном матраце в однокомнатной квартирке Насти,
чью отзывчивость Вета эксплуатировала и прежде. Это была их первая ночь, вернее,
день — тусклое дождливое воскресенье в самом начале сентября.
Экзотический матрац поразил воображение Кирилла. Все годы учебы в Москве
он жил у своей второй тетки под неусыпным ее контролем. Выросший в патриархальной
семье, Кирилл признавал над собой власть лишь трех человек — отца и двух
его сестер. Мать он любил, жалел, но авторитетом в глазах сына она не пользовалась.
Московская тетка жестким характером и властностью напоминала своего брата.
Попав к ней в дом, племянник оказался в привычной атмосфере семейного
деспотизма и не видел ничего странного в том, что должен отчитываться
перед отцовской заместительницей во всех своих поступках и замыслах. Зато и прожил
он все пять студенческих лет с одной только заботой — хорошо учиться.
Лишь год своего послеинститутского лейтенантства Кирилл провел без родительской
опеки, что ему не особенно понравилось. Десантный полк недавно вывели из Афганистана,
и, попав служить в него, лейтенант-химик хлебнул дедовщины от боевых офицеров.
Выручил отцовский характер и навыки, полученные на регбийном поле: учась в институте,
Кирилл играл во втором составе команды ВВА, где заработал значок кандидата в мастера
спорта, несколько переломов и тяжелое сотрясение мозга.
Всю эту картину Вета позднее тщательно собрала, как из кусочков смальты,
из отрывочных и скупых рассказов Кирилла. Даже не рассказов, а скорее
обмолвок — он не находил большого удовольствия в рассказах о себе.
Что до Веты, то восстановление духовного облика человека по его отрывочным
автобиографическим упоминаниям и отдельным реакциям на самые разные проявления
окружающей жизни было ее излюбленной психологической работой. Она занималась подобными
изысканиями в отношении всех, с кем сталкивалась, старательно, но незаметно
вызывая людей на откровенность. Мать скептически относилась к такой практике,
больше доверяя собственным наблюдениям, нежели откровенности собеседника.
На этот раз у Веты появился дополнительный стимул к психоанализу:
в отношениях с Кириллом произошел срыв. Чтобы мужчина оттолкнул ее —
такого прежде не бывало! И Вета, поначалу растерявшись, взяла себя в руки
и принялась за кропотливую работу склеивания психологического портрета, чтобы
установить причину срыва и предотвратить рецидив.
А ведь начиналось все привычно блестяще. Первый штурм оказался победным:
парень потерял голову и ходил за Ветой как собачонка на поводке, послушный
и доверчивый. Но продолжалось это недолго — пока не оказались в Настиной
квартире. И виной всему стал водяной матрац. «Ах ты, Наська!»
Матрац выписал из Хельсинки Настин содержатель. Было это в памятном
для Веты восемьдесят девятом, когда ей пришлось увольняться из своего НИИ после
закрытия — из-за нехватки денег — темы ее научной работы, из-за чего наполовину
готовая диссертация упокоилась в недрах материнского комода. Для Насти восемьдесят
девятый тоже оказался этапным: она покончила с рискованной профессией независимой
проститутки, став дорогостоящей содержанкой.
Произошло это, как и все, что происходило с Настей в жизни,
без какого-либо участия с ее стороны; во всяком случае на начальном этапе инициативы
она сроду ни в чем не проявляла. Человек, предложивший Насте содержание, даже
не был ее клиентом. Он, кажется, вообще не догадывался, с кем имеет дело, —
просто подвозил ее на своей машине.
Как раз у Насти был выходной,
и она возвращалась из леса с ведром черники, одетая не в привычную
униформу от Шанели, а в редко надеваемые «бананы» и Ветину «энцефалитку».
Хозяин роскошной «вольво», подхвативший ее на Приозерском шоссе, намеревался подвезти
Настю к самому подъезду, но этого она как раз никогда и не допускала.
Даже собственный таксист, обслуживавший ее не один год, понятия не имел, в которой
из девятиэтажек микрорайона живет его работодательница, — она всегда останавливала
машину возле соседнего магазина и клиентов уводила к себе дворовыми дорожками,
лишь когда такси скрывалось из виду. Правда, таксист был нелюбопытен, за что Настя
и держала его. Владельца «вольво» Настя попросила остановиться там же, а затем
поинтересовалась, не согласится ли он подождать десять минут, пока она сбегает за
деньгами. В залог Настя собиралась оставить ведро черники, что лично для нее
было дороже всей этой полированной машины.
Невзрачный мужичок с бриллиантовым перстнем на костлявом мизинце
улыбнулся в ответ и сказал, что денег ему не нужно, а просит лишь
выслушать и потом спокойно обдумать его слова. Настя запротестовала: по опыту
она знала, что все, за что не уплачено, в конечном счете обходится дороже.
Но, когда услышала, в чем дело, прикусила язык.
Мужичок предложил ей содержание: на первых порах полторы тысячи долларов
в месяц, не считая мелких подарков и выездов в свет. От нее требовалось
шесть суток в неделю сидеть как привязанная дома в постоянной готовности
к встрече, а в оговоренный выходной хранить верность своему владельцу.
Настя согласилась тут же, но — в душé, вслух признаваться не стала,
а сказала, что подумает. Она уже давно устала от неопределенности улично-ресторанной
охоты и мечтала о каком-нибудь тихоньком подпольном миллиардере.
На следующий день «вольво» стояла в условленный час на прежнем
месте. Мужичок округлил глаза, увидев Настю в полном блеске ее повседневного
наряда. Настя сказала ему, что в принципе не возражает против его предложения,
но полторы тысячи кажутся ей суммой, недостойной серьезного человека. Мужичок уже
впадал в анабиоз — Настя не напрасно заплатила за курс макияжа во Французском
институте: та, кого он вез накануне с ведром черники, только отдаленно напоминала
собой эту — нынешнюю.
— Сколько? — пролепетал он и, не торгуясь, согласился, услышав:
— Девять и два выходных подряд.
Очень скоро выяснилось, что покупал мужичок не себе, а своему американскому
партнеру. Правда, и сам успел полакомиться за чужой счет. Настя простила ему.
Американец пришелся ей по вкусу, да и денег он тратил на нее куда
как больше оговоренной суммы. Это был молодой парень, мот и балбес. Он только
что получил диплом юриста, только что женился, только что приехал в Союз для
организации совместного предприятия. У него в жизни все было «только что».
И про знакомство с Настей вполне можно сказать, что он только с ней
познал женщину, хоть и обладал к тому времени немалым опытом.
Настино тело поглотило его. А Настины руки стали петлей, в которую
недавний выпускник Гарварда с радостью сунул голову. Настя не удавливала его,
он сам повис в ее объятиях, и чем больше задыхался, тем большее счастье
испытывал. Жаркое Настино тело и обволакивающая Настина душа спеленали американца
и заглушили все его чувства, а также инстинкт самосохранения, кроме одного —
неутолимого, иссушающего желания.
Настя, старательно пряча горделивые интонации, рассказывала Вете:
— Что у них за бабы в Штатах, не понимаю. Надо же до чего
мужика довели —готов сухие крошки на лету хватать.
И пояснила в ответ на недоуменный взгляд подруги:
— Соседка моя в санаторий уезжала, а куда кошку девать? Кошка
у нее шикарная. Меня дома не было, она тогда другого соседа попросила, ну из
другой квартиры. И денег ему дала, чтоб, значит, он кошечку кормил. Сказала
ему: «Моя Мусенька только красную рыбку кушает». Этот кадр, не будь дурак, все соседкины
деньги пропил, а потом и думает: что же делать, кошку-то кормить надо,
а чем? Ну вот. Соседка, значит, возвращается и домой даже не заходит,
а сразу к нему — к соседу, то есть как, мол, поживает моя Мусенька?
А сосед ей говорит: «Всё в порядке, только чего это вы сказали, что кошка
ваша одну только красную рыбу ест? По-моему, она больше сухари любит». И крошит,
это, булку сухую. А кошка орет и куски на лету хватает. Во как воспитал!
Два месяца после их знакомства американец прожил в однокомнатной
квартирке на Гражданке и за все это время даже трусов ни разу не надел —
ходил по квартире голый и тискал Настю, подкрадываясь сзади. В доме не
осталось ни единого уголка, ни единого стула, не говоря уже про обеденный стол,
где бы она ни заставила его шептать сдавленно «O, my Lord». Что до постели, то скомканные
простыни и раскиданные подушки стали ее повседневным видом. Парень забыл про
всё на свете и ни о чем не хотел вспоминать. Даже в ресторан не соглашался
ездить — отдал Насте свой кошелек, она моталась на рынок и варила обеды.
А потом кормила его. Кормить мужика — в этом состоял Настин
идеал. Но жизнь складывалась так, что всё больше мужчины кормили ее.
Прошло три недели, и в рассчитанный день Настя занемогла. Американец
с кислым видом потащился в свою контору, где все это время заправлял делами
мужичок с бриллиантовым перстнем. Первые двое суток Настиного недужья американец
провел в гостиничном люксе, который все это время исправно оплачивал, но на
третий день не выдержал и, нарушая уговор, вернулся на Гражданку. Настя согласилась
впустить его под страшной клятвой вести себя хорошо. Он тут же с готовностью
поклялся здоровьем президента Соединенных Штатов, заверив Настю, что для американца
страшнее клятвы не придумать. Слово свое он нарушил сразу же, как только разделся.
Ну да что с ним было поделать.
А еще через неделю у Настиного подъезда остановился автофургон
с финскими номерами. Из него четверо прибывших с фургоном грузчиков извлекли
здоровенный плоский ящик толщиной в полторы табуретки. Американец объяснил
Насте, что это подарок.
О том, чтобы внести «подарок» по лестнице нечего было и думать —
он не пролез бы в двери, даже если бы их вынесли вместе с коробкой. Тогда
американец в первый и последний раз продемонстрировал свою предприимчивость:
сбегал на проспект и привел за собой автокран. Однако этого оказалось недостаточно:
поднятый стрелой крана «подарок» в окно не проходил. Американец и на этот
раз не смутился, а снова убежал, теперь на ближайшую стройку, и вернулся
в сопровождении целой бригады плотников. Те, суетясь и мешая друг другу,
выставили в комнате Настиной квартиры широкое — во всю стену — трехсекционное
окно, и только тогда ящик удалось завести внутрь.
Пока длилась вся эта небыстрая операция, Настя смотрела из кухонного
окна на улицу и страдала: до сих пор она старалась жить здесь тихо, как мышка,
а тут сбежался весь квартал глазеть на диковинное событие.
В ящике оказался водяной матрац с мотором. Какое уж тут недужье!..
Прошел еще месяц или полтора, в течение которых американец побывал
у себя в конторе не больше пяти раз, да и то на часок, и разразилась
гроза. Американская жена прислала в Ленинград адвоката в помощь мужу.
Без толмача было ясно, что «в помощь» — объяснение для дураков. Конечно же,
адвокат был снабжен секретными инструкциями. Да и как иначе: телефон в номере
гостиницы не отзывался на призывы из Америки ни днем ни ночью. В общем, адвокат
поднял в конторе трамтарарам, изобразил готовность призвать на помощь всю ленинградскую
милицию, мужичок перепугался и выдал партнера с головой. Но где искать
его, не знал, в чем клялся до того искренне, что адвокат все-таки поверил.
Адвокат оказался непрост — он перебрал все счета американца, обнаружил оплату
заказа из Финляндии, связался с фирмой, выяснил адрес получателя, а заодно
и характер груза.
Через два дня жена американца, которая была фактическим хозяином фирмы,
остановила финансирование. Трудно сказать, что больше подвигло ее на это решение —
известие о водяном матраце или раскопки, произведенные адвокатом в финансовых
документах ленинградского филиала. Оказалось, что американец передал доверенность
на управление банковским счетом своему российскому партнеру, и мужичок наворочал
там таких дел!..
Короче — американец улетел домой вместе с адвокатом. Настя
в аэропорту висела у него на шее и рыдала в голос. Она была
искренна в своих переживаниях, потому что
не на шутку привязалась к этому парню, не только щедрому, но и ласковому,
что Настя ценила больше денег. Американец улетел, а матрац остался.
— Ай да Настя! — сказал Кирилл, когда вновь овладел даром связно
излагать мысли.
Только что Вета познакомила его с небольшой частицей постельного
искусства, которым владела если не в совершенстве, то близко к тому, покоряя
мужчин изощренной техникой, но прежде всего вулканическим темпераментом. Этой частицы
оказалось достаточно, чтобы Кирилл надолго выпал из реального мира. Теперь они лежали
с закрытыми глазами друг подле друга и заряжались энергией от тишины и покоя.
Вета перевела регулятор в первое положение, и матрац слегка покачивал
их, подражая низкой длинной волне.
— Что, Настя? — не поняла Вета.
— Молоде´ц, говорю, Настя. — Кирилл сладко зевнул: —
И красавица, и квартирка как шкатулка, и матрац этот. Повезло ее
парню!
Вета резко поднялась на локте, чем
вызвала в матраце крупную морскую зыбь. Она еще не произнесла тех слов, за
которые потом изводила себя укорами, она еще могла сдержаться, она еще владела собой,
но уже знакомая ослепляющая ярость накатывала, подавляя волю. Скольких глупостей
могла бы избежать Вета в жизни, если б не было у нее неукротимой ревности,
сколько натерпелась она из-за нее, но ничего не могла поделать с этим чувством.
Может быть, она все-таки сумела бы удержать на языке то, что ни под
каким видом не должна была говорить, тем более Кириллу, но эпизод, случившийся в первый
день их знакомства, направил ее оценивающий ум по ложному пути. Она в тот раз,
привычно составляя психологический портрет, ошиблась в кардинальных параметрах,
за что теперь жестоко поплатилась.
А случилось тогда вот что. В самый первый день, когда Васька убежал
на радио монтировать репортаж о ночном стоянии перед Мариинским дворцом, Вета
с Кириллом не расстались до самого вечера. Уж очень ей не хотелось отпускать
его. Не то чтобы не хотела — боялась, чему сама была удивлена. Она боялась,
что больше не увидит человека, которого ждала всю жизнь.
Именно так! Вета как-то сразу почувствовала, что Кирилл — это тот
самый, кто представлялся ей в туманном образе настоящего мужчины — человека,
способного на «широкий шаг», как она определяла для себя главное мужское качество.
Все прежние могли только семенить.
Они долго пили кофе с бутербродами, и Вета расспрашивала Кирилла
о его жизни, не зная, о чем еще можно с ним говорить. Он рассказывал
скупо, не особенно стремясь к откровенности. Но ощущалось, что и ему не
хочется уходить и он цепляется за любой предлог, чтобы задержаться. Она долго
уговаривала его попробовать борщ, и уговорила, и услышала восторженный
отзыв. А что дальше? Наконец она вспомнила о вечернем сборе и пригласила
на него Кирилла. Неожиданно Кирилл заупрямился. Но Вета уломала, сказала, что в их
доме всё запросто, он ее гость, этим снимаются все вопросы. К тому же они с Васькой
стояли вместе на площади, и Кириллу будет что добавить к Васькиному рассказу.
Вечерние посиделки оказались удобным поводом не расставаться до вечера — не
ехать же ему в свою Александровку, чтобы вскоре возвращаться обратно. Тут Вета
наконец овладела собой и взяла управление в свои руки.
Она повела Кирилла гулять по городу и ошеломила его краеведческими
познаниями. В юности Вета года четыре бегала после школьных занятий в кружок
при Эрмитаже, где увлеклась историей архитектуры и обязательно продлила бы
увлечение в профессию, если бы не материнские восторги по этому поводу. Но
любовь к архитектуре осталась на всю жизнь. В особенности Вету интересовал
неоклассицизм старого Петербурга, она знала его получше любого экскурсовода. Ее
коньком были исторические анекдоты, связанные с тем или другим дворцом. Так
что сухие рассуждения о пропорциях она щедро разбавляла занимательными историями.
Восхищенные глаза Кирилла придавали ей вдохновения, и Вета рассказывала
без остановки, упиваясь победой. Ей захотелось непременно закрепить успех. Она потащила
Кирилла в петровскую Академию наук, где подвела его к портрету седобородого,
но не старого человека с колючим взглядом из-под нависших лохматых бровей.
— Мой прапрапрадед, — кротко сообщила Вета.
Кирилл с интересом взглянул на нее, а затем на картину.
И тут ее понесло. Сработало всегдашнее стремление к психологическим
экспериментам.
— Был такой случай, — невинным голосом сказала Вета, — я очень
долго и тяжело разводилась с первым мужем.
Кирилл пристально изучал портрет. Вета наблюдала за ним.
— Наломала я тогда дров, — продолжала она тем временем, —
и случилась одна история, довольно-таки страшная. Тогда мать приволокла меня
за руку сюда и говорит: «Смотри, сучка блудливая…» — Вета испытующе следила
за выражением лица Кирилла. — Смотри, говорит, на предка своего. Если опозоришь
его имя, я отравлю тебя.
Кирилл все так же, как и минуту до того, водил любопытствующим
взглядом по холсту и явно не принимал «блудливую сучку» близко к сердцу.
«Пронесло, — с облегчением подумала Вета. — Мой!»
Со всеми своими мужьями она переходила к близким отношениям только
после того, как приводила их к портрету барона Шеллинга и слово в слово
повторяла этот рассказ. Все реагировали точно так же, как отреагировал Кирилл, то
есть никак. И ни в одном из них она не ошиблась — все становились
ее рабами, даже избалованный женским вниманием Самец.
Понемногу Вета уверовала в безупречность теста, не думая, что может
произойти сбой. Но сбой произошел, да еще с тем, из-за которого она впервые
серьезно трусила. А ведь Зоя Михайловна не раз предостерегала ее от чрезмерного
увлечения тестами.
— Ими хорошо патологию определять, — говорила она. — Со здоровыми
тесты погрешность большую дают. Нормальную психику под общий знаменатель не подгонишь,
у каждого человека своя индивидуальность. Это психологи все типизировать стремятся,
зато и врут на каждом шагу.
Психологов Зоя Михайловна не любила за их кромешную дремучесть в медицине,
а психологию не считала за науку.
— Наука — это сумма знаний, поверенных экспериментом, — говорила
она. — Психология — это большая свалка субъективных представлений. Сколько
психологов, столько и представлений. Одному кажется так, другому эдак, у каждого
по десятку книг написано для таких дур, как ты.
Вета не слушала материнские доводы, она увлекалась психологической литературой
и любила проверять вычитанное скрытыми экспериментами на незнакомых людях.
При друзьях она свой научный азарт сдерживала, за исключением злополучного теста
с «блудливой сучкой», которым проверяла мужскую преданность.
Правота Зои Михайловны выявилась в самый неподходящий момент, погрешность
теста обошлась Вете дорого. Изначально допустив ошибку в расчете, она создала
себе неверное представление о Кирилле, по которому он не должен был сорваться
с крючка. И, когда атака ревности перебила ей дыхание, Вета не стала удерживать
ярость, будучи уверенной в своей безнаказанности.
— Еще бы Настя не молоде´ц, — сказала она, суживая глаза
в щелки, — этот матрац кормит ее.
Кирилл не понял — он явно туго соображал после шторма, который
устроила ему Вета.
— Да пута`на она, — равнодушным тоном пояснила Вета, вновь откидываясь
на спину.
Как видно, прояснение в мозгу Кирилла наступило моментально. Сперва
он оцепенел, затем быстрыми рывками перекатился по булькающему матрацу к самому
краю, свалился на пол и тут же вскочил на ноги. Его лицо выражало такую степень
брезгливости, как если бы он только что в своей кровати обнаружил полуразложившуюся
крысу.
Вета смотрела на Кирилла с отчаянием: в постели она почти
всегда могла сказать, о чем сейчас думает лежащий рядом с ней мужчина;
способность к телепатии передалась ей от матери. Один из Ветиных мужей, конструктор
подводных лодок, признался как-то, что при ней боится думать о работе.
Мысль, которую Вета перехватила сейчас у Кирилла, уничтожила ее.
— Кирюша! — вскрикнула Вета и попыталась спрыгнуть с матраца,
но лишь закачалась на волнах, проваливаясь то локтем, то коленями.
Он смотрел на то, как она барахтается, и казалось, что его сейчас
вытошнит.
— Кирюша, — стонала Вета, борясь с волнами, — я не
такая!
Он подхватил с пола разбросанную одежду и, выходя из комнаты, саданул
ногой по регулятору. Матрац отозвался штормовыми валами, на которых еще с полчаса
назад Кирилл и Вета уносились в райские кущи.
Вета мгновенно озверела.
— Ну, сука! — крикнула она, выдергивая шнур из розетки. —
Пожалеешь!
Слава богу, Кирилл не услышал — он уже стоял под душем и торопливо
смывал с себя терпкие запахи Ветиного тела.
К ночи домой вернулась Настя. Она обнаружила спящую за столом подругу,
а подле нее смятую пачку из-под «Беломора», изломанную буханку хлеба и стакан.
Вета решила смириться с поражением. Это у нее получилось.
Но ненадолго.
Первый день она Кирилла ненавидела. Во второй старалась о нем не
думать. На третий уже не вспоминала, но к вечеру внезапная тоска скрутила ее,
подобно желудочной боли. Всю ночь Вета просидела перед окном на кухне с кружкой
чифира и гаснущими папиросами, а к утру созрела для решения —
она будет бороться.
В тот же день Вета поехала к отцу.
ОТЕЦ
Коля Терехин — так звали улыбчивого здоровяка, с которым в далеком
шестидесятом году познакомилась Зоя Шеллинг. Коля выступал за основной состав ленинградского
«Буревестника» по регби, был членом символической сборной страны и жил на мизерную
зарплату тренера юношеской команды одного заводского спортклуба. Доктору Шеллинг
его представили ради того, чтобы она посмотрела его спину. К тому времени Терехин
уже не мог играть из-за частых болей в пояснице.
Особенностью врачебной специализации Зои Михайловны являлось то, что
в институте она защищала диплом по нервным болезням и зарекомендовала
себя знающим невропатологом. Но после ординатуры устроилась в психиатрическую
лечебницу к своему свекру, который заведовал там отделением, упорно отказываясь
занять пост главврача, чтобы не порывать с наукой. К тому моменту Зоя
знала психиатрию в рамках институтского курса весьма прилично. Свекр, чью фамилию
с уважением произносил каждый советский психиатр, охотно делился громадным
багажом наблюдений с невесткой, он в ней души не чаял, так что быстро
подготовил из нее отличного доктора. Сочетая две специальности, Зоя Шеллинг оказалась
уникальным врачом.
Колю она лечила восточным массажем, чьи тонкости постигала во время
своей ординатуры под руководством старого санитара, работавшего когда-то в юности
у Бадмаева. Влюбилась она в Колю уже во время первого сеанса: ее покорила
мускулистая спина, которой совершенно не соответствовал благодушный взгляд зеленых
доверчивых глаз пациента.
По завершении курса они поженились — доктор Шеллинг в делах
сердечных не любила рассусоливать.
Когда Вета услышала, что Кирилл играл в регби, она заулыбалась
и с гордостью произнесла:
— У меня папа был членом сборной страны!
Кирилл тут же загорелся:
— Познакомь!
Он признался, что тоскует по команде, но больше всего по самой игре.
— Так хочется мячик покидать. Тебе не понять.
Это Кирилл говорил Вете, когда на следующий день после домашнего сбора
она везла его к отцу на стадион, где тот по-прежнему тренировал заводскую команду.
— Вот и покидаешь, — пообещала Вета. — У Коли, знаешь,
какие экземпляры есть? Тебя в дугу согнут.
— У кого? — не понял Кирилл.
— У папы моего! — весело сказала Вета.
Сама она преследовала в этом знакомстве иную цель. Коля, как с детства
привыкла называть Вета отца, был единственным человеком, у кого она спрашивала
советов. Правда, случалось это крайне редко, и ни единому его совету она не
последовала. Но спрашивала. Этим отец принципиально отличался от матери, которую
Вета никогда ни о чем не спрашивала, но чьи советы выполняла неукоснительно,
во всяком случае большую их часть. Ни с одним из своих мужей Вета отца не знакомила,
но, собираясь разводиться, прибегала за моральной поддержкой. Теперь же ей захотелось
непременно познакомить отца с Кириллом.
Зоя Шеллинг разводилась с Колей Терехиным на пятом месяце беременности.
Коля ночевал на лестнице возле ее дверей. Он ходил за ней по пятам.
— Это блажь, Зойка, пойми. Ну подумаешь, влюбилась. Влюбилась —
разлюбилась. Это пройдет. У нас же семья, не фунт изюма. А как же ребенок?
Дочка родится, спросит — где папа? Ты что же думаешь, твой поэт из-за тебя
жену бросит?
Коля допек ее. Однажды Зоя остановилась посреди тротуара, с ненавистью
посмотрела на испуганное лицо мужа и крикнула так, что двухметровый гигант
отшатнулся:
— Да не твой это ребенок! Слышишь? И не ходи за мной, глаза б мои
тебя не видели!
Она встретила его спустя четыре года на улице. Коля молча присел перед
маленькой Ветой на корточки и заглянул в ее зеленые глазки.
— Не моя, значит, — сказал он с торжеством в голосе. —
А кто мне говорил, что таких изумрудов на всем белом свете ни у кого больше
нет?
Семейные отношения так и не восстановились, хоть Коля и просил:
у Зои все еще продолжался очень тяжелый роман с человеком, которого она
не то чтобы любила, а скорее боготворила, и рядом с которым Коля
представлялся ей серой тенью. Но встречам дочери и отца Зоя препятствовать
не стала. Маленькая Вета как услышала в тот день от матери «Коля, ты?..» —
так и стала называть отца по имени.
Коля не был в претензии. Ему вполне хватило для счастья узнать,
что на свете живет еще один человек с такими же изумрудными глазами, как у него.
Николай Ильич переодевался после спарринг-встречи, в которой его
младшие юноши разнесли команду сверстников именитого клуба. В тренерскую поминутно
заглядывали мальчишки с одним и тем же вопросом — будет ли горячая
вода?
— Не будет, — отвечал Николай Ильич, — мойтесь холодной.
Мальчишки уходить не торопились: по их радостным лицам было видно, что
вопрос о воде это лишь предлог поговорить с тренером.
— Молодцы, молодцы, — скрадывая улыбку, говорил Николай Ильич. —
Если на городе так сыграете, поедем в Москву.
Всю жизнь он возился с малышней в этом клубе, но так и не
привык — и победы их, и поражения переживал как свои. Во время игр
он бегал по кромке поля, срывал голос от крика, поучая своих питомцев, даже флажки
ломал с досады. Случалось, что из-за него на команду назначали штрафной. В таких
случаях капитан подбегал к нему и просил:
— Ну, Николай Ильич, ну проиграем же!
Перспективных ребят, которых он выискивал по школьным стадионам и дворовым
площадкам, а затем терпеливо обучал, сманивали в детскую команду профессионального
клуба. Николай Ильич не препятствовал, лишь грустно наставлял при расставании:
— Смотри, не увлекись там. В регби хорошо играть, но не жить. Это
не профессия.
Ребята подрастали, переходили в юниорский состав. Николай Ильич
набирал новых, и все повторялось с начала. Тем и жил.
В очередной раз скрипнула дверь,
пропуская в тренерскую глоток коридорных звуков. Николай Ильич не оглянулся:
он был занят непростым для него делом — завязывал шнурки. Когда-то на игре
ему повредили руку. Это случилось уже после развода, Коля Терехин вернулся в команду
и поражал всех отчаянной смелостью. Играли с румынами. Знаменитые полупрофессионалы
показали в тот раз не только классную, но и беспощадную игру. Коля
во главе клина схватчиков прорывался к «зачетке». Его свалили, над ним сомкнулись
отряды нападающих, и пошла обычная борьба в непроизвольной схватке за
обладание мячом. Оказавшись на земле, Коля, как и положено, мяч отпустил, но
неудачно — тот покатился в сторону. Не задумываясь, Коля нарушил правила —
потянулся, чтобы вернуть мяч. И тут же ему на запястье со всего маха опустилась
подкованная шипами стодвадцатикилограммовая бутса румынского «столба». Перелом оказался
сложным, с обрывом сухожилия. Микрохирургии в те годы еще не было, сшивали
по старинке и неудачно: большой палец правой руки остался на всю жизнь малоподвижным.
Николай Ильич старательно заводил кончик шнурка в петельку, когда
от двери кто-то метнулся и упал перед ним на колени с намерением завязать
шнурок. Тренер мгновенно вспылил — он терпеть не мог посторонней помощи в делах,
где сказывалось его увечье. Мальчишки знали об этом и всегда выметались из
тренерской при виде того, как Николай Ильич начинает обуваться. Этот же, как видно,
был из новичков. Николай Ильич сначала гаркнул, а уж потом разглядел в склонившейся
фигуре собственную дочь.
— Не больно-то, — сказала Вета, распрямляясь, — крикун невоспитанный.
Они обнялись. Вета готовилась увидеть на отцовском лице изумление: она
редко навещала его, не чаще трех раз в год, а тут второй раз за последние
шесть дней. Но Николай Ильич не удивился. Напротив — он удивил саму Вету, сказав
ей:
— Я ждал тебя вчера дома.
Она вскинула брови:
— Почему?
— Да так… Предчувствовал, что ты придешь.
Вета приступила к отцу с допросом:
— Коля, не выдумывай, что случилось?
Николай Ильич развел руками:
— Здравствуйте-пожалуйста, я что же — не могу свою дочку предчувствовать?
Вета сказала, отрицательно качая головой:
— Это мать все предчувствует, ты не умеешь.
Николай Ильич повторил:
— Здравствуйте-пожалуйста! Где уж нам до Зои Михайловны тянуться. А вот
представь, что папа тоже чувствовать может.
— Тебе кто-то сказал, да? Наська — больше некому.
— Это шлюха, что ли, твоя белобрысая?
— Коля, опять ты. Просила же…
— Никто мне не рассказывал, сам понял.
— Ага, вот и проболтался! Что понял?
— Ну, что придешь.
— Неправда, ты о другом сейчас подумал.
Николай Ильич усмехнулся.
— Ты прямо как наша мама — мысли
читаешь.
В его тоне слышалось любование дочерью.
— Значит, все-таки Настя.
— Да что ты в самом деле! Я с проституткой в один
трамвай не сяду, не то что разговаривать. Сам я понял, ясно тебе, вот этой
своей тупой башкой дотумкал, что вы поссорились.
— С кем?
— Ну, с этим твоим — Кириллом. Да не смотри ты на меня так,
у тебя сейчас глаза вылезут. Был он вчера у меня, понятно? Сидел вот здесь,
молчал. Сопел в две дырки.
Вета вся задрожала от радости.
— Коля! — вскрикнула она. — Коленька!
И бросилась целовать отца. Николай Ильич смущенно сказал:
— Если так — ссорьтесь почаще.
Вета устроилась рядом на стуле, продела руку отцу под локоть, положила
голову ему на плечо. Николай Ильич прикрыл глаза и не шевелился. Вета счастливым
голосом спросила:
— Что он тебе сказал?
— Да ничего. Говорю же — сидел, молчал. Поздоровался разве только.
— А как же ты понял, что мы поссорились?
— Ну если мужик приходит и молчит, что тут думать?
У Веты губы сами собой растягивались в улыбку.
— Ой, Коля, мне так хочется, чтобы у нас все получилось. Думаешь,
он жалеет, что мы поссорились?
Николай Ильич повторил:
— Сидит и молчит — что тут еще думать?
— А что ты у него спросил?
— Да ничего. И некогда было, я заявки писал.
— Думаешь, он придет мириться?
— Вот уж вряд ли, не тот человек.
Вета плотнее прижалась к отцу и сказала счастливым голосом:
— Я тоже так думаю. С характером мужик. Думаешь, мне самой
к нему поехать?
— Вот уж это сама решай. Я бы на твоем месте не стал.
— Почему?
— Да не нравится он мне что-то.
— В тебе отцовская ревность говорит.
Николай Ильич послушно согласился:
— Может, и так.
Вета решительно сказала:
— Поеду. Давай адрес.
— Откуда же у меня его адрес?
Вета отстранилась от отцовского плеча, одновременно поворачивая испуганное
лицо:
— Ты не спросил?
Николай Ильич растерялся:
— Так я думал ты знаешь…
— Откуда? Мы всего неделю знакомы!
Вета вскочила, закричала на отца и гневливо топнула ногой. Невзирая
на свои тридцать лет, Вета с отцом вела себя как избалованная девочка —
единственно, с кем она позволяла себе подобное. Николай Ильич струсил —
его лицо стало жалким, а голос приобрел просительные интонации:
— Доченька, я же не знал…
Вета продолжала кричать, уже со злостью:
— Где я его найду, ну где?! О господи! Не понравился он ему,
видишь ли. Не тебе с ним жить!
Николай Ильич пытался вставить жалобное:
— Так я же ничего…
Вета не обращала на его слова никакого внимания, ее понесло — теперь,
пока не выкричится, не успокоится. Отец смиренно вздыхал.
— Что у меня за отец за такой? К нему жених дочери пришел,
так он даже словом с ним не перемолвился. Сидит, молчит… О господи! Ну
и что ты теперь вздыхаешь? Давай, подскажи, где мне теперь его искать?
Кажется, верхняя точка извержения миновала — гейзер пошел на убыль.
Николай Ильич поднял на дочку несмелый взгляд.
— Зачем искать-то? — спросил он тихо.
—Так ведь он не придет, сам же сказал!
Вета снова было загорячилась, но
уже без прежнего накала, агрессия выветрилась. Она вновь села рядом с отцом,
на этот раз плюхнулась — и уронила голову на руки. Вся ее поза
говорила об отчаянии. Николай Ильич обнял Вету за плечи и поцеловал ее волосы.
— К тебе не придет, — сказал он так, будто пропел «баюшки-баю», —
а ко мне придет.
Вета судорожно вздохнула:
— Не болтай глупости.
Отец продолжал баюкать:
— Еще как придет — прибежит. Не зря же спрашивал, когда у мужиков
тренировка.
Вета снова вскочила, и Николай Ильич снова сжался. Она и вправду
закричала, но на этот раз без гнева:
— Коля, правда?
У отца отлегло от сердца. Он увидел, что дочь смеется, и решился
рассмеяться тоже.
— И когда у них тренировка?
— Да сегодня через час.
— Ой, как здорово! Думаешь, придет?
Николай Ильич неспешно поднялся и начал складывать тренировочный
костюм.
— Регбисты, — сказал он, глядя себе под руки, — беды свои
залечивают на поле.
Отец оказался прав, как всегда. Кирилл пришел, но мячик ему в тот
день покидать снова не удалось.
Они с Ветой уходили по гаревой дорожке стадиона, держась за руки.
Николай Ильич смотрел на дочь из окна тренерской, и глаза его были печальны.
КОМНАТА
После того случая что-то надломилось в душе у Веты —
она теперь постоянно боялась потерять Кирилла. Это чувство было для нее ново и,
как ни странно, доставляло непонятную сладость, но и выматывало изрядно.
Теперь все дни напролет Вета думала о Кирилле и с утра
составляла план их очередной встречи — что сегодня будет говорить, как подведет
разговор к интересующему ее вопросу, чтобы, не задавая его, получить ответ.
Она исподволь выясняла вкусы Кирилла, прежде всего конечно кулинарные, привычки,
взгляды на жизнь. И подстраивалась под него, вгоняя свою широкую необузданную
натуру в тесное пространство внутреннего мира своего возлюбленного. Это ее
не смущало: она была уверена, что постепенно сумеет расширить и обогатить его,
сумеет переделать на свой лад, главное — не торопиться. «Побеждают терпеливые», —
повторяла она себе как заклинание.
Поэтому, когда Кирилл заговорил о женитьбе, у нее внутри все
задрожало от счастья.
— Но сперва нужно найти жилье, — сказал Кирилл.
Вета не поняла.
— А как же твой дом?
Кирилл фыркнул:
— Серьезные люди живут в центре, а не в пригороде. Хорош
я буду бизнесмен, если по электричкам стану мотаться. Батя мой с утра
до вечера телефона из рук не выпускает, зато и дела идут. Нет, дорогая, мы
с тобой жить будем в самом центре. И офис тоже в центре откроем.
Батя приедет и ахнет. Подвезем его с поезда на шикарном лимузине прямо
к дверям. Пусть видит — сын фамилию не опозорил. А дом в Александровке
сдавать будем на первых порах, потом и вовсе продадим.
Вета робко возразила:
— Кир, ты разве не знаешь, что жилье в Ленинграде — самая
большая проблема?
Кирилл отмахнулся.
— У вас везде проблемы. И все самые большие. Привыкли сидеть,
открыв рот, и ждать, когда в него кусок положат. Самим шевелиться нужно,
под лежачий камень вода не течет.
— Но как же ты, — снова попыталась возразить Вета, но Кирилл перебил
ее:
— Действовать будем так. У нас в институте одна девчонка решила
в Москве остаться, взяла да и развесила объявления: «Куплю квартиру через
фиктивный брак». Так и стала москвичкой, да еще с квартирой.
Вета смотрела на Кирилла с недоверием.
— На квартиру денег пока у нас нет, — продолжал он, —
но для комнаты в малонаселенной коммуналке я у отца займу. Да ты
не бойся, все это временно. Век там жить я не собираюсь. Вот заведем свое дело,
разбогатеем, и я такую квартиру куплю! Ты где хочешь? На Невском? Напротив
Гостиного двора хочешь? Сколько комнат? Не бойся, заказывай! Спальня у нас
будет метров тридцать. Рядом с ней детская для игр. Спальни у детей свои,
чтобы к самостоятельности привыкали. У меня будут двое сыновей. Я думаю —
года два разницы, больше не надо. Ты что так смотришь, не веришь?
Вета сказала в ответ:
— Я любуюсь.
Уже на следующий день после этого разговора Кирилл уехал в Ливны.
Вечером, когда стемнело и улицы обезлюдели, Вета отправилась расклеивать объявления.
От матери она скрыла эту затею и в объявлениях указала служебный номер телефона.
Вета работала теперь в лаборатории по контролю за атмосферным воздухом Гидрометслужбы.
Ни сочиняя текст, ни расклеивая листки по водосточным трубам, Вета не
сомневалась в провале авантюры. Но спорить с Кириллом она не стала, опасаясь
упреков. Все, что зависит от нее, решила Вета, она сделает, а не получится,
так не ее в том вина.
Лишь когда ей стали звонить мужчины «по объявлению», до нее дошло, что
все это всерьез.
Кирилл вернулся через две недели — отец помог не деньгами, а возможностью
их заработать. К приезду Кирилла Вета отобрала из обилия предложений три варианта.
Сама она познакомилась со всеми и начала испытывать к телефону неприязнь
как к живому враждебно настроенному существу. Ей все еще продолжали звонить,
но Вета отвечала, что выбор сделан.
Визиты к фиктивным женихам оказались настоящим испытанием. Первый
обещал запомниться как нечто исключительное, но последующие оказались до того похожими
на него, что общие черты слились в памяти в один узнаваемый образ.
Средних размеров комната, окно в стену или во двор, шумные соседи.
В углу возле окна древняя оттоманка с буграми от выпирающих пружин, она
застелена серо-бурыми простынями, которые видны из-под сбившегося одеяла. Поверх
одеяла возлежит мужчина в линялого вида спортивном костюме, курит и стряхивает
пепел в стоящую у подушки стеклянную литровую банку, полную окурков. Мужчине
лет тридцать или немногим больше. Его щеки и подбородок покрыты темным налетом
недельной небритости, у него набрякшие веки, студенистые глаза и взгляд
в пространство. Под окном стои`т табуретка; старая, высохшая до состояния яичной
скорлупы краска местами отвалилась, открывая пятна еще более старинной покраски
иного цвета, все вместе это напоминает камуфляжный рисунок. На табуретке лежит книга.
На книге стоит пустой граненый стакан с мутными стенками, а подле него —
полбатона. На подоконнике разместились: чайник, большая фарфоровая кружка с торчащей
из нее ложечкой, стеклянная банка с сахаром, в одном случае это была жестяная
банка из-под цейлонского чая английской развески — память о былой роскоши.
По другую сторону окна — стул, на спинке стула висит пиджак, на сиденье —
брюки, под стулом — ботинки. В углу возле двери в стену вбиты три
гвоздя. На одном — зимняя куртка, на другом — плащ. Третий гвоздь не занят
ничем, то ли предназначен для будущих приобретений, то ли наоборот — осиротел.
В самом углу чемодан и большая сумка. Обои в комнате сплошь пестрят
прямоугольниками невыгоревшей бумаги. Под стенами на полу выстроились ряды пустых
винных и пивных бутылок, так что из-за них не видно плинтусов. Больше в комнате
ничего нет.
— А где мебель? Где вещи? — спросила Вета у первого и затем
повторяла этот вопрос другим.
В ответ звучало всегда одно и то же:
— Увезла жена.
Оказалось, что всех этих комнатовладельцев, за единственным исключением,
бросили жены. Все они в прошлом, готовясь к свадьбе, обзавелись собственным
жильем, кто разменяв для этого родительскую квартиру, кто заняв комнату бабушки
или деда. После распада семьи все они быстро, словно сорвавшись в штопор, опустились.
Все, увидев объявление, решили, что неплохо было бы заполучить деньжат. Все решили
переезжать к старикам-родителям.
Вету потряс вид комнат, жуткие лица спившихся мужчин, но больше всего —
удивительное однообразие судеб, бытовой разрухи и совершенная одинаковость
этих людей.
«Какая тут индивидуальность, о чем она говорит, — думала Вета,
обсуждая по своей привычке, сама с собой, материнские сентенции, — они
все как из фанерки выпилены».
Раз от разу ей становилось все тяжелее открывать очередную дверь. Жалость
и презрение тяготили Вету, но более всего ее угнетал страх — за себя.
С некоторых пор она стала пугаться, встречая несчастливую судьбу и представляя
себя в этой роли. Особенно ее изводил вид бездомных женщин на Московском вокзале.
«Ведь они не всегда были такими, — думала она, глядя с омерзением и страхом
на бесцельно шатающихся по вокзальным закуткам живых существ в женском одеянии, —
когда-то все они были девушками, влюблялись, строили планы. За ними бегали ребята,
страдали, просили о любви, делали предложения. Если бы тем девушкам сказали,
какая их ждет судьба, они бы посмеялись. А если сказать нынешним, модным, раскованным,
независимым, ведь среди них тоже есть такие, кого ждет подобная же судьба, что ответят
они, поверят? А какая ждет меня? Боже, Боже! Никто не застрахован!»
Эта мысль приводила ее в состояние, близкое к оцепенению.
В дни посещения «женихов» оно не покидало ее ни на минуту. Лишь вернувшись
домой и напившись крепчайшего чаю, она расслаблялась перед кухонным окном в ожидании
Васьки. Тот возвращался с радио около полуночи, и до часу ночи Вета не
отпускала его от себя, заставляя говорить без умолку о чем угодно. Васька был
готов сидеть до утра.
Из общей монотонности вариантов один выделялся полной противоположностью
остальным — человек собрался уезжать в Израиль. Его комната в квартире
без соседей, они постоянно жили на даче, была светлая, ухоженная и тесная от
обилия мебельного антиквариата. Хозяин предложил всю эту роскошь Вете за умеренную
плату, ему некогда было возиться с комиссионкой, но цену за комнату он выставил
вдвое бо`льшую, нежели другие. Вета не знала, как отнесется к этому Кирилл,
и на всякий случай приберегла два адреса из тех — страшных — для
контраста.
Кирилл выбрал из «страшных». У Веты холодом обдало сердце, когда
она представила, что в ЗАГСе рядом с ней будет стоять «человек с оттоманки».
Кирилла это не смущало.
— Фиктивно! — сказал он, удивляясь ее оторопелому виду.
Остаток сентября прошел в хлопотах. Вета с Кириллом ежедневно
бывали у «жениха», тренируя его к предстоящему испытанию. Они заставляли
бедолагу каждое утро бриться, отдали в чистку его костюм, Вета унесла на помойку
все бутылки и вымыла в комнате пол. Из-за посуды едва не вышел конфликт,
но Кирилл погасил его самым решительным образом. Он приобрел над «женихом» непонятную
для Веты власть: тот послушно выполнял все его команды. В день, когда Кирилл
повел «жениха» в баню, Вета, превозмогая брезгливость, выстирала белье.
Мужчины вернулись из бани оживленные. Вета не узнала хозяина комнаты:
по дороге Кирилл завел его в парикмахерскую. Оказалось, что «жених» —
молодой человек, не лишенный привлекательности и, судя по выражению лица, неглупый:
в глазах появилось что-то. Он шутил — и вполне удачно, Вета даже
рассмеялась раза два. На следующий день было назначено бракосочетание, и она
уже не так боялась этого.
Все прошло благополучно. Ускорению процесса способствовала справка о беременности,
которой снабдила Вету Настин гинеколог. Единственное условие, выдвинутое невестой —
не целоваться, было воспринято Кириллом благожелательно и соблюдено в точности:
накануне Кирилл отнес бутылку коньяка загсовским дамам и попросил в виде
исключения нарушить ритуал. Дескать, невеста друга происходит из старообрядческой
семьи, где целоваться на людях не принято. Дамы отнеслись к сказанному сочувственно,
не сопоставляя строгость нравов невесты с ее добрачной беременностью.
Трудности возникли после бракосочетания. Жених выполнил первую часть
договора и прописал Вету у себя. Скрывать операцию от матери дальше уже
было невозможно. Дома разразился чудовищный скандал. Была переколочена абсолютно
вся посуда, какая оказалась в тот момент на сушилке. Вета готовилась к сражению
и вышла из него без потерь, даже ни разу не крикнула. Мать же усердствовала
как никогда, сказался долгий бесконфликтный период. Она перебрала все, какие только
знала, бранные эпитеты — познаниями в этой области Зоя Михайловна могла
бы хвастаться и благодарить за это богатство должна была одного своего давнего
пациента, который до выхода в отставку составлял для внутреннего пользования
в МВД словари блатного жаргона. На Вету обрушился такой густой поток грязи,
что, если б не многолетняя закалка, она бы навряд ли выдержала. Наконец подошел
момент, когда лексические запасы были исчерпаны, а повторяться Зоя Михайловна
не любила — даже здесь сказывалась ее творческая натура. Физические силы тоже
иссякли — Зоя Михайловна повалилась на кухонную табуретку и перевела дух.
Вета сразу же отогнала от себя посторонние мысли и сосредоточила внимание на
материнском лице, вся обращаясь в слух. Обычно после ругательной канонады мать
выдавала какую-нибудь бесценную сентенцию, коими Вета очень дорожила. В спокойной
обстановке Зоя Михайловна не особенно стремилась поделиться с дочерью сокровищами
своего интеллекта. В отличие, кстати, от пациентов, для которых она ничего
не жалела из багажа накопленных знаний.
В начале прозвучало обычное типа «он тебе не пара». На что Вета сказала
как могла спокойнее:
— Тебе никто из моих, — она запнулась, но все же произнесла, —
мужей не нравился.
Мать возразила:
— Я этого наблюдала.
— Что из того? Тех ты не наблюдала, а все равно выводы делала.
Выходит, дело не в них, а в тебе самой. Кого бы твоя дочь ни выбрала,
ты всегда будешь против. Обычный материнский собственнический инстинкт.
Это была уже явная провокация, Вета
едва ли не за руки готова была тянуть мать на откровенность. В прошлые подобные
случаи Зоя Михайловна подарила ей немало интересных выводов из собственных наблюдений,
которые Вета впоследствии с успехом использовала. Вообще из всех людей Вета
наиболее ценила тех, у кого могла получить какие-либо знания, все равно какие.
Она с жадностью хватала любые, будучи уверена, что когда-нибудь они ей пригодятся.
Выше других Вета ставила чужой женский опыт. И совсем не обращала внимания
на исторические сведения, понимая, что в практической
жизни они бесполезны. Исторические анекдоты, которых Вета собрала множество, все
без исключения относились к дворцам и особнякам, служа приправой ее рассказам
об архитектуре старого Петербурга, сами по себе они ее не интересовали. Васька уже
давно привил ей мысль, что все это не более чем мифология.
— Не говори о том, в чем не смыслишь, — сказала Зоя Михайловна
тоном обессилевшего человека. — Материнский инстинкт и чувство собственника —
разные вещи. Только невежда может объединить их в один комплекс.
Вета приумолкла, теперь нужно было слушать.
— Ты говорила, он моложе тебя, — продолжила Зоя Михайловна.
Вета подтвердила:
— На пять лет. Ну и что?
— Когда тебе исполнится сорок, ему будет всего лишь тридцать пять.
— Ну и что, ну и что?
— А то! В тебе течет еврейская кровь, вот что!
Вета от изумления даже ахнула. Она пытливо изучала материнское лицо
в поисках намека на усмешку, но лицо Зои Михайловны сохраняло усталую отрешенность.
— Ты стала антисемиткой?
Вета севшим голосом задала этот вопрос: не антисемитизм как таковой
насторожил ее, а то, что услышала его от матери. В этом дочь увидела первый
сигнал приближавшейся старческой деградации, хотя было рано.
Больше всего в жизни Вета боялась угасания материнского ума. Пусть
физическая немощность, пусть даже полный паралич, с этим она справится, лишь
бы не деменция. Колодец знаний Зои Михайловны был глубок, и Вета надеялась
черпать из него еще долгие годы. От прозвучавших теперь слов на нее дохнуло затхлостью.
У прежней Зои Михайловны такая мысль появиться не могла.
— Дура! — оборвала ее мать. —
При чем тут эта чепуха? Я совсем о другом — еврейки рано старятся,
к тому же быстро. Твоя красота не навсегда тебе дана, лет до сорока будешь
наслаждаться, а потом годиков за пять растеряешь всё до капли. Славянки —
те и в старости благообразны, мы лишены этого. Чем красивее восточная женщина
в первой половине своей жизни, тем страшнее потом. Вот и получится, что
у тебя начнется угасание, когда твой муж еще только вступит в полосу расцвета.
Для мужчины тридцать пять — это вершина молодости. Рядом с ним в свои
сорок ты будешь похожа скорее на его мать, чем на жену. Подумай об этом. Своим решением
можешь отмерить себе радостной жизни лет на десять, не больше. Потом начнешь расплачиваться
за глупость.
У Веты отлегло от сердца. Она сказала с облегчением:
— Вот о чем ты! Ну это все бабушка надвое сказала. Я знавала
евреек и в старости красивых. Да и какая из меня еврейка, нашла тоже восточную
женщину — во мне еврейской крови-то четвертинка какая-то. В тебе вдвое
больше, а не скажешь, что подурнела с годами.
— Ну, спасибо, — воскликнула Зоя Михайловна с издевательскими
интонациями в голосе, — за комплимент, дождалась-таки от дочери, а главное
за то, что безмозглую вырастила! На кого я тридцать лет себя расходовала! Сколько
раз тебе было говорено — генетика не подчиняется арифметическим подсчетам,
на этом еще Морган обжегся. Наследственные признаки как раз сильнее проявляются
в третьем, а не во втором поколении. Посмотрись в зеркало —
вылитый дед. Разница только в том, что папа был умница редкая, а ты редкость
с другого конца. Теперь возьми альбом и полюбопытствуй, каким он был в тридцать,
в сорок, в пятьдесят и в шестьдесят. Его шестьдесят приравняй к своим
будущим сорока и всё таким образом про себя узнаешь. Я же больше на тебя
сил тратить не буду, живи как хочешь!
С этими словами Зоя Михайловна поднялась с табуретки и, гордо неся
свою украшенную бигуди голову, прошествовала в комнату. Вета осталась в крайнем
разочаровании.
По условию договора за пропиской следовала выплата половины гонорара.
Еще четверть «супруга» ожидала после его собственной выписки, окончательный расчет
при оформлении развода.
Получив деньги, мо`лодец ударился в загул. За один вечер следы
усердия Веты и Кирилла испарились, будто их и не было. Законный супруг
Иветты вновь превратился в существо с мутным взором студенистых глаз.
— Вот паразит, — сказал Кирилл после очередного визита к своему
«крестничку», как он его называл, — снова пьет. Этих денег ему надолго хватит.
Вета не поняла озабоченности Кирилла. Он пояснил:
— Деньги есть — будет пить, деньги закончатся, тогда вспомнит,
что нужно выписываться и к родителям переезжать. Сколько сейчас бутылка
водки стоит?
Вопрос этот Кирилл задал безадресно, рассуждая сам с собой.
— Девять десять по талонам. У спекулянтов — втрое.
Кирилл отвлекся от своих мыслей и окинул ее недоуменным взглядом.
— Ты и в этом разбираешься, — сказал он как бы между прочим.
Вета от досады поджала губы: давала ведь себе обещание следить за языком
в присутствии Кирилла, так нет же — то и дело прорывалось у нее
что-нибудь для него неприятно-удивительное.
— Так, — продолжал Кирилл вслух свои размышления, — бутылку
в день он выпивает… умножаем… Ого! Эдак он еще десять месяцев комнату не освободит!
Вета сказала:
— Что же тут поделаешь? Это неизбежное следствие. Тут мы бессильны.
— Вы всегда бессильны, что бы ни случилось, — отрезал Кирилл. —
Я поражаюсь, как это ленинградцы блокаду пережили? Наверное, потому что делать
ничего не нужно было. Меньше двигаешься — больше энергии сохраняешь.
Вета нахмурилась, но промолчала. Кирилл дружелюбно сказал:
— Катализатор требуется, что тут непонятного.
Затем тяжко вздохнул:
— Эх, как не хочется, кто бы знал. А придется.
Насторожившаяся Вета взяла в руки его лицо и развернула к себе
точно на свет.
— Что ты придумал? — спросила она так, будто узнала сейчас, что
Кирилла отправляют в космос.
Он легким движением снял ее ладони со своих щек, завел ей руки за спину
и в такой позе прижал Вету к себе.
— Ничего особенного, — сказал нараспев. — Придется составить
ему компанию, только и всего.
Вета воскликнула:
— Этого не хватало! Не смей, слышишь? Черт с ним, подождем десять
месяцев.
Кирилл фыркнул:
— Ты что! Я его скорее грохну, чем буду ждать. Да не психуй, все
будет в порядке. Один только раз потерпеть. Какой у нас кабак самый дорогой?
Вета пожала плечами. Но молча, тем самым удерживаясь от неправды.
Каждый из ее мужей в период ухаживания обязательно водил Вету в ресторан.
Причем редко кто ограничивался одним посещением, а красавец Самец, чьи репродуктивные
данные запали ей в душу, так тот во все продолжение их совместной жизни тратил
свои частые левые гонорары только на рестораны, с ним было весело. Так что
с этой стороны Вета знала родной город неплохо. Но ни за что не согласилась
бы она признаться в том Кириллу.
Здесь скрывалась чуждая для нее сторона семейных отношений. Вета не
привыкла что-либо утаивать от матери, так же она поступала и со всеми своими
мужьями. Далеко не все из того, что Вета рассказывала о себе, доставляло им
удовольствие, но так уж она была устроена: со всеми прочими сдержанная, с возлюбленным
она испытывала потребность говорить обо всем. Вернее будет сказать — муж для
Веты был тем человеком, перед которым не требовалось носить маску, можно было раскрыться,
не заботясь о том, что про тебя подумают. Общество неблизких людей Вета приравнивала
к одиночеству, потому что требовалось постоянно себя контролировать. А этого
она не любила. Умела, отлично справлялась, но не любила: быстро уставала.
От ее пристрастия к разговорам
под одеялом больше всех страдал Самец, к слову сказать, палеонтолог, они и познакомились
в Якутии, в гостях у Мочанова. В середине ночи Вета,
бывало, после жаркого затяжного поцелуя останавливала его разгон невинным предложением:
— А теперь давай поболтаем.
Самец отзывался на это шутливо-возмущенным восклицанием:
— Какая болтовня?! Скоро утро, а для вечности еще ничего не сделано.
Познакомившись ближе с Кириллом, Вета уяснила для себя, что при
нем она должна заранее выверять не только поступки, но и любое слово. Если
бы это был кто-нибудь другой, она, не задумываясь, бросила бы его, но с Кириллом
все было иначе. С ним она явственно ощущала достижимость своей девичьей мечты.
Мечты, которой посвятила все прожитые годы. Наконец-то ее долготерпение и настойчивость
могли получить вознаграждение, заслуженное вознаграждение! Поэтому такую малость,
как постоянный контроль над собой, Вета решила превозмочь — игра стоила свеч.
Кирилл собирался позвонить, но ни в обещанный, ни на следующий
день звонка не было. Вета не находила себе места, ей рисовались мрачные картины,
включая вытрезвитель. Где, по ее убеждению, Кирилл непременно должен был вступить
с милиционерами в драку со всеми ужасающими для него последствиями. Вета
не задумываясь поехала бы в Александровку, но, как ни странно, до сих пор не
знала его адреса. На третий день, когда она уже решила ехать, чтобы просто бродить
по улицам поселка в надежде на чудо, Кирилл позвонил ей на работу.
— Да уголь завозил, — ответил он на ее вопрос, куда пропал, —
зима скоро.
Кирилл зашел за ней в конце рабочего дня и хладнокровно дождался,
когда лаборатория опустеет. Вета изнемогала от любопытства.
— Всё в порядке, — сказал Кирилл, закрыв за последней сотрудницей
дверь на ключ: после того, как пропала возможность использовать для встреч Настину
квартиру, Вета приспособила для того же лабораторию. — Познакомил крестника
с двумя такими экземплярами! Деньги тянут, как пылесос.
Оказалось, что Кирилл предложил «крестнику» как следует отметить радостное
событие. Не стоит и говорить, насколько благожелательно было встречено это
предложение. Вновь, однако, пришлось гладить костюм, бриться, причесываться и чистить
зубы. Но парень эти трудности одолел, тем более что Кирилл взял на себя заботу отпарить
ему брюки пока тот будет принимать ванну.
Выбор пал на ресторан в «Европейской». Накануне, когда Кирилл спросил
у Веты про ленинградские рестораны, та предложила проконсультироваться у Насти,
но Кирилл скорчил такую брезгливую гримасу, что язык у Веты прилип к нёбу.
От проведенного вечера оба молодых человека остались в полном восторге.
«Крестник» был доволен обилием еды и напитков, о существовании которых
прежде и не подозревал, но больше всего шумной компанией, как-то само собой
образовавшейся за их столом. Он был щедр, чем вызывал всеобщее ликование, в особенности
девиц — те даже ревели от восторга. Больше других старались две, в куцых
юбчонках, сбивавшихся в гармошку на жирных ляжках всякий раз, когда они усаживались
«крестнику» на колени. Этих Кирилл прихватил с собой после закрытия ресторана
и запихнул вместе с хозяином банкета на заднее сиденье такси.
— Думаю, трех дней им хватит, чтобы высосать из него последнее. На следующей
неделе комната освободится, — добавил Кирилл к своему рассказу.
Так оно и вышло. Вечером в понедельник, спустя четыре дня
после ресторанного кутежа, Вета с Кириллом навестили ее супруга и нашли
его в таком удрученном состоянии, что Кирилл на свои кровные купил ему пива
для опохмелки. У самого мужа за душой уже не было ни гроша. По комнате перекатывались
пустые бутылки с яркими импортными наклейками, подоконник был заставлен невесть
откуда взявшимися тарелками с остатками самой разнообразной еды вперемешку
с окурками и пустыми сигаретными пачками. В углу под стулом валялся
костюм, а над оттоманкой был подвешен надутый презерватив, размалеванный губной
помадой.
Осмотр комнаты привел Кирилла в приподнятое настроение духа, а просьба
«крестника» одолжить трешку вызвала улыбку. Кирилл принес от ближайшего ларька трехлитровую
банку пива и обратился к супругу Веты с такими словами:
— Ну что ж, поговорим о деле.
Комнату Вета с Кириллом заняли в середине декабря, после оформления
развода, который совершился не менее удачно и быстро, чем бракосочетание. На
всякий случай Кирилл снабдил Вету письменным свидетельством от соседей по квартире,
что муж Веты пьет беспробудно, во пьяну буйный и Вету часто избивает. Однако
деньги были потрачены зря: судья не интересовалась ни обстоятельствами семейной
жизни, ни причиной развода. Она лишь спросила, нет ли у какой-либо из сторон
материальных претензий к противоположной стороне, а узнав, что с имуществом
все улажено, быстро завершила процедуру.
Потом они комнату ремонтировали. Это были чудесные вечера и ночи.
Соседка продала им за бесценок кресло-кровать, рассчитанное на одного человека донкихотовской
комплекции. Кирилл с Ветой спали в кресле вдвоем, что можно было сделать
лишь крепко обнявшись.
— Пока живем в этом кресле, — сказала Вета, — ссоры нам
не страшны.
Комнату отремонтировали быстро, как и вообще всё, за что брался
Кирилл. Здесь Вету поджидало открытие — Кирилл оказался неважным рукодельником.
Он легко брался за работу, делал быстро и плохо. По этой части избалованная
мастеровитыми физиками и микробиологами, Вета недоумевала, даже спросила, не
удержалась:
— Как же ты хомуты шил?
Кирилл удивился ее удивлению:
— Хозяин не руками работает, а головой. У нас мастера шьют,
я же тебе говорил. Батя тоже шил, а потом научил одного, другого… Мне
он сразу сказал: «Дратву сучить есть кому, твоя задача — думать».
Брак оформили тихо, без свидетелей
и гостей, не было ни фаты, ни платья. Регистрироваться поехали в Пушкин,
где был прописан Кирилл. Поначалу Вета хотела дождаться из командировки Ваську,
но, видя нетерпение Кирилла, от этой затеи отказалась. Весьма кстати подвернулась
мысль о том, что будет немилосердно тащить Ваську в свидетели. Свадьбу
тоже устраивать не стали. Кириллу очень хотелось, но, во-первых, нужно было экономить
деньги, а во-вторых, существовало препятствие, о котором вслух не говорилось,
но оба знали. Препятствием этим была Зоя Михайловна. Она без сомнений отказалась
бы от приглашения, а без нее все выглядело бы как-то сомнительно. Вета из-за
свадьбы не переживала: с ее опытом встреч и расставаний ритуальная сторона
торжества уже не воспринималась волнующе, а лишь как добавление к главному.
Единственно, о чем она всерьез грустила, — что не может пригласить Настю.
Вета честно призналась Насте, что ничего и никого не было: так,
мол, хотел Кирилл. Подруга отнеслась к сказанному с пониманием:
— Чем шума меньше, тем лучше.
Настя заказала столик в «Вечернем» ресторане. Ее любимый ресторан
Московского вокзала, чью кухню она ставила выше прочих городских ресторанов и где
никогда не появлялась со своими клиентами, оказался на ремонте. Пришлось удовольствоваться
«Вечерним», где Настю также никогда с клиентами не видели, но уже по другой
причине: сюда иностранцев приводить было просто стыдно. Там они вдвоем и отпраздновали
свадьбу Веты.
— Молоде´ц, — сказала Настя, — наконец-то. Глядишь,
и я за тобой.
Они выпили по первой, и Настя спросила:
— Почему Ваську не привела? Он бы «девичнику» не помешал.
Вета сказала:
— Васька на войне.
ПАРЛАМЕНТСКИЙ КОРРЕСПОНДЕНТ
Теплов стал разъездным корреспондентом как-то между прочим. Первый раз
он поехал в командировку по заданию редакции еще в девяностом году. Алос
был доволен его «Хронографом» и радиопостановками из жизни видных российских
предпринимателей и всё чаще делился с ним своими замыслами новых передач.
Он спрашивал его мнения и хоть впоследствии делал по-своему, но уже то, что
главный редактор обращается к нему за советом, льстило Теплову.
Однажды за кофе обсуждали новую рубрику. Идея Алоса показалась Теплову
любопытной. Тот предлагал через равные промежутки времени выпускать в эфир
целыми партиями интервью с политиками, задавая каждому один и тот же вопрос —
что произойдет в стране в ближайшие полгода.
— И давать в эфир по истечении срока. То есть полгода назад
он говорил про сегодня, а сегодня мы в эфир и пускаем. Слушатели
без всяких комментариев смогут определить, где политик ошибся, а где угадал.
По-моему, будет интересно. Как вы думаете, Василий Сергеевич?
Теплов загорелся, но сказать не успел, потому что Алос продолжил:
— Только вот как выудить из них такой прогноз? Они все дрожат за свою
репутацию.
Теплов сказал с нажимом:
— Очень просто!
И поймал заинтересованный взгляд Алоса.
— Предположим, — начал объяснять Теплов, — я говорю такому
собеседнику: «Вы призываете людей стать вашими избирателями. Они, естественно, хотят
познакомиться с вами поближе. Программа программой, но их интересуют прежде
всего деловые качества кандидата — сможет ли он свою программу осуществить.
Вот мы и предлагаем вам, уважаемый имярек, продемонстрировать потенциальным
избирателям эти качества. Для политика главным является умение анализировать меняющуюся
ситуацию в стране и в мире…»
Алос не глядя отодвинул в сторону чашку, он слушал Теплова очень
внимательно.
— Ну-ну, — быстро сказал Владимир Николаевич, — интересно.
— Мерилом подобного анализа, — продолжал Теплов, повышая тональность, —
может служить прогноз политических событий на ближайшее будущее, хотя бы на полгода.
Чем правильнее анализ, тем точнее прогноз — это очевидно!Он закончил на высокой
ноте и даже слегка раскраснелся от волнения: внимание, с каким его слушал
главный редактор, вдохновляло.
— Так, так, — сказал Алос. — А если он все же откажется?
Теплов сделал обнадеживающий жест:
— На это я говорю ему: «Наша задача познакомить слушателей с вами.
Каким вы перед ними предстанете, таким они вас и запомнят. Не хотите составлять
прогноз — ради бога, так и запишем. Но должен предупредить — подобное
люди воспринимают как малодушие. Нам подходит любой вариант ответа, потому что как
бы вы ни ответили, это будет ваша характеристика, то есть ваш портрет».
— Великолепно! — отозвался Алос. — Я рад, что вы согласны.
Теплов подносил в этот момент к губам чашку. Так с ней
возле губ и застыл.
— Кто? Я?
— Ну да. Вас что-то смущает?
— Но я не журналист. Я никогда не занимался интервью. Это
же особая профессия. У меня не получится.
Алос в точности скопировал обнадеживающий жест Теплова:
— Дорогой Василий Сергеевич, вы только что доказали обратное. Скажу
больше — никому другому я эту рубрику и не доверю.
Теплов почувствовал, что пунцовеет, и в крайнем смущении спросил:
— Так радиопостановки больше не делать?
— Почему? Сколько времени готовите один спектакль?
— Неделю.
— И неделю «Хронограф». Остается две недели. Да за это время земной
шар на вертолете можно облететь и еще останется, чтобы репортаж смонтировать.
— Но у меня ведь две постановки в месяц.
— Прогнозы мы не каждый месяц собирать будем. Я уже прикинул —
трижды в год. Человек по пять за раз. За две недели до передачи начнем рекламу —
такого-то числа вы услышите тех-то и тех-то, которые полгода назад в беседе
с нашим политическим обозревателем Василием Тепловым составили прогноз событий
на шесть месяцев. Срок прогноза истекает в день выхода передачи. Этот анонс
ежедневно, утром и вечером.
Алос отхлебнул холодного кофе и вновь заговорил, не давая Теплову
вставить слово:
— Трижды в год — это значит раз в четыре месяца. Неужели
вы за три свободных от прогнозов месяца не сможете подготовить спектакль в запас?
Сами видите, что все реально.
Выражение лица Теплова заменило собой его онемевший язык. Алос прочитал
все, что там было написано, и сказал:
— Спасибо!
Лишь когда Теплов приступил к делу, выяснилось, что главную сложность
задуманных интервью они с Алосом не учли. Труднее всего было не уговорить политика,
а прорваться к нему. Но прежде требовалось его разыскать.
Уже на следующий день после обсуждения новой рубрики Алос передал Теплову
список из пяти имен. День этот был первым числом месяца, что удачно совпадало с замыслом
Алоса. На раскачку времени не оставалось, к делу приступать нужно было сразу
же.
Политикой Теплов не интересовался, считая легальных, как он их называл,
или публичных, как называли они сами себя, политиков формальными лидерами. Он полагал,
что эти люди исполняют чужую волю. Те, что разрабатывают стратегию и принимают
решения, держатся вне поля зрения общества — в этом Теплов был убежден.
Занимая такую позицию, он оставался холоден к страстям на политической доске
и не следил за перемещениями и эволюцией фигур.
— Как же связаться с ними? — задал он Алосу вопрос, когда
прочитал список.
Алос в ответ развел руками:
— Василий Сергеевич, все зависит от вас. Не забудьте условие игры: тридцатого
числа я жду готовую передачу. Все интервью в рамках одного календарного
месяца, чтобы условия для всех были относительно равными.
Теплов почувствовал себя так, будто вышел из поезда не на своей станции.
— Но хотя бы растолкуйте, кто такие, я про некоторых вообще никогда
не слышал. Вот, скажем, Лужков.
Алос вынул из кармана истрепанный блокнот и, листая его, пробормотал:
— Газет вы не читаете, беда ваша. Ага, нашел. Лужков Юрий Михайлович —
председатель Мосгорисполкома, только что назначен. Это значит, что он второй человек
в Москве после Гавриила Попова. О Попове-то вы слышали?
— Об этом слышал, — сказал Теплов, — но почему же ко второму
человеку? Может, у Попова и возьмем?
— Нет-нет, — быстро проговорил Алос, вынимая список у Теплова
из пальцев, — пусть будет Лужков. Кто еще вам незнаком?
Из пяти человек алосовского списка троих нужно было отлавливать в Москве,
одного в Вильнюсе и одного в Ленинграде. Этим последним оказался
Собчак.
— Труднее всего было пробиться к Собчаку, — рассказывал Теплов
на домашнем сборе в ночь на новый тысяча девятьсот девяносто первый год.
Это происходило уже после того, как он справился с заданием и ровно
тридцатого числа вручил Алосу коробку с записанной передачей. Тридцать первого
декабря, как и во все предыдущие три десятка лет, у Зои Михайловны Шеллинг
собрались друзья. <…>
Отсутствовал Сергей Францевич Бец, который получил грант от фонда Сороса
и приглашение на гастрольную поездку по нескольким американским штатам. В этот
день он пел свои песни со сцены лос-анджелесского мюзик-холла, о чем не преминул
похвастаться Зое Михайловне, когда звонил вечером с новогодними поздравлениями.
Не было также Веты. К ее отлучкам все давно привыкли и скорее
удивились бы присутствию. На этот раз причина состояла не в командировке к белым
медведям или на Камчатку, а в очередном замужестве. <…>
В ту новогоднюю ночь за праздничным столом Зои Михайловны родилась традиция
Васькиных отчетов. Его рассказ о том, как собирал интервью для первого выпуска
«Прогноза» так всем понравился, что тут же общим голосованием постановили требовать
от него подобных отчетов и впредь. Теплов не возражал.
— Как ни странно, труднее всего оказалось пробиться к Собчаку.
Зоя Михайловна живо заинтересовалась, она симпатизировала главе Ленсовета:
— Что так? Очень занят, да?
Теплов ответил тоном человека, подбирающего слова:
— Трудно сказать. По определению они все должны быть заняты. Скажем,
Лужков — фактически управляющий всем московским хозяйством. Дел невпроворот,
вне всякого сомнения. А попасть к нему оказалось проще всего — созвонился
с помощником, тот сказал, чтобы я перезвонил завтра, назавтра он сообщил
мне день и час интервью. За пятнадцать минут до срока я был в совершенно
пустой приемной. Ровно в восемнадцать ноль-ноль открылась дверь кабинета и меня
пригласили входить.
В приемную к Собчаку я ходил месяц. Кстати, его помощник —
весьма любопытный субъект. Я за то время, что слонялся по приемным, сделал
такое наблюдение…
Зоя Михайловна обвела собравшихся гордым взглядом.
— По этим самым помощникам, — тем временем продолжал Теплов, —
можно довольно-таки много сказать об их начальниках.
Его перебил Герман Алексеевич, главный врач той больницы, где всю жизнь
проработала Зоя Михайловна, ее первый муж, а еще раньше — товарищ по блокадному
госпиталю:
— То есть они служат как бы отражением своих шефов?
— Н-нет, — раздумчиво сказал Теплов, — не совсем так. У помощника
заметна главная черта характера. Подобное, как мне кажется, происходит со всеми,
кто работает с потоком случайных людей. Ну там — приемщицы в ателье,
продавцы, таксисты. Нет, таксисты не подходят, у этих интерес к пассажиру:
чаевые ждут. А те, кому наплевать на клиента, характера своего не скрывают.
Взгляд Зои Михайловны источал материнскую любовь.
— По этой главной черте характера помощника можно судить, что в людях
больше всего ценит его шеф, — закончил пояснения Теплов.
— Ах, вот оно что, — Герман Алексеевич потеребил кончик носа. —
Пожалуй, я не соглашусь с тобой. Тут надо много допущений делать: чтобы
помощника шеф сам себе выбирал, чтобы он был им доволен и не собирался избавиться.
Нет — все это грешит приблизительностью.
Теплов сказал:
— Возможно. Но я ничего не придумал, а взял из жизни. Помощники
своими качествами как бы настраивали меня на определенную волну. И потом во
время интервью их шефы эту волну не сбивали. То есть я не хочу сказать, что
начальники были похожи на своих помощников, как раз чаще всего совершенно не похожи.
Но, разговаривая с ними, я думал, что помощник оказался на своем посту
не случайно — он своего шефа устраивает.
— Давай конкретно, — предложила Зоя Михайловна. — Вот перед
нами помощники Лужкова и Собчака, что ты можешь о них рассказать?
— О лужковском немного. Я, собственно говоря, только раз его и видел:
зашел к нему, назвался, он тут же провел меня в приемную, а через
пятнадцать минут пригласил в кабинет к шефу. Ну разве что когда по телефону
об интервью договаривался, то двумя фразами с ним перекинулся. Он сказал, что
все журналисты к Попову идут, а я почему-то к ним. Манера говорить
мне его понравилась — деликатная, интеллигентная.
— Хорошо. А помощник Собчака?
— Этого невооруженным глазом видно — оторва!
Герман Алексеевич поморщился:
— Очень неопределенно.
Теплов предложил:
— Так давайте я вам расскажу, как все было, а выводы сами
делайте.
Ходил я туда, как уже говорил, целый месяц. В приемной всегда
было многолюдно, причем демократично: все толпятся, разговаривают, прохаживаются.
Помощник Собчака время от времени из кабинета показывается, чтобы кого-нибудь к шефу
пригласить. Делал он это как-то втихаря: подойдет к человеку, что-то скажет
вполголоса, и оба в кабинет проскользнут. Двери в Мариинском дворцовые,
массивные, в них можно только проскальзывать.
Со мной помощник был всегда крайне предупредителен. Каждый раз вздыхал,
когда говорил:
— Сегодня опять ничего. Попробуйте на следующей неделе.
В последний день я не выдержал, все равно терять уже было нечего,
и говорю ему:
— Меня устраивает любой результат. Отказ даже лучше — меньше возиться.
После всех интервью скажу в эфире, что с председателем Ленсовета, к сожалению,
поговорить не удалось, потому что в его напряженном графике за целый месяц
не нашлось даже десяти минут.
Помощник на это сказал мне:
— Я еще разок попробую.
И уже через две минуты я был в кабинете. Интересно, что Собчак
с ходу отказался делать прогноз, я еще рта не успел раскрыть, не успел
сказать, зачем пришел. Ясно — помощник сработал. Я было растерялся, а потом
уже так, безо всякой надежды предложил взглянуть на вопросы. Собчак взял бумагу
и сразу стал отвечать, хорошо аппаратура у меня наготове была.
Да, так вот здесь начинается самое интересное. Мы разговариваем, вдруг
открывается дверь и секретарь с порога:
— Анатолий Александрович, Бехтерева по зеленому.
Собчак тут же, ни слова не говоря, снимается с места, идет за свой
стол и минут десять разговаривает по телефону.
— Что же тут интересного? — спросил Константин Павлович Межин,
филолог-арабист.
— Ну как же, Костя, он ведь не извинился, — за Теплова пояснила
жена Германа Алексеевича Липа. — Представь себя — разговариваешь с кем-нибудь,
и вдруг тебя зовут к телефону. Ведь ты извинишься, правда?
— Воспитание? — подсказала вопросом Зоя Михайловна.
— Думаю, другое, — ответил Теплов, — мгновенное переключение.
Секретарь сказал про телефон — Собчак тут же забыл о моем существовании.
Я почему делаю такой вывод — он по телефону в моем присутствии говорил,
причем о государственных делах. А ведь журналист — это потенциальный
враг, да еще магнитофон включен.
И вот хотите верьте, хотите нет, а схожая ситуация произошла на
встрече с Лужковым. В самый разгар беседы за моей спиной раздался чей-то
голос:
— Юрий Михайлович!..
И всё — договорить не успел, потому что Лужков сделал такой жест,
словно муху на лету поймал, я тут же обернулся, но только закрывающуюся дверь
и увидел.
Да, но вернемся к Собчаку. Поговорил он с Бехтеревой, возвращается
ко мне и продолжает свой ответ с того же самого места, на каком прервался.
Это меня удивило. Дальше — любопытнее. Опять нас прерывают, на этот раз помощник
и с ним двое. Собчак вновь безо всяких извинений вскакивает и направляется
к ним.
— Тут, — говорит помощник, — приехали из независимого профсоюза,
у них товарищ под вашими окнами вторую неделю голодает.
Я слушаю и удивляюсь — вторую неделю под самыми окнами такое
происходит, а Собчак не в курсе. Причем помощник совершенно спокойно говорит
ему об этом сейчас, хотя именно он и должен был сказать это еще неделю назад.
— Что, совсем пищи не принимает? — спрашивает Собчак.
— Совсем, — отвечает помощник.
— А может быть, мы его госпитализируем? — это снова Собчак.
Я чуть со стула не свалился. Главное дело — разговор снова при
мне, и никто не смущается что журналист, что микрофон на столе. И говорится
про больницу в то время, когда во всех передачах о застое обязательно
про насильственную госпитализацию упоминают.
— Нет, — говорит помощник, — так не надо.
— А что же делать? — спрашивает один из двух других, что с помощником
вошли.
— Придется их принять, — говорит помощник.
— Что, всех? — спрашивает опять тот.
Пауза. Ждут решения Собчака. Он наконец говорит:
— Хорошо. Проводите двух человек в Белый зал, я к ним
выйду.
И помощник на это:
— Гениально, Анатолий Александрович, мы так и сделаем!
Затем Собчак возвращается к интервью и продолжает с того
места, где нас прервали.
Теплов закончил, и Зоя Михайловна снова обвела друзей торжествующим
взглядом. Ей ответила тоже взглядом робко улыбающаяся мать Василия. После смерти
мужа она страшно изменилась, и дело не в том, что исхудала, а какая-то
растерянность появилась в лице, словно бы приехала эта женщина из глухой деревеньки
и сразу же очутилась в шумной городской компании. Со времени похорон Теплова
все дни проводила у сына, а ночевать уезжала к себе в Купчино.
— Ну что ж, — сказал Герман Алексеевич, снова дотрагиваясь до кончика
носа, — я понял тебя насчет помощников. Ну что ж…
Зоя Михайловна произнесла, с трудом удерживая радостное возбуждение:
— Та-ак! Расскажи-ка нам теперь, Васенька, как ты на съезд народных
депутатов попал?И, уже обращаясь ко всей компании:
— Он ведь у нас теперь парламентский корреспондент. Это вам не
фунт изюма!
Теплов смущенно сказал:
— Пришлось аккредитоваться. Иначе к Яковлеву попасть не удавалось.
Так он начал рассказ о том, как брал интервью у Александра
Николаевича Яковлева, духовного отца перестройки.
— Сколько бы ни звонил к нему в приемную, всякий раз —
«приходите завтра».
Межин перебил его:
— Ты заранее говорил, в чем особенность интервью?
Теплов ответил:
— Пришлось, иначе бы секретарша совсем разговаривать не стала. Кстати,
это почти у всех: «Оставьте свои вопросы, через два дня заберете ответы»; со
сталинских времен осталось. Так они с газетчиками обходятся. Я объясняю,
что прошу дать интервью для радио. Тут начинают выяснять, что я намереваюсь
спрашивать. Приходится говорить, а что делать, не врать же. Тогда говорят
«Позвоните завтра», и начинается канитель. То начальник уже вышел, то еще не
входил, то совещание, то заседание. А самое жестокое, когда говорят «Позвоните
через полчаса, он сейчас занят». Я однажды так вот через полчаса целый день
названивал. Издергался весь, пока не сказали «Он только что вышел, звоните завтра».
А в Кремле на съезде милое дело — все они голубчики тут, под
рукой, кого хочешь выбирай, подходи, спрашивай.
Посмотрел я, как западные тележурналисты работают. Нашим до них далеко.
Ходят по фойе стаями — оператор с камерой, осветитель с переносным
софитом, звукооператор с микрофоном и стремянкой, сам журналист и при
нем деви`ца. Эта самая девица выполняет роль приманки, они у всех групп молоденькие,
хорошенькие, в коротеньких юбочках. Подходит девица к «жертве», заговаривает,
а с другого конца фойе уже вся группа несется. Буквально — бегом,
встречные только отлетают. В это время политик с девицей уже воркует,
улыбается ей. Вдруг яркий свет, и они уже в кольце — звукооператор
на стремянке и сверху микрофон опускает, оператор камеру нацелил, девица испаряется,
а вместо нее журналист. Два-три вопроса, свет гаснет, группа улетучивается.
За «жертвами» так смешно было наблюдать: он еще не успел толком сообразить, что
к чему, как снова один, стоит обалдевший и только башкой не трясет.
Зоя Михайловна остановила Теплова.
— Об этом потом, ты про Яковлева расскажи.
— Ах да! Выследил я Александра Николаевича во время перерыва, подхожу,
обращаюсь по имени. А он не слышит.
— То есть? — удивился Юрий Семенович Валеев, писатель, с которого
началось обновление кружка Зои Михайловны.
В студенческие годы Зои Шеллинг за ней ухаживали двое друзей с юрфака
университета. То есть поклонников было значительно больше, и не только среди
студентов, и не только в студенческие годы, но этих она чаще других приглашала
в дом, чем дарила совершенно безосновательной надеждой. Потом она вышла замуж
за сокурсника, им был Герман Алексеевич, но дружбы с юристами не порывала.
Один, правда, не выдержал удара и пропал из ее жизни, а другой ничего,
справился с утратой иллюзий и, так и не став возлюбленным, сразу перешел
в разряд друзей. С него да со школьной подруги Лены Архангельской, да
с умненького Герки, сына известного психиатра, ученика академика Осипова, да
с двоюродного братца и начался ее домашний кружок. Друзья приводили жен,
и те становились Зоиными подругами, приводили своих друзей, и те становились
завсегдатаями этого дома.
В шестидесятом Зоя Михайловна вторично вышла замуж, но Коля Терехин
членом кружка не стал. Поначалу на правах главы дома он присутствовал за столом,
однако спортивные дела вскоре лишили его этой возможности. Колино отсутствие, по
правде говоря, никто кроме Лены Архангельской не заметил: прежде он сидел молчком
в углу, да еще устраивался так, чтобы свет на него не падал. После развода
Коля и вовсе исчез.
Месяца за четыре до этого случилось событие, изменившее жизнь Зои Михайловны
и Коли, а также повлиявшее на обновление круга друзей.
У Зои Шеллинг тогда появился новый знакомый — лаборант из ФИНЭКа
Юра Валеев. Он пришел к доктору Шеллинг с необычной просьбой — понаблюдать
его учителя, но так, чтобы тот ни о чем не догадался. Разумеется, Зоя молодому
человеку отказала. Тогда Валеев назвал имя учителя, и Зоя тут же согласилась.
Дело в том, что речь шла об учителе по второй Юриной профессии —
литературе. Ее азы Валеев постигал в объединении прозаиков и поэтов, которым
руководил поэт, чье имя для широкой публики ничего не говорило, но в среде
знатоков этот человек пользовался репутацией легендарной личности.
Он умудрился в своей творческой юности, начинавшейся еще до революции, приобщиться
ко всем направлениям в искусстве начала века и быть знакомым со всеми
писательскими и художническими кружками того времени. Достаточно сказать, что
он захватил еще мирискусников, куда его привел Маковский. Юноша приходился каким-то
дальним родственником Ауэрам, кажется, двоюродным племянником Надежды Евгеньевны.
У них в доме он познакомился с Маковским и до того ему понравился,
что Сергей Константинович довольно-таки долгое время таскал его за собой по всему
литературно-художественному Петрограду, начиная с «Пятниц Случевского» и заканчивая
«Бродячей собакой». В устных рассказах о поэтах «серебряного века» нет-нет
да и мелькало имя этого человека, особенно в связи с Гумилевым и Ахматовой.
Зоя Шеллинг много раз слышала о нем, все только краткое и обрывочное,
но никак не предполагала, что он жив, и вконец была поражена, узнав о возрасте
поэта — каких-то шестьдесят три года. Конечно же, возможностью познакомиться
с героем легенд она пренебрегать не стала.
Поэт страдал дипсоманией — запойным пьянством на фоне маниакально-депрессивного
психоза. Болезнь развилась в нем уже после войны и почти сразу приобрела
тяжелый характер: светлые промежутки выдавались непродолжительные, а приступы,
тоже правда недолгие, изматывали его самого и делали невыносимой жизнь близких.
Жена поэта как-то попросила одного из его учеников — Юру Валеева — найти
хорошего врача, но так, чтобы «сам» ни о чем не догадался. Юра принялся расспрашивать
всех знакомых и записывать имена: он хотел определить, кто из врачей будет
чаще упоминаем в рекомендательных отзывах. Больше всего говорили о Мясищеве,
что, конечно, для Валеева было нереально. Второе место по количеству собранных похвал
заняла некая Зоя Шеллинг. Как рассказывали, эта молодая докторша с помощью
гипноза и какого-то экзотического восточного массажа творила невероятные вещи.
Когда согласие было получено, Валеев предложил такой план действий:
он приводит доктора на занятие ЛИТО как свою знакомую, пишущую стихи. Зоя этот план
категорически отвергла и, появившись в ЛИТО, назвалась просто любительницей
поэзии, что соответствовало действительности.
Скоро «любительница поэзии» стала центром внимания всего литературного
объединения, но ее собственное внимание было приковано исключительно к мэтру.
И причиной тому были отнюдь не врачебные обязательства.
Поэт был личностью, и личностью колоритной, причем и внешне
и духовно. К его густым белоснежным кудрям и крупным чертам лица
никак не подходило шаблонное «следы былой красоты». Нет — он обладал красотой
нынешней, бывшей в согласии с возрастом. Чего нельзя было сказать о его
натуре, сохранившей молодую задиристость, резкость в суждениях, безапелляционность
и немалый апломб. Что и говорить, цену себе этот человек знал.
Точный диагноз Зоя установила еще по рассказу Валеева, но, конечно,
говорить что-либо было еще рано. Затем, познакомившись с поэтом, она увидела
подтверждение своим догадкам и полностью утвердилась в диагнозе после встречи с его женой. Когда та подробно рассказала
о недуге мужа, последние надежды исчезли. Утешить бедную женщину было
нечем. Разумеется, доктор Шеллинг выписала лекарства, однако честно предупредила,
что пользы от них будет мало. Что касается гипноза, то в случаях с подобными
больными он иногда давал обратный результат, об этом Зоя также рассказала жене поэта.
Но Юре Валееву она ничего говорить не стала. Для него доктор по-прежнему
ходила на занятия ЛИТО, чтобы наблюдать мэтра.
Если то чувство, что Зоя испытывала
к поэту, назвать влюбленностью, то упростить и сузить его. Там было нечто
грандиозное — преклонение перед божеством. Она боролась с собой, но чем
сильнее пыталась задавить это унижающее самолюбие чувство, тем крепче оно становилось.
Романа еще не было, Зоя еще держала себя в руках, но прекратить визиты в ЛИТО
уже не могла. Мир обрушился в тот момент, когда стало ясно, что поэт увлечен
ею. Зоя бороться с собой перестала.
О тех страшных, тяжелых и упоительных годах не давали забыть одним
только своим присутствием на вечерах Зои Михайловны Юрий Семенович Валеев, Сергей
Францевич Бец и Константин Павлович Межин. Песни Беца уже в те годы распевали
по всей стране младшие научные сотрудники с аспирантами, а Валеев тогда
же стал профессиональным писателем, переключившись со стихов на публицистику, —
писал главным образом популярные очерки о родной своей экономике. С начала
перестройки он «застолбил» эту тему и в газетах.
— То есть как это не слышит? — повторил свой вопрос Валеев. —
На ухо тугой, что ли?
Теплов ответил:
— Да шут его знает, я так и не понял. Потом-то у него
со слухом все в порядке было, а тут… Судите сами: бредут по вестибюлю
под руку два старичка — Яковлев с кем-то — и мирно беседуют.
Туда пройдут, обратно, туда, обратно — фланируют, одним словом. Вокруг —
фотовспышки, журналисты их на камеры снимают, а эти — будто ничего и нет.
Я подхожу сперва чуть сзади и говорю:
— Здравствуйте, Александр Николаевич!
Ноль внимания. Тогда сбоку и чуть громче:
— Здравствуйте, Александр Николаевич!
Эффект тот же. А ведь у меня времени в обрез: перерыв
закончится, где я его буду искать? Раза четыре я так вот с ним поздоровался,
а потом взял да и стал у них на пути. Только тогда Яковлев на меня
глаза поднял.
Договорились здесь же назавтра в такой же перерыв. Приходит завтра.
Я заранее встаю на пост у дверей: нас ведь в зал не пускают, так
что к перерыву возле дверей журналисты выстраиваются рядами, чтобы отловить
кого им нужно. Перерыв начался, делегаты вышли, Яковлева нет. Я в панике, не
знаю, что и подумать. Поначалу заметался, но потом сообразил — подхожу
к охраннику, что возле тех дверей стоит, где Яковлев накануне в зал вошел —
я специально проследил, — делаю лицо жалостливым и прошу разрешить
с порога осмотреть зал. Объясняю, зачем мне это нужно. Охранник предупредил
второго, их по двое у каждой двери, и вошел со мной. Точно — Яковлев
в проходе между кресел разговаривает с Примаковым. Тут я духом воспрял
и прошу охранника «допустить к телу». Спасибо ему — согласился, но
далеко меня не отпускал, пока я оставался в зале, все время в затылок
дышал. Вообще-то смешно: в фойе вышли, там охранник от нас отстал, а в
зале не отходил, будто не Яковлева от меня охраняет, а зал. Ну, короче говоря,
дождался я, когда разговор у них закончится, подошел к Яковлеву и все,
что говорил накануне, слово в слово повторил. Потому что он начисто забыл.
Или сделал вид? Не знаю, только потом я задним числом подумал, что, похоже,
он из зала выходить-то и не собирался. Неужели из-за меня? Ерунда какая-то.
Но прежде-то он на перерывы выходил.
Герман Алексеевич спросил:
— Ну, так что интервью?
— Всё в порядке, — ответил Теплов, — больше никаких осложнений
не было. Мы устроились в уголке фойе и чудесно поговорили. Точнее, он
говорил, а я следил за уровнем записи. Но интервью получилось неинтересное —
всё как-то вокруг да около, всё обтекаемо, ничего конкретного… <…>
— Вася, еще что-нибудь интересное было на съезде?
Теплов улыбнулся:
— То есть что вспоминается прежде всего? Тухлая колбаса.
И снова раздалось дружное:
— Что?!
Липа взмолилась:
— Да перестаньте вы наконец! Новый год встречаем. То запах изо рта,
то колбаса тухлая. Вася, милый, ты в Кремле был или на помойке? Мне, когда
говорят про Кремль, вспоминаются фрески Успенского собора, а еще Оружейная
палата. Безумная красота! Мальчик мой, ты переутомился на своем радио. Герман, что
ты скажешь? У мальчика истощение нервное, да?
Герман Алексеевич снова погладил ее руку и сказал улыбаясь:
— Нет, не волнуйся, с ним все в порядке. Если бы съезд проходил
в Успенском соборе, он вспоминал бы фрески.
Мунк выказал нетерпение, ему, кстати, несвойственное:
— Так что там за история с колбасой?
Архангельская шумно отодвинулась от стола.
— Липка! — сказала она, поднимаясь. — Пойдем на кухню потрепемся.
Эти как были дурачьем, так и остались, никакой деликатности. Психиатрам извинительно,
но Юрка, писатель, туда же. Всякую ерунду готовы обмусоливать! Слушать тошно. Эля,
пойдем с нами.
Жена Валеева отозвалась жалобным голосом:
— Я послушать хочу, мне интересно.
— Ренегатка! — приговорила Архангельская.
— Пойдемте, — это сказала жена адвоката Мунка, дородная, румяная
женщина, которую все в компании звали не по имени, а — Прокурорша.
После окончания университета Мунк
за каких-то два года вырос до старшего следователя районной прокуратуры. Друзья
говорили, что если так пойдет и дальше, то скоро Толик станет прокурором,
и жену его в шутку стали звать прокуроршей. Двадцатилетняя гимнастка пунцовела
и отвечала: «Да ну вас!», прозвище ей нравилось. Мунк прокурором не стал, случился
тогда у него на службе какой-то конфликт и Анатолий Маркович демонстративно
перешел в адвокатуру, куда, как выяснилось, заранее проторил дорожку. Но за
женой так прозвище и осталось.
Дамы вышли, за столом наступила тишина. Теплов продолжил рассказ:
— В Большом Кремлевском дворце Съездов столовая над зрительным
залом и таких же размеров. Кормежка а ля фуршет. Столы длинные, под белыми
скатертями, на средней линии выставлены блюда с холодными закусками. У каждого
стола в голове стоит официант, выдает из термоса горячие сосиски, пакетики
с чаем или с кофе и принимает деньги.
Было это на третий день, поднимаюсь я в столовую уже после перерыва,
когда все делегаты вернулись в зал. За столами свободно, только кое-кто из
журналистов. Официанты некоторые столы уже пленкой накрывают, но другие еще работают.
Набрал я себе в тарелку снеди и взял с блюда кусок докторской
колбасы: хотелось узнать, такая же она там, как у нас, или настоящая. Гляжу —
нижняя сторона куска розовая, сочная, а верхняя серая, обветренная и уже
липкая. Показываю кусок официанту и жду, что он сейчас переполошится, рассыплется
в извинениях, станет упрашивать никому не говорить, мол, не углядел, с кем
не бывает. Что бы вы думали?
Теплов обвел слушателей торжествующим взглядом.
— Ничуть не бывало! Официант лениво эдак глаза скосил, а потом
и говорит, но так, что едва не зевает: «Эта колбаса третий день здесь лежит,
чего же вы ждете. Мы говорили метру. Хотите, сами ему скажите». А в той столовой
обедали маршалы, министры, члены цэка, народные артисты. Я однажды стоял за
столом между Роланом Быковым и Светланой Савицкой.
Едва Теплов умолк, как Герман Алексеевич проронил сдавленным шепотом:
— Боже мой… Это распад.
Мунк фыркнул. Он спешно дожевал кусок утки, запил глотком киндзмараули
и, промакивая губы салфеткой, успокоил:
— Ну что ты, Гера, тут совсем другое. Это всего лишь означает, что съезд
сей последний, больше не будет. Значит, скоро ни маршалы эти, ни члены цэка ничего
не будут стоить. Собственно говоря, в глазах метрдотеля кремлевской столовой
они уже сейчас не котируются. Передай мне, пожалуйста, сациви. Ленка бесподобное
сациви делает.
В комнате стояла такая тишина, что слышен был женский смех, доносившийся
из кухни из-за двух закрытых дверей. Герман Алексеевич в ответ на просьбу Мунка
не пошевелился. Он вопросительно глядел на него, все остальные тоже. Анатолий Маркович
усмехнулся:
— Ребята, вы как дети, честное слово. Отношение прислуги к своему
хозяину всегда указывает на его перспективы — это же азбука! Всякие там секретарши,
личные шоферы, вахтеры кожей чувствуют перемену ветра в судьбе шефа. Попробовал
бы кремлевский метрдотель накормить члена цэка тухлой колбасой пять лет назад. Ему
и в голову такое прийти не могло. А теперь запросто. Что из этого следует?
Из этого следует, что скоро ни съездов, ни самого цэка не будет.
Лица, с какими друзья глядели на Анатолия Марковича, можно было
бы назвать только одним словом — ошарашенные. Мунк снова усмехнулся и принялся
за сациви, которое сам взял из-под рук Германа Алексеевича, привстав для этого с кряхтением
со своего места.
— Толик, — со страхом в голосе спросила Элеонора Валеева, —
как это цэка не будет? Куда же он денется?
Мунк ответил, заполняя словами паузы между порциями сациви, которое
отправлял себе в рот десертной ложкой:
— Этого, голубушка, сказать не могу,
не провидец. А только помяни мое слово — следующий Новый год мы будем
отмечать в демократической стране.
Между встречей девяносто первого и свадьбой Веты, которую они с Настей
отпраздновали за столиком «Вечернего» ресторана, что на углу Литейного проспекта
и улицы Некрасова, компания Зои Михайловны собиралась трижды. В марте
из Америки вернулся Бец, и все сбежались послушать его рассказы о поездке.
Это может показаться странным, но до сих пор никто из друзей Зои Михайловны
за границей не бывал, за исключением туристических поездок в Болгарию или Венгрию.
Костя Межин после окончания восточного факультета должен был отправиться на двухгодичную
стажировку в Тунис, но в последний момент поездка сорвалась. Он тогда
ходил серый и колючий, долго не рассказывал, пока Бец не подпоил его и не
вытянул из него страшную тайну. Оказалось, что с каждым из счастливчиков, уезжавших
на Восток, побеседовал вежливый дядечка в сером костюме. Он предложил вербовку,
чтобы молодые востоковеды смогли в «стране пребывания» изредка выполнять «деликатные
поручения», а в остальное время присматривать за другими советскими гражданами.
Костя и раньше знал об особенностях подобных командировок, но был уверен в том,
что дело это сугубо добровольное. Так это или нет, он выяснить не сумел, потому
что в разговоре с «дядечкой» переусердствовал:
— Я бы всей душой, — сказал Костя без малейшего намека на
улыбку, — но, видите ли, есть у меня один недостаток: во сне разговариваю.
Согласитесь, это ведь существенно для разведчика.
Дядечка согласился. А через неделю Костя узнал, что вместо него
поедет другой. Спасибо еще, что ему, как лучшему на курсе и автору двух серьезных
статей, сохранили распределение в Институт востоковедения.
О прочих друзьях Зои Михайловны и говорить нечего. Разве что Прокурорша
одно время точила мужа уговорами купить путевку в капстрану. Но Анатолий Маркович
строго-настрого запретил ей даже думать об этом:
— Тебе Карловых Вар уже мало? — спросил он сурово. — Тогда
и этого лишу. Зойка права — кто маленькими кусками глотает, тот дольше
живет.
Немудрено, что все они с восторгом восприняли известие об отъезде
Беца и в нетерпении ожидали возвращения.
Поэт вернулся переполненный впечатлениями. Каждую устную новеллу, которыми
он потчевал друзей в тот вечер, он завершал одним и тем же восклицанием:
— Страна равных возможностей! Кто желает, кто талантлив — вперед!
Кто не может — крути гайки. Справедливо, черт возьми. Эх, братцы, как за нас
обидно было, не передать. Что ж, думаю, мы-то? Жизнь проходит, а все как собачки
на поводке — по дядиной указке живем.
Отдельный рассказ он посвятил своему посещению нью-йоркского супермаркета:
— Это пещера сорока разбойников, клянусь! Там есть всё. Вот, скажем,
йогурты, навроде нашего кефира, сколько бы вы думали сортов продается? Ну, предлагайте,
предлагайте. Десять? Кто больше? Пятьдесят? А триста не хотите? — глаза
у Беца сверкали. — Триста сортов кефира. Фантастика!
— Когда же ты успел их все перепробовать? — ехидно спросил Межин.
Бец ответил:
— Костя, не язви. Конечно, все не перепробуешь, да и не надо. Суть-то
в чем — возможности есть. Я, может, всю жизнь буду один и тот же
сорт покупать. Но я должен знать, что при желании смогу его поменять на любой
из трехсот. Вот ведь в чем дело. Страна равных возможностей!
Всех рассмешил рассказ о встрече с Татьяной Толстой. Они были
знакомы давно, Бец дружил с Михаилом Никитичем. К моменту его приезда
в Штаты Толстая уже работала там некоторое время — читала лекции в университете.
Друзья прямо спросили Беца, не она ли выхлопотала ему грант? На что поэт оскорбился,
пришлось даже извиняться перед ним.
— Я своими песнями заработал, меня все эмигранты поют! — выкрикнул
он с гневом.
И это была правда.
— Татьяна одну историю рассказала, это кранты, ей-богу! Фэбээр как-то
раз обратилось к бывшим гражданам Советского Союза с просьбой о помощи:
чтобы те рассказали, кто из их знакомых эмигрантов на родине сотрудничал с кагэбэ.
Так все как один побежали доносить друг на друга. Самое смешное, что никто из них
не врал. Татьяна спрашивает своих знакомых, дескать, как же вы могли, в Союзе
так страдали от стукачей, так презирали их, а сами? Ей ответили: «Здесь наша
новая родина, мы хотим ей помочь». В Штатах это никого не удивляет: там доносительство
в норме, стучат все кому не лень. Страна равных возможностей!
На майские девяносто первого года компания Зои Михайловны собралась
послушать новые истории Теплова: он только что сдал очередные интервью с прогнозами
на полгода вперед.
— Из всех нынешних, — рассказывал он, имея в виду своих недавних
собеседников, — мне больше всего Чемпион понравился.
— Он тоже политик?
— А как же! Сопредседатель Демократической партии. Правда, бывший —
при мне он из нее вышел. У них съезд был, там они с Травкиным сцепились,
и Чемпион объявил о своем выходе. Но политик он, конечно, аховый. Я по
телефону спрашиваю, можно ли взять у него интервью.
— Конечно, нет, — отвечает.
Мне так обидно стало, если б не задание, плюнул бы. Но тут делать нечего,
приходится терпеть. Спрашиваю снова:
— У вашей партии скоро съезд будет, возможно на съезде удастся?
Он:
— Вот, вот, давайте на съезде.
Я спрашиваю:
— Уточните, пожалуйста, когда съезд начнется?
Слышу, кричит:
— Мама, когда у нас съезд будет?!
Та ему отвечает, он мне передает. Я снова:
— А где съезд будет проходить?
Он вновь:
— Мама, а где будет съезд?!
Вот вам и политик. Но малый оказался симпатичный, без снобизма,
как ни странно.
— А мелочи? — спросила Зоя Михайловна, видя, что Теплов намеревается
перейти в рассказе к следующему своему персонажу.
Теплов задумался, а потом сказал неуверенно:
— Да у Чемпиона и не было вроде. Хотя постойте. Но это, наверное,
не мелочь — квартира. Меня его квартира удивила.
Анатолий Маркович, большой любитель шахмат и поклонник Чемпиона,
оставшийся недовольным снисходительным тоном Теплова, спросил:
— Тебя что же, в дом пригласили?
Теплов ответил, делая вид, что не заметил подначки:
— А что тут такого, он не первый.
Анатолий Алексеевич Денисов и вовсе интервью дома давал, а потом еще и чаем
меня напоил с домашним вареньем. Правда, он таким единственный оказался, другие
не приглашали. У Травкина я тоже интервью дома брал, но туда я сам
ворвался. А что было делать — прождал его в Шаховской двое суток
и все без толку. Он в Шаховской главой районной администрации подвизается,
пообещал район в передовые вывести. У кого там ни спросишь, никто не может
сказать, когда их глава появится: жить-то он в Москве остался, на службу только
наезжает. Собственная секретарша не знает, когда шефа ждать. Хорошо, я сообразил
к его шоферу подойти. Когда Травкин на работу собирается, он из Шаховской служебную
машину вызывает. Это, кстати, больше ста километров от Москвы. Я поначалу-то
думал его в районе дождаться, раз уж машина выезжает, но увидел, что во второй
машине собираются к нему его заместитель с главбухом накопившиеся документы
подписать, и решил, что рисковать не стоит — вдруг он мимо проедет? Меня
захватил с собой его
шофер и с ветерком к самому дому и подвез. Заместитель с бухгалтером
остались внизу ждать, а мне шофер говорит: «Пошли прямо домой, он мужик свойский».
Так я на плечах личного шофера и ворвался к Травкину.
Восторга в его глазах я не увидел, но отказываться от интервью он не стал.
Жена его мне нервы помотала — ходила, дверьми хлопала, а так все нормально
обошлось. Попросил ведь ее: запись для радиоэфира, пожалуйста, пятнадцать минут
не входите в комнату. Ничего подобного! А потом и вовсе пришла с одеждой
и, не обращая внимания на микрофон, говорит мужу: «Поедешь в этом костюме,
вот рубашка, и этот галстук наденешь».
Хорошо, я уже закончил, собрался магнитофон выключать, не то запорола
бы мне запись. Уж больно ей не понравилось, что я без разрешения ворвался.
Ее, конечно, понять можно. Но, с другой стороны, она ведь жена политика, а не
директора рынка, надо как-то сдерживать эмоции.
— Ну а Чемпион? — напомнил Мунк.
— Чемпион, представьте, оказался
единственным, кто поинтересовался моим мнением, — ответил Теплов, теряя нить
прежнего рассказа о Чемпионе. — Для других я вовсе не существовал.
Тарасов, тот…
— Кто?
— Артем Тарасов, миллионер известный, тот, что выиграл судебный иск
у Минфина СССР. Вообще-то загадочная история. Ну, так Артем Михайлович не узнал
меня буквально через минуту после интервью. Я забыл подписать у него вопросник, —
это мы с Алосом придумали такую видимость солидности, — и побежал
за ним следом. А он и не узнал, пришлось заново объяснять, кто я такой
и что мне нужно. Хотя только что не меньше получаса разговаривал с ним,
и он все полчаса смотрел в мое лицо, в мои глаза, слушал мои вопросы,
что-то мне отвечал. Другие примерно так же: для них журналист — это живое приложение
к телекамере или магнитофону, они смотрят сквозь нас.
А вот Чемпион оказался исключением. Он интервью давал в машине
по дороге домой. Потом я спросил у него фотографию, и он предложил
заехать к нему. Четверо телохранителей дисциплинированно задержались на площадке,
а меня хозяин позвал в квартиру. Как вошел, так на весь дом закричал:
«Мама! Журналисту моя фотография требуется, дай последнюю, американскую, я на
ней хорошо получился».
Между прочим, он из всех моих респондентов единственный, кому было небезразлично,
какая фотография появится в печати. Другие давали, что под руку попадет, Лужков
тот и вовсе фотографию для удостоверения через помощника передал.
— А зачем фотография на радио? — удивился Бец.
— Это для журнала. Знакомый Алоса из «Авроры» предложил интервью после
эфира печатать у них. Алос не против, если будет ссылка на радио — нам
дополнительная реклама.
Да, так вот квартира у Чемпиона
какая-то нежилая. Я хоть дальше прихожей не пошел, но и этого было достаточно,
чтобы разглядеть: абсолютно казенный вид. Я уже было решил, что живут они в другой
квартире, а эта вроде штаба. Но тут дверь в комнату матери открылась,
а там — настоящая домашняя обстановка. То есть мне показалось, что самого
Чемпиона домашний уют не интересует,
у него, должно быть, два требования: чтобы в доме было чисто и пусто.
Во всяком случае, именно так там и было. Как в гостиничном номере.
Зоя Михайловна сказала ему:
— Положить еще кусочек торта? Удачный, правда? Елена Степановна сегодня
себя превзошла. Скажи, Васенька, а как ты в этот раз в Кремле очутился,
ведь съезда не было?
Теплов ответил, улыбаясь и погружая ложечку в нежнейший бисквит:
— Не в Кремле — на Старой площади.
— А что там?
— И вы не знаете? Впрочем, вам простительно. Но и москвичи
не знают, где находится Старая площадь и что на ней стоит. Уж я выбирал
из прохожих действительно москвичей: один сетку с бутылками молока нес, другой
внучку в школу провожал. Никто не мог сказать, где эта площадь, хоть я, как
потом выяснилось, кружил вокруг нее. Подошел к таксисту, уж этот, думаю, все
в Москве знает. Он вспоминал, вспоминал… «Нет, — говорит, — не знаю,
а что там?» — «Центральный Комитет партии», — говорю ему. «Ну ты
даешь! — говорит таксист. — Если б там кабак был или вокзал, тогда бы
я знал, а в цэка я пассажиров не вожу».
Разговаривали мы с ним на Новой площади, возле Политехнического
музея. Прошел я метров двести по прямой и — вот она, Старая площадь.
Кстати, дядя Толя, вы как-то говорили, что по отношению прислуги можно
вычислить перспективы хозяев. А ведь я вспомнил эти ваши слова на Старой
площади.
— Любопытно, любопытно, — отозвался Анатолий Маркович, — Леночка,
подлей чайку, — так что там случилось в цэка?
— Прихожу я на встречу к Полозкову. В подъезде охрана
кагэбэ — лейтенант и прапорщик. Офицер взял мои документы, сверил со списком,
затем выдает пропуск и небрежно так говорит:
— К Полозкову? Третий этаж.
Понимаете? А ведь Полозков не кто-нибудь — первый секретарь
компартии России. Но в голосе охранника ни малейшего намека на уважение. Если
вы правы, то, что же получается, и компартии скоро не будет?
Мунк ответил уклончиво:
— Поглядим, год еще не кончился. Ты изюминку обещал. Это Полозков, что
ли?
Теплов рассмеялся:
— Вы сейчас интонацией ну в точности с тем лейтенантом совпали.
Нет, изюминка это — академик Пономарев.
Валеев со звоном опустил свою чашку на блюдце.
— Ты шутишь, — сказал он как будто в испуге. — Он жив?!
— Еще как! И тоже на Старой площади.
Прокурорша спросила манерным тоном у мужа:
— Толик, что это еще за академик?
Анатолий Маркович расплылся в улыбке:
— Вот счастливый человек: живет за мной как за каменной стеной, не слыхала
про академика Пономарева. Это, душа моя, автор «Краткого курса истории партии» в сталинские
времена, автор речи Хрущева на двадцатом партсъезде в пятьдесят шестом году
в хрущевские времена… Постой-ка!..
Мунк повернулся к Теплову:
— Почему в цэка? Он что же, до сих пор?..
Теплов улыбался, ему нравилась реакция за столом на его сообщение, именно
такую он и ждал.
— Представьте! Борис Николаевич единственный из партийных руководителей,
кто пережил всех своих вождей: и Сталина, и Хрущева, и Брежнева.
Только Горбачев его потеснил, заменил Фалиным. Но Пономарев, как и прежде,
каждый день отправляется на работу в цэка. Он теперь занимается историей рабочего
движения. Интересная мелочь, — Теплов кинул выразительный взгляд Зое Михайловне, —
необычная дверь у кабинета Пономарева —
без таблички. На всех кабинетах в цэка висят таблички: «товарищ Иванов», «товарищ
Петров», а на дверях кабинета Бориса Николаевича ничего не написано, только
номер комнаты, и всё. Я даже испугался сначала, думал, не перепутал ли
что-нибудь.
— Может, недавно въехал? — предположил Межин.
— Ну и что? — возразил Мунк. — В цэка хозяйственная
служба вышколена, табличку прикрутят вовремя, не сомневайся.
Теплов сказал:
— Да не заметно было, чтобы кабинет только что заняли, вполне обжитой.
Я другое подумал: светить его не хотят, чтобы у сторонних посетителей
вроде меня не возникало ненужных вопросов. Все-таки перестройка на марше, революционные
преобразования, у руля вождь-реформатор, а в цэка работают даже не брежневские,
а и вовсе сталинские кадры. А ведь что нам Иосиф Виссарионович внушал —
кадры решают всё!
Закономерен вопрос — если Пономарев доставляет такие неудобства,
не проще ли от него избавиться? Пусть себе изучает рабочее движение вне стен цэка.
Ведь с другими не церемонились, не церемонятся и не будут церемониться.
Уволен — значит, вышел в тираж. Но с этим не так. Я начинаю
думать: не сам ли он распорядился — буду сидеть здесь!
Межин сказал торжественным голосом, накладывая себе на тарелку с большого
блюда кусок торта, именно накладывая, потому что его можно было намазывать на булку:
— У этого торта извращенная сущность. С виду обычный бисквит
с кремом, но, когда попробуешь, становится ясно — извращен. Что-то в него
тетя Лена такого добавляет, из-за чего только внешне на бисквит и похож. Это
я тебе, Васька, говорю. С виду ты парень как парень, а попробуешь
на вкус — извращен. Везде тебе чудятся тайные умыслы, подводные течения. Пономареву
небось двести лет в обед, он для цэкашников живой раритет, вместо музейного
экспоната держат: шарма придает. Связь эпох, преемственность поколений. Милый безобидный
старичок. Я его по прежним портретам помню, когда на майские выставляли. Неприметное
лицо, Победоносцева, кстати, напоминает чем-то. А ты уже навоображал себе кардинала
серого. И главное с чего? — таблички на дверях нет. Эх, Васек-Трубачек,
извращен, брат, извращен!
Он скосил глаза на Германа Алексеевича:
— Эй, рентгенолог человеческих душ, как это называется — паранойяльность,
что ли?
Вместо Германа Алексеевича ответила Зоя Михайловна. Она слушала Межина
с натянутой улыбкой, и голова ее незаметно клонилась к столу, отчего
взгляд все больше становился исподлобья.
— Дилетантизм это называется, — сказала она довольно резко. —
Прежде чем произносить слово «паранойяльность», требуется хотя бы дослушать до конца…
Тут она запнулась, и Межин со смехом подхватил:
— Пациента!
Теплов заметил, что лицо мамы Зои начинает багроветь, и быстро
вмешался:
— Дядя Костя, — сказал он, — тот, кого вы называете тихим
безобидным старичком, является самым крупным разведчиком не только в современном
мире, но и вообще всех времен и народов, включая знаменитую разведку испанской
инквизиции, папских шпионов из ордена Святого Доминика, а также политическую
разведку древней Византии. Это так, между прочим.
Межин вытаращил на него глаза.
— Судите сами, — Теплов говорил
в подчеркнуто-учительской манере, чем вызвал торжество на лице Зои Михайловны. —
Несколько десятилетий, еще со сталинских времен и до наших, этот милый старичок
командовал Иностранным отделом Центрального Комитета нашей замечательной партии.
Вы знаете, чем занимался ИНО? Поддерживал связи с братскими партиями и рабочим
движением всего мира. Подчеркиваю — всего мира! Он создавался в те годы,
когда почти каждый наркомат имел собственную внешнюю разведку. Да, не удивляйтесь.
Комсомол и тот обладал агентурной сетью в Западной Европе. Тем же обладал
Иностранный отдел, только сетка у него пошире, а ячейки помельче.
Как же иначе связаться с партией, которая находится в подполье?
Или пусть на легальном положении, но требуется провернуть деликатное задание.
При словах «деликатное задание» у Константина Павловича дернулась
щека.
— Например, — говорил Теплов, — передача денег. Ясно, что
большинство коммунистических организаций существует на советские деньги, другого
и быть не может: всякая партия, если не у власти, живет на чьи-то деньги,
это нормально. Но как их передать? Почтой не пошлешь, в банк не положишь. В Штатах
или там в Англии, думаю, проще: наверняка есть фирмы с «двойным дном»,
через которые проделываются такие операции. А в Латинской Америке или где-нибудь
в Центральной Африке? Туда деньги нужно, как я понимаю, доставить в чемодане.
Кто этим будет заниматься? Конечно же, профессионалы, двух мнений быть не может.
А где их взять? У энкавэдэ одолжить? Чтобы Ежов, Берия или Семичастный
взяли все под свой контроль? Как бы не так! Для партии, дядя Костя, контакты с «сестрами»
было, есть и будет святая святых, с их помощью капээсэс влияет на мировую политику. Рабочее движение — это как проникающая
радиация: во всех странах, на любом предприятии. От рабочих нет никаких военных
секретов, потому что эти секреты они своими руками и производят. Мыслимое ли
дело пройти мимо таких возможностей? Сумасшедшим нужно быть, чтобы не воспользоваться.
Какая-нибудь МИ шесть, Мосад или Цэрэу — провинциальная самодеятельность в сравнении
с Иностранным отделом советской компартии. «Славный, тихий старичок» держит
в своих руках нити такой паутины, какую мы себе и представить не можем!
Валеев спросил, выдавая крайнюю заинтересованность:
— Что же он говорил тебе на интервью?
— Да ничего, в том-то и дело. То есть наговорил воз и маленькую
тележку, я потом намучился с расшифровкой, но все круглое и мыльное —
не ухватишь. Его интервью — точная копия правдинских передовиц.
Бог с ним, с интервью, другое было интересно — после.
Распрощались мы, вышел я из кабинета и подхожу к лифту. А там
уже стоит кто-то из туземцев. Эх, да вы же не бывали в цэка, не знаете, как
выглядит чиновничья элита. Представьте себе Сомса Форсайта, только в данном
случае тучного, со слегка, но в меру распущенным галстуком и расстегнутой
верхней пуговицей рубашки. Стоит этот сноб из третьего сословия к тебе спиной,
а ты уже по спине его понимаешь, что не тянешь даже на грязь из-под его ногтей.
Мельком поверх моей головы посмотрел и отвернулся. Один короткий взгляд, а уже
оценил — не тяну. Ну и ладно, мне плевать на них, на всех оптом и в
розницу. Ждем лифта вдвоем. Этот Сомс лениво поворачивает голову на какой-то звук.
А это по коридору меленькими шажочками семенит Пономарев. Я его вижу,
а Сомс еще нет, и получается, что он стоит спиной к Пономареву. Но
вот услыхал какой-то звук, повернул голову и тут же вслед за головой повернулся
весь. Вы не поверите, но ей-богу, так и было: Сомс на моих глазах превратился
в чеховского Тонкого — живот втянул, подобрался, руки прижал к бедрам
и, — Теплов облизнул губы, — и согнулся в пояснице не отнимая
рук. «Здравствуйте, — говорит, — Борис Николаевич!» Старичок ему ласково
ответил, а сам глядел при этом так же, как тот прежде на меня, — поверх
головы. Пономарев ушел, туземец поворачивается ко мне, и я вижу, что лицо у него
просветленное, как у богомольца в Пасху.
Теплов закончил рассказывать и принялся с аппетитом уминать
свой кусок торта. Межин скептически произнес:
— Никудышный ты, Васька, историк, все мои старания прахом пошли. Разве
можно заниматься историей поэтам? Ни в коем случае! А ты в душе поэт.
У тебя мышление образное, ты нам сейчас стихотворение в прозе прочел.
Историк же должен быть бесстрастным. Что сказал бы настоящий историк, окажись он
вместо тебя у того лифта, — в коридоре цэка стоял некий человек,
по-видимому, тамошний работник, мимо проходил недавний кандидат в члены Политбюро
цэка капээсэс, академик Пономарев; некий человек повернулся к академику и в
полупоклоне поздоровался с ним. Всё! Остальное — твои фантазии. Нет, парень,
как хочешь, а извращен!
БЛОКАДНЫЙ ГОРОД
В конце ноября девяносто первого года Теплов получил новый список участников
«Прогноза» и в первых числах декабря намеревался лететь на Кавказ: в число
будущих собеседников Алос включил председателя Верховного Совета Северной Осетии
Галазова и ставшего незадолго до того президентом Чеченской республики Дудаева.
С этих двоих и решил Теплов начать очередной тур по сбору интервью.
Он уже выкупил авиабилет, когда Зина на оперативке прочитала письмо,
доставленное с утренней почтой. Оно пришло из Цхинвали, столицы Южной Осетии,
оказавшейся после Беловежского соглашения за чертой юрисдикции Москвы — в ставшей
суверенной Грузии. Еще весной информационные агентства доставляли из этого региона
тревожные вести о начавшейся между грузинами и осетинами войне, которую
комментаторы дипломатично окрестили «вооруженным конфликтом». Подобный конфликт
в Карабахе уже без кокетливого смущения называли гражданской войной.
Летом боевые действия на подступах к Рокскому ущелью затихли, но
с наступлением осени разгорелись жарче прежнего. Вскоре стало известно, что
Цхинвали оказался в блокаде, оттуда прорывались сведения о начавшемся
голоде.
В письме житель Цхинвали взывал к ленинградцам о помощи. Он
писал о зверствах грузинских национальных гвардейцев, о том, как был расстрелян
с вертолета детский садик, о многочисленных похищениях из города людей
и многом другом, что вызвало у собравшихся в Чайном домике шоковое
молчание.
Его нарушил Алос:
— Высказывайтесь.
Сидевшие за столом начали переглядываться, но брать слово не спешили.
Недоеденные пирожки лежали возле чашек: после такого письма никто не решался продолжить
трапезу.
— Разрешите мне!
Это сказал Роальд Натанович Венедиктов, автор литературных программ,
в которых обычно говорилось о литературе в связке с рассуждениями
о политике большевиков, направленной на истребление отечественной интеллигенции.
— Наш долг, — произнес звенящим
голосом Роальд Натанович, — прочитать это письмо в эфире. Мы не можем
защитить жителей Цхинвали, но сможем помочь словом. Пусть люди в России знают
о зверствах в Южной Осетии.
За столом одобрительно зашептались.
— Я против! — громко сказал Теплов.
Чем поверг всех в изумление. Недаром Зина дергала его под столом
за штанину: по насупленному виду, с каким Василий слушал Венедиктова, она,
наверное, догадалась, что Теплов созревает для глупости. Журналисты вопросительно
смотрели на него, взглядывая при этом и на Алоса. Но лицо главного редактора
не давало ни малейшей возможности понять, о чем думает Владимир Николаевич.
— Объяснитесь, Василий Сергеевич, — резко сказал Венедиктов.
Теплов с готовностью кивнул и сразу стал говорить жарко и сбивчиво:
— Исторический опыт учит нас не вмешиваться в межнациональные конфликты
на Востоке, особенно на Кавказе. Мы незнакомы с местным колоритом, со спецификой
местной. Люди там живут иным укладом, чем здесь, у них свои особенности в морали…
Роальд Натанович его перебил:
— Умирают они тоже как-нибудь по-особенному? Маленьких детей из крупнокалиберного
пулемета расстреляли — как на этот случай влияет местный колорит?
— Да не о том я, не о том! — Теплов завелся. — Народы
эти столетия живут соседями. Они давно научились ладить друг с другом. А если
возникнет вражда, то и мириться научились. Понимаете, в межэтнических
отношениях создался баланс. Его нельзя разрушать. А вмешательство извне, пусть
из самых благородных побуждений, нарушает этот баланс.
— Какой к чертям баланс! Вы слышали, что Зина читала? Где вы баланс
нашли? Василий Сергеевич, да вы типичный кабинетный догматик! Спуститесь на землю.
Там люди погибают!
— В том-то и дело! Я и боюсь, что вмешательство
приведет к еще большей беде. Поймите, Роальд Натанович, они сами между собой
договорятся. Это не нашествие врагов — соседи поссорились. Ну, давайте представим
ситуацию в коммунальной квартире.
— Да не собираюсь я сравнивать геноцид с коммунальной склокой, —
возмущенно сказал Венедиктов. — Мне вообще непонятно, о чем разговор.
Людей убивают, вы слышите? Они о помощи молят!
Роальд Натанович встал и ушел из комнаты, на ходу вынимая из кармана
сигареты: во время оперативки курить за столом не разрешалось.
— Роальд Натанович правильно говорит, — несколько растерянно и оттого
тихо сказала Тамара. — Там ведь убивают, почему же не сказать об этом?
Теплов резко спросил ее:
— Ты была там? Ты видела своими глазами? Откуда ты знаешь, что в письме
правда написана? Грузины такое же письмо пришлют, его в эфире будешь читать?
Журналисты сразу же зашумели:
— Василий, ты что, газет не читаешь, радио не слушаешь?
— И по телевизору сообщения апээн передавали, в Цхинвали война
идет.
— Да что тут обсуждать! Конечно, нужно в эфир пустить это письмо.
Теплов поднялся и, перекрывая голоса, заявил:
— Если вы решите прочитать письмо в эфире…
Зина отчаянно дергала его за штанину, Теплов не обращал на нее внимания.
— Василий Сергеевич, — решилась прервать она его, — Вася!
— Подожди, Зинаида, — отмахнулся он от нее. — Так вот, если
это письмо пойдет в эфир, то повремените хотя бы до моего возвращения. Я как
раз лечу во Владикавказ, оттуда заеду в Цхинвали и посмотрю все своими
глазами. Разве можно без проверки такие документы публиковать?
Кто-то из девушек-журналисток сказал Теплову испуганно:
— Василий! В Цхинвали стреляют.
Ей вторила Зина, у этой в голосе помимо испуга слышалась еще
и досада:
— Вася, зачем тебе это надо?
Алос кашлянул, говорившие тут же умолкли.
— Решено, — сказал Владимир Николаевич, — до возвращения Василия
Сергеевича письмо придержим. Закончили!
Сказав это, Алос отправил в рот остаток своего пирожка, допил кофе
и поднялся из-за стола. Разошлись и все остальные. На месте остались только
Зина и Теплов.
— Ну и что ты придумал? — спросила его Зина строгим шепотом. —
Решил погибнуть геройской смертью?
Теплов достал папиросу, начал разминать ее и задумался. Пересохший
табак посыпался ему на колени. Только сейчас до Теплова стал доходить смысл его
собственного заявления.
<Дальнейший текст главы был опубликован в журнале
«Звезда» в № 1 за 2002 год (документальное повествование «Осада»)>
Продолжение следует