Анна Исакова
АХ, ЭТА ЧЕРНАЯ ЛУНА!
1. РОЖДЕНИЕ ЛЮБОВИ
В пыльных углах космической пустоты прячутся ленивые ангелы, а
суетные ангелы снуют в этой пустоте без передышки.
Но может ли пустота
иметь угол? А если то не-место, в котором прячутся ангелы, не является пыльным
углом, то где же они прячутся и от кого? Нет, в самом деле, от кого могут
прятаться ангелы, пусть даже ленивые?
От Того, кто сказал «Эйха»? Нет, мы не собираемся писать роман
о первом человеке и постараемся не писать о последнем человеке, несмотря на то,
что последний человек — это ближе к нашему сегодняшнему состоянию. Так от
кого же могут прятаться ленивые ангелы? Разумеется, от неленивых, от тех, кто
может донести «наверх».
Но доносить им вроде некому, поскольку погруженная в созерцание себя Высшая
Сущность, которая и есть все, не может видеть пользы в доносах. Раз она —
все, то любой донос есть донос на нее самое, а она знает про себя все априори.
Выходит, ангелы доносят
друг на дружку вверх по иерархии, которая куда-то ведет, но никуда не приводит.
Нам кажется, что это глупо, но кто сказал, что ангелы умны? Они же являются
всего лишь сгустками человеческих мыслей и проекцией человеческих поступков.
Суета и поспешность мысли порождают неленивых ангелов, нерешительность и
раздумчивость — ленивых. А
люди — это и есть все, что не является Высшей Сущностью, которая освободила
им немного места от себя, сама не ведая, для чего.
Мысли Юцера текли вяло,
как и положено течь чему бы то ни было в тридцатиградусную жару. Арык, между
тем, журчал. Вода его была покрыта хлопьями мыльной пены. Местная баба стирала
в арыке белье. А может быть, и не местная. Местные редко занимались стиркой.
Стирка подходит северному
климату, подумал Юцер. Влажному и сырому. Это не одно и то же. Влажность
создает сырость, а сырость производит гниль и прель. Дождь с утра и до утра.
Сверкающие цинковые крыши. Гниющее дерево. Гниющие листья. Гравиевая дорожка,
уходящая в глубь парка. Сверкающие капли воды на тяжелых еловых ветвях. На
кончиках зеленых игл. Влажный дух, поднимающийся от земли. Ноги, погруженные в
мягкую траву, мокрые по щиколотку. Продрогшая корова тупо глядит вдаль. На
мостках, вдвинутых в излучину реки, стоит баба. Тугая, влажная, прохладная
деревенская баба. Над бабой радуга. Под бабой семицветная река. Юдке, Юдке,
варф дайн дудке, кум ахейм унес дем юйх.
— Я думаю, что поздравления мало уместны в нашей ситуации, —
сказал Юцер доктору Гойцману, вышедшему во двор больницы, чтобы сообщить другу
о рождении дочери.
— Почему же? — возразил доктор Гойцман. — Теперь, когда
война сравняла шансы на жизнь для младенцев и взрослых мужчин, поздравления
как раз уместны.
— А в чью пользу складывались шансы до войны? —
поинтересовался Юцер.
— В пользу взрослых мужчин, разумеется, — ответил доктор.
— Ну, если так... — задумчиво произнес Юцер.
Девочка родилась далеко от того места, где должна была родиться.
Большая вошь застыла на потном лбу акушерки. Кричал муэдзин.
Черноволосая худенькая Мали, запеленутая в серую от прикипевшей
грязи больничную рубаху, старалась не забыть, что рожать надо быстро, потому
что каждую минуту в комнату могла войти Роза, главный и единственный врач
роддома.
Роза была влюблена в
доктора Гойцмана. Гойцман был другом Юцера. Юцер был мужем Мали. Роза
ревновала. Она не понимала, почему доктор Гойцман помогает Мали носить кошелки
с базара. Она не хотела, чтобы Гойцман столовался у чужих людей, чтобы он ел
из Малиных рук. У Розы была дикая интуиция. Дикая, как у местных ишаков,
которые всегда упрямились по делу. Разве это пустое упрямство — не желать
идти по пути, который пахнет опасностью за версту? Дороги тут никогда не
чинили. Ямы забрасывали чем попало, и ишаки в них падали. Их далеко не всегда
оттуда вытаскивали. Кому хочется вытаскивать ишака из ямы в такую жару?
У среднеазиатских ишаков внимательный взгляд. У Розы тоже. Черт с
ними, с кошелками и с обедами, но доктор Гойцман смотрел на Мали так, что Розе
хотелось ее убить.
Не будь Роза столь
страстно ревнива, Мали не пришлось бы рожать вообще. Она боялась делать у Розы аборт, а кроме Розы,
делать его было некому.
Когда вошь юркнула наконец под косынку, ребенок крикнул.
— Девочка, — сказала акушерка, — большая,
толстая девочка.
— Не показывай ребенка Розе, — торопливо прошептала
Мали акушерке, — я тебе заплачу. Покажи на другого ребенка.
— Почему? — удивилась акушерка.
Впоследствии, когда Любовь огорчала ее непослушанием, Мали
говорила: «Ребенка ведь можно не только отравить, но и подменить».
Когда ребенок закричал, Мали потеряла равновесие. Во время родов
она пыталась удержать равновесие на двух кулачках, подставленных под ягодицы,
потому что ей было противно погружать тело в застиранные простыни.
Вообще-то Мали умела
удерживать равновесие в любом положении, даже стоя на голове. Когда Мали
вставала на голову, в мире начинали происходить катаклизмы. Если бы она встала на голову сейчас, вонючая
среднеазиатская больничка, набитая вшами, людьми и ржавыми инструментами,
взлетела бы в воздух.
Этого делать не надо, остановила себя Мали. Если бы я знала
географию, тогда ничего. Но при моем географическом идиотизме я могу оказаться
на линии фронта. Рожать в окопе — это, наверное, ужасно. Впрочем,
очевидно, там тоже кто-нибудь рожает.
Тот, кто не знаком с Мали, мог бы подумать, что у роженицы
началась родовая горячка. Но тот, кто давно с ней знаком, счел бы этот бред
признаком доброго расположения духа.
В мазанке, в которой Юцер и Мали снимали угол, вшей не было,
несмотря на то, что вши были всюду. Мали ссылалась на волшебное действие
карболки. В соседних мазанках тоже пользовались карболкой, но там вши не
обращали на нее ни малейшего внимания.
«Они не знают, что умственное усилие обладает магнетической
силой, — пустила Мали мысли по другому, более безопасному пути. — Когда помехи становятся
непереносимы, их можно убрать мыслью. Роза слишком велика и толста. Ее трудно
отодвинуть. Но Розы нет, потому что я не хочу, чтобы она была. Может быть, мне
нужно было решиться на аборт. Я могла приказать ей не делать того, что хотят
сделать ее пальцы. Если бы я понимала, как делают аборт, это было бы возможно.
Но я не знаю. Я могла отодвинуть палец не там, где надо».
— Час кормежки! — объявил низкий женский голос.
Темные руки положили на Малину подушку квакающий сверток.
— Не плачь, — улыбнулась младенцу Мали, — мир все-таки
прекрасен.
Она вытащила правый кулачок из-под правой ягодицы и прижала
сверток к себе. Младенец открыл невидящие глазки и закряхтел.
— Не плачь, — повторила Мали и вытащила левый кулачок из-под
левой ягодицы, — мы еще потанцуем. Ах, если бы твой отец был сейчас рядом!
Это доставило бы мне несомненную радость. Как красиво мы рожали в нашем старом
мире! Какой это был апофеоз родовых мук, криков, шепотов и цветов! Но еще
большую радость доставили бы мне зеркало и расческа, — вздохнула она и, высвободив
грудь из больничной рубашки, вложила в маленький шершавый ротик вздувшийся
темный сосок.
Юцер тем временем покинул больничный двор и пошел узкой улочкой,
по краю которой бежал арык с вонючей густой водой. Он обошел стороной площадь
перед мечетью, свернул направо, потом налево и вышел к дынному полю.
Раз уж дитя родилось живым
и невредимым, несмотря на войну и узость таза моей супруги, то с этим надо
что-то делать, подумал Юцер.
— Ты! — крикнул он и поднял к небу кулак. — Ты! В твоем
ли ведении этот мир или нет, но сделай же что-нибудь!
Небо должно было содрогнуться, как содрогнулось оно, когда Юцер
впервые прервал отношения с Владыкой. Он стоял тогда на краю другого поля и рыл
яму. Юцеру было восемь лет. Его мать умерла от тифа, и хевре-кадише не хотели
ее хоронить. Эти трусливые людишки боялись за свою маленькую глупую жизнь.
Юцеру пришлось хоронить покойницу самостоятельно. Мама лежала на серой
простыне, на которой умерла и на которой Юцер дотащил ее до поля. Из-за этого
простыня стала еще и мокрой. Тогда он так же, как и сейчас, вознес к небу
кулак, и небо потемнело. Ударил гром, с туч слетела молния и ударила в стоявшее
неподалеку дерево. Земля под ногами Юцера пошла трещинами. Ему осталось только
расширить щель и подтащить к ней тяжелое, плохо пахнущее тело.
Но на сей раз небо висело неподвижно. Невидимая рука лениво
передвигала по нему маленькие облака.
— Ну, хорошо же! — крикнул Юцер и повернулся к Владыке
спиной.
Он вернулся тем же путем, что и пришел.
Доктор Гойцман стоял во
дворе, словно и не уходил все это время.
— Проведи меня к Мали, — потребовал Юцер.
— Это невозможно, но необходимо, — согласился доктор.
Он вытащил из-за пазухи сложенный конвертом врачебный халат,
помог другу завязать тесемки и повел его по темной лестнице на второй этаж.
Юцер внимательно осмотрел спеленутого младенца, бросил беглый
взгляд на Мали, отметил темные круги под ее глазами и вконец расстроился.
— Я решил, что девочку будут звать Викторией, — сказал Юцер.
— Поздно, — улыбнулась Мали. — Я уже дала ей имя.
Девочку зовут Любовь.
— Надеюсь, она не станет испытывать все возможности, заложенные в
этом имени, — сказал Юцер.
— Отчего же? —
удивилась Мали. — Пусть испытает. Возможности, заложенные в придуманном
тобой имени, гораздо более удручающие.
— Не знаю, не знаю, — отозвался Юцер. — Я вижу в этих
возможностях большую сладость.
— Если у нас когда-нибудь родится сын, — ласково сказала
Мали, — мы обязательно назовем его Победителем.
— У нас не будет других детей, — нахмурился Юцер. — Мы
и так совершили безответственный поступок, и дай нам Бог не поплатиться за это.
Мали молча кивнула. Судьба ребенка, рожденного в разгар Большой
Войны, пугала и ее. Но Мали знала, что с этим ребенком все будет в порядке. А о
других детях она пока не загадывала.
Юцер был небольшого роста, но на мир смотрел свысока. Так было не
всегда. Какое-то время он жил с верой в добро и порядок. Потом Юцер перестал
уважать мир, в котором жил.
«Когда я был маленьким, — как-то сказал он своему другу
Гойцману, — и молодым, каждая жизнь искала свой смысл. Я мог не
соглашаться с этим смыслом, и мое несогласие возвышало меня. А сейчас каждая
жизнь ищет себе цену и старается взять подороже. Это меня унижает. Меня
вынуждают не думать, а торговаться».
Вообще-то Юцера звали иначе. Его мать была, очевидно,
незатейливой женщиной. Только очень простая душа могла назвать сына Юдл. Что до
отца, тот вообще с трудом вспоминал, что у него есть сын. А когда вспоминал,
никак не мог придумать, что с этим делать. Когда отец Юцера не глядел в
священные книги, как Всевышний глядит в собственный пуп… когда отец Юцера
переставал подражать своему кумиру, он оказывался в пыльной захламленной комнате,
в которой ему совершенно нечем было заняться. Он вздыхал, кряхтел, слонялся,
переставлял вещи и снова погружался в свои книги.
Положительно, если бы мать Юцера не вздумала умереть от тифа, ее
сыну предстояла бы скучная никчемная жизнь. Но она умерла. Юцеру ничего не
оставалось, как похоронить ее и заняться собой.
Поссорившись со Всевышним, он оставил хедер, записался в школу и
ходил в нее за семь верст. Выходить из дому приходилось с первыми петухами.
Самой большой проблемой Юцера были ботинки. Он нес их, перекинутыми через
плечо, и надевал в ложбине перед входом в город. Одной пары ботинок должно было
хватить на год. На Песах приходил пакет с деньгами от тети Сони. Юцер вскрывал
его, отсчитывал столько, сколько нужно было, чтобы заплатить за обучение,
купить новые штаны, школьный мундир и ботинки. То, что оставалось, он отдавал
отцу.
Оставалось мало. Хорошо еще, что для тети Сони дети ее покойной сестры так и остались на всю жизнь
бедными сиротами мал мала меньше. Если бы так и было, денег тети Сони не
хватило бы на ботинки для каждого. Но Моник давно вырос, бросил бомбу в
урядника, попал в козу и скрылся. Это случилось еще до смерти мамы. Через
несколько лет Моник обнаружился в Америке. Юцер писал ему длинные письма, но
жалел деньги на марки. Дважды он послал пачки старых писем через знакомых. В
третий раз письма ушли дипломатической почтой. К тому времени Юцер стал
Юцером, жил в большом городе, менял рубашки три раза на дню и дружил с послами.
Дипломатическая почта принесла ответ. Моник прислал письмо и рассказ,
напечатанный в еврейской газете Чикаго.
Моник стал писателем.
Ничто не предвещало такой поворот. Моник был обыкновенным
местечковым дурачком. Щекотал девушек и дрался с их кавалерами. Но все-таки не
каждый местечковый дурак решает бросать бомбы в урядника. И не у каждого
достанет ума попасть при этом не в урядника, а в козу.
И все-таки местечковый
дурачок остается собой, даже если он бросает бомбу в урядника и пишет рассказ.
Длинный рассказ о бедном еврейском мальчике в Америке, который несет
чахоточному дяде селедку.
Раз в месяц, а то и в два
отец берет мальчика за руку, и они идут по огромному городу пешком, потому что
денег на кеб у них нет. На другом конце города их не ждет бедный еврейский
шапочник. Не ждет и удивляется тому, что они пришли, что кто-то еще помнит о
его существовании. Когда они приходят в последний раз, дяди уже нет в живых.
Некому отдать селедку. Они плетутся назад и съедают селедку в парке на лавочке.
Теперь они совершенно одиноки. Им не к кому идти и не о ком больше заботиться.
Бедный Моник! Если бы он
родился не в Вилкавишках, а, скажем, в Вене, то в детстве читал бы греков, в
отрочестве римлян, а в юности знаменитых европейцев. Тогда его селедка могла бы
стать парадигмой мироздания. Но Моник читал в детстве Пятикнижие, в отрочестве
«Шульхан арух», а в юности революционные брошюры. Поэтому селедка для
него — мицвэ1 пролетарской солидарности.
Второй брат, Беня, добрался до Италии и стал
живописцем. Он написал Юцеру, что вернется, когда станет знаменитым. Юцер на
это не слишком надеялся. Бенчик воровал всегда. Он воровал сахар, удочки и
калоши. Теперь он наверняка ворует стили, формы и идеи. Тот, кто находит выход
в воровстве, продолжает воровать даже когда у него есть сколько угодно сахара,
удочек и калош.
Гитл и Сорл поймали женихов. Женихи
оказались бестолковыми мужьями, но Юцера это никак не касалось.
Вдруг он вспомнил, что в Европе идет
война. Что отец, Гитл и Сорл остались там, где убивают. Бенчик, скорее всего,
не пострадал, решил Юцер. Тому, кто умеет воровать, легче пережить войну.
Когда тетя Соня вспомнила про
племянников, дома остался только Юцер, а ему нужны были деньги на гимназию,
ботинки, штаны и мундир. Он их имел. И писал тете Соне благодарственные
письма от имени всех своих братьев и сестер.
В соседнем городке была еврейская
школа, но Юцер записался в немецкую. Имя Юдл он сменил на Юлий. Часто писал на
промокашке Юлий Цезарь Рекс. Однажды соединил первые буквы слов и услышал:
«Юцер». Это имя за ним и осталось.
Трудно сказать, когда именно он привык
к белоснежным рубашкам, которые менял три раза на дню. Зато Юцер мог объяснить,
почему рубашек должно быть три. Утром потому, что начало каждого дня следовало
превратить в праздник. После рабочего дня — дабы отметить наступление
времени отдыха и размышлений. Полуденная рубашка не должна была быть
накрахмаленной. К ней Юцер не носил галстук. К вечеру он переодевался в рубашку
особой белизны. Вечер был для Юцера торжественным событием, даже если он не
отправлялся в гости или театр и не собирался принимать гостей у себя. За
вечерним столом — обеденным или письменным — Юцер бывал величав,
глубокомыслен и благодушен. То было время, когда он обдумывал свою жизнь или
обсуждал с собой или с друзьями свои и чужие великие и невеликие мысли.
Разговор о том, как Юцер с женой
очутились в маленьком среднеазиатском городке и поселились в мазанке за
арыком, у нас впереди. А пока проследим за ходом его мыслей в этот жаркий
полуденный час, поскольку их ход все еще принадлежит тому времени, когда он
менял три рубашки на дню, и дает представление о Юцере, который был и которого
вскоре не станет.
Моя жизнь началась с поломанных часов.
Со старых испорченных часов, которые я
разобрал и собрал. Именно тогда я понял, что стрелку можно заставить двигаться
даже тогда, когда ее время остановилось. Мои дуры сестры решили, что я гениален
потому, что сумел в пятилетнем возрасте починить часы. Они и сейчас не в
состоянии понять, что гениальность — это умение заставить часовую стрелку
работать на тебя. Кто знает, что они переживают сейчас? Я бы все-таки хотел,
чтобы все они остались живы. Чтобы мне не пришлось есть селедку в полном
одиночестве. Никто из них не знаком с Мали, никому из них она бы не понравилась
и никто из них не понравится ей. Это у меня еще впереди.
2. ДВОРЦОВЫЕ ТАЙНЫ
Мали принесла Любовь в мазанку, где детский крик должен был
лишить сна девять человек. Десятой была сама Мали, которая умела спать
бодрствуя и в любом ином положении.
Первым был Юцер. О нем Мали беспокоилась больше, чем обо всех
других. Юцеру требовался крепкий сон, иначе он становился невыносим.
Второй была сестра доктора Герца Гойцмана, которого тут все звали
по-домашнему Гецем. Ей еще не довелось нянчить своего ребенка. Сестру Геца
звали Надин, или Госпожа Порядок. Надин постоянно собирала то, что Мали разбрасывала.
Госпожа Порядок складывала вещи в стопочки и каждую стопочку перевязывала
ленточкой. От этого порядка Мали часто вставала на голову, но толку в том не
было. Когда Мали вставала на голову, Надин тут же закрывала двери в мазанку и
выставляла подбородок. На дворе могла бушевать песчаная буря, солнце могло
окружить себя тысячей протуберанцев, муэдзин мог спутать час молитвы и арык мог
потечь вспять, но в доме должен был быть порядок. И Мали сдавалась
первой.
Третьей была младшая сестра Геца, Госпожа Непосредственность,
иначе Перл, а также Перка. Некоторые называли ее за глаза Госпожой
Посредственностью, но Мали подобных шуток не одобряла. Когда Непосредственность
не спала, она смотрела на все большими влажными глазами, в которых мир
отражался, как в кривых зеркалах. Иногда Мали заглядывала в них, чтобы
развлечься, но чаще пропускала сентенции младшей сестры Геца мимо ушей. Делала
она это не из дурных побуждений, а из страха запутаться в словах, натыканных
невпопад.
Надин старалась
предупредить дурацкие выходки Перл и упорядочить ее слова и действия. Мали
считала, что упорядоченная непосредственность — это просто катастрофа, но
мнения своего не высказывала.
Тут следует пояснить, как семья доктора Гойцмана оказалась в
мазанке вместе с Юцером и Мали. В общем и целом, в этом не было ничего
удивительного, но, в частности и с определенными оговорками, эта история
совершенно невероятна.
В общем и целом, маленькие среднеазиатские городки переполнились
в годы войны беженцами. Мазанок не хватало, они шли по курсу золота и зачастую
вмещали даже по пять семей. А в частности, дело было так.
Юцер и Гец дружили со школьных времен. Два еврея в немецкой
гимназии могут либо возненавидеть друг друга, либо подружиться. Юцер и Гец
использовали оба варианта: сначала поссорились на всю жизнь, а потом стали
неразлучными друзьями. Положение их было неравным. Папа Геца был очень богатым
человеком. А Гец был очень легкомысленным юношей.
Директор гимназии, господин Вильгельм Шнаббе, гаскалист2 и выкрест, никак не мог терпеть в своем
заведении неуспевающего еврейского ученика. С другой стороны, он не мог
себе позволить выгнать из гимназии сына самого крупного в уезде
лесопромышленника. За бокалом вина на благотворительном ужине г-н Шнаббе
посоветовал г-ну Гойцману нанять для сына репетитора. Лучше, пояснил он, если
это будет некто живущий в доме. Еще лучше, если это будет ученик того же
класса. Голова у Геца хорошая, но он ленив и бездумен. Поэтому ему нужен не
столько знающий учитель, сколько постоянный стимул. Почему бы г-ну Гойцману не
взять в дом бедного отличника Юлиуса Раковского? Пусть юноши живут вместе,
вместе развлекаются и вместе работают.
Так Юцер решил проблему ботинок. Они теперь не снашивались из-за
долгой дороги. Репетиторствовать ему не нравилось. Юцер решил, что пришел в
этот дом не учить, а учиться. Он учился единственному, чему можно было
научиться в доме Гойцманов, — капризничать за столом и тратить деньги на
ненужные вещи.
Благодаря Юцеру Гец стал-таки отличником. Благодаря Гецу Юцер
стал светским человеком. Распорядок дня был такой: сначала Юцер готовил уроки
вслух, а Гец запоминал, лежа на диване и объедаясь шоколадом. Сколько шоколада
мог съесть Гец? Столько, сколько было в доме на данный момент. И еще столько,
сколько было бы, если бы мадам Гойцман не считала, что от шоколада заводятся
глисты. Сколько страниц прочитанного ему вслух текста Гец мог запомнить?
Сколько угодно и навсегда. Его память была феноменальной.
После серьезных занятий Гец обыгрывал Юцера в шахматы. Потом они
шли в город развлекаться. Город был маленький, развлечений в нем было мало, но
Гец выжимал из провинции больше, чем иной в состоянии выжать из столицы.
Одной из задач Юцера было сортировать для Геца барышень и
удерживать его от флирта с теми, на которых положено жениться. За это мадам
Гойцман доплачивала ему отдельно.
А вечером Юцер отбирал у
Геца очередную книгу. Гец редко возражал, поскольку редкая книга захватывала
его настолько, чтобы он захотел дочитать ее до конца. Покупать книги Юцер
научился позднее, когда они переехали в столичный город Ковно и поступили в
университет.
Гец решил заняться
медициной, чтобы не становиться лесопромышленником. Мадам Гойцман уважала
врачей и любила лекарства. Гец надеялся, что она отобьет его от отца и от
лесопилок. Старший Гойцман понимал только в лесе и в чолнте,3 но он женился на образованной девице и
считался с ее точкой зрения.
Юцер записался сразу на два факультета. Он изучал право, надеясь
превратить это знание в деньги. Он изучал философию, потому что ее изучение
доставляло ему удовольствие.
— Если бы мой отец был богатым человеком, я бы, пожалуй,
бросил юриспруденцию и начал изучать историю, — сказал как-то Юцер.
— Ты ничего не понимаешь в лесопромышленниках, —
раздраженно ответил Гец.
Гец раздражался все чаще. Он не заметил, как произошло, что Юцер
стал выбирать ему галстуки и водить с собой на светские рауты. Они поменялись
ролями так неожиданно, словно это случилось за один день. Гец пытался вспомнить
этот день и не мог.
Юцер стал любимцем света, а свет исходил от дам. К тому времени
Юцер уже менял рубашки три раза в день и носил смокинг и фрак так, словно в них
родился. Потом в их жизни появилась Натали. Она и была свет. Город, в котором
Натали носила платья, юбки, жакеты, накидки и шубки, меняла шляпки, а также
посещала файфоклоки и покровительствовала музам, становился столичным, где бы
он ни был расположен — в литовских лесах, в Пиренеях или на Сене.
Почему Натали выбрала из всех многочисленных поклонников именно
Юцера, оставалось для Геца загадкой по сей день. Но так случилось. К расходам
на смокинги и фраки прибавился расход на кобыл. По утрам Юцер и Натали катались
верхом в городском парке. Коней для верховых прогулок приходилось нанимать, и
денег едва хватало на кобылу. Жеребцы стоили дороже.
Натали была очень богата. Вернее, богатым был ее сумасшедший муж.
К счастью, муж Натали не был ревнивцем. Поговаривали, что он все-таки
ревновал, но не свою жену к юным гусарам, а юных гусар к их дамам, в том числе
и к собственной жене. Как бы то ни было, на связь Натали с Юцером сумасшедший
смотрел благосклонно.
Натали решила подарить Юцеру коня. Сделать это открыто она не
могла. Тут требовалась интрига. Находясь по делам в Берлине, Натали подцепила
там польского графа. Бог весть зачем понадобился ей польский граф. Ляхов она не
любила. Какие дела были у Натали в Берлине, не знал никто. Натали много ездила
по свету. Юцер, смеясь, называл ее Матой Хари, и Натали этот титул нравился.
Все же внезапная поездка Натали и ее графа к турецкому султану
удивила даже Юцера, который к тому времени перестал удивляться чему бы то ни
было.
Натали уже побывала в Египте, Сирии, Палестине и в
Константинополе. Восток ее раздражал. Она считала, что дело это не тонкое, а
глупое и грязное. Тогда зачем же?
— Мне захотелось посмотреть знаменитую спальню Великого
Турка, отделанную жемчугом, — объяснила Юцеру Натали.
Юцер уклончиво пожал плечами. Натали относилась к жемчугу
презрительно, как, впрочем, и ко всем другим камням. Все знали, что Натали не
носит украшений, потому что, по ее мнению, они вульгарны.
— Платье, — говорила она, — должно быть сшито
так, чтобы ничто не могло его украсить.
Поскольку светская хроника
на пяти основных языках Европы называла Натали одной из самых шикарных женщин
мира, в этом плане ей приходилось верить. Во всем остальном Юцер не верил ни
одному слову любимой женщины.
Рассказ Натали о поездке к султану звучал так: «Нам дали
аудиенцию. Человек, устроивший ее, предупредил, что спальню разрешат посмотреть
только в том случае, если мы согласимся поцеловать туфлю владыки. Граф
оскорбился и начал кричать, что честь польского шляхтича не позволяет ему
целовать вонючую пантофлю янычара, а я сделала балетное па и поцеловала
собственную руку, прикоснувшуюся к туфле. Графа отправили домой, а меня провели
внутрь. Спальня оказалась вульгарной, как я и ожидала. Но в ней лежал для меня
подарок: шикарное жемчужное ожерелье. Для графа был приготовлен в подарок конь.
Я сделала огорченное лицо и объяснила, что не ношу жемчугов. Потом добавила,
что коня взяла бы. Мне сказали, что этот конь не для женщин. Я попросила
посмотреть.
О! Если бы мне велели
поцеловать потную подмышку этого турка, я бы и это сделала за такого коня. Это
уникальное произведение природы. Я попросила разрешения сесть на него верхом.
Меня долго отговаривали, но потом переменили седло и позволили. Как мы мчались!
Ни один мужчина в мире не способен возбудить в женщине подобный восторг!»
Тут Натали с испугом оглянулась на Юцера, но было уже поздно.
Юцер потянулся к шляпе, собираясь откланяться.
— Я хотела сделать тебе комплимент, — растерянно
пробормотала Натали, — в конце предложения была запятая. За ней должно
было последовать слово «кроме». Кроме тебя, разумеется. И этого коня я предназначила для тебя.
— Никакого коня не было и нет, — сказал Юцер. —
Все это ты выдумала.
— Конь отправлен в особом вагоне, — торопливо сказала
Натали. — Он скоро прибудет, вот увидишь.
— Не увижу. Скорее всего, тебе завтра сообщат, что конь
погиб в пути. Даже если для этого поезду, в котором его везут, придется трижды
перевернуться. Все эти россказни прикрывают какую-то гнусную проделку. Скорее
всего, ты никуда не уезжала из Берлина. Я не стану спрашивать, что ты там
делала, но уверен…
— Ш-ш-ш, — пролепетала Натали, — я не могу
выдавать чужие тайны.
— Боже, как я устал от всех этих нелепиц, — простонал
Юцер и положил шляпу на место.
Когда Натали считала, что
ее мужчина должен остаться довольным, она этого добивалась. Юцер забыл о коне.
Но конь прибыл и был точно таким, каким его описала Натали. Только седло
оказалось все-таки мужским.
— Ты летала на этом коне во сне? — насмешливо спросил
Юцер.
— Ты же знаешь, что полет фантазии для меня дороже любого
другого полета. Когда младший Линдберг поднял меня на своем аэроплане...
— Помню, помню, — кивнул Юцер, — у тебя так
растрепались волосы, что тебе ровно ничего не было сверху видно.
Натали потупилась и
прочертила хлыстиком несколько линий на сырой земле. Она подумала, что приступ
страха и воздушной болезни сделали бы рассказ о Линдберге более правдоподобным.
Юцер принял подарок турецкого султана и пожелал сесть на своего
коня немедленно. Он был хорошим наездником, и никто его желанию не
воспротивился. Но кончилась верховая прогулка печально. Конь понес. Юцер не
удержался в седле и сломал ногу. Кто только не приходил к его постели! Юцера
завалили подарками и знаками внимания. А оставшаяся на всю жизнь легкая хромота
его только украсила.
— Теперь ты настоящий Мефисто, — мурлыкала Натали.
К фракам и смокингам Юцера
Гец привык. Но арабский скакун вывел его из равновесия. Ответом Геца турецкому
султану стала Мали.
Гец привез ее из Вены, где Мали изучала психоанализ и прочие
оккультные науки.
Если подходить к вопросу серьезно, то Гец не то чтобы привез Мали
с собой, он, скорее, сопровождал ее в поездке к родственникам. За Мали тянулся
длинный хвост светских скандалов, в которых имена знаменитых людей Европы причудливо переплетались друг с другом. Мали
была достойным ответом не только турецкому султану, но и Натали. А между тем,
была она хрупкой девицей мечтательного, а вовсе не авантюристского склада.
Мужчин сводил с ума ее низкий голос, мечтательные зеленые глаза и огромная
грива волос цвета воронова крыла. Но ни одному мужчине не удалось свести с ума
Мали, а потому речь идет совсем об иных скандалах, чем мы привыкли думать.
Из-за нее бросали невест,
глотали яд, впадали в меланхолию, женились на дурнушках с плохим приданым и
уезжали в Индию. Мали же даже не понимала, зачем они все это проделывают. Ее
называли Снежной Королевой или ледышкой. И вдруг Мали попросила Геца
сопровождать ее в поездке к родным. Это был скандал почище всех других
скандалов. Мали, презревшая дипломатов, богатых наследников, знаменитых
музыкантов и даже одного из отцов психоанализа, стала невестой какого-то Герца
Гойцмана. Скажем так, она стала его потенциальной невестой, поскольку Гецу еще
предстояло уладить дело с его провинциальными родителями.
— Должен ли я сообщать о твоем новом увлечении мадам
Гойцман? — спросил Юцер друга.
Гец покраснел и насупился.
— Тогда решим так: на людях Мали будет появляться со мной,
а не на людях — твое дело.
Юцер переоценил или недооценил свои возможности. Вскоре возник
проклятый треугольник, который Натали все же удалось перекроить, ласково и
осторожно вытеснив из него Геца. Натали и Мали стали неразлучны. Юцер болтался
между ними, как неприкаянный. Гецу Натали подсунула свою подругу Софию,
славившуюся смуглой красотой и трезвым умом, имевшую прекрасную репутацию и
папу-банкира. Более того, Натали удалось познакомить Софию с мадам Гойцман, и
Гец оказался под прессом.
Неизвестно, чем бы все это кончилось, не подпиши Риббентроп
договора с Молотовым. В Ковно пришли советские парни. Натали не показывалась с
утра, а вечером Юцер пошел с Мали в модный ресторан поглядеть на новых хозяев.
Хозяева сидели за сдвинутыми столами и громко праздновали. На одной из дам была
надета ночная сорочка Натали. Эти
сорочки шили в Праге по специальному заказу, их нельзя было спутать ни с какими
другими. Мали подошла к столу и попросила солонку. В старые времена такой жест
был бы воспринят поднятием брови. Солонки разносил официант. Но пришло новое
время, позволявшее дамам появляться в кафе в ночных сорочках. И что из того,
что солонка могла означать ссору?! Дружить с этими господами Мали не
собиралась. Вензель должен был быть на левом рукаве. Он там был.
Юцер и Мали побежали к дому Натали. Парадная дверь была
запечатана. Они прошли с черного хода и выслушали переложенный рыданиями
рассказ Эмилии, домохозяйки, экономки и конфидентки Натали о том, как пришли,
натоптали и увели в одном плащике и на высоких каблуках. Потом Мали зашла в
ванную, взяла на память кусок французского мыла, которое изготавливали для
Натали на заказ в Париже, и занавес опустился.
Началось напряженное существование. Вывезли в Сибирь родителей
Геца. Надин и Перл гостили в это время у брата и остались с ним. Гец отрастил
бороду и поменял фамилию. Юцер устроил его учетчиком на автобазу. Университет
они к тому времени успели закончить, но Гец ушел из больницы после того, как
старшая медсестра как-то справилась о здравии мадам Гойцман.
А Юцер опять оказался наверху. Его приглашали к сдвинутым столам
в ресторане, и дамы в ночных сорочках начинали возбужденно щебетать при его
появлении. Происхождение у него было безупречное. Ни собственного дома, ни
заводов. Коня реквизировали как имущество Натали. Иногда Юцер видел его
издалека под тяжелым и неумелым седоком. Юцер стал директором той самой
автобазы, доходы и расходы которой учитывал Гец.
Когда началась война, вернее, когда она докатилась до их мест,
Юцер и Гец взяли с автобазы маленький автобус и погрузили в него Мали, Надин,
Перл, Софию, родители которой оказались там же, где и родители Геца, и канистры
с бензином. Они поехали в сторону родных мест, собирались прихватить с собой
сестер Юцера и его папашу, но по дороге встретили бывшего одноклассника по
имени Пранас, который сказал, что ехать надо в другую сторону.
— Ничего там больше нет, все убивают, всех убивают, у всех
вилы в крови, — бормотал Пранас.
Он был то ли пьян, то ли невменяем.
Юцер велел Гецу крутить баранку в обратном направлении.
Они прорвались через границу, докатились до Витебска, там бросили
автобус и пересели в поезд. Ехали куда попало. В Пугачеве Юцер и Мали
расписались. Отмечали событие вареной картошкой. Наутро Гец поплелся
расписываться с Софией. Он был не в себе. Ему хотелось шоколада. Неизвестно как
и неизвестно где, но Юцер раздобыл несколько твердых и посеревших от времени
конфет. Гец жевал их с наслаждением, ни с кем не поделившись.
— Я отменяю этот брак. Мой муж мне противен! — вдруг
крикнула София.
— Хочу тебе напомнить, что мы попали в страну, где живут
не чувствами, а по справкам, — ответил Юцер.
— Но я не собираюсь делить с этим человеком
постель! — завопила София.
Юцер оглядел угол, в котором были сложены их драные тюфяки и
нищенские пожитки.
— Когда дело дойдет до дележа постелей, выставишь свои претензии
арбитрам.
История с женитьбой и со справками наполняла его гордостью.
Единственной грамотейкой в русском языке среди них была София, окончившая
русскую гимназию. Юцер устроил ее на работу в местный исполком машинисткой.
Оказалось, что русская гимназия в Ковно имела определенные преимущества перед
средней школой в Пугачеве. София писала справки и сводки каллиграфическим
почерком и высоким стилем. Это очень нравилось местным начальникам. Ее
допустили ко всему, в том числе к бланкам. По плану Юцера и с легкой руки Софии
всем выдали новые паспорта вместо якобы утерянных.
Юцера теперь звали Юлием Петровичем, Геца — Григорием
Петровичем, и стали они братьями Раковскими. Братья женились на девицах Амалии
Викторовне и Софии Викторовне Ром, ставших, таким образом, сестрами. Фамилия и
несколько подправленное отчество принадлежали Мали. Опасности в них не было,
поскольку Витольд Ром, варшавский архитектор, ни в каких советских черных
списках числиться не мог. Правда, он был женат на дочери мемельского промышленника
Франкфуртера, однако об этом никто давно уже не помнил. Пока Мемель менял
национальность и государственную прописку, Франкфуртер ухитрился разориться и
стать управляющим в маленьком имении литовского шляхтича, предпочитавшего в
качестве местожительства Канны, а о дочери Франкфуртера, уехавшей в Варшаву,
все успели забыть. У братьев Раковских появились две сестры — Надежда
Петровна и Прасковья Петровна, некогда Надин и Перл. Затем возник спор по
поводу пятой графы. Юцер хотел, чтобы братья стали русскими, а их жены остались
еврейками.
— Посмотри на Геца и послушай себя, — вскипела
София, — принять вас за русских может только сумасшедший.
— Тогда мы с Гецом запишемся литовцами.
— Оставь, — вмешалась Мали, — в этой сумасшедшей
стране тайное обязательно становится явным и лучшее может оказаться худшим.
Евреи тут есть, и как-то они живут. Будем жить так же.
Юцер решил выяснить, как тут живут евреи. Рассказы ему не
понравились, но менять справки было поздно. Однако оказалось, что приезжие
евреи стекаются в Среднюю Азию, где
трудно умереть от холода и голода, но легко — от вшей и тифа.
— С болезнями мы справимся, — решила Мали, — а
вши боятся карболки.
Мали плохо знала характер среднеазиатской вши, но, в общем, о
своем решении они не пожалели.
Вот так и оказались в одной мазанке Юцер с Мали и жена Геца с
золовками. Сам Гец, диплом которого, естественно, пропал во время бегства,
объявил о своем медицинском образовании и был принят терапевтом в местную
больницу. В немалой степени благодаря стараниям доктора Розы Сулимановой.
Доктор ожидала со стороны Геца благодарности, и он ее отблагодарил. Гец
переехал жить в домик при больнице. Брать с собой Софию при живой Розе
Сулимановой было бы беспечно. Тем более что София не желала делить с ним
постель. Правда, теперь она об этом больше не вспоминала, но Гец решил
оказаться злопамятным.
При Софии, оказавшейся в странном семейном положении, были
мальчик и девочка, которых она нашла на железнодорожной станции в Алма-Ате.
Девочку звали Адина, а мальчик откликался на прозвище Чок. Почему его так
прозвали? Во-первых, мальчика звали Исаак, а София называла его Исачок.
Во-вторых, он часами не то пел, не то скрипел нечто протяжное, как какой-нибудь
сверчок. В-третьих, он любил придумывать сны.
— Твой чокнутый наговорил сегодня такое… — сообщала
Софии то Надин, то Перл-Прасковья, которую кто-то прозвал Пашей, и имя это к
ней прилипло.
— Не смейте называть его этим словом! — накидывалась
на них София.
— Твой чок… —
осекались они.
Так мальчик стал Чоком, и к этому имени быстро привыкли.
Из-за детей София устроилась на работу молниеносно. Детям нужно
было есть, а еду выдавали по карточкам, а на производстве карточки были богаче.
При малышах не было ничего, кроме узелка с одеждой. Мама их умерла от тифа
прямо на станции за день до того, как на этой станции появились Раковские. Это
подтвердила станционная торговка пирожками. Про папу дети ничего не могли
рассказать.
— Он был большой или маленький? — спрашивала София.
— Я видел его во сне, — признался Чок. — Он был
завернут в белую простыню, на которой горели огненные звезды.
— По-моему, ребенок описывает бомбежку, — задумчиво
сказал Юцер.
— По-моему, его водили в театр, — вмешалась Надин.
— А по-моему, он просто чок… — сказала Паша.
Мали грустно улыбнулась и поцеловала мальчика в лоб.
— Что ты сделал, когда проснулся? — спросила она.
— Зажмурил глаза.
— Почему?
— Потому что, как только я открыл глаза, он исчез. Теперь
навсегда. Я это знал, а они кричали: «Открой глаза, открой глаза, под поезд
попадешь!» Я открыл глаза, и он пропал.
— Я думаю, это все-таки была бомбежка, — сказала
Мали.
Она закрыла глаза, наполнила их синим светом, нырнула в него и
вынырнула невдалеке. Оттуда ей был виден разбомбленный поезд, спокойный лесок
за ним, горящее дерево, бегущие, кричащие, сидящие и лежащие люди. На насыпи
сидела рыжеволосая женщина. Возле нее стояла девочка, в которой Мали узнала
Адину. Рыжий мальчик спал у женщины на коленях. Женщина приоткрыла рот, о
чем-то задумавшись. Рядом стоял потертый чемодан и на нем узелок. Мальчик
заворочался, женщина расстегнула пуговицы на платье и дала ему грудь. Она
сделала это спокойно и нежно.
— Бомбежка была, но отца там не было, — сказала Мали,
открыв глаза. — Твоя мама была рыжей?
— Она была как Чок, — подтвердила Адина. — И
папы там не было.
— Ты же говоришь, что не помнишь папу.
— Не помню, — кивнула Адина. — И его там не
было.
Мали была уверена, что Софии и ее детям крик новорожденного не
помешает.
Поведение оставшихся троих волновало ее чуть больше. Восьмой была
Хелена. Когда-то Хелена была личной секретаршей Юцера на автобазе. Когда они
решили бежать, Хелена канючила, чтобы ее взяли с собой. Мали удалось напустить
туман и отвлечь Юцера от этой мысли. В Алма-Ате они встретили Хелену на улице.
Она торговала пирожками. От неожиданности Мали растерялась. А через
несколько минут было поздно. Хелена раздала всем по пирожку, сняла с себя
фартук и объявила, что едет с ними. Она и выбрала этот забытый Богом городок.
Ее в него приглашал клиент по фамилии Сталь.
— Он там большой начальник, — щебетала Хелена, —
он нам поможет.
Мали знала, что Хелена влюблена в Юцера, как кошка, но это не
было причиной неприязни к ней. Мали считала, что женщина, которая не стелит
мужчине постель, а только проскальзывает в нее, не играет роли в жизни этого
мужчины. Мали опасалась Хелены по другой причине. Кроме названных лиц в мазанке
жили семнадцатилетние близнецы Саша и
Яша, которые влюбились в Хелену без оглядки на свою спасительницу и
покровительницу Мали. А Хелена без конца плела против Мали интриги, используя
для этого не только близнецов, но и дуру Пашу.
До сих пор их мышиная
возня Мали не занимала. Однако сейчас она несла ответственность за Любовь.
— Мыши опасны для детей, — сказала она ни с того ни с
сего. У Мали была дурная привычка выносить умственные вердикты вслух.
— Мыши? — взвизгнула Хелена и забралась с ногами на
кровать, которую делила с Пашей.
— Можешь не демонстрировать свои безупречные ножки, мы все
знаем, откуда они растут, — одернула ее София.
Она умела понимать Мали
лучше, чем кто бы то ни было, включая Юцера. Только Натали могла сравниться с
ней в этом умении, но Натали была сейчас далеко. Она вмерзла в лед, и ей еще
только предстояло из него вытаивать.
— Вот что, — сказала София, — ребенку нужен воздух и
простор. Хелене с близнецами придется переселиться. Я нашла свободные койки в
мазанке за углом.
— Почему мне? — надулась Хелена.
— А что будет со мной? — растерялась Паша-Перл.
— А что мы будем есть? — испугались близнецы.
Мали подарила Софии одну из самых дорогих своих улыбок. София
приняла подарок с достоинством.
— Ты, — сказала она Паше, — можешь переселиться к
Хелене. Если хочешь, конечно. А близнецам придется отправиться на сбор тыквы.
Там требуются здоровые руки и твердокаменные лбы.
— Мне не нужна напарница в постели, — встрепенулась Хелена.
— Ты меня бросаешь? — всхлипнула Паша и выбежала из комнаты.
Близнецы растерянно посмотрели друг на друга и разошлись по
углам. О том, что когда-нибудь Мали перестанет их кормить, они уже думали, но
надеялись на отсрочку.
— Ты просто хочешь освободить кровать для своих сопливых
придурков! — набросилась на Софию вернувшаяся в мазанку Паша.
— Детям действительно нужна кровать, — кивнула Мали.
— Ненавижу! Всех вас ненавижу! Утоплюсь! — крикнула Паша.
— Арык за стеной, — усмехнулся Юцер. — Но лучше умой
лицо и начни накрывать на стол. У нас сегодня праздничный ужин.
— Нам можно участвовать? — робко спросил близнец Саша.
— Разумеется, — радушно отозвался Юцер.
Мали привела в дом этих отбившихся от родни и от рук оболтусов,
когда Юцер решил поселить в нем Хелену. С тех пор он уже много раз обдумывал,
как бы избавиться от всех троих. Выход, найденный Софией, очень его обрадовал.
Тем более что близнецов наконец заставили добывать себе пропитание.
— Тыква — очень питательный продукт, — сказал
Юцер. — Кроме мякоти она дает еще и семечки.
Юцер незаметно для себя перенял привычку Мали говорить обрывками
мыслей. Мали переглянулась с Софией. Обе спрятали по улыбке в края губ. Мали
положила свою в правый угол, а София — в левый. Юцер нахмурился при виде
этого маневра, но ничего не сказал. Вместо этого он нагнулся к Любови и
пощекотал ее запеленутый живот. София и Мали напряглись. Юцер не любил кричащих
детей, и нехорошо было бы начинать торжественный ужин с детского крика.
Сверток не крикнул, а пукнул. Юцер радостно рассмеялся.
— С таким отношением к жизни перед нами открываются
невиданные возможности, — объяснил он присутствующим радостно.
3. ЦЫГАНСКАЯ ПРАВДА
Когда Любовь чуть-чуть подросла, Мали
решила пойти к цыганке. Она сама умела читать в книге жизни, но ей хотелось
посоветоваться со специалистом. Дорогу к цыганам нашла София.
В очередях Софию принимали за испанку.
В тех азиатских местах в то время встречались настоящие испанцы и испанки.
София их не любила. По ее мнению, они были на другой стороне. Что это за
стороны, объяснять не приходилось. Тот, кому София имела привычку открывать
свои мысли, это и так понимал. А тот, кому она своих мыслей не открывала, не
должен был догадываться об их содержании. Если бы Софию прижали к стенке и
спросили, имеет ли она в виду войну в Испании, она бы удивилась и сказала, что
имеет в виду 1492 год. Немногие из собеседников Софии знали бы, что случилось в
том году, но она и этого никому объяснять не хотела. Если бы объяснений
потребовали под угрозами и пытками, София бы сказала, что в 1492 году король и
королева изгнали из Испании ее предка. И она могла это доказать, потому что
девичья фамилия ее мамы была Галеви, а всем известно, что Галеви жили в
Кордове. У Софии были давние счеты с испанцами, и ей не нравилось быть похожей
на них.
— Пусть считают меня
цыганкой, — объявила София Мали после очередной стычки в очереди.
Мали понимала, что София злится оттого, что
никак не может решиться объявить себя в очереди еврейкой.
— Обвесят и обсчитают
назло, — объясняла София эту свою беду.
— Скажи-ка, — произнесла
Мали задумчиво, — а знаешь ли ты,
что такое реальные цыгане? Может быть, тебе не стоит рекомендоваться подобным
образом? Может быть, лучше считаться испанкой?
— Я знаю, что сейчас цыгане на нашей стороне, —
возразила София. — Их тоже убивают ни за что.
— Всех убивают ни за что, — сказала Мали. — Если
вдуматься, то убивать человека не за что. Он не дает ни пуха, ни пера, ни мяса.
— Немцев надо истребить до последнего! — крикнула
София.
— Не знаю, — вздохнула Мали, — то, что
происходит, просто безумие. Помнишь, боги наслали нечто похожее на ахейцев.
Такие вещи не происходят сами по себе. Это похоже на Апокалипсис.
— Удивляюсь твоей глупости, — возмущенно сказала
София. — Если в мире скопилось
такое количество ненависти, что она сумела залить весь мир, источник этого зла
должен быть уничтожен.
— Не знаю, не знаю, — несколько растерянно, а потому
вяло, парировала Мали, — у любого источника зла есть свой, более глубокий,
источник. Мне бы не хотелось сейчас в него заглядывать. Давай, лучше, познакомимся
с цыганами и выясним, что они из себя представляют.
София не любила откладывать задуманное в долгий ящик. Не прошло и
двух дней, как она сообщила Мали, что познакомилась с цыганской королевой и
сумела завоевать ее доверие.
— Мы званы на цыганский файфоклок, — объявила София.
— Не знаешь ли, что они подают в это время суток? —
поинтересовалась Мали. — Чем вообще питаются цыгане?
— Я уверена, что в данное время они питаются, как все,
тем, что можно добыть.
— Было бы хорошо, если бы они не питались бараньими
глазами, — пожелала Мали. — Я этот вид местного деликатеса плохо
перевариваю.
София рассмеялась.
— Цыгане вряд ли питаются бараниной, хотя своровать
барана, конечно, легче, чем коня, — успокоила она подругу. — В любом
случае, чужаков не станут угощать краденым мясом. Во всяком случае, я бы этого
делать не стала.
Мали вспомнила украденную совместно с Софией курицу, которую они
запекли в глине, а глину с остатками перьев и костей потом закопали на пустыре.
Вкус у курицы был восхитительный. Юцер поверил тогда, что курицу они выменяли
на парижскую пудреницу Софии. А пудреницы действительно у Софии больше не было,
потому что на базаре, куда они носили ее продавать, пудреницу украли цыганки.
Тогда они и решились на кражу курицы.
Вернее, ни на что они не решались.
— Поищи пудреницу в голове, — велела подруге София.
Мали открыла ей свое умение нырять туда и выныривать оттуда, где неизвестное
становится явным.
Мали напрягла воображение. Но поскольку она была голодна, то
вместо пудреницы увидела курицу. Поймать ее было делом мгновения. София тут же
набросила на куриную голову платочек и завязала его двойным узлом. Потом они
торжественно продефилировали за угол, и никто за ними не погнался.
— Нет ли в этом таборе нашей пудреницы? — невпопад
спросила Мали.
— Допустим, что за выяснением этой подробности мы и идем
туда, — предложила София.
Табор располагался на городской свалке. Цыганская королева, не
старая еще женщина с выщипанными и подведенными по европейской моде бровями,
приняла гостей радушно. Она сидела на рваных подушках за занавесом, сшитым из
разных кусков материи, среди которых попадался и набивной ситец, и бархат, и
даже кусочки меха. Занавес был перекинут через проволоку, связывавшую два
телеграфных столба.
— Уютно у вас, — сказала Мали, с интересом оглядывая
простирающийся за занавесом пустырь с высокими и низкими кучами мусора.
— Плохое место, — не согласилась с Мали цыганская
королева. — Мы привыкли к зелени, к лесу, к реке.
Мали было странно слушать
эти жалобы. Густая зелень, лес и река принадлежали ее воспоминаниям, в которых
цыган, между тем, не было.
— Если бы здесь был лес, — вежливо ответила
Мали, — были бы грибы и ягоды, а так — одни тыквы, дыни и арбузы.
Наверное, и цыганской
королеве было странно слушать жалобы гостьи, потому что в ее воспоминаниях о
цыганских грибах и ягодах не было наряженных в выцветшие парижские крепдешины
дам.
Столом служил брошенный на землю платок. Угощали баранками,
конфетами-леденцами, халвой и липкими местными лепешками в меду. Лепешки
подавали в картонной крышке от обувной коробки. Чайник закипал на разложенном
тут же костерке. Цыганская королева хлопнула в ладоши и что-то крикнула
подбежавшей девчушке. Та ответила гортанно и убежала вприпрыжку. Потом
прибежала с разномастными пиалами в подоле. Адина попросила разрешения поиграть
с девочкой.
— Иди играй! — позволила хозяйка и снова что-то крикнула в
пустоту. За занавес тотчас набежало большое количество глазастых заморышей,
после чего Чок и Адина исчезли, как та пудреница.
— Безопасно ли играть тут, на пустыре? —
заволновалась Мали.
— Не волнуйся, — сказала цыганка, — что должно
случиться, то случится, а на пустыре это случается реже, чем в другом месте.
— Так зачем же вы все-таки пришли? — спросила
цыганская королева после того, как чай был выпит и баранки съедены.
Мали чуть было не ляпнула
про пудреницу, но София вовремя остановила ее взглядом.
— Мы пришли, чтобы понять, что такое цыгане, —
сообщила она предельно откровенно.
— За цыганской правдой пришли? — усмехнулась цыганка
и замолкла.
Она молчала минут семь.
Мали собралась было уже идти восвояси, но тут цыганка вдруг оживилась.
— Расскажу вам одну историю. Это правдивая история. Я ее
слышала от своей матери, а при ней все это и приключилось. Мы ходили тогда по
Галиции. Попали в дикое место. Хозяин себе барин, власти далеко. У хозяина
банда головорезов. Скучное место. Собрались уходить. Цыганам нужен праздник,
базар, веселье. И вдруг пропал у барина конь. Тут же обвинили цыган, и трех
самых сильных мужчин посадили в панский погреб. Мы погреб осмотрели — не
достать оттуда никого. Дерево, железом обитое, и собаки злые. Мы ушли. А один
из задержанных цыган сказал хозяину: «Нас сгноишь и коня не найдешь. Отпусти
меня, я коня приведу». Отпустил его хозяин, и цыган исчез. Побили крепко двух
остальных. «Если не вернется ваш товарищ, повесим вас обоих», — сказали.
Второй цыган говорит: «Отпусти, найду коня и беглого приведу». Подумал хозяин и
отпустил его. И он тоже пропал. Пришли за третьим, вешать повели. Он
говорит: «Я тебе покажу, где твой конь
пасется, потому что никто этого коня не крал». — «Все равно
повешу», — сказал хозяин. «Знаю, что повесишь, а только мне надо тебе
цыганскую правду показать». Приводит он хозяина в овраг. Трава там высокая, и
конь хозяйский по ней катается. «Это дружки твои его подкинули, думали, я тебя
пощажу, — сказал ему хозяин. — А я тебя все равно повешу». —
«Вот это и есть цыганская правда, — сказал цыган. — Конь цел, а
цыгана все равно вешать будут».
— Так, значит, цыгане все-таки своровали коня? —
спросила София.
— Не знаю, — ответила цыганка. — Если бы цыгане
его своровали, ни за что бы не возвратили.
— Но ведь на волоске оказалась человеческая жизнь! —
возмутилась Мали.
— А человеческая жизнь, она все время на волоске. За нее
ни один цыган гроша ломаного не даст, не то что коня.
Чайник опять закипел, и они выпили еще по пиале чая.
— Как зовут младенца? — спросила цыганка.
— Любовь.
— Хорошее имя. Дай-ка ее мне.
Мали опасливо протянула цыганке спеленутую Любовь.
— Туго пеленаешь, — пожурила ее цыганка. Потом она
вытащила из-под подушек баночку с сурьмой и насурьмила младенцу бровки, что-то
при этом приговаривая.
— Хорошая Любовь будет, — сказала и провела черную
черточку по детскому лбу, — сама любовь дарить будет, но об нее не
обожжется. Не тронет ее любовь. Но ты это и так знаешь.
Мали спешно протянула руки
и, забрав ребенка, прижала его к груди.
— Где же мои хулиганы? — начала беспокоиться София.
Она потянулась к сумке, где лежали часы, но сумки на месте не
оказалось.
— И сумки нет, — сказала София растерянно.
— Сейчас все будет на месте, — обещала цыганская
королева и крикнула так, что дрогнула тяжелая занавесь.
Тут же появились цыганята и с ними грязные и счастливые Адина и
Чок.
— А сумка? — спросила София.
Цыганка свела брови и
зашипела. Место опустело, только Адина и Чок стояли, растопырив пальцы. А через
минуту сумка оказалась рядом с Софией. Она была пуста. На сей раз цыганская
королева только взглянула грозно. Цыганята опять забегали. Они прибегали,
бросали вещи в сумку и снова убегали. Вскоре сумка была полна и кое-какие вещи
валялись рядом с ней. Мали увидала среди них свою парижскую пудреницу и
потянулась за ней.
— Эту вещь не продавай, — сказала цыганка. — Пусть
останется талисман. Тут в сумке много вещей на продажу. Осторожно только.
Захочешь продать, поезжай в другой город.
Мали хотела сказать Софии, чтобы та разобрала вещи и взяла только
то, что ей принадлежит, но та уже скрылась за занавесом, даже не попрощавшись
как следует.
— Простите мою подругу, — извинилась Мали перед
цыганской королевой, — я верну вам все, чего в сумке не было.
— Это будет мне обидно, — отозвалась цыганка. —
А часы я твоей подруге не верну. Они мне нравятся.
Цыганка вытащила из-за пазухи серебряную луковицу с обсыпанным
мелкими бриллиантами вензелем и с любопытством посмотрела на циферблат. Часы
принадлежали некогда Теодору Штубу, отцу Софии. Мали поклонилась и вышла.
Занавес оставался приподнятым еще несколько секунд, а затем опустился.
Назавтра они пошли на пустырь за часами. София готова была отдать
за них серьги с изумрудами. Но на пустыре не оказалось ни занавеса, ни цыган.
София заплакала.
— Как ты думаешь, — спросила ее Мали, — евреи
бросили бы своих товарищей на волю судьбы в этом погребе?
— Евреи не цыгане! — зло отрезала София. — У них
есть сантименты.
— Не знаю, не знаю, — вздохнула Мали, —
компаньон моего деда, бежавший с кассой, был как раз нашей породы.
— Поищи в голове мои часы! — велела София зло.
— Боюсь, что опять найду курицу, — не согласилась
Мали.
— Тогда поищи мне телячью отбивную на косточке и салат
нисуаз.
— Хорошо, — вздохнула Мали и напряглась.
Из калитки третьего дома слева вышел барашек.
— Боже мой! — всплеснула руками София. — Что мы будем с
ним делать?
— Ничего, — грустно заметила Мали. — Лучше подумай, что
мы будем делать с моей головной болью. Сколько раз я тебе говорила, что от этих
упражнений у меня начинает болеть голова!
София виновато понурилась.
— Я не всерьез, — прошептала она. — К тому же я
не просила баранью отбивную.
— А где я возьму тебе тут теленка?! — совсем уж
разозлилась Мали. — Думать надо, что ты просишь! Кстати, хочешь ли ты
сейчас, чтобы тебя принимали за цыганку?
— Ни за что, — мотнула головой София, — лучше
умереть испанкой!
4. БОЛЬШАЯ ИНТРИГА
Здешний мир оказался устроенным так,
что искать в нем почетное место было и невыгодно, и опасно. Юцер заведовал
хозяйством небольшого предприятия, делающего резиновые покрышки, и вполне
преуспевал в своем деле. Покрышки выпускались по плану и даже сверх плана.
Нужные для производства материалы всегда оказывались в наличии, поставщики
получали то, что надеялись получить, бухгалтерские записи велись тщательно и
разумно. Вела их София, хорошо знавшая русский язык. В общем, Юцеру не на что
было жаловаться, и у его начальства не было причин жаловаться на него. Юцер не
лез в то, что его не касалось, не старался выслужиться, был отменно вежлив даже
с последним вахтером и научился пить ужасный местный алкоголь. Этому умению
помогала Мали, которой были открыты не только тайны выведения вшей. Мали
научилась делать из местных трав терпкую и горькую настойку, несколько капель
которой в стакане воды, принятые перед выпивкой, оставляли голову трезвой.
Так бы все и шло, если бы не Капа. При
мысли о ней Юцер готов был вообразить себя лилльским палачом.
Деревянный помост, уже испачканный
кровью. Ее привозят в железной клетке, растрепанную, бледную, едва шевелящую
потрескавшимися губами. Дамы в первом ряду утыкают носы в надушенные платки,
потому что от арестантки за версту несет прокисшим потом. Ее плоское лицо
отечно, приплюснутый нос производит пузыри соплей при каждом всхлипе…
Юцер ощутил тошноту и немедленно
открыл глаза. Капа обычно выглядела именно так, как он ее себе представил.
Правда, эшафот был уготовлен не ей, а Юцеру. Капа сама и была этим эшафотом.
И до того Юцеру приходилось дарить ласки
женщинам, оставлявшим его равнодушным, но делал он это по собственному выбору.
А мерзкая, бесцветная, толстая, потная, глупая, горячая Капа с желанием Юцера
не собиралась считаться изначально. Она была женой главы местного управления
НКВД, товарища Осипа Сталя, а Юцер был западником и почти что перемещенным
лицом. Капа имела право выбора, и Юцер не мог, не смел отказаться.
Единственным утешением во всей этой истории
Юцеру служило то, что Капа боялась своего законного повелителя таким животным
страхом, что ни о каких открытых притязаниях с ее стороны речи и быть не могло.
Капа не приказала Юцеру удовлетворить ее избыточную женскую страсть, она
ушептала его в узких проходах между колоннами покрышек. В этом зловонном
шепоте, сдобренном запахом ужасных духов, которыми Капа несколько раз на день
протирала зубы, Юцер слышал только одно: «Иначе я расскажу о тебе Осипу такое…»
— Я изнасилован, понимаешь, изнасилован, — жаловался
Юцер Мали, которой привык докладывать кое о чем из своих мужских приключений.
— Это, конечно, ужасно, — шептала Мали в небольшое
пространство подушки между собой и супругом (подушка была одна, и достать
вторую не удавалось), — но ты должен перетерпеть. Вот если бы мы могли
достать хороших французских духов для этой жены Потифара, а то от тебя так
воняет, что даже Хелена начала о чем-то догадываться…
— В прежние времена я бы повел эту Капу в ванную и
хорошенько вымыл, — прохрипел Юцер.
— Тебе уже приходилось общаться с женщинами, которые
нуждались в мыле и воде? — удивилась Мали.
— Да, — прошептал Юцер. — Грязь не отпугивает
мужчин. Но я не выносил горячих женщин. От женщины должна исходить прохлада.
Прохладными должны быть даже капли пота, попадающие мужчине на язык.
— Ты переходишь разумные пределы нашего взаимного доверия,
милый, — сонно ответила Мали.
Юцер засопел и отвернулся. Иногда Мали позволяла себе говорить с
ним, как с нашкодившим гимназистом.
Мука Юцера все длилась и длилась. Капа была в восторге от своей
находки и менять его ни на кого не собиралась. А нынешним утром она позвала
любовника на склад.
— Это опасно, — шепнул ей Юцер, — сегодня
разгрузочный день. Там полно рабочих.
— Другого дня может не быть, — ответила Капа.
На складе было и вправду людно. Им пришлось пробираться
поодиночке вдоль стен в самый дальний угол. Там, за завалом бракованных покрышек,
покрывая лицо любовника вонючими поцелуями и обливая его слезами, Капа
рассказала, что Сталь решил выселить всех западников в Сибирь. Эта мысль уже не
раз приходила ему в голову, но сейчас он добился разрешения свыше.
— Он узнал о нас с тобой? — испугался Юцер.
— Да нет же! — зло ответила Капа. — Если бы! Я
бы его уболтала. Дело в том, что Сталя отшила эта твоя София.
— Когда нас собираются вывезти? — спросил Юцер.
— А хоть и нынешней ночью! Но я думаю, дня два-три еще
есть. Оська только вчера запил, а звереет он на третий день, не раньше.
— Как настоящая фамилия твоего благоверного? —
неожиданно для себя спросил Юцер. Он давно хотел задать этот вопрос.
— А черт его знает. Тайна! Какой-нибудь Хаимзон. Он же из
ваших. Обрезанный.
Почему-то это известие ободрило Юцера и придало ему сил. Он
спешно попрощался с Капой, обещав обязательно еще с ней увидеться, придумал
себе какое-то занятие за пределами завода и вот теперь сидел на краю бахчи и
думал. Мысли его разбегались, поэтому Юцер старался придать им связанную
посторонним сюжетом форму. Он часто заставлял свои мысли двигаться в
хореографическом исполнении, но нередко прибегал и к помощи синема. Лоуренс,
принц пустыни, был его любимым киногероем.
Оська не самый большой хохем,4 трам-та-та-дам. Его можно перехитрить. Но кто,
кто может отдать приказ, отменяющий постановление товарища Сталя, усатого
дурака в непомерно больших сапогах? Думай, Лоуренс, думай. Завтра бедуины
нападут на твой лагерь. Твое местное английское начальство замыслило тебя
погубить. Помощи тебе ждать неоткуда. Разве что твой друг в Высшей ставке...
Именно он, именно он…
Весь путь к почтамту Юцер составлял в уме судьбоносную
телеграмму. На поданной телеграфистке бумажке значилось: «Задержка поставок
покрышек угрожает фронту Тчк Требуются
срочные меры Тчк Местные органы власти бездействуют Тчк Требуется немедленное
вмешательство Тчк».
Телеграфистка взглянула на
имя и фамилию отправителя мельком, зато фамилия и имя адресата ее парализовали.
— Вы телеграфируете... самому? — прошептала она,
закатывая глаза.
— Он единственный не дремлет, — сухо ответил Юцер.
Всю ночь Мали шептала про себя разные слова, пытаясь отвести
беду. Она плохо себе представляла, как это вдруг начнут хватать всех беженцев с
Запада и кидать их в теплушки, зато прекрасно представляла себе тех троих,
которые придут под утро за ее Юцером. Сталь будет впереди, это уж точно.
Увидев перед собой усатое пористое лицо с большим носом, Мали
встала с кровати, разбудила Софию и вывела ее на улицу, к арыку.
— Послушай, —
сказала Мали грозно и внушительно, —
если Юцер мог вытерпеть домогательства Капы, то и тебе не зазорно
перетерпеть некоторые неприятные моменты с этим Оськой. Ради общего блага.
София заплакала.
— Поплачь и привыкни к этой мысли, — посоветовала
Мали. — Он войдет первым, и ты сразу же пойдешь к нему навстречу. Этой
походкой пойдешь, ну ты же знаешь.
София вильнула бедрами и покраснела.
— Библейская Эсфирь... — сказала Мали
многозначительно.
София согласно кивнула.
А за Юцером все не приходили. Слух о выселении начал
распространяться. Ему верили и не верили, но все же готовили узелки. Юцер же
разгуливал по городку, заложив руки за спину. Всем казалось, что он
прогуливается просто так, а Юцер искал Капу. Ее не оказалось на работе, она
сказалась больной. Юцеру позарез нужна была информация. Привычек и распорядка
дня Капы он не знал, оставалось слоняться по городку, надеясь на случай.
Побродив без толку по базару, Юцер направился к бахче, отдохнуть и подумать.
Он шел себе и шел, отгоняя невеселые мысли, и вдруг услышал за
спиной удары толстой подошвы о песчаный грунт. Юцер решил не оглядываться. Ни
мягкие чувяки местных жителей, ни сбитые подошвы пришлых людей такого звука не
издавали. Эти шаги могли принадлежать только одному человеку. «Пусть возьмет
меня вдалеке от дома», — подумал Юцер. Он не верил, что Мали позволит себе
рыдать, визжать и унижаться перед этим подонком, но предсказать ее поведения
все-таки не мог. Шаги за спиной ускорились. Юцер пошел медленнее. Шаги ушли
вправо и зазвучали сбоку.
— Юлий Петрович, — услыхал Юцер, — дорогой наш
Юлий Петрович!
Юцер развернулся и попал в раскрытые объятия Осипа Сталя. От
гимнастерки усатого ублюдка несло несносными Капиными духами.
— Дорогой мой, — лопотал начальник НКВД, — каким
орлиным глазом надо обладать, чтобы увидеть то, на что все мы закрыли глаза!
Каким горячим сердцем патриота надо обладать, чтобы не смириться с
несправедливостью! Только одно скажу тебе, ты должен был сначала прийти ко мне,
раскрыть мне глаза. Этого я тебе простить не могу, это мы должны запить большим
количеством хорошего вина. Но — восхищаюсь. Восхищаюсь и даже, можно
сказать, преклоняюсь!
Юцер холодно отстранился. Он уже понял, что стратегия Лоуренса
сработала, но все еще не мог поверить своему счастью.
— Где телеграмма? — спросил Юцер зло и хрипло.
— У меня, у меня, дорогой. Почтальон не мог ее донести, у
него ноги подкашивались. Я ему сказал: «Дай мне. Я лично отдам ее в руки нашего
героя».
Оська вытащил из верхнего кармана гимнастерки аккуратно сложенную
телеграмму и подал ее Юцеру.
«Товарищу Юлию Раковскому лично Тчк Благодарю за бдительность Тчк
Меры приняты Тчк Усилиями таких людей Зпт как вы Зпт мы победим Тчк Иосиф
Сталин».
В тот вечер соплеменники Юцера с облегчением распаковывали
узелки. Юцер решил проявить благородство и отправился разыскивать Капу, чтобы
утешить ее. Оказалась, что Капа была накануне отправлена с детьми к матери в
другой город. Про Осипа Сталя рассказывали, что он пьет горькую в здании НКВД и
ждет ареста.
Юцер повернул голову в
сторону пустыни, улыбнулся и пожалел, что в пустыне не стоит группа синема.
Потом он поднял глаза к небу, отвесил ему сухой полупоклон и пошел к мазанке.
5. ЮЦЕР ИДЕТ НА СЕВЕР
— С такой телеграммой в кармане, — задумчиво сказал
Юцер, — я могу передвигаться по всей их державе. Это как охранная грамота...
Мали тут же поняла, что он имеет в
виду.
— Туда, — возразила она, —
живьем не добраться, и уж во всяком случае, оттуда живьем не выбраться.
— Можно попробовать, — нахмурился
Юцер.
Он был раздражен. Людям, пришедшим с
Запада, наконец разрешили идти на фронт, а его не взяли. Помешала легкая
хромота. И из-за этой безделки его не пускают на фронт!
Юцер был очень раздражен, очень и
очень. Он был тем более раздражен, что Хаимке Виршувкера, несносного дурака,
эгоиста и мизантропа, признали годным к воинской службе. Только воспоминание о
том, как эта тухлая рыбина симулировала сумасшествие, пытаясь уклониться от
армии, слегка облегчало горящее чувство обиды. С тех пор, как Виршувкера
признали годным, то есть целых четыре дня, он стоял с восьми утра до восьми
вечера под окнами сумасшедшего дома, которым заведовал Гец, и гнусавил на весь
двор: «Гретхен, ву бис ду, дайн Фаустус из до».
Бедный Гец извелся.
— Я не могу признать его
сумасшедшим, — объяснял другу Гец, — не только потому, что он не
сумасшедший, но и потому, что он решил симулировать Фауста. Подумай сам, кто по
их логике может так сойти с ума? Не знаешь? Я тебе скажу:
немецкий шпион! Мы живем в сумасшедшей стране, в которой надо уметь сойти с
ума. Этот ублюдок не заставит меня подвести его ни под военный трибунал, ни под
Сталя. Пусть орет под чьими хочет окнами. А меня пусть оставит в покое!
В крайнем случае, пусть объявит себя Марусей, я помогу ему отравиться.
Юцер молча жевал травинку.
— Ну, придумай же
что-нибудь, — взмолился Гец.
— Придумаю, если не будешь
мешать мне думать. Виршувкер уже не может поменять версию. Он неделю орет про
эту свою Гретхен. Весь городок это повторяет. А помнишь ли ты анекдот про
погорельца? Шляется бродяга по городкам и просит у братьев-евреев деньги на
восстановление сгоревшего дома. Местный раби его спрашивает: у тебя есть
справка от твоего ребе, что ты погорелец? А бродяга ему отвечает: пожар
был такой большой, что и ребе сгорел вместе со справкой.
— И что? — взвился
Гец. — Что ты предлагаешь? Сжечь сумасшедший дом и кричать под окнами
этого Виршувкера: «Фаустус, ву бис ду?» Мне нужен серьезный совет, а не
светская болтовня!
— Твое раздражение мне понятно.
Ход твоей мысли — нет. Даже Виршувкеру не пришла в голову мысль объявить
себя не Фаустом, а Гретхен. Но я вовсе не это имел в виду.
— А что именно ты имеешь в
виду?
— Пойди к Сталю, посоветуйся.
Скажи, что у Виршувкера точно сумасшествие, но странное. Задури ему голову,
пользуясь латинской терминологией, объясни, что начальство может подумать не
то, что есть, а это не на пользу самому Сталю. Доведи дурака до того, что он
сам велит тебе дать Виршувкеру справку о том, что дом сгорел вмести с ребе.
— Нет, — сказал Гец,
подумав, — я не пойду к Сталю. Я его боюсь. У него рыбьи глаза и
бесцветная кровь. Пусть Виршувкер орет до потери сознания. Я в это дело
вмешиваться не собираюсь.
— А я все-таки попробую
поехать на Север, — сказал другу Юцер. — Нельзя дать такой телеграмме
пропасть впустую.
Гец понял, что спорить бесполезно, и рекомендовал Юцеру уехать
как бы в Алма-Ату, найдя для этого дело.
— Пусть не будет ни проводов, ни слез. Уйди поутру и пропади. А
спустя несколько дней я распущу слух, будто бы видел тебя в Алма-Ате в
больнице. Ногу подвернул, или что-то в этом роде. Еще лучше — скажу, что
ты загулял и что ходят слухи, будто тебя свела с верного пути жена какой-то
важной шишки. А дамы твои пусть уедут отсюда. Будто в Алма-Ату, а сами —
куда угодно. Сталь тебе не простит этой телеграммы. Все равно найдет к чему
придраться. Может, это и к лучшему, что ты решил ехать.
— То, что он задумал, опасно, — пожаловалась подруге
Мали. — Ты же понимаешь, что это не просто поездка с Юга на Север. Это же
еще и военное время, подозрительность и охрана.
София завистливо
вздохнула. Юцер сам взвалил на себя подвиг Орфея. Она спросила себя, мог ли бы
Гец поехать за ней в Сибирь, и не стала дожидаться ответа.
— Где ее держат? — спросила тихонько.
— Точно не известно. Есть предположения, что где-то на
Лене.
— На ком? — испугалась София.
— На реке Лена, — терпеливо повторила Мали. —
Вспомни географическую карту. В Ледовитый океан втекают реки: Обь, Енисей и
Лена.
— Карта тех мест меня никогда не интересовала, —
призналась София. — Но почему-то я уверена, что эти реки втекают во что-то
другое.
— В Каспийское море, например? — насмешливо спросила
Мали. — Туда, к твоему сведению, втекает долготекущая Волга. Я вот только
не пойму: в Каспийском море водится осетрина, а я никогда не слыхала про
волжскую черную икру. Икра почему-то всегда астраханская.
— Что напоминает мне о том, что нам следует переселиться в
другую дыру где-нибудь поблизости, — вдруг сообщила София.
— Это зачем же?
— Гец сказал, что Сталь не простит Юцеру ни телеграммы, ни
его поездки. Лучше будет, если мы уедем из этого городка. Кроме того, Юцеру
надо ехать с деньгами, а деньги можно получить только продав сама знаешь что.
Продавать это здесь нельзя. Покупателя на такую вещь можно найти только в
большом городе, через который будем проезжать по дороге в наше новое логово. В
городе М. для нас с тобой есть работа. Им требуются учительницы географии,
физики и иностранных языков. Там есть нормальная школа, а Адине уже надо
где-нибудь учиться. И, кроме того, там живет один польский человек, к которому
я очень расположена, — добавила София и раскраснелась так, что Мали стало
жарко.
— Сильно сомневаюсь в том, что мы сможем преподавать
географию, не говоря уж о физике, — задумчиво пожевала она губами.
— Помады жалко, — поставила ей на вид София. —
Не понимаю, к чему ты сегодня намазала губы.
— Я хочу восстановить свой прежний облик, — вздохнула
Мали. — Гоже ли это, чтобы рыцарь отправился в столь опасный путь, оставив
за спиной полудохлый идеал в цыпках и со свалявшимися волосами?
— Не думаю, чтобы на этой Лене дамы выглядели
лучше, — фыркнула София. — Что до географии и физики, то они описаны
в учебнике. Собеседование с нами будет проводить мой знакомый поляк. А потом,
нам наконец доведется выяснить, куда впадают русские реки. Я готова взять это
на себя. С французским и немецким, надеюсь, у тебя проблем не будет?
— Могут возникнуть проблемы с русским, — напомнила
Мали. — Я, как тебе известно, кончала не русскую, а немецкую гимназию.
— Ш-ш, — испуганно оглянулась София. — Думай,
что говоришь!
— Но они же изучают немецкий язык в их школах и даже
нанимают для этого учителей.
— Конечно, — согласилась София, — но только
таких, которые по-немецки не говорят, не пишут и не читают. Ты должна иметь это
в виду. Говорить и писать по-немецки тебе придется с ошибками.
— Это будет труднее, чем говорить по-русски без
ошибок, — вздохнула Мали.
План Софии Юцеру понравился. Он и сам думал о том, как все лучше
устроить.
— Преподавать языки, которые ты знаешь и любишь, —
сказал Юцер жене, — дело более почетное, чем кормить совершеннолетних
близнецов грудью.
Мали задохнулась. Только Хелена могла рассказать Юцеру об этом
курьезе. Чтобы хоть как-то утишить свой гнев, Мали представила себе, как Хелена
приходит в их мазанку со своими сплетнями, а там уже живут чужие люди. И ни
следа от прежних жильцов не осталось! Ха! Гецу надо будет сказать, чтобы держал
новый адрес в тайне. Впрочем, он и так не проговорится.
А дело, о котором насплетничала Юцеру Хелена, было вот в чем: с
рождением Любови в мазанке стало голодно. До рождения дочери Мали работала
учетчицей дынь. Она ездила с бахчи на бахчу на двугорбом верблюде и считала. Не
на бахче, разумеется, а на приемных пунктах. С работы Мали привозила дыни и
другие продукты, которые по карточкам не выдавали. Например, верблюжье молоко,
исключительно полезное для укрепления легких Чока и Адины. После родов Мали
обленилась. В дни авралов она учитывала покрышки в конторе Юцера, но таких дней
было немного.
— Тебе надо начать работать, — сказала как-то
София, — Адинка совсем синяя. Да и сколько можно бродить вдоль арыка с
младенцем на руках? Ты же сойдешь с ума от этого променада.
— А что мне, возить ее с собой на верблюде? —
удивилась Мали.
— Вот глупости! — возмутилась София. — Возьмем
ей кормилицу из местных. Они хорошо питаются, а у тебя не молоко, а сиротские
слезы.
— И кто же будет с ребенком? Та же местная грязнуля со
вшами в голове и басмой на бровях?
Софья задумалась.
— Адинка уже большая, в школу она не ходит, играть ей не с кем.
Перепеленать ей как раз плюнуть. И я рядом. Да и Пашка дурака валяет. На нее,
конечно, ребенка оставить нельзя, но приглядеть, если что, это она может.
Так Мали снова оказалась на своем любимом верблюде. Медленное
колыхание верблюжьего хода было ей по душе. Утром она отплывала в пропитанное
дынным духом марево, а к вечеру приплывала назад, усталая, но вполне
счастливая. Проблема состояла в том, что Мали боялась пережечь молоко. Времена
были тяжелые, а молоко, собиравшееся у нее в груди, в карточках не нуждалось.
Не дай Бог было ему пропасть! Поэтому каждые три часа молоко нужно было
сцеживать. Смотреть на то, как молоко сворачивается в капли и превращается в
серый след на сухой горячей земле, было обидно. Хоть бы земля его впитывала!
— Сцеживай в кружку и выпивай, — посоветовала подруге
София.
— Не каннибал же я! — возмутилась Мали.
А близнецы, между тем,
работали на погрузке дынь, то есть именно там, где Мали эти дыни считала.
Почему-то они были голодны, хотя место их работы считалось сытным.
— Не могу смотреть на эти вонючие дыни, — канючил
один близнец, а другой в это время с отвращением сплевывал.
Как-то близнецы подошли к
Мали в тот момент, когда она опустошала грудь. Они постояли рядом несколько
минут, потом один из них опустился на колени и протянул к груди губы.
— Дай! — попросил он хрипло.
Мали испуганно прикрыла
грудь.
— Дай, жалко тебе! — заканючил близнец. Второй
облизал потрескавшиеся губы.
Мали почувствовала, как
испарина выступила на ее плечах и пояснице. Сама не понимая, что делает, она
протянула грудь, которую тут же облепило чем-то влажным, прохладным и шершавым.
Стало жарко, и мысли расплылись в огромное мокрое пятно. Мали не удержалась и
счастливо застонала. Стон испугал ее. Она вытащила сосок из мокрого рта,
обтерла его и спрятала грудь под платье.
— Пошли вон! — крикнула близнецам. — Пошли вон, и чтобы
глаза мои вас больше не видели!
Вот и все. И больше совершенно ничего. А эти паршивцы рассказали,
видно, Хелене, которая немедленно побежала с сообщением к Юцеру. Какая
мерзость!
— Не понимаю, почему это близнецов не призвали в
армию? — сказала Мали.
— Молоко на губах не обсохло, — сухо ответил
Юцер.
6. ПОТЕРЯННЫЙ БРИЛЛИАНТ
Как мы помним, когда Гец привез с
собой из Вены Мали, Юцер крутил безумный роман с Натали. Натали была светской
дамой, женой самого богатого человека в городе. Увидев Юцера, Мали узнала в нем
мужчину, которого показывали ей год за годом вещие сны. Почему-то в этих снах
Натали не присутствовала. Мали встала на голову, но мир не шелохнулся. Сильная
рука держала его на привязи. Мали поняла, что против Натали у нее нет приема.
Увидев задумчивый взгляд Юцера, очерчивающий вокруг Мали мужской магический круг,
Натали тоже поняла, что бессильна против вещих снов.
Дамы подружились. Юцер оказался
стороной треугольника, и вскоре он к этому привык. Натали много путешествовала,
Мали, напротив, все откладывала свой отъезд в Вену. Языки городских сплетников
чесали свою пряжу, добавляя в нее цвет, блеск и лоск. Трудно сказать, чем бы
все это кончилось, но пришло время больших перемен к худшему. Мужа Натали
прикончили в подворотне, а Натали арестовали.
Несмотря на то, что Юцер успел
подружиться с демонами, вызволить любимую женщину из их рук ему не удалось.
Натали увезли на Лену.
А в ее конфискованном доме было много
бриллиантов. Она держала их в хрустальном графине, а графин в сейфе. Но два
самых крупных бриллианта, чистых как слеза, были спрятаны в двух кусках французского
мыла. Мыло лежало в парных мыльницах севрского фарфора. Мыльницы были большие,
старинные, на высоких ножках. Они украшали ванную комнату.
Натали не пользовалась мылом для умывания. Для
умывания она использовала настой мыльных трав, который приготавливала для нее
Эмилия. Эмилия жила в услужении у Натали много лет и была ее доверенным лицом.
Юцер называл ее просто Ведьмой.
Именно у Ведьмы Мали научилась собирать, сушить и толочь травы, а
также составлять из них целебные снадобья на все случаи жизни. Травы помогали
от вшей, перепоя, простуды, колик и сердечной боли.
Когда Натали забрали, Ведьма исчезла. Юцер с Мали еще успели с
ней поговорить, а после этого Эмилию никто больше не видел.
Мали решила забрать из ванной в доме Натали два круглых куска французского
мыла, а бриллианты пустить на то, чтобы выкупить Натали. Дом уже конфисковали,
но еще не запечатали. Когда Мали пришла туда, Эмилия складывала свои вещи в
большой чемодан из телячьей кожи, который ее хозяйка всегда возила с собой. В
ванной Мали нашла только один мыльный шар.
— А второй где? — спросила она у Эмилии.
— Нема, — усмехнулась Ведьма.
Мали решила, что Эмилия забрала бриллиант себе.
Юцер пытался использовать свои связи хотя бы для того, чтобы
поговорить с Натали, но новые знакомцы только боязливо щурились. Один из них
сказал: «Забудьте об этой даме, иначе и вы рискуете оказаться на Лене».
Так появился адрес.
И вот сейчас, когда магическая телеграмма оказалась у Юцера в
кармане, он решил ехать на Лену.
А тот кусок мыла, который Мали забрала из старинной мыльницы,
Мали и София хранили на груди в холщовом мешочке, и делали это по очереди. Пока
кусок был большим, его носила между грудей София. Мали не могла рисковать,
поскольку была деликатного телосложения.
Мылись этим мылом только при особой надобности. Мали знала тайну
мыльных трав, а травы эти росли везде. Поначалу они мылились французским
мылом, пьянея от его запаха, только когда наползала черная тоска. Случалось это
не так уж редко, и мыло уменьшилось с размеров индюшачьего яйца до размеров
куриного. Прошло два года, и мыло уменьшилось до размеров голубиного яйца, а к
середине третьего года не сделало бы чести и перепелке. Теперь и Мали могла
носить его на груди, не особенно рискуя. Решили, что носить будет та, у которой
в это время нет черных мыслей. У Софии черные мысли появлялись чаще, поскольку
ее дети голодали. Но иногда черные мысли посещали Мали. Тогда она быстренько
звала Софию и передавала ей мешочек.
Последний раз мылом мылилась Мали, придя домой из роддома. Мыло
стало величиной с большую бусину, и было решено больше им не пользоваться.
— Мы намылимся в день победы, — возбужденно сказала
София.
— Кто знает, что это будет за день, — вздохнула Мали.
И вот день расставания с мылом настал, хотя до победы было еще не
близко.
Поначалу хотели просто надеть мешочек с мылом Юцеру на шею и
отправить его в путь с этим подарком для Натали. Однако, для того чтобы
отправиться в столь долгий путь, нужны были деньги, которых не было. Кроме
того, какая польза могла быть от бриллианта на Лене?
— Эскимосы и не знают, поди, что такое бриллианты, —
предположила София.
— Отчего ты решила, что на Лене живут эскимосы? —
удивилась Мали.
— Если Лена втекает в Ледовитый океан, то там есть юрты, а
если там есть юрты, то кто же в них живет, как не эскимосы? — ответила
София раздраженно.
— Безупречная женская логика! — рассмеялся Юцер.
Он уже давно обратил на Софию не совсем беспристрастное внимание,
но воли себе давать не стал.
Поначалу хотели помыться мылом друг за дружкой и до конца. Но ни
один из трех не решался мылиться последним.
— Эта штучка может просто упасть в таз, и ее нельзя будет
найти, потому что вода скрывает бриллианты, — возбужденно сказала София.
Решили пойти на цыганский пустырь, распилить там мыло, а потом
намылиться мыльной крошкой.
На пустыре было людно. Там бегали мальчишки, среди которых София
узнала Чока.
— Он никогда мне не рассказывал, что водится с местными
мальчиками, — растерялась София.
— Если война не закончится к будущему году, наш Чок начнет
водиться с местными девочками, — усмехнулся Юцер.
— Упаси нас Господь, — всполошилась Мали, —
здешние люди за это убивают.
— Или заставляют жениться, — не сдавался Юцер.
Он был расположен воинственно.
— О чем вы говорите?! — вскрикнула София. —
Ребенку всего пять лет.
Мали прикусила губу и наступила мужу на ногу.
— София, вы окончательно одичали и перестали понимать
шутки, — сказал Юцер совсем уж раздраженно.
София смахнула слезу,
после чего изобразила на лице сиротскую улыбку.
— Во что играют дети? — полюбопытствовал Юцер. —
Дворовые дети, между прочим, — добавил он и многозначительно поглядел на
Софию.
«Что это с ним случилось?» — спросила себя Мали, но вслух
задавать вопрос не стала. Юцер вел себя странно. Он долго не соглашался
доставать из мыла бриллиант, настаивая на том, что везти его надо именно в
мыле. Потом он захотел распилить мыло в полном одиночестве, сообщив Мали, что
постоянное женское общество и тесная опека начали стеснять полет его фантазии.
Затем заявил, что ему следует подготовиться к путешествию в Ад, а для этого все
герои всегда уходили в пустыню. Пустыня же лежит за околицей, и надо бы его
туда отпустить дня на два.
Мали приготовила лучший обед, какой можно было состряпать в дикарских
условиях, но и это Юцера не успокоило. Он был раздражен совершенно по-петушьи.
Тут Мали впервые искренне пожалела о том, что Натали вмерзла в лед на Лене. У
Юцера бывали подобные приступы в добрые времена, и Натали умела с ними
справляться.
Дети играли в ножички. Юцер решил поучаствовать. Он вступил в
круг вместо Чока. У Чока осталась полоска земли, едва вмещавшая потертый носок
Юцерова ботинка. Юцер нахохлился и несколько минут изучал позиции сторон. Затем
поставил ножичек на кончик пальца, подкинул его легким броском и отчертил
треугольник, вполне позволявший удобный упор ноги. Дальше все шло строго по
намеченному Юцером плану. Линии неприятеля сминались одна за другой. Юцеровы
владения росли неравномерно, но неизменно в выгодную для него сторону. Чок
широко раскрыл глаза и зажал уши.
— Это он от волнения, — прошептала София. —
Очевидно, внутренний голос в такие мгновения говорит ему нечто важное, поэтому
он старается изолировать все посторонние звуки.
Мали согласно кивнула.
Когда завоевание круга было почти завершено, Юцер передал ножичек
Чоку. Чок отчаянно замотал головой.
— Проиграй, мой сын. Проматывать отцовское наследство так
приятно! — сказал ему Юцер и потрепал мальчика по щеке.
Свет костерка освещал круг, стоявшего в нем Юцера, взволнованного
Чока и кусок провода, протянутого неизвестно откуда и непонятно куда. В
окружающей световой круг кромешной мгле по-волчьи сверкали глаза проигравших
детей.
— Они убьют Чока, если мы отойдем, — испуганно
прошептала София.
— Пока мы здесь, его никто не тронет, — успокоила ее
Мали, — а завтра мы отсюда уедем.
Юцер, меж тем, разложил костерок вдалеке от детского костра,
разложил на коленях платок, взял из рук Софии мыльный шарик и начал остругивать
его ножичком. Дамы напряженно молчали. Юцер стругал. Лиловатая стружка ложилась
лепестками на платок, издавая легкий запах сирени.
— Крепки, однако, французские духи, — сказал
Юцер, — четвертый год болтаются на ваших потных прелестях и все еще
благоухают.
Мали хотела было обидеться, но раздумала. А стружка все падала,
завиток за завитком, и нож вот-вот должен был заскрежетать о бриллиант. Однако
скрежета не случилось. Остатки мыла раскрошились в пальцах Юцера. Он посучил
пальцем о палец, сбрасывая на платок последние крошки.
Молчание было долгим.
— Где же он? — спросила София сдавленным голосом.
— А кто вам сказал, что бриллиант в мыле был? — задал встречный вопрос Юцер.
— Натали. Она всегда рассказывала, что в каждом из кусков
мыла лежит по бриллианту.
— И каждый величиной с голубиное яйцо! — расхохотался
Юцер. — Неужели вы не знали, что Натали патологическая врунья? Не было у
нее никаких бриллиантов ни в мыле, ни в графине. Я из этого графина пил. В нем
была обыкновенная водка, от горлышка до дна.
— Какая глупая шутка! — раздосадованно воскликнула
Мали. — Почему ты нам не сказал об этом раньше?
— Зачем? Эта штука придавала вам уверенность. Вот, возьмите. —
Юцер протянул Мали золотой портсигар, в котором что-то звенело. — Там есть
еще несколько золотых монет. Это должно вас успокоить. Только подумайте
хорошенько перед тем, как назовете какой-нибудь день черным. За ним может
наступить день еще чернее.
— А ты как же? — спросила Мали.
— Я не пропаду. У меня еще кое-что есть.
— Ты мог мне об этом рассказать, — надулась Мали.
— Зачем? Чтобы возникали ненужные споры? Или чтобы цыганки
подсовывали вам грошовую пепельницу взамен часов с бриллиантами?
— Не надо ссориться перед отъездом, — попросила Мали.
А Юцер вдруг посмотрел в сторону детского костра, вскочил и
понесся к нему нелепыми прыжками. Мали и София с ужасом следили за огромной
тенью Юцера, перебросившей через плечо маленькую тень Чока. Потом тень Юцера исчезла,
несколько секунд спустя тишину разорвал гром, а тьму осветило огненное
извержение.
Когда Мали и София подбежали к костру, Юцер уже поднялся с земли
и поднимал с нее испуганного Чока. На месте костра зияла яма. Детей видно не
было.
— Там должны быть раненые или мертвые, — сказал
Юцер. — Попробуйте разобраться. Одна из вас пусть пойдет за милицией. Чока
надо отправить домой. Сегодня же ночью уезжайте в свой город М. А мне лучше
исчезнуть. Если у Сталя осталась хоть щепотка еврейских мозгов, он поймет, что
пришел его час.
— Что все-таки случилось? — спросила Мали.
— Эти кретины бросили в костер гранату. Поначалу они
кидали патроны. Я хотел их остановить, но успел только выхватить Чока.
— Тогда почему вам надо исчезнуть? — спросила София.
— Потому что эту диверсию припишут мне.
— Это безумие. Мы сможем доказать…
— Неужели вы еще не поняли, что система, в которой мы
оказались, не признает доказательств? — спросил Юцер раздраженно. —
Да так и лучше. Я никак не мог решиться оставить вас тут одних. Но небо распорядилось
по-своему.
Он поцеловал Мали, велел передать поцелуй малышке и растворился в
темноте.
София решила отвести Чока домой. Мальчик трясся и ковырял в носу.
Мали осталась одна. Она нашла сухую ветку, подожгла ее головешкой и обошла яму
по периметру. От того, что она увидела, ее стошнило. Помощи никому уже не
требовалось. Мали медленно побрела домой. По дороге она вспомнила о платке с
мыльной стружкой, вернулась на пустырь, нашла платок, сунула его в карман, присыпала костер землей и ушла восвояси.
В милицию она решила не идти. Ей хотелось пропасть, раствориться
во мгле вслед за Юцером. Но это вызвало бы подозрения. Мали пошла к местным
евреям, Моисовым.
— Не знаете, что был за гром? — спросила Мали осторожно.
Моисовы удивленно на нее посмотрели.
— У вас тут так шумно, — нервно рассмеялась
Мали, — ничего не слышно. А я стояла у арыка и слышала гром.
— Это бывает, — сказал Моисов. — Лето уходит.
Садись пить чай.
Когда она пришла домой, все уже спали.
— Тут никто ничего не
слышал, — прошептала ей София.
— И мы не слышали ничего, кроме
дальнего раската грома. Это бывает. Лето уходит, начинаются грозы.
— Как мы будем тут без Юцера?
— Он скоро вернется. Поехал в
Алма-Ату на несколько дней. Не велика беда, — бездумно ответила Мали и тут
же заснула.
Они оставались на месте недели две, а
потом исчезли. На пустыре их никто не заметил, а если кто и видел, смолчал. А
может, Сталю было не до них. Его вызвали в районный центр, а это вряд ли
предвещало что-нибудь хорошее.
Мали же долго топила баранье сало,
отчего по мазанке разошлась ужасная вонь. Из сала она попыталась сделать свечу,
чтобы помянуть погибших детей, сжечь в огне дурные мысли завистливых людей и
тем самым обеспечить себе легкую дорогу. Жир коптил, дымил, пригорал от
бесконечных попыток поддержать в нем огонь, но фитиль никак не разгорался.
— Что это за
жертвоприношение? — подозрительно спросила София.
— Пытаюсь зажечь свечу в пользу
нашей благополучной поездки.
— Так возьми обыкновенную
свечу.
— Кто знает, есть ли в городе
М. электричество, — вздохнула Мали.
— Электричество есть
везде, — нахмурилась София. — Для них оно служит талисманом. До тех
пор, пока есть электричество, будет советская власть.
— Готеню, — взмолилась
Мали, — сделай же в этой стране всесоюзное короткое замыкание.
— Ша! — прикрикнула на нее
София. — Сколько раз я должна говорить тебе, что в этой стране стены имеют
уши!
— Бедные стены, —
сокрушилась Мали, — как они страдают! Ты знаешь, раньше я любила
поселяться в старых гостиницах, таких, в которых живут не богатые бездельники,
а люди среднего достатка, авантюристы и банкроты. Там снятся удивительные сны,
потому что из пор в стенах ночью вылетают мысли и слова прежних жильцов. А тем,
кто будет жить здесь после нас, наши мысли будут совершенно непонятны. Мы
словно голубые попугаи, поселившиеся в стране, где живут зяблики. Мне очень
одиноко и страшно, София. Может быть, мы все же останемся здесь, где есть Гец и
где мы знаем хоть кого-то, хоть что-то…
— И они знают нас. Нам нужно
бежать отсюда. Кроме того, если мне еще месяц придется прожить здесь с Пашкой и
Надин, я повешусь сама или их отравлю.
— Хорошо ли мы поступаем,
оставляя их одних? — задумчиво спросила Мали.
Ответа она не ждала. София не любила
глупых вопросов и бывала строга, когда их ей задавали.
7. ИМПЕРАТОРСКИЙ КОНЬ
Уйдя с пустыря, Юцер пошел в сторону
железнодорожной станции. Его видели на вокзале. Рассказывали, что он некоторое
время маячил между поездами, путями и мешочницами, а потом пропал. Куда он
пропал, никто сказать точно не мог.
По этому поводу существует несколько
версий.
Одну из них услышит от Юцера Любовь.
Юцер расскажет ей следующее: «Однажды мне нужно было исчезнуть. Дело не терпело
отлагательства и случилось к вечеру. Ночь, спасительница беглецов, дала мне
передышку до рассвета, и я, представь себе, спал. Это странно — спать в
ожидании худшего, но положение мое было столь отчаянным, что никакое иное
действие просто не приходило в голову. Разбудил меня крик муэдзина».
В этом месте Любовь прервет рассказ
отца вопросом, что такое муэдзин. Юцер кратко введет ее в историю ислама, но мы
не станем тратить времени на это, довольно банальное, объяснение, из которого
будет явствовать, что Юцер не был ни большим знатоком религии Зеленого Пророка,
ни ее большим почитателем.
Надо сказать, что до пребывания в
Средней Азии Юцер очень любил зеленый цвет. У него были зеленый сюртук для
верховой езды, зеленая курительная комната и зеленые домашние тапки. Если бы
правила хорошего тона не предписывали синий цвет поутру, серый пополудни и
черный вечером, Юцер, без сомнения, отдавал бы предпочтение зеленому в любое
время суток. Но после четырех лет, проведенных в среднеазиатской пестроте, он
невзлюбил яркие краски, а зеленый цвет, призванный успокаивать нервную систему,
стал Юцера раздражать.
«Это тупой, эмоционально убогий, совершенно не вдохновляющий
цвет!» — сказал он на второй год пребывания в Средней Азии жене,
выменявшей остатки французской губной помады на зеленое покрывало для кровати.
А в ночь, проведенную на железнодорожной станции, Юцеру приснился
зеленый сон. Поначалу перед глазами просто колыхались зеленые наплывы. Наплывы
были похожи на спускающийся с небес занавес. Чем выше Юцер задирал голову, тем
легче и воздушнее казался ему занавес.
Занавес стал сворачиваться в струю, а струя начала приобретать
форму коня. Вскоре перед Юцером встал огромный зеленый конь. Конь бил копытом
по зеленой ртути под ногами, превращая ее в изумрудную пену. Хвост и грива у
коня были такие же изумрудные, легкие и пенистые.
Юцер узнал коня еще до того, как краска окончательно сгустилась.
Он крикнул: «Султан!». Конь приветственно вздернул голову и заржал. «Что
ж, — сказал Юцер, — я еще не знаю, ходишь ли ты иноходью или летаешь,
но пришло время это узнать». Он вставил здоровую ногу в стремя, подтянулся и
сел на коня. На боку его оказался меч, в руках — золотой кубок. Юцер
опрокинул кубок в рот. Жидкость была пьянящей, живительно прохладной и
напоминала хорошее сухое вино. Впереди, в зеленой дали, появилось огненное
сердце. Оно то сжималось и темнело, словно собиралось потухнуть, то расширялось
и начинало пылать.
«Вперед, — сказал Юцер Султану, — вперед, за
Пылающим Сердцем!»
В этот момент, откуда ни возьмись, появился посох. Посох поначалу
ухарски вертелся, словно пьяный дворник, решивший продемонстрировать полную
власть над заплетающимися ногами, а потом подскочил к Пылающему Сердцу и
звезданул по нему изо всех сил. Сердце взлетело, охнуло, рассмеялось и
вспыхнуло. Потом оно упало вниз и потухло. Посох снова подкинул его, и оно
опять загорелось. Так они и неслись впереди, играя и показывая путь.
Юцер открыл глаза и погрузился в темноту. Когда он снова закрыл
их, зеленый конь заржал. «И куда же мы летим?» — спросил коня
Юцер. Конь скосил насмешливый глаз и сказал хрипло: «Теперь это ты должен мне
сказать, куда мы летим». Юцер ударил коня правой шпорой, махнул рукой вправо и
велел: «Туда!» И они полетели дальше.
Юцер не станет пересказывать дочери этот сон. Он просто скажет,
что все началось с чудесного сна.
«Когда я открыл глаза, — закончит этот рассказ Юцер, —
светлело. Подо мной стучали колеса, надо мной висели вонючие ноги в портянках,
и в горле першило. Оказалось, что в полном беспамятстве от усталости и страха,
я влез в отцепленный вагон и заснул. Сон оказался настолько захватывающим, что
я не почувствовал, как вагон прицепили к поезду, как он наполнился людьми и
поехал. А рассказываю я это к тому, что иногда полезно поддаться отчаянию и
выпасть из привычного мира. Поди поспи, а завтра все как-нибудь образуется».
Из этого рассказа можно заключить, что в ночь погони Юцер пережил
некое мистическое состояние. Но была ли погоня?
Мали с Софией в ту ночь не выходили из мазанки. Наутро они
побоялись показываться в городе, потому что были уверены, что Оська Сталь
перестал пить горькую и не дремлет. Но уже к вечеру обе пошли гулять по
центральной улице, всячески подбадривая друг дружку.
Город гудел. Все рассказывали про взрыв на пустыре, ругали
беспутных местных мальчишек и гадали, у кого они украли гранату. Сходились на
том, что граната украдена из НКВД и что теперь уж Сталю точно не сдобровать.
— С Чоком все в порядке? — спросила у Софии работница
шинного завода. — Говорят, его часто видели на пустыре.
— Он уже давно туда не ходит, я ему запретила, —
торопливо ответила София.
— Вчера у него был жар, — вмешалась Мали, —
видно, перегрелся. На ангину не похоже.
— Самая настоящая ангина! — оспорила ее диагноз София. — Он не мог
подняться с постели вчера и пролежит не меньше недели.
Работница заботливо поцокала языком.
Прошла неделя. На вопрос, куда подевался Юцер, Мали раздраженно
отвечала, что они поссорились и Юцер решил уехать в Алма-Ату.
— Завел себе там шашню? — усмехнулась Капа.
Она вновь появилась в городе, что намекало на укрепившуюся
позицию Оськи Сталя.
— Вот именно, — вспыхнула Мали.
— Никуда не денется, вернется.
Мали сдержанно кивнула.
Они затянули свой отъезд на две недели и уехали, когда о событии
уже перестали говорить.
Нанять проводника с
ишаками было несложно. Средняя Азия умеет заметать следы и хранить тайны. Ишаки
там всегда наготове, и проводники не задают лишних вопросов. С другой стороны,
барханы тоже умеют хранить тайны. Нашим дамам попался исключительно порядочный
проводник, который не убил их по пути, чтобы завладеть нехитрым скарбом
несчастных путешественниц. А мог бы и убить. Но беглянки так боялись Оськи
Сталя, что даже не подумали о реальной опасности.
— А чего мы тогда испугались? — спросила как-то Мали
Софию.
— Раз испугались, была причина, — мудро ответила
подруге София.
Близнецы рассказывали, что после исчезновения Юцера по городку
пополз слух, что в отделении доктора Геца появился новый пациент с манией
величия. Пациент называл себя Господином Мира и Императором Вселенной. Гец
относился к нему внимательно и держал в отдельной палате. К тому же было
замечено, что с момента исчезновения Юцера Мали часто навещала доктора Геца и
что, уходя от него, она улыбалась той самой улыбкой, с какой не раз
возвращалась после прогулок с Юцером по бахче.
И вместе с тем, если бы Юцер действительно скрывался под видом
сумасшедшего в больнице своего друга, он должен был приехать туда из Средней
Азии. А приехал Юцер почему-то с Севера. Так что концы в этой версии не
сходятся. К тому же, близнецы забыли отметить, что с появлением в больнице
Господина Мира из-под окна исчез Хаимке-Фауст. Правда, ходили слухи, что его
отправили в военный госпиталь, а оттуда на фронт. Проверить это нельзя.
Виршувкер был польским беженцем, а с этими беженцами многое произошло. Хаимке
мог оказаться, например, в армии Андерса и очутиться в Палестине. Правда, его и
там с тех пор никто не видел. Но никто его специально не искал. Есть и другие
доказательства тому, что Хаимке Виршувкер не стал Господином Мира, но стоит ли
их приводить?
Существуют версии еще более фантастические.
Например, говорят, что Юцер все-таки побывал на Лене и встретился
с Натали. Тот, кто знает, как действовали пути сообщения в СССР в последний год
войны, в эту версию поверить не может. Проехать без командировки из Средней Азии на Лену, попасть
в одно из самых строго охраняемых мест страны да еще встретиться там с
женщиной, помещенной в резервацию? Да это чистая фантазия!
И все-таки приведем свидетельства двух лиц, утверждающих, что
встреча Юцера и Натали на Лене произошла.
Первое лицо Чок. Тот самый Чок, который так и не успел проиграть
в ножички созданную Юцером империю. Тот самый, который остался жить только
благодаря политическому чутью Юцера, которого Юцер впоследствии приблизил к
себе настолько, что многие считали Чока его приемным сыном.
Так вот, Чок как-то беседовал с Юцером о женщинах.
«Как-то мы разговаривали о бабах, — в свойственной ему грубоватой манере
рассказывал Чок, — а Юцер был
большой бабник, это ни для кого не новость. Так вот, он сказал мне: «Женщина
должна быть не просто желанием, она должна быть призывом. В моей жизни была
такая женщина. О! У нас хватило ума не скреплять наши отношения ничем, кроме
поцелуев. А расходиться мы любили больше всего на свете. Мы все время
расходились, разъезжались, расставались. И всегда этот момент приносил
облегчение. Но потом это начиналось… Тонкий, еле уловимый призыв. Он звучал в
вечернем воздухе, пробивался из букетов, которые я дарил другим женщинам. Он
исходил от духов, которыми она никогда не пользовалась, для того только, чтобы
напомнить мне ее запах. Он звучал в музыке. Одной нотой, случайным аккордом.
Постепенно он начинал изводить меня. Я слышал ее голос там, где этот голос
никогда не звучал. Я чувствовал ее прикосновение, когда рядом никого не было. Я
начинал сходить с ума. Я говорил невпопад. И когда я уже бывал готов лететь,
плыть, бежать к ней, она вдруг появлялась. Измученная призывом. Изломанная
сопротивлением ему. Покорная. Безумная. Как мы бывали счастливы! До ближайшей
ссоры, до появления скуки, до первых признаков отвращения.
А однажды ее увезли. Увезли силой, чтобы погубить. И я ничего не
мог для нее сделать. Мне было жаль ее. Жалость, мой мальчик, это надгробный
камень любви. Я решил, что между нами
все кончилось. Высшая сила, думал я, не объявляет своих вердиктов, но вердикты
эти непреложны. Перед высшей силой следует преклонить голову.
Четыре года я жил, как жил. Мне казалось, что я не узнаю ее, если
когда-нибудь встречу. А потом это началось снова. Призыв. Я умолял ее отстать.
Я объяснял ей, что все это ни к чему не приведет. Но все началось снова. И я
опять был готов лететь, плыть, бежать.
Путь был нелегким. Я не стану тебе его пересказывать. Все
подобные путешествия одинаковы. Звери, люди, чудовища. Сирены в ватниках.
Цирцеи в чернобурках. Циклопы в гимнастерках. Убогие, сироты, прокаженные.
Братство сирых. Волшебные превращения, смекалка, хитрость, удача, помощь
несуществующих богов.
Мы встретились. Ее привели ко мне в избушку за бутылку водки.
Конвоиры орали за окном, пытались разглядеть нас сквозь замерзшее стекло,
швыряли в окна снежки и замерзшие рыбины в двери. Там была уйма замороженной
рыбы. Потом ее увели. Я долго лежал на нарах, обессиленный, замерзший,
хмельной. Лежал и ждал, когда придут за мной. Должны ведь были прийти. Но не
пришли. И я поплелся в обратный путь».
Из этого рассказа следует, что Юцер побывал на Лене, где водятся
конвоиры, снег и замороженная рыба. Водились, во всяком случае, в то время, о
котором идет речь.
Второе косвенное доказательство того, что Юцер и пациент Геца,
который называл себя Властелином Мира, — разные лица, мы находим в
свидетельстве самого Геца.
Как-то за праздничным столом разгорелся спор. Спорили о
гениальности.
— Гениальность, — сказал Гец, — отличается от
безумия только конечным результатом. В обоих случаях мы имеем дело с выходом за
границы нормального. Но гениальность видоизменяет нормальное, тогда как безумие
на это не способно.
— Позволь, позволь, — не согласился Юцер, —
тогда безумие можно назвать ущербной гениальностью. А это несправедливо. Ведь,
по большей части, безумцы просто не отличают нормальное от ненормального, тогда
как гении прекрасно сознают, где проходят границы обыденного, и преступают их
совершенно сознательно.
— Не так все просто, — возразил Гец. — Помнится,
был у меня пациент, возомнивший себя Господином Мира. Его навязчивая идея вовсе
не была непоследовательной. Мой пациент считал, что Господином Мира является
тот, кто назначен на эту должность Высшей Силой, и утверждал, что является
таким назначенцем. А поскольку подтверждающих этот факт документов нет и быть
не может, ибо они создаются постфактум, то мой пациент утверждал, что я держу
его в больнице незаконно. Мне пришлось согласиться с его аргументом. Количество
людей, приводивших тот же аргумент и ставших на его основании владыками мира
сего, велико. Только незнание истории могло дать мне право продолжать держать
самозванца в стенах психиатрической лечебницы. То есть в данном случае
сумасшедшим должен был объявить себя я. И все же….
Вопрос, что делала Мали в сумасшедшем доме у Геца в те две
недели, которые она провела в среднеазиатском городке после исчезновения Юцера,
и почему выходила оттуда с благостной улыбкой на устах, остался открытым. Да и
стоит ли верить свидетельствам близнецов, находившихся в то время под влиянием
коварной Хелены, да еще и обиженных на Юцера за то, что им пришлось собирать
дыни?
8. ШОКОЛАД
Когда война закончилась, Мали и София с детьми вернулись в родные
места. Еще до этого они решили не жить на пепелище. Неподалеку от их бывшего
родного города располагался другой город, в котором ни одна из них никогда не
жила. В старые времена между этими городами проходила государственная граница.
Новые времена эту границу стерли. В новом для них городе воспоминания не
бродили парками и улицами. Там не было их бывших квартир, и чужие люди не
сидели ни в Малиных креслах цвета слоновой кости, ни на диване Софии в стиле
арт деко. Кроме того, в этом городе ничто не напоминало обеим о погибших
родственниках, убитых друзьях, разрушенной жизни и о прежних фантазиях и
надеждах.
Новый город лежал в руинах. Гец приехал по вызову Юцера. Когда,
как и откуда приехал сюда Юцер, оставалось секретом. Геца тут же назначили
восстанавливать здравоохранение, поскольку другие врачи приехать еще не успели.
А Юцеру было поручено восстановить экономику. Не в самом широком, а в
самом узком понимании этого слова. Он должен был достать хоть какую-нибудь еду
и хоть какую-нибудь одежду, раздавать которые следовало по карточкам.
Обосновавшись и выправив себе
нормальные паспорта с истинными фамилиями и отчествами, друзья вызвали к себе
жен с детьми. Новая власть уже не интересовалась стариком Гойцманом,
скончавшимся в лагере от тифа, или отцом Софии, умершим там же от разрыва
сердца. Она интересовалась стрептоцидом.
Надо сказать, что Гец на сей раз назвал Софию
своей женой совершенно естественно и без каких бы то ни было сомнений. Со
старой жизнью было покончено, а для новой жизни никого лучше он бы найти не
мог. София же с полным сознанием происходящего оставила своего спасителя,
польского инженера по имени Войцек, и поехала к Гецу, поскольку того требовали
от нее и порядок, и порядочность, и забота о грядущем дне. София хотела
вернуться в прошлое, чтобы обрести будущее.
Гец поселился в маленьком домике,
вокруг которого лежали руины. Домик, который выбрал для своей новой жизни Гец,
сохранился чудом.
— Особняк в центре города
всегда будет привлекать к себе внимание и злые взгляды, — сказал ему
Юцер. — Почему бы тебе не поселиться в пустующей квартире в одном из
уцелевших больших домов? Я видел квартиры получше этого твоего коттеджа.
Гец настоял на своем. Он написал Софии
об этом домике, распределил в письме комнаты, попросил ее захватить с собой его
сестер и менять своих распоряжений не собирался.
Юцер же расположился на верхнем этаже
большого склада. Собственно, это и был главный распределитель еды и одежды,
которые ему все же удавалось где-то доставать. В этой должности Юцер
продержался недолго. Он считал, что она опасна для его жизни, и был, очевидно,
прав. В городе, объявленном столицей, появились свои Стали, их было много, и
старые друзья, оказавшиеся у власти, вряд ли могли обеспечить Юцеру
стопроцентную защиту.
Не прошло и года, как Юцер переехал в
облюбованную квартиру в восьмиквартирном доме. Но Любовь привезли из Средней
Азии в квартиру над складом, и она на всю жизнь запомнила, пусть и смутно,
большое помещение, заставленное коробками, и людей на полу. Людей приводила с
улицы Мали, а порой они приходили сами, стучали в дверь осторожно, радостно откликались на
восторженные восклицания Мали. В первые дни ходили на цыпочках и говорили
шепотом. Потом люди наглели, спорили из-за очереди в ванную и проверяли,
насколько равномерно Мали распределяла между ними скудную пищу. В конце концов,
они исчезали, и их заменяли новые.
Любовь привыкла к чужим людям, которые поначалу без конца тискали
ее и целовали, а потом начинали раздражаться, когда малышка хныкала или шалила.
Вскоре Юцеру это надоело.
— Я начну грубить твоим гостям, — предупредил он
жену.
— Ты не можешь лишить меня права знать, что случилось с
нашей жизнью, — резче, чем ей бы хотелось, ответила Мали. — Каждый из
этих людей был ее частью в свое время, и каждый приносит невероятный рассказ о
ее продолжении.
— Все эти рассказы можно выслушивать и в парке на
скамейке. Надеюсь, что когда-нибудь тут откроются для этой цели кафе. В крайнем
случае, всех их можно приглашать на ужин.
— Ничто так не открывает души, как общая кухня и общая
ванная, — задумчиво сказала Мали. — К тому же, когда я вдруг встречаю
на улице знакомого, мне кажется, что воздух сгустился и произвел из себя
человека. Их появление спасает от сумасшествия. Вокруг нас все пахнет смертью,
как туман на болотах.
— Я не разделяю твою меланхолию, — ответил
Юцер. — Вокруг нас выстраивается новый мир. Это предоставляет возможность
исключить из него тех, кто раньше был включен в него по ошибке. Большую часть
этих твоих пришельцев из прошлого я и раньше выносил с трудом.
Мали поджала губы, но после того как один из ее подопечных украл
из ящика весь шоколад и продал его на черном рынке, ее отношение к прошлому
несколько изменилось.
— Откуда в ящике оказалось так много шоколада? —
удивился Юцер.
Вскоре он получил ответ. Мали поймали на месте преступления.
Секретарша Юцера заметила между ящиками с продовольствием подол знакомого
платья. Она прокралась за ящики и увидела, как Мали, ползая на четвереньках,
прорезает отверстия в коробках и вытаскивает оттуда пачки трофейного шоколада.
Секретарша тут же побежала к Юцеру и все ему рассказала. Если бы
она побежала к его заместителю, дело могло обернуться бог весть чем. Но
секретарша обожала Юцера и не желала ему зла. Так умение обращаться с женщинами
спасло Юцера в очередной раз, но тем же вечером он подал заявление об уходе.
— В прежней жизни я бы попросил обыскать тебя там же, в
магазине, — сказал Юцер жене. — Меня остановило только понимание
того, что советская власть не понимает шуток. Потом, конечно, я сам защищал бы
тебя в суде. Зачем, кстати, было воровать этот дурацкий шоколад? Ты его никогда
особенно не любила.
— В прежней жизни я бы не стала воровать шоколад, —
сухо ответила Мали, — потому что, кто станет воровать то, что можно
купить? А делала я это по просьбе Геца. На их карточки шоколад не выдают, а он
по нему ужасно соскучился.
— Могла попросить у меня, — сказал Юцер.
— Ты бы ответил, что Гец съел за свою жизнь столько
шоколада, что может перебиться год-другой.
— И был бы прав, — неодобрительно пробурчал Юцер.
Эта история имела самое непосредственное отношение к процессу
воспитания Любови. С того случая в доме никогда не водился шоколад. А сама
история рассказывалась неоднократно. Дослушав историю до конца в десятый раз,
Любовь, к тому времени уже десятилетняя барышня, сказала:
— Не знаю, что там у тебя были за причины уходить, но
легче было поделиться с секретаршей и с заместителем.
Юцер сглотнул слюну и промолчал.
— Ребенок в опасности, — донес он вечером
жене. — Яд уже проник в ее головку. С этим надо что-то делать.
— Уезжать, — в который раз повторила Мали, —
надо уезжать. В этой стране нельзя жить, а воспитывать в ней детей просто
безнравственно.
Юцер нахмурился и запел арию из «Травиаты». Как выбраться из
советской мышеловки, он не знал, и собственное бессилие его раздражало.
Между тем, такая
возможность однажды ему представилась, и он ею пренебрег. Ночью в дверь
тихонько постучали. Дверь открыла Мали, и незнакомый человек сунул ей в руку
записку. Сунул и побежал вниз по лестнице.
Мали прочла ее, положила на лоб и прижала ладонью. Потом она
прикрыла глаза. В комнате запахло махоркой и гнилью.
— От этой записки несет опасностью, — сказала Юцеру
Мали. — Будь осторожен.
Писал записку двоюродный
брат Юцера, Орчик. Юцер знал, что он остался в живых и даже воевал, но
повстречаться им до сих пор не удалось. И вот Орчик вызывал Юцера на тайное
свидание в лесу. Ехать надо было немедленно, и Юцер раздумывал — на чем?
Автобусы в такой час не ходили. Юцер решил идти пешком.
Время было беспокойное. В лесах водились бандиты. Кроме того,
человека в приличном пальто мог остановить всякий, а пальто у Юцера было
приличное. Мали принесла из кладовки потрепанный плащ. Плащ был так ветх, что
его прежний хозяин, перебираясь на постоянную квартиру, оставил эту рухлядь у
Юцера.
— Терпеть не могу маскарад, — сказал Юцер и отодвинул
плащ рукой.
Мали не двигалась с места и смотрела умоляюще.
— Хорошо, — сказал Юцер, — но никогда больше.
Мали снова приложила записку ко лбу и вслушалась внимательнее,
чем прежде. Она услыхала гул машин, выстрелы и крики. Но не сразу, далеко не
сразу. Все это случилось после небольшого перерыва.
— Ты можешь идти сейчас, — сказала Мали Юцеру, —
но ни на что не соглашайся. И предупреди Орчика об опасности. Что-то связанное
с машинами и военными. Он не должен ехать на машинах. Хотя бы в ближайшие
недели.
— Я передам, — улыбнулся Юцер, — я передам ему,
что ты не велишь ему ездить на военных машинах. Он будет растроган твоей
заботой.
Юцер шел долго, петлял, заходил в чужие парадные, пережидал,
менял направление и пользовался проходными дворами. Хвоста он не заметил. Улицы
были безлюдны. Юцер вошел в еще одно, известное ему парадное, спустился в
полуподвал, поднялся по лестнице и вышел на соседнюю улицу. Потом снова вошел в
полуразрушенный дом и опять вышел дворами на соседнюю улицу. Постоял под
деревом, подождал. В полной тишине должны были быть слышны шаги того, кто шел
бы за ним по одной из трех параллельных улиц, оставшихся в стороне. Юцер решил
ждать десять минут.
Десять минут тикали вечность. Шагов он не услыхал. Спустился к
реке и пошел к лесу.
Юцер двигался бесшумно, стараясь не торопиться. Натали часто
говорила, что в спешке человек выдает себя. Она любила разгадывать шифры и
часто оглядывалась на ходу. Иногда пряталась в парадных. Это было в Париже.
Зачем она моталась по всей Европе? Что несло ее в Турцию, Египет и Палестину?
Была ли она действительно связана с какой-нибудь разведкой? Арестовали ее явно
не за это. На кого она работала? Почему не боялась советской власти и осталась
в городе? Впрочем, многие остались. Да и куда им было бежать? В Германию?
В Германии Натали бывала часто. Так часто, что он решил — у нее есть
там любовник. Нет, Натали ненавидела Гитлера. Так, может быть, она работала
все-таки на Советы? Но тогда, почему ее сослали?
Узкий мостик оказался коварным. Как Юцер ни старался шаркать
подошвами и ставить ногу с носка, шаги грохотали, словно он шел по листу
железа. Дорожка вела с мостика прямо в лес, но Юцер предпочел спуститься в
канаву и переждать. Он ждал долго и дождался. Со стороны леса послышались шаги.
Высокий тощий человек в военной форме и шинели, наброшенной на плечи, вышел
из-за деревьев и подошел к мосту.
— Орчик! — выдохнул Юцер.
Орчик вздрогнул, пригнулся, словно вокруг стреляли, помедлил
несколько секунд и прыгнул к Юцеру в канаву.
Трудно сказать, стали бы они обниматься в прежние времена или
нет. Орчик был сыном тети Сони, той самой тети Сони, благодаря которой у Юцера
были школьные учебники и ботинки. Однако дружны они не были. Добрая тетя Соня
не пускала бедного племянника в парадные комнаты. Его принимали на кухне,
кормили остатками обеда и выдавали на прощание сверток с вчерашним пирогом.
В пирог бывали запрятаны монеты. Иногда на кухню приходила сама хозяйка,
глядела на жующего Юцера с грустью и говорила, покачивая головой: «Вылитая
Хая!»
Юцер не винил тетю Соню. Скупость адвоката Сыркина, Сониного
мужа, вошла в городе в поговорку. А когда Юцер стал своего рода знаменитостью,
тетя Соня позвала его к обеду. Он пошел и познакомился там с Орчиком. Орчик был
лоботряс. Он играл в карты и как-то проигрался в пух и прах. Юцер дал ему
денег. Так сказать, заплатил тете Соне за ботинки. Заплатил и больше платить не
собирался.
Чего хочет Орчик на сей раз?
Орчик посмотрел на Юцера исподлобья, потом нехотя протянул руки,
и они обнялись.
— Почему ты живешь в лесу? — спросил Юцер. — Ты
что-нибудь натворил? Тебя ищут?
— Нет, я не хочу, чтобы меня видели в городе. Я уезжаю.
Завтра ночью два автобуса пойдут к границе. Польша, потом Германия.
Оттуда — в Америку. В автобусе есть для тебя место. Поедешь?
— Я не один, — ответил Юцер.
— Знаю. В автобусе есть два места. С местами плохо, но я
об этом позаботился. Поехали, Юцер. При этой власти жить нельзя.
— Знаю, — вздохнул Юцер, — но ехать не могу. За
мной следят.
— Ты пришел сюда без приключений, — тихо сказал
Орчик, — придешь точно так же и завтра. Я еще раз объясняю тебе: пойдут
два автобуса. Ты поедешь в первом. Со мной. Все будет в порядке.
— Нет, — отказался Юцер. — Я могу подвести всех. За мной следят. А с
чего ты вдруг так обо мне заботишься? — спросил он вдруг и пожалел об
этом.
Орчик нахмурился.
— Кроме тебя, никого не осталось, — сказал он
угрюмо. — Человек имеет право на одного живого родственника. Кроме того, я
надеялся открыть с тобой дело. Ты счастливчик, Юцер. Твой бутерброд всегда падает
правильно…
Через несколько дней к Юцеру пришел Гец. Он был так взволнован,
что очки с трудом держались на его свистящем и сопящем носу.
— Надин арестовали, — сказал Гец.
— Где? Почему? С какой стати?
Надин, сестра Геца, Госпожа Порядок, по сути своей не могла
совершить преступления.
— Она была в автобусе, который пытался пересечь границу, —
ответил Гец. — Автобусов было два. Первый прошел, второй задержали.
Рассказывают, что первый автобус вышел почти открыто и проехал без труда, а
второй носился туда и сюда, словно специально привлекал внимание.
— Почему, — спросил Юцер, — почему ты не
рассказал мне о том, что Надин решила ехать?
— Я сам ничего об этом не знал. Она была необычно мила
весь день, потом ушла из дома, сказав, что заночует у подруги. А потом пришла
ее подруга и рассказала о том, что случилось. А чем бы ты мог помочь, если бы
знал?
— Этого мы уже никогда не узнаем, — тихо ответил
Юцер.
— Никогда не прощу Орчику эту историю, — сказал Юцер жене,
когда они улеглись, отохав и отплакав. — Никогда. Он знал, что второй
автобус не пройдет. Они сдали его заранее. Поэтому Орчик сказал, что в первом
автобусе мне ничего не грозит. Он знал, понимаешь, знал.
— Глупости, — одернула его Мали. — Бред и
досужие домыслы. Я отказываюсь в них верить. Зря мы не поехали с ним. Были бы
сейчас в Германии.
— Или в одной камере с Надин.
— Бедная Надин, — вздохнула Мали. — Теперь и ее
погонят на Лену. Но она хотя бы рискнула. Нас могут тоже отправить туда в любой
момент. А мы даже не пробуем спастись.
Юцер долго лежал с открытыми глазами. Он представлял себе Париж,
сизый воздух, сизые крыши, мокрые от дождя тротуары, кондитерскую наискосок от
Тюильри.
«Никогда не говори „никогда”», — послышалось ему.
Юцер приподнялся, посмотрел на жену. Мали крепко спала. Он закрыл
глаза и задремал. Во сне ему привиделся снег, бесконечное заснеженное
пространство, глупые глаза замерзшей рыбины, мужской гогот.
«„Никогда” — глупое слово, — услышал он голос
Натали, — людям не положено им пользоваться. Впрочем, как и словом
„всегда”».
9. АНЮТИНА ГЛАЗКА
Любовь шла по миру, и мир качался у нее под ногами. Ее ножки,
обутые в новенькие ботиночки — большая редкость по тем временам, —
ступали неловко. Рядом с маленькой Любовью шла большая Паша, и ее рыжие волосы
полыхали. Время от времени Любовь поднимала глаза, чтобы на них подивиться. Шли
они взявшись за руки, потому, что Паша, младшая сестра Геца, нанялась
присматривать за Любовью. Она пришла к Мали в гости, села на кухонный табурет,
хотя кресла пустовали, и сказала:
— Мои дни черны, как ночи. Почему я не села вместе с Надин
в автобус и в тюрьму?
— У каждого своя судьба, — вежливо ответила
Мали. — Ты что, поругалась с Софией?
— Поругалась? Нет! Так низко падать мне не выгодно.
— Падать вообще не выгодно, — сказала Мали, стараясь
не рассмеяться, — но что все же случилось?
— Во-первых, я не могу смотреть на то, как мой брат
переводит наше семейное имя на змеиных выкормышей.
— Повтори то, что ты сказала, но так, чтобы появился
смысл, — потребовала Мали.
— А тебе не понятно? Мой брат — последний Гойцман на
свете. А эта змея не хочет рожать нам наследников из-за своих приемышей.
— Ага, теперь понятно. Но то, что ты говоришь, —
нечестно. Ты прекрасно знаешь, что София не может забеременеть, хотя очень
этого хочет.
— То, чего эта змея хочет, всегда случается. Пусть
постарается.
— Паша, опиши точнее муху, которая тебя укусила, —
потребовала Мали. — Что там у тебя, во-вторых?
— Змея сказала, что я не вношу лепту и что она посылает
меня на обувную фабрику к мужикам и дворовым девкам.
— Скажи спасибо, что не на конюшню. А теперь посуди сама:
если Гец работает, София работает и даже Адинка подрабатывает, почему ты должна
сидеть на балконе и щелкать семечки?
— Вот, пожалуйста, она уже насплетничала. Смотрит мне в
рот и считает каждую семечку. Но знайте: дочь фабриканта Гойцмана не будет
резать кожу на подошвы!
— Хорошо, этого она делать ни за что не будет. А чем
дозволено заниматься дочери фабриканта Гойцмана?
— Обедневшим дамам можно
наниматься в гувернантки. За этим я к тебе пришла.
— Наниматься ко мне в гувернантки?!
— К твоей дочери. Ребенок
растет, как свинья в канаве. Когда она в последний раз слушала фортепьянный
концерт?
— В ее возрасте еще обходятся
музыкой сфер, — ответила Мали голосом более резким, чем ей бы
хотелось. — Гувернантки, моя
крошка, не объясняют тем, к кому они нанимаются, как именно надо воспитывать
хозяйских детей. Это им объясняют те, кто их нанимает, как именно они хотят,
чтобы это происходило. Надо быть сумасшедшей, чтобы нанять тебя в
воспитательницы, поскольку ты — самая невоспитанная из всех людей, каких я
знала или знаю. Но чего не сделаешь ради спокойствия Геца?! Как я понимаю, ты
собираешься требовать зарплату. А поскольку я не могу реально оценить объем
вреда от твоих услуг за пять дней в неделю, называй сама сумму.
— Я хочу переселиться к вам. Лучше идти в люди, чем на
обувную фабрику. Пусть Гецу будет стыдно, пусть позор падет на его голову!
— Он с удовольствием обменяет на этот позор головную боль,
причиняемую тобой. А мне она за что? Да и Юцер уйдет из дома, если я ему об
этом объявлю.
— Как уйдет, так и придет. Можно подумать, что он никогда
из дома не бегал! Я буду работать за кров, стол и чаевые.
— Чаевые возьмешь с Геца. С ребенком будешь только гулять
и не больше двух часов в день. Во все остальное время и до вечера, чтобы я тебя
в доме не видела. Гуляй в парке, глазей на новостройки, грызи семечки на
балконе или считай ворон. Но чтобы дверь на балкон оставалась закрытой, а ты
была за ней. Понятно?
— А когда у тебя начинается вечер? — деловито
спросила Паша.
— В восемь вечера, когда нас нет дома, и в полночь, когда
у нас гости.
— А когда вы есть дома, когда он начинается?
— После ужина и в соседней комнате.
— А что я должна делать в дождь?
Мали задумалась. Дожди в их местах шли часто.
— Придумала! — воскликнула Паша. — В дождь я
буду писать письма.
— Кому?
— Мирале. Мы вместе учились, потом она пережила Гитлера, и
ей повезло: она и замужем, и в Канаде! Нам есть о чем поговорить друг с другом.
— И с КГБ. Нет, письма в Канаду из этого дома ты писать не
будешь. Но сама по себе мысль неплоха. Мы найдем тебе работу, основанную на
чистописании. Ты просто создана для публичной библиотеки. Будешь искать жирные
пятна от детских пальцев на книжных страницах. А потом мы подыщем тебе комнату
в чужой квартире. Совсем чужой. Этих людей я не хочу знать ни по имени, ни в
лицо, и лучше, чтобы они оказались людоедами. А пока поживешь здесь. На дворе
май, так что у меня есть время на твое трудоустройство до сентября.
— Что случится в сентябре? — поинтересовалась Паша.
— В сентябре начнутся затяжные дожди. Поэтому в сентябре
ты будешь в своей комнате писать доносы на новых соседей и посылать их мне. Ни
в какое другое место, слышишь?
— Мои новые соседи могут оказаться хорошими людьми, —
сказала Паша и для верности хлопнула кулаком по колену.
— В таком случае мне придется повеситься, — мрачно
ответила Мали.
Вот как получилось, что маленькая Любовь и большая рыжая Паша
шли, взявшись за руку, по единственному в городе бульвару. Любовь смотрела под
ноги, а Паша по сторонам.
У недавно поставленного памятника им встретился хромой Янкл, сын
Буни Буним. Янкл вежливо поклонился и засеменил в противоположную сторону.
— Янкл! — крикнула Паша. — Янкл! Как давно мы не
знакомы?
— Всегда, — растерянно промямлил Янкл и нерешительно
замедлил шаг.
— Так вернись сюда и посмотри, как дочь Гойцмана служит
чужим людям!
— Разве ты идешь не с дочкой Юцера? — удивился Янкл.
— Так я иду с дочкой Юцера! Но почему я иду? И как я дошла
до этого? Спроси меня, Янкл!
— Я не любопытен, — торопливо ответил Янкл и побежал.
Любовь внимательно следила за тем, как он бежит.
— Некрасиво следить за тем, как другие хромают, —
выговорила ей Паша. — Надо сделать вид, что ты ничего не замечаешь.
Любовь поджала губки. Она уже не любила, когда ей делали
замечания. Вырвав ручку из потной Пашиной ладони, Любовь побежала, прихрамывая,
в сторону большой лиловой клумбы.
Оказалось, что бежать, хромая, еще сложнее, чем бегать без затей.
Любовь шлепнулась в цветы, завизжала и стала сучить ногами.
На нее надвинулась большая тень, она ощутила сильный запах
страха. В этом запахе был оттенок «Серебристого ландыша», поэтому Любовь
поняла, что он исходит от Паши.
Она перестала сучить ногами и прислушалась.
— Кто вам позволил запускать ребенка в цветы! —
услышала Любовь. Голос был густой, темный и липкий, как овсяная каша.
— Я не запускала. Это не ребенок, а зверенок! За ней
нельзя уследить! А я — нянька, понимаете, господин полицейский, я просто
несчастная нянька, живущая на иждивении у чужих людей!
— Мало платят, что ли? — спросил голос.
— Вообще не платят! — ответила Паша трагическим
шепотом.
— И правильно делают! — рассмеялся голос. — За
ребенком уследить не можешь. Ушиблась, небось?!
Любовь почувствовала ветер за спиной и под животом. Она летела
прямо в солнце. Потом солнце полетело в сторону, а Любовь плюхнулась во что-то
шерстистое и пахнущее псиной.
— Какой кукленок! — завертелся-заскользил голос,
ставший масляным.
После этого Любовь оказалась на земле и на ногах.
Почему-то это происшествие запомнилось ей на всю жизнь. Никогда
больше никто не запускал ее в солнце.
Паша же рассказывала эту историю так:
— Он мог посадить нас. Подумать только, залезть с ногами и
животом в первую и единственную клумбу во всем городе! А он мне сказал: «Почему
вы не следите за ребенком?» А я сказала: «У нее сегодня день рождения». И
инстинкт меня не подвел! Он нагнулся, сорвал несколько цветков и протянул нам
букетик. А эта нахальная девчонка сказала: «Еще!» Он опять нагнулся и сорвал
еще несколько анютиных глазок. У него была большая попа в лиловых протертых
милицейских штанах, с дыркой в шве. Из дырки выглядывали желтые трусы. Он был
похож на анютину глазку.
— Милицейская задница не может напоминать цветок, —
брезгливо поморщился Юцер, — это неаккуратное сравнение.
— Все может напоминать все, что угодно, — ответила
Мали, — особенно цветы. Они ведь такие разные. А почему ты соврала, что у
нее день рождения? Она же родилась в ноябре.
— Люди неблагодарны по своей поганой природе! —
возмутилась Паша. — Я спасла эту семью от сумы и виселицы, но спасибо
мне все равно никто не скажет!
— Юцер! — процедила Мали сквозь зубы. — Если ты
меня сейчас не удержишь, я немедленно отправлю этот дефект мироздания назад к
Гецу.
Забегая вперед, можно рассказать, что Паша прожила у Юцера и Мали
долго.
Ее никак не удавалось устроить на работу.
— Эта идиотка имеет свойства бумеранга, — жаловалась
Мали Софии. — Я закидываю ее в библиотеку, она возвращается ко мне со
свистом. Я запускаю ее в горисполком, она прилетает назад на третий день. Даже
городская баня не терпит ее присутствия!
— Если она вернется к нам, вылечу я, — объявила София
и потупилась.
— Понимаю, — вздохнула Мали, — но мои нервы на
пределе. Я трачу бесценную нервную энергию на защиту от Паши вместо того, чтобы
направлять эту энергию на нужные и добрые дела.
— Я это заметила, — кивнула София.
Глаза ее были такими грустными, что Мали тут же пожалела о
сказанном.
— Это просто минутная слабость, — торопливо заверила
она подругу. — Я буду работать
над тем, чтобы этот бумеранг занесло в какое-нибудь недоступное для нас место.
— Нет, нет, — испугалась София. — Гец так
страдает из-за того, что случилось с Надин.
— Об этом я и не думала! — так же испуганно
прошептала Мали. — Ну может же найтись какой-нибудь Ванюшка-дурак, который
приедет за нашей красавицей на самоходной печи. Согласись, это было бы неплохо.
А мы бы пожертвовали на это дело последний золотой рубль Геца и пуховое
одеяло.
— Даю вдобавок две подушки и скатерть. Но слишком уж это невероятно, — раздумчиво сказала
София. — Однако курица и баран все-таки появились из твоей головы.
Продолжай пробовать, но будь осторожна.
— Я
постараюсь, — обещала Мали. — Только бы Юцер не вышел из берегов. С
этим я совершенно не умею справляться.
А Юцер как раз в это время беседовал с Гецом.
— Пойми, — убеждал его Гец, — если вы вернете
нам Перл, моя жизнь превратится в ад. У них с Софией биологическая
несовместимость. Один из нас сядет в тюрьму за убийство, и никак нельзя
предсказать, кто это будет.
— Я постараюсь успокоить Мали, — обещал Юцер.
Придя домой, он долго выжидал, прежде чем приступить к разговору
с женой.
— Присутствие Паши в нашем доме, — начал объяснять
он, — даже полезно Любови. Перед ребенком нужно все время держать как
самую высокую, так и самую низкую планку.
Он говорил это, время от времени оглядываясь на дверь в столовую,
где Паша писала очередную статью в газету. Мали надоумила ее писать статьи и
посылать их в газеты под псевдонимом. «Что видишь, то и описывай, —
объясняла Паше Мали. — Драка в очереди — опиши. Беспорядок в
аптеке — освети. Только без имен и адресов. Этого не надо». Паша
занималась творчеством часами, отрываясь только для того, чтобы
проконсультироваться относительно очередного псевдонима. Казалось, что она
погружена в это занятие с головой, но уши ее вибрировали, втягивая все,
раздававшиеся в доме, звуки.
— Так это я — низкая планка? — визгливо крикнула
Паша, просунув голову в дверную щель. — И кто это говорит?! О, моя бедная
мама, если бы ты это слышала! Ты пригрела на сердце змею! Да, я низко упала
телом, но мой дух еще парит над зловонием этого дома! О, если бы я могла
описать те безобразия, которые тут происходят!
— Это будет твой последний подвиг в этом мире, —
угрожающе произнесла Мали.
— Меня можно запугать, но нельзя опорочить! На сей раз я
подпишусь псевдонимом «Чуткая душа». Тебе нравится?
— Лучше подпишись «Чуткие уши», — не поднимая глаз от
вязанья, ответила Мали.
Соня с шумом захлопнула дверь.
— У нее это называется: «Я сказала правду им в лицо!».
Юцер, эта планка лежит так глубоко подо всем, что есть человеческого в нашем
мире, что лично я поступилась бы ею, не раздумывая, — сказала Мали.
— Помни о Надин! Если бы я был к ней более внимателен,
возможно, Надин была бы сегодня с нами.
— Ты тут ни при чем. Ты ничего не знал о намерениях Надин.
А кроме того, не скажешь ли ты мне, от кого это Надин бежала втайне от всех? Не
от Пашки ли? Поверь мне, советская власть мешала ей меньше, чем это чудовище!
— Ш-ш, — приложил Юцер палец к губам, — у стен
есть уши.
— Чуткие уши! — громко сказала Мали.
Умение никому не нужных людей занимать мысли людей, полезных друг
другу и обществу, непостижимо. В тот же час ту же проблему обсуждали, сидя в
гостиной за чашкой кофе, Гец и София.
— Я чувствую себя жутко неловко из-за истории с
Перл, — сказал Гец, отложив газету. — Мы посадили ее на чужую шею, и
у этой истории нет конца.
— Юцер и Мали нам не чужие, — ответила София чуть
резче, чем ей хотелось бы, — фактически, Юцер и ты — братья.
— Может быть, но Перл ему не сестра.
— Давай снимем ей комнату.
— У кого? Приличные люди не согласятся, а подонки ее
кому-нибудь сдадут или куда-нибудь запрячут. Она же идиотка.
— Но вредная. Может быть, побоятся?
— Не стоит рисковать. Может быть, возьмем ее к нам? Можно
выделить для нее комнату с отдельным входом. Смотри, я уже все придумал и
нарисовал. Мой кабинет переходит в столовую, мы отнимаем всего полтора метра у
Адинки, получается коридор. А тут мы прорубаем дверь.
— Кухня.
— Что «кухня»? — переспросил Гец.
— Остается общая кухня. Гец, в качестве приживалки она еще
терпима, а в качестве полноправного члена семьи — нет! Мы долго шли друг к
другу, а она опять нас разведет. Прошу тебя, оставь эту мысль.
— Как ты можешь смотреть в глаза Мали?
— Стараюсь этого не делать.
— А я не могу больше играть с Юцером в шахматы! Все время
прислушиваюсь, не стоит ли Перл за дверью.
— Играйте здесь. Что касается взгляда в глаза — вы
уже на такое друг у друга насмотрелись…
Эти разговоры в обоих домах возникали и погасали неоднократно.
Вопрос все же решился неожиданным для всех образом.
— Значит, так, — сказала Паша однажды вечером. —
Я уезжаю в Израиль через Польшу.
— То есть как? — поразилась Мали. Поразилась она
не столько Пашиным словам, сколько совпадению. С тех пор, как поляков начали
выпускать в Польшу, Мали все время пыталась найти в своей голове жениха для
Паши. Образ не появлялся. Никакое лицо не казалось достаточно ужасным, чтобы
совершить над ним подобное насилие.
— А так, — гордо произнесла Паша. — Поляки едут
в Варшаву. Из Варшавы пускают куда берут, а берут сегодня только в Израиль. Я
уже нашла себе фикцию, и он будет приходить каждый вечер дотемна, потом я буду
выводить его из дома тайком, как ты выносишь сумки из гастронома. Соседи должны
думать, что фикция живет с нами. Я не скажу тебе, что он хороший человек. Он
пьяница и паскудство. Но это хорошо, потому что раз я никогда не была замужем,
мне могло бы это понравиться, а он — гой.
— Нормальные люди так не поступают, — сказала
Мали. — Нормальные люди советуются со своей семьей и друзьями, прежде чем
принимать такие решения.
— Нормальные люди не заставляют родных сестер прислуживать
в чужих семьях, не женятся на змеях и не воспитывают чужих кукушат, —
отпарировала Паша. — Мне не о чем советоваться с Гецом, я могу только
советовать ему, но он пропускает мои советы мимо ушей. А вы мне не семья, и что
я делаю, это не ваше дело!
Фикция оказалась большим, темным и мрачным мужчиной в мятых
штанах и клетчатой рубашке. Звали фикцию Болек. Он долго пробовал на зуб последний
золотой рубль Геца, потом засунул его за щеку и раскупорил бутылку водки.
— Плюнь или напиши расписку, — потребовала Паша.
Скорее всего, Болек не умел писать, потому что, промаявшись над
пустым листом минут пять, он выплюнул на него монету.
— Подавись! — сказал он Паше. — И лучше спрячь
это жидовское золото, а то я его пропью.
Паша обтерла монету и положила ее в лифчик.
— Держи, пока не поедем в Израиль, — приказал ей
новоиспеченный муж. — Ты думала бросить меня в Варшаве? Фиг! Я поеду с
тобой, потому что мне сказали, что там всегда есть работа для поляка в субботу,
когда жиды празднуют. За работу платят деньги, а водка там дешевая, потому что
жиды ее не пьют. И, кроме того, там всегда есть кому дать в морду, потому
что жидов много.
— Гевалт! — крикнула Паша. — Вы же понимаете,
что я не повезу этого Ашмодая к сынам Якова, даже если из-за этого моя жизнь
будет разбита!
— Надо было смотреть, что берешь, — расхохотался
Болек. Зубы у него были только в глубине рта. Спереди торчали черные корешки.
— Какой ужас! — шепнула Мали Софии. — По-моему,
нужно доплатить за немедленный развод и вызволить Пашку.
— Ты забыла, что рубль был последним? — холодно
справилась София. — Нам не на что ее выкупать, и это к лучшему.
— А знает ли уважаемый пан, — вкрадчиво спросил
Юцер, — что жиды заставляют работать на себя в субботу, но обычно не
платят? Кроме того, дешевой жидовской водки не бывает, а если бывает, то она
выходит боком тому, кто ее пьет. И еще: единственное, чем может похвастаться
сионистский жид, так это тем, что он научился давать сдачи.
— Так! Правильно! Скажи это еще раз, Юцер, я должна
запомнить! — потребовала Паша.
— Этот разговор мы продолжать не будем! — стукнул
кулаком по столу Гец. — Он зашел в тупик.
— Не волнуйся за свой народ, — насмешливо сказал
Юцер, — я уверен, что Паша сумеет отплатить полякам за все наши обиды.
К этому времени Болек успел опрокинуть в рот три стакана водки и глядел
на мир благостно, а на Пашу даже обожающе.
— Он не опасен, — шепнула Софии Мали, — его
только надо вовремя напоить, и он становится ласковым теленком. По-моему, наш
бумеранг залетел в нужный огород.
— Я тоже так думаю, — милостиво согласилась София.
Ангелы пыльных углов
смотрят на мир с огорчением. Они понимают, что мир нельзя изменить, да и
незачем этим заниматься, поскольку от каждой перемены он становится только
хуже. Ленивые ангелы могли бы тоже сновать туда и сюда, как это делают
неленивые ангелы, но не видят в этой суете никакой пользы ни для себя, ни для
мира, ни для Того, кто его создал.
Грустно сознавать
правоту ленивых ангелов. Совершенно невозможно объяснить ее беспокойным
деятельным людям.
Снимут ли Геца с работы после того, как Пашка уедет? Не должны,
они же сами разрешают полякам вернуться в Польшу. Впрочем, когда они
действовали рационально?
Но районным психиатром они
его оставят. У них мало хороших специалистов, а директорствовать Гецу в любом
случае осталось недолго, поскольку он не хочет вступать в их партию.
— Гец, — предложил Юцер, — а не сыграть ли нам
партию в шахматы?
— С удовольствием, — немедленно откликнулся
Гец, — мы давно отказываем себе в этом удовольствии. Я играю черными и
выигрываю.
— Позволь себе проиграть, играя белыми. Мне это будет
намного приятнее, — не остался в долгу Юцер.
10. МАГИ ВЕЛИКОГО ПОТОПА
Великие Маги создают мир заново. Они бросают в тигель все
лучшее, что осталось от прошлых миров, и добавляют недостающее и
неизведанное. Исключение составляют Маги
Великих Потопов. Им приходится строить мир из идей, то есть практически из
ничего, поскольку допотопные идеи нельзя превратить ни во что стоящее, сколько
бы неизведанного и недостающего к ним не прибавлять.
Юцер повернулся на левый бок и подумал, что диван у Геца ужасный.
И что надо бы поговорить на этот счет с директором комиссионки. Гец не умел
устраивать свою жизнь, но он умел делать жизнь по-старинному приятной.
Вот сейчас Гец варил кофе. За пять военных лет все забыли, как
это делается. А Гец помнил. Он помнил, что нельзя покупать кофейные зерна из
мешков, рогожных или бумажных. Зерна должны храниться в плотно закрытой и
совершенно сухой фарфоровой банке.
У Геца была такая
трофейная, герметически закрывающаяся и необычайно красивая банка. Он высыпал
из нее зерна на совершенно сухую раскаленную сковороду и водил ею над средним
огнем волнообразными движениями. Кофейные зерна шуршали. Вначале они шуршали,
как шуршит зеленая листва, потом шуршание становилось более сухим, а в
конце — звонким. Хорошо прожаренные кофейные зерна шуршат, как сухой
камыш. Когда они так шуршат, их надо пересыпать в кофемолку.
Гец раздобыл где-то и старую кофемолку с ручкой из красной меди с
фарфоровым катышком на конце. Кофемолка была сделана из тщательно
отполированного красного дерева. Внизу, на выдвигающемся ящичке сверкала медная
табличка с выгравированными в ней старонемецкими буквами. Буквы были
протравлены черным. KAFFEE.
Юцер опять повернулся, на сей раз на правый бок, и принюхался.
Судя по запаху, процесс поджарки кофейных зерен закончился. Кофейный дух
разошелся по всем комнатам и бередил душу. Он перекрыл запахи пирожных и даже
запах «Стефании», изготавливать которую не умел никто, кроме Софии.
Кто бы подумал, что столь избалованная барышня, как София,
умевшая раньше разве что красиво есть «Стефанию», научится выпекать это сложное
кондитерское изделие и сделает это только потому, что ни один ресторан и ни
одна кондитерская его больше не выпекает и не подает?
Он встал, поправил рубашку, обул ботинки, надел пиджак и вышел в
гостиную. Гости начали собираться. Накрывать на стол у Геца полагалось при
гостях. Делали это дети.
Жутко важная Адина в белом фартуке носилась от буфета к столу и
обратно. Она снова и снова проверяла, как лежат вилки, правильной ли стороной
обращены к ним ножи и хорошо ли протерты фужеры.
Адинка подрастала и превращалась в хорошенькую барышню. «Этакий
рыжий чертенок, в завитушках, вопросительных знаках и персиках», — подумал
Юцер. Слово «персики» его смутило, и он перевел взгляд на Чока.
Чок тоже подрос, но в юношу еще не превратился. У него была
хорошая круглая мордашка, которую рыжие волосы и веснушки не украшали и не
портили. Лицо Чока всегда выражало смесь внимания с озабоченностью, а в глазах
бродила недодуманная мысль, которую он постоянно откладывал на потом. В данный
момент мальчик был сосредоточен на салфетках. Он складывал их особым образом,
так, чтобы салфетка парусом вздулась на тарелке. Когда концы салфетки не хотели
сходиться в правильном направлении, на лбу Чока вздувалась жилка и по ней
стекала капелька пота.
Возле Чока вертелась Любовь. Когда Юцер перевел взгляд на дочь,
на его лице возникла бессмысленная улыбка. Любови было всего пять лет, но она
уже была так хороша, что взгляды прилипали к ней со всех сторон. Она шла по
миру, окруженная роем улыбок, таких же бессмысленных, как улыбка Юцера.
Неважно, какими именно были или казались ее ротик, глазки, щечки,
носик и кудряшки. В этих деталях не было большого изъяна, они были ладно
пригнаны друг к другу и не вызывали нареканий. Дело было совсем в ином. Любовь
держала мир в руке, как яблоко, а потому он ей принадлежал. Вместе со всеми
людьми, собаками, кошками и цветами. Потому люди улыбались ей, собаки и кошки
терлись о ее ноги, а цветы в ее руках не вяли. Мали отметила эту особенность и
всегда заставляла Любовь нести цветы в гости или держать их в руках, пока Мали
наливала в вазы воду.
А Юцер любовался дочерью с особо изощренным чувством: девочка
была частью его самого, и он каждодневно старался эту свою часть в ней
увеличить и выпятить. Да, Юцер лепил в
дочери свою мечту, свою Галатею. Но разве мечта — не часть человека?
Несомненно, часть, и даже главная из всех частей.
Оторвав наконец взгляд от крутившейся между Адиной, Чоком и
гостями Любови, Юцер перевел его на лицо жены, стоявшей поодаль. Мали тоже
смотрела на дочь и улыбалась. В ее улыбке, как ни странно, Юцер уловил легкую
примесь беспокойства и горечи. «Надо поговорить об этом», — подумал Юцер
и, обведя взором присутствующих, с удивлением воззрился на Чока. Мальчик
закончил возню с салфетками. Взгляд его был обращен на Любовь. Это был
совершенно созревший мужской взгляд. Чок изнывал от любви. Юцеру стало
беспокойно. «Что ж, — подумал он, — надо будет обратить внимание на
этого мальчика. В нынешней жизни найти ей пару будет нелегко. Возможно, следует
все заранее подготовить».
Тем временем София заняла гостей рассказом о Ваське. Когда София
была в ударе, она говорила так живо и страстно, что энергия слов вполне
заменяла энергию мысли. Повесть о том, как ее кот Васька пренебрег свежей рыбой
в пользу котлеты, утащенной со стола, превратился в новеллу Мериме. На Ваську
было жутко смотреть, в нем проступал Локис.
Гойцманы жили в первом этаже очаровательного особнячка в самом
центре города. Поначалу им принадлежал весь дом, но как и предсказал
проницательный Юцер, с верхним этажом вскоре пришлось расстаться. Юцеру удалось
вмешаться, и вселили туда не чужих людей, а старых знакомых Геца.
Доктор Аарон Меирович и его жена Вера жили до войны в Париже. У
них была дочь Дита. «Похожая на вашу Любовь», — говорила Вера и смахивала
слезу.
Доктор Меирович с женой приехали перед самой войной в родные
места, чтобы увезти с собой в Париж старую мадам Меирович. Дита осталась с няней. Через несколько дней
после их приезда Литва стала советской. Доктор Меирович начал хлопотать о
возвращении в Париж, но его не выпускали. Потом пришли немцы. Потом было гетто.
Меирович бежал, попал в лес к партизанам и выжил. А Вера оказалась в
концлагере. Дита выросла на чьих-то
чужих руках. Они ее больше не видели.
Похожую историю можно было услышать почти за каждым праздничным
столом в этом городе, где собирались евреи. Приехали перед самой войной —
не из Парижа, так из Брюсселя или Тель-Авива. Не за матерью, сестрой и братом,
так за женой, любимой или неизвестно зачем. Попали не в гетто, так в эвакуацию,
не в партизаны, так в советскую армию. Дочь не осталась в Париже, так ее убили,
она умерла от тифа или пропала. Не было семьи, где бы нечто подобное не
произошло. Но вторая часть приключений Меировичей была непонятной и даже
странной.
Веру Меирович освободили из концлагеря английские солдаты. Она
могла ехать куда ей угодно, и естественно было бы думать, что Вера поедет в
Париж. Но она решила вернуться не к дочери, а к мужу. В том, конечно, случае,
если он остался жив. А в ином случае Вера возвращалась никуда и ни к кому.
В сущности, так и получилось. На границе толпу освобожденных
лагерников окружили солдаты и повели в неизвестном направлении. До Лены их не
довезли. Подержали где-то на Урале год и отпустили. Вера села в поезд без
билета, ее провезли под юбками, лавками и тюками сердобольные тетки-мешочницы.
Она сошла на перрон и растерянно оглянулась. Идти ей было некуда. Она медленно
скользила взглядом по малознакомому пейзажу. Вера бывала в этом городе, но
никогда в нем не жила и знала его плохо. Что-то притягивало взгляд («Как
щипцами», — говорила Вера, а Мали тихонько поправляла: «Как магнитом»).
Наконец она поняла, что это было. Неподалеку от Веры стоял высокий мужчина в
потрепанной шинели. Это был Аарон Меирович, который пришел на вокзал встречать
свою боевую подругу Надю Лукашенко. Однако Меирович вернулся домой, в свою
новую квартиру, расположенную во втором этаже особняка, который нашел Гец, не с
Надей, а с Верой, чем очень обрадовал Софию, поскольку с Верой она была некогда
шапочно знакома, а с Надей не хотела знакомиться вообще.
Меировичи уселись за стол напротив Юцера. Юцер прислушался.
— Я мышь в советской мышеловке, — объясняла Вера
Меирович пожилой женщине в тесно облегающей блузке из черного муара. Блузка
была явно перешита из чего-то, и перешивала ее плохая портниха. — Мое
единственное утешение состоит в том, что я попала сюда не из-за куска сыра.
— Нашла чем гордиться! — вступил в разговор
Аарон. — Получается, что ты не просто мышь, а еще и очень глупая мышь.
— Кто эта женщина рядом с Меировичами? — спросил Юцер
жену.
— Какая-то врачиха из больницы Геца.
— Вера говорит с ней так, словно за окном Елисейские Поля,
а не коварный советский пейзаж.
— Надеюсь, что Гец знает, кого зовет в гости, —
совсем тихо шепнула Мали.
Вера Меирович была очень живой, маленькой или, как говорили в
компании Юцера и Геца, карманной женщиной с кукольным личиком и твердым
характером. В ее доме был железный порядок, который разрешалось нарушать только
двум пуделихам, Изольде и Юдифи, откормленным до состояния дородных ярок.
Рацион пуделих был тщательно составлен и неукоснительно исполнялся ненавидящей
собак домработницей. Изольда и Юдифь гуляли по часам и спали днем с двух до
четырех. В эти часы Вера гостей не принимала.
Даже сейчас, сидя за праздничным столом, Вера завела разговор о
собаках.
— Взрослые и дети, — пропела она, — не забывайте, что в
доме есть собаки. Гусиных костей они не едят. Оставьте нам, пожалуйста,
немножко вкусненького мяса.
— Вера, прекрати! — выговорила ей София. — Ты
помешалась на своих пуделихах. Иногда я думаю, что твоей Дите повезло. Ты бы и
ее раскормила.
— Дети, — ответила Вера, — отличаются от собак
тем, что не слушаются. Иногда мне так хочется, чтобы хоть одна из моих собачек
отказалась от манной каши!
Аарон приписывал пациентам
диеты и моционы. Его советы стоили денег, но Юцера он мучил бесплатно.
— Правильно есть означает правильно жить, — сказал
Аарон, глядя Юцеру в тарелку. — Тот, кто не ест что попало, как попало и
где попало, прилагает усилие к упорядочиванию природного хаоса Вселенной.
Обратите внимание на то, что в стране, где едят менее прожаренную пищу, люди
пьют больше вина и страдают невоздержанностью нрава. Вместе с тем, эти люди
ближе к природе и едят больше сырых овощей и фруктов. Поэтому французские парки
отличаются от английских, как католицизм от англиканства. Если бы вовремя
обратили внимание на то, что Черчилль любит непрожаренные бифштексы,
необъяснимые черты его характера стали бы совершенно понятными.
— Налагаешь ли ты запрет на французскую кухню ввиду того, что
французский стол стал причиной французского коллаборационизма? — ехидно
спросил Юцер.
— Французская кухня, — ответил Аарон, — хороша
только во всем своем объеме, ее нельзя употреблять частично. Только очень
качественные овощи и фрукты не требуют термической обработки и только очень
хорошее мясо можно есть полусырым. А поскольку продукты такого качества у нас
не водятся, нам подходит английский стол.
Юцер был англофилом, но
любил сочное мясо. По его просьбе София приготовила кровавый бифштекс с луком,
который Юцер сейчас и поедал. Прочие гости ели гусятину и маринованный язык.
— Ты слишком всеяден, Юцер — не удержался доктор Меирович, — это не
может не сказаться на твоем здоровье. Разве можно есть кровавый бифштекс на
ночь глядя?
— Воспитание, как и французская кухня, хорошо только во всем его
объеме. Его тоже нельзя употреблять частично. Говорила ли тебе твоя мама, что
вещи, находящиеся в чужой тарелке, выпадают из круга твоих интересов?
— Для врачей в этом пункте делается исключение, —
пробормотал доктор Меирович.
Он не выносил Юцера. Доктору Меировичу хотелось хоть раз
заставить этого выскочку заткнуться. Он хотел этого еще с довоенных времен.
София предложила гостям перейти на веранду, откуда можно было
спуститься в сад. Адинка начала считать заказы на чай и кофе. «Чай на правой
руке, кофе на левой», — шептала она, стараясь ничего не напутать. В
открытую дверь веранды втекал аромат сирени. Внюхавшись, можно было различить в
нем легкую примесь пионов.
Внезапно запах пионов усилился. В дверях веранды появилась Любовь
с большим букетом в руках. Гости тревожно затихли.
— Ты должна была взять ножницы, — спокойно, но холодно сказала София. — И
лучше было попросить у меня разрешения рвать цветы в саду.
— Это балеринки! — радостно объявила Любовь. —
Совсем как там. — Любовь показала пальцем на акварель с изображением
балерины в розовой пачке. — Они красивые, как… ты и мама.
София рассмеялась.
Мали вскочила и взяла дочь за руку. Она явно собралась дать ей
урок приличного поведения.
— Оставь, — попросил Юцер. — «Они красивые, как
мама». За это не наказывают.
Любовь погрузила лицо в букет, понянчила его в объятиях, как
куклу, потом велела Софии принести вазу.
— Я подержу цветы, пока ты будешь наливать воду.
— Детей надо воспитывать, пока они маленькие, — назидательно
сказал доктор Меирович.
Гости его не поддержали. Что-то изменилось в атмосфере комнаты.
Запах чая стал надрывно томным, все
вокруг показалось более изысканным и воздушным. Голоса начали звучать на
полтона выше, чем обычно, и жесты участников церемонии стали вычурными.
София села за фортепьяно. Она редко делала это вообще, тем
более — при гостях. Звуки запутались в тяжелых деревянных балках,
пересекавших потолок. Руки Софии запутались в клавишах.
— Я так давно не играла, — сказала София извиняющимся
тоном. — Я все забыла. Сама не знаю, что это мне пришло в голову сейчас...
Пожилая дама в плохо перешитой блузке подошла к Софии и попросила
разрешения сесть за инструмент.
— Тот, кто действительно умеет играть, ничего не забывает, —
тихо, но отчетливо сказал доктор Меирович.
Мали опустила палец в бокал с вином, потом незаметно брызнула им
в сторону доктора. Меирович поперхнулся, закашлялся, покраснел и выбежал из
комнаты.
— Тот, кто умеет себя вести, никогда не забывает, как это делается, —
достаточно громко произнес ему вслед Юцер.
А женщина за роялем продолжала играть, не обращая внимания на то,
что происходит в комнате. Она играла прекрасно. Ей бурно хлопали.
— Мне сказали, что вы работаете в больнице, а вы, оказывается,
пианистка, — обратилась к ней Мали.
— И то, и другое верно, — ответила женщина густым хриплым
голосом. — Давайте познакомимся. Вы мне симпатичны. Меня зовут Сарра.
— Вы не из этих мест?
— Из этих, но я училась в Венской консерватории. А потом осталась
там преподавать.
— Вы вернулись до войны?
— После, — хрипло ответила Сарра и закашлялась. — Это
длинная история. Я пошла из Вены домой пешком, когда все это началось. Сегодня
в это трудно поверить. Дошла, как видите. По дороге попала к партизанам. Стала
медсестрой. Но стреляла я с боvльшим удовольствием, чем лечила. Я хорошо стреляю.
Стрельба — это тоже вопрос музыкального слуха. А тут Герц послал меня в
медицинский институт. Меня приняли сразу на третий курс, и сейчас я доктор. Не
бог весть какой, но доктор.
— Я вижу, вы подружились, — наклонился к беседующим дамам
Гец. — Сарра особенный человек, Мали. Очень особенный.
— Вижу.
— Господа! — стукнул ножом по бокалу Юцер. — Прошу
минуту внимания. Власти решили расчистить гетто. Развалины снесут. Пустят
бульдозеры. Не следует ли нам побродить по этой территории и поискать там то,
что не хотелось бы позволить сбросить в грузовики, как обычный мусор?
Воцарилось молчание.
— Властям это не понравится. Да и что мы можем там найти?! Пусть
уберут с наших глаз этот кошмар, так будет лучше, — сказал доктор
Меирович.
Брови Софии сошлись на переносице, щеки вспыхнули, и голос ее
задрожал:
— Мы должны хотя бы положить цветы на обгоревшие камни!
— Там могут быть вещи, фотографии, документы, —
сказал Юцер. — Я побродил меж развалин, перевернул несколько камней. Нашел
повязку капо и куклу.
— Повязку капо и куклу! Из-за этого мы должны рисковать?!
Как хотите, но на меня не рассчитывайте! — крикнул Меирович.
— Когда идти? Сейчас? — спросила Сарра.
— Я предлагаю в субботу вечером, — сказал Гец. —
Нужна была бы машина. Трудно сказать, что мы там найдем.
— Машина есть, — раздался голос из угла.
Рыжий большой человек, до сих пор почти не принимавший участия в
разговоре, поднял руку. Он пришел с женой, тоже рыжей, и с поседевшим, но все
еще несомненно рыжим тестем.
— Кто это? — спросила Сарра.
— Инженер Боровский, — ответила Мали. — Гриша
Боровский. Хороший человек.
— Его жена говорит с отцом на иврите? Я не ошиблась?
— Они все говорят на иврите. Ее отец был директором
ивритской гимназии. А с Гришей они вместе со школьных лет. Их история
особая.
Сарра прочистила горло, от чего ее голос стал менее хриплым и еще
более басистым.
— Расходились, сходились, терялись, находились? —
спросила она деловито.
— Напротив, никогда не расставались.
— Действительно, особая история, — совершенно
серьезно подтвердила Сарра.
Тем временем Любовь оказалась возле отца Малки Боровской,
продолжавшего сидеть на веранде. Она поизвивалась вокруг спинки кресла, в
котором сидел этот старый человек по имени Нахум Кац, и вдруг уселась к нему на
колени. Нахум принял эту выходку как нечто само собой разумеющееся.
— Хочешь о чем-то спросить?
Любовь кивнула.
— Тогда спрашивай.
— На каком языке вы говорите с тетей Малкой?
— На иврите. Это очень древний язык, — ответил Нахум
Кац. — На нем говорили древние евреи.
— Древние евреи говорили на непонятном языке, —
сообщила Любовь кукле Фрице голосом школьной учительницы. — Давным-давно
древний еврей женился на древней еврейке…
Юцер прислушался и подошел поближе.
— Потом у них родился древний
ребенок, — сказала Любовь неуверенно и разрыдалась.
— Даже ребенку стало страшно от этой древней
сказки, — расхохотался Юцер. — Вы запугали и заморочили невинное
дитя. Гец, София, Мали, идите сюда, послушайте. Нахум рассказал Либхен про
древних евреев, а она…
Из соседней комнаты донесся дружный хохот. Любовь зарыдала
громче. Нахум обнял ее, прижал к себе и спросил шепотом:
— Почему твою куклу зовут Фрица?
— Потому что она трофейная. Паша сказала, что незачем
играть с Фрицей. А папа сказал, что куклы сраму не имут.
— Вот как…
В этот момент Юцер снова вышел на веранду.
— Чем это вы тут занимаетесь? — спросил он
подозрительно.
— Говорим о древних младенцах, — ответил Кац.
— Нужно ли?
— Реб ид, — строго сказал бывший директор ивритской
гимназии, — когда-нибудь к этому возвращаются даже те, кто позволяют своим
детям называть любимую куклу Фрицей.
Праздник несомненно удался. Не доругались, не помирились, жизнь
продолжается. Меирович, скорее всего, стукач.
Советская рулетка — не придут за тобой сегодня, придут завтра. Пир
во время чумы. В старые добрые времена людей честно вешали на деревьях. Сейчас
деревья стоят как ни в чем не бывало, обычные, зеленые деревья. На каждом по
сотне повешенных. Играет музыка в аду, играет музыка в аду, играет музыка…
— Юцер, София права.
— Что?
— Я говорю, София права, надо взять Любовь с нами в гетто.
— Ты сошла с ума?
— Юцер!
— Прошу прощения, я не в себе. Задремал, очевидно. С какой
стати надо показывать ребенку это?
— Она должна знать. Она должна понимать, кто она и кто они.
— Оставь. Нахум Кац уже все ей рассказал. Она уже знает.
Право, Мали, пойдем домой. Ребенок наверняка падает с ног.
— Ребенок уже спит. Пусть остается здесь. Гец, свари Юцеру
кофе, он перепил. Кофе ему поможет.
Юцер снова прикрыл глаза в ожидании кофе. Сквозь гудящую головную
боль он услыхал голос Малки Боровской.
— Евреи, — говорила она, — похожи на женщин.
Того, чего хотят евреи и женщины, — хочет Бог. К сожалению, ни женщины, ни
евреи не знают, чего им хотеть.
— Сегодня мы празднуем тот день, когда они захотели
правильно, — прозвучал хриплый голос Сарры.
— Дай Бог, чтобы не перехотели, — ответил голос
Малки. — Дай Бог, чтобы не начали
опять надеяться на лучшее.
— Где Меирович? — спросил Юцер, мгновенно протрезвев.
— Пошел писать донос, — ответила Сарра и рассмеялась.
Малка и Юцер ответили ей
приступом дурацкого смеха, который ни один из присутствующих уже не мог
сдержать.
11. ПОЯВЛЕНИЕ ВЕДЬМЫ
Юцер все-таки решил повести Любовь в
гетто.
— Надо ли? — спросил Гец.
— Я уже задавал этот вопрос, —
вдруг разозлился Юцер, — и когда я его задавал, ты говорил, что надо.
— Я имею в виду: надо ли перекладывать
собственную вину на детей?
— О чем ты? — невнимательно
спросил Юцер.
Он прекрасно знал, о чем говорит Гец,
но продолжать этот разговор не хотел. Дело было в том, что Юцер решил взять в
дом немецкую бонну. А началось все с маляра.
В городе появились немецкие
военнопленные. Пленных разбирали по предприятиям. Юцер же к тому времени уже
был большим начальником в Госплане.
— Послушай, — спросил он у
начальника стройтреста, — а нет ли у тебя хорошего маляра? Квартиру нужно
отремонтировать.
Маляр нашелся. Самый лучший. Но —
пленный немец. Юцер побродил минут пять по кабинету, потом начал ходить быстрее
и, отрубая рукой такт, стал читать в голос «Кто мчится, кто скачет…».
Естественно, на немецком языке.
Секретаршей Юцера была София.
Она испуганно заглянула в кабинет,
потом захлопнула дверь и закрыла руками уши. София сидела так минут десять,
опять вошла в кабинет, хлопнула в ладоши и крикнула: «Прекрати!»
Вообще-то на службе они были на «вы»,
но дело было не служебное.
— Что на тебя нашло?! — спросила
София очень зло и очень громко.
— Я решил взять на работу
маляра-немца. Мали хочет по-особому покрасить детскую, а приличного маляра не
найти.
— Немца?! — на сей раз, очень
тихо переспросила София. — Немца?! Того, кто убил твоего отца и твоих
сестер?
— Этот немец служил не здесь, а на
Украине.
— А! Так, может, это тот, кто убил
семью Адины и Чока?
— Он вообще никого не убивал. Служил
писарем.
— Участвовал в допросах, переписывал
скарб тех, кого вели к ямам…
— Ты — ошалевшая дура! —
разозлился Юцер. — Обе вы ошалевшие идиотки, и ты, и моя жена. Ничем не
лучше Пашки! Я не дам вам забрать у меня Гете. Ты ведь явилась со скандалом не
из-за маляра, про которого ничего не знала. Тебя взбесил Гете! Гете!
Причиной драматического появления Софии в кабинете начальника был
вовсе не Гете, а Петр Васильевич Никодимчик, который должен был с минуты на
минуту явиться на назначенную ему встречу. Он не должен был слышать, как Юцер
декламирует нечто, ему, Никодимчику, неизвестное, на чистом немецком языке. Но
теперь София была готова спровоцировать Юцера на продолжение декламации, и
пусть Никодимчик услышит! Юцер это почувствовал.
— Продолжим разговор вечером, — сказал он мрачно.
София хлопнула дверью.
Она посидела за столом в изнеможении, потом позвонила Мали и
вызвала ее на прогулку. К приходу Юцера Мали была готова. Юцер понял, что
произошло, по странной перемене перспективы.
Когда Мали становилась на голову, стены сужались к потолку, люстры
метались от стены к стене, большие напольные китайские вазы дрожали, а цветы в
них источали резкий мускусный запах.
— Ни один немец не переступит порог моего дома, — сказала
Мали, и люстра, звякнув, застыла в правом углу.
— И это говоришь ты, человек немецкой культуры!
— Это говорю я, твоя жена и мать твоего ребенка. С того момента,
как воздух этого дома вдохнет и выдохнет фашист, у тебя не будет ни жены, ни
дочери.
Люстра снова звякнула, поплыла по кругу, но вдруг изменила
направление, поехала обратно, а потом раздвоилась.
— Это ультиматум? — спросил Юцер.
— Да.
Юцер бросил шляпу в кресло, постоял молча и сел на нее. Люстра
звякнула, направилась было к своей розетке в центре потолка, но тут же
остановилась.
— Хорошо, — сказал Юцер. — А теперь выслушай меня до
конца. Я не хочу продолжать эту жизнь так, как мы ее себе устроили. Она стала
плохой и глупой. Я ненавижу тех, кто убивал. Я готов убивать их. Я готов.
Я даже предпринял кое-что. Я составил списки тех, кто убивал. И выследил
некоторых, и вписал в списки их новые имена, фамилии и адреса. Потом я передал
эти списки куда надо. Я донес, Мали. Это было нелегко, но я это сделал. А
теперь дай мне построить себя заново. Я не хочу жить без Гете. Я не хочу жить
без немецкой культуры. Она у меня в крови. Я хочу опять стать хозяином
собственной души.
— И в этом тебе должен помочь маляр-фашист?
— Маляр. Не фашист, а маляр. Я хочу разделить эти понятия. Маляр.
Мне нужен маляр. Я не хочу знать о нем ничего, кроме того, что он маляр. Я не
хочу никого любить за его муки. И не хочу никого ненавидеть за свои муки. Я вообще не хочу любить или ненавидеть
маляра! Я хочу платить ему деньги за работу! Мали, посмотри, что с нами стало!
Стены выпрямились, лампа вернулась в розетку, но вазы продолжали
подрагивать, и цветы источали все тот же противный запах.
— Хорошо. Пусть фашист покрасит стены. Это даже занятно. Пусть
замазывает щели с пристрастием и немецкой педантичностью. Пусть. Но тебе это не
поможет. Тебе станет от этого только хуже. Ненависть иногда лечит, Юцер.
В пыльных углах Вселенной прячутся ленивые ангелы. Ангелы,
которые не кричат на площадях, не воруют
божественный огонь, не устраивают катаклизмов,
а только удивленно молчат. Придет ли когда-нибудь их время?
Маляр вошел в кухню и попросил стакан воды. В кухне была только
Паша. Она налила воду в стакан и выплеснула ее в лицо маляра. Маляр утерся и
пошел докрашивать стену. Вечером Паша рассказала об этом Юцеру и Мали. Она была
горда собой.
— Я хочу избавиться от твоей сестры, — сказал Юцер Гецу.
— За то, что она не захотела подавать воду фашисту? Я бы сделал
то же самое. А если бы не решился сделать, ненавидел себя за это.
— Ты волен делать, что хочешь. Но у меня все-таки должен быть
свой дом, в котором я делаю то, что считаю нужным. Мы снимем ей комнату и будем
за нее платить.
— Дело не в деньгах, — сказал Гец. — Я отказываю тебе в
праве наказывать ее за этот поступок.
Пусть переезжает назад к нам.
— Нет, — сказала Юцеру Мали. — Нет и нет. У нее было
право поступить так, как она поступила. Если ты выгонишь Пашку за это, мы
станем изгоями, Юцер. У Меировича появится право не подавать нам руки. И я
это право признаю.
И вот, не прошло и недели, как Юцер затеял историю с бонной. На
сей раз стены сошлись над его головой и люстра висела неподвижно. Ей просто
некуда было двинуться. В комнате исчез воздух. Вещи прилипли к полу, цветы в
вазах опустили головки, а белый какаду в голубой клетке прикрыл глаза крылом.
Не двигалась и Мали. Она сидела в кресле, бледная и
сосредоточенная. Юцер отметил, что ее лицо похоже на недодержанную фотографию:
ни теней, ни подробностей.
— Теперь уйти придется тебе, — сказала Мали глухо. — И
теперь это не подлежит обсуждению.
— Я не до такой степени влюблен в фрейлейн Мюнц, чтобы отказаться
от тебя и от дочери, — вяло ответил Юцер. — Мы же говорили, что
девочке нужна твердая рука и какое-то воспитание. Ну, не хочешь, как хочешь.
Пойдем, лучше, ужинать. И уйми свои флюиды. Бедный Коко испытывает невероятные
муки в этом магнитном поле.
Попугай, услыхав свое имя, приподнял крыло и моргнул. Это было
смешно. Юцер смеялся в полном одиночестве. И ужинал один. Теперь он решил вести
Любовь в гетто. Отношения с Мали были натянутые, но против этой затеи она не
возражала. Собственно говоря, она первая это и предложила. Однако согласие
Юцера не смягчило ее. Мали встала на голову, и теперь от нее и от окружающего
мира можно было ждать чего угодно.
Время было зимнее. Пока
подошли к развалинам гетто, стемнело. Горел костер. К нему подходили люди,
здоровались с уже стоящими. Все друг друга знали. Приход Юцера удивил людей,
стоявших возле костра.
— Вот уж не думал, что ты придешь, — сказал маленький кривой
человек.
— Почему же ты так не думал, Янкелевич? — насмешливо спросил
Юцер.
— Разве тебя касаются еврейские дела?
— Смотря какие дела ты называешь еврейскими. Если еврейское
дело — выкуп жуликов из тюрьмы, то этим я действительно не интересуюсь.
— На нас был навет.
— Двадцать восемь рулонов ткани и пятьсот банок сгущенки —
это навет? Вы что, воровали, чтобы прокормить еврейский детский дом? Или тебе
лично необходимы пятьсот банок сгущенки для поддержания здоровья?
— Не кричи так, могут услышать.
— По мне, так пусть слышат.
— Странно, что ты не написал донос.
— Я и сам удивляюсь.
Детей у костра не было. Любовь оказалась единственным ребенком,
которого привели в гетто. На камне у костра сидела мадам Званицер.
— Юцер, — сказала мадам Званицер, — нужно найти деньги.
— Много?
— Много. Еврейская девочка прижила бастарда и живет с ним в
подвале, рядом с гнилой капустой.
— Тянет на пятьдесят рублей, — сказал Юцер и полез за
кошельком.
Когда-то он работал на старого Званицера. Мануфактуры
Званицера — это же было имя! А теперь новая власть лезла вон из кожи,
чтобы построить мануфактурный завод. Зачем же было вывозить старика на Лену?
Его молодой жене повезло. Она была на заседании всемирного ОРТа, когда это
случилось. Юцер не знал, как и когда мадам Званицер вернулась из Парижа, где
она скрывалась все это время и чем занималась. Однако благотворительность
осталась для нее привычкой.
«Надо будет сказать Мали, чтобы звала Асю Званицер в
гости, — подумал Юцер. — Хорошие люди на улице не валяются».
Мали ушла в гетто раньше. У костра ее не было.
— Видели мою жену? — спросил он у мадам Званицер.
— Видела. Они ушли вон туда.
— Можно оставить при вас мою дочь?
— Разумеется, можно. Очаровательный ребенок. Тебе повезло, Юцер.
«Мне повезло, — мурлыкал под нос Юцер, оглядывая темные
проходы между развалинами домов, — мне чертовски повезло…»
Люди подходили к костру, переговаривались на идиш, приносили
какие-то вещи, складывали их у ног мадам Званицер. Иногда всхлипывали, иногда
смеялись. Мадам Званицер всхлипывала и смеялась вместе с ними. Любови это
надоело. Она отошла подальше и оглянулась. Мадам Званицер рассматривала альбом
с обгоревшей обложкой. Любовь отошла еще немножко и снова оглянулась. Мадам
Званицер подозвала к себе какую-то тетеньку, и они стали рассматривать альбом
вместе. Любовь отошла совсем далеко и опять оглянулась. Теперь вокруг мадам
Званицер стояло несколько тетенек, и все они рассматривали альбом. Любовь повернулась
и пошла по тому, что когда-то было улицей.
Под ногами то тут, то там проступала брусчатка. Света еще
хватало, чтобы ее разглядеть. Местами брусчатку накрывали щебенка и пыль.
Любовь обходила завалы, перепрыгивая с кирпича на кирпич. Кирпичи качались под
ногами. Неожиданно перед ней появилась ступенька. Любовь залезла на нее и
посмотрела вверх. Она была на лестнице, но лестница никуда не вела. Ступеньки
шли вверх, а потом обрывались. Любовь залезла на вторую ступеньку, потом на
третью и на четвертую. Лестница начала качаться. Любовь попробовала слезть на
третью ступеньку. Лестница закачалась сильнее. Любовь описалась и разрыдалась.
Лестница начала сползать вниз. И вдруг остановилась.
— Дзецко! — услыхала Любовь. Голос шел сверху. Она
оглянулась. Над лестницей торчала голова старухи.
— Спускайся поволе, — велела голова. — Я держу
лестницу. Спускайся помалу.
Так, так… — одобрительно кивнула старуха.
Когда Любовь слезла с последней ступеньки, старуха велела ей
отойти влево. Любовь сделала шаг, провалилась по колено в щебенку и пыль и
опять заревела.
— Не плакай. Плакать будем потом. Ходь далей. Ходь.
Любовь вытащила ногу, поставила ее на черный кирпич,
поскользнулась и упала.
— Не плакай, не плакай, — убеждала ее старуха, — катись
далей. Не вставай, катись.
Любовь не поняла, что ей надо делать, приподнялась и вправду
покатилась. Ее понес поток щебенки. А справа, оттуда, где располагалась
лестница, раздался грохот, и пыли стало много больше.
Любовь лежала в груде щебня и пыли, закрыв уши руками. Сильные руки
подняли ее и прижали к чему-то мягкому, шершавому и теплому. Несколько минут
она не шевелилась. Потом подняла голову и снова увидела над собой голову
старухи, завернутую в большую серую пуховую шаль. До земли было далеко. Старуха
оказалась высокой.
— Кто ты? — спросила Любовь.
— Меня зовут Миля. Твое счастье, что я тобе увидала, —
ответила старуха. — Чего ты на ту лестницу полезла? Ледве я ее удержала.
Где твои родзице?
Любовь не ответила.
— Кто твой татусь?
Любовь сглотнула сопли.
Старуха подняла голову и прислушалась. Пространство было
пронизано негромкими голосами. Осторожно ступая, старуха полезла куда-то вверх.
Наконец старуха остановилась. Спустила Любовь на землю, отряхнула ее пальтишко
и крепко прижала девочку за плечи к своему костлявому бедру. Они стояли на
груде развалин. Над ними располагались тонкий месяц и несколько звезд. А внизу
взблескивали огоньки. Огоньки двигались в разных направлениях. Внизу слева был
виден большой неподвижный огонь.
— Костер жгуть, — бурчала старуха. — Что деется? Кто
енти?
— Я хочу к папе, — произнесла Любовь нечетко.
— А кто твой татусь?
— Ю-ю-цер.
— Юцер… Озябло, дзецко?
Старуха размотала шаль, запеленала Любовь. Сразу стало тепло.
— Ну, пойдем до папки.
Не успели они приблизиться к костру, как разные люди начали
хватать Любовь за руку и тащить за собой. Старуха спокойно разжимала их руки, а
ручку девочки из своей руки не выпускала.
— Что пристали к дзецку? Перепужаете малое. Сами дойдем.
От костра уже бежала к ним перепуганная Мали.
Старуха отпустила Любовь, даже слегка подтолкнула ее. Но Мали
застыла, растопырив руки. Девочка прижалась к ее ноге и с удивлением глядела
вверх на руки матери.
— Ведьма? — тихонько спросила Мали. Глаза ее были широко
распахнуты и выражали ужас.
Любовь закрыла глазки, сказала «ой!» и сильнее прижалась к
материнскому бедру.
— Чего спужалась? — спросила старуха. Улыбаться она, видно,
не умела.
— Откуда ты?
— А с того света. Пришла посмотреть, как вы тут живете, —
спокойно ответила старуха. — За дитем не следишь. Она чуть не пропала. Хорошо,
я там оказалась. Сон мне был беспокойный. Решила выйти из своей норы,
посмотреть. Гляжу, дитя на лестнице качается, а лестница кулится, кулится,
вот-вот упадет.
— Что ты тут делаешь?
— Живу.
— В этих развалинах?
— В других беспокойнее.
— Ведьма, гетто собираются сносить. Завтра придут бульдозеры.
— От как? Тады плохо мое дело.
— Приходи жить к нам. За ребенком нужен уход. И хозяйством нужно
заняться. От меня немного проку.
— Уж это точно. Все пригорает, небось? Сколько ты мне скаврод
перепортила, это не сосчитать.
— Придешь, Ведьма?
— А сейчас и пойду. Дите надо домой нести, оно опысалось.
— Мали, — крикнула от костра мадам Званицер, —
поглядите, что там случилось с Софией.
Мали повернула голову. На горе битого кирпича стояла София и
прижимала к груди небольшую коробочку. Другой рукой она била по темноте и
что-то при этом кричала. Голова Софии была откинута, волосы стояли дыбом. С ней
явно что-то стряслось.
— Что она там нашла? — испуганно спросила Мали.
— Трупик младенца Ханки Менакер, — спокойно ответила Ведьма.
— Откуда ты знаешь?
— А я тут усе знаю. Младенчика того я принимала, я и задусила.
Ханка того требовала. Акция была. А потом Ханка на себя руки наложила.
— Ты была в гетто в войну? Что ты тут делала?
— Помогала. Приносила, уносила, роды принимала. Я много детей
отсюда унесла. А Ханка не захотела. Сироте, сказала, нет жисти. Ладно. Забирай
свое дитя, и пошли. За пани Софией присмотрють. Домой к ней сбегаешь. Ей теперь
долго не спать. И добре, что это место зароють. Злое место, добра на ем никогда
не будеть.
Так в доме появилась Эмилия, по прозвищу Ведьма. Юцер очень ей
обрадовался. Ходил вокруг, придумывал поводы наведаться на кухню, заказывал
давно забытые блюда, ластился. Мали посмеивалась над ним, но и сама вела себя
не лучше. Шепталась со старухой долгими вечерами, что-то такое у нее
выведывала. Еще они играли в карты. Карты были особенные, с картинками и очень
потрепанные. Эмилия называла их цыганскими. По этим картам можно было многое
предсказать, но Мали и Ведьма не всегда сходились во мнениях. Ведьма старалась
повернуть гадание к лучшему, а Мали гадала на черное.
Единственной, кому старуха тут же встала поперек горла, стала
Паша. Она шпионила за Ведьмой и доносила на нее Юцеру и Мали.
— Юцер, — сказала как-то Паша, усаживаясь в кресло напротив
его письменного стола, — вы считаетесь интеллигентным человеком. Так,
может быть, вам интересно, что делается в вашем доме с тех пор, как в нем
поселилась эта темная жмудь?
Юцер отрицательно помотал головой.
— Юцер! Сегодня днем я стою за дверью в детскую и слушаю. Жмудь
говорит ребенку: «Не гляди на снег, это колдовство, оно утомляет душу». Я
захожу и вижу: шторы затянуты посреди белого дня. Я раздвигаю шторы и говорю
так: «Не слушай ее. Снег — это снег, белая вода. Тебе нужен свет, иначе ты
будешь так же скрючена рахитом, как эта старая жмудь». А жмудь говорит мне:
«Брысь с глаз, а то порчу наведу». Вы должны ее выгнать, Юцер. Она наведет на
нас все, что угодно. Она уже сделала из вашей жены городскую сумасшедшую. Ваша
Малка жжет днем свечи, как какая-нибудь деревенская божематка.
— Что такое «божематка», Паша?
— Как будто вы не знаете?! Эта Ведьма повторяет через слово:
«божематка, божематка». Нет, я не позволю превратить еврейский дом в
какую-нибудь ксенгарню.
— Ксенгарня — по-польски «библиотека». Почему же ты не
хочешь превратить наш дом в библиотеку?
— Я имею в виду ксендзов. И она водит Любовь в костел!
— Вот что? Хорошо, я с ней поговорю.
Поговорить Юцер решил не с Эмилией, а с Любовью.
— Давно ли ты была в костеле? — спросил он тем же вечером за
шахматами. Любовь проявляла в шахматах недюжинные способности. Тренировал ее
Гец, а Юцер только способствовал поддержанию интереса к игре.
— На неделе, — спокойно ответила Любовь.
Она была очень увлечена
игрой, а потому отвечала открыто. Вообще же Любовь была скрытной и
разговаривала осторожно, тщательно выбирая слова и подозрительно прислушиваясь
к ответам. Она ждала подвоха от всех, включая мать и отца. Юцера это огорчало.
Мали, наоборот, это качество старательно развивала. «В нашем доме говорят такое,
что скрытность ребенку не помешает, а нас может спасти от беды», — сказала
она как-то Юцеру.
— И что ты там делаешь, в костеле?
— Смотрю и слушаю.
— Красиво?
Любовь утвердительно кивнула.
— Тебе нравится креститься?
— Мне Эмилия не разрешает. По рукам бьет.
— Почему?
— Она говорит, что это Богу обидно. Бог с евреями разговаривает
по-своему.
— Тебе никогда не хотелось выяснить — как?
— Нет. Все со всеми разговаривают по-разному. Мама сказала, когда
я вырасту, научусь так говорить. А пока не надо болтать.
— Мама права, — согласился Юцер. — Но папе и маме можно
и нужно рассказывать все.
— Зачем? — спросила Любовь и стукнула конем.
Юцер потянулся за фигурой.
— Мат, — остановила его Любовь. И назидательно добавила
голосом Геца: — В шахматы надо играть всей головой.
— Это верно, — согласился Юцер, — но мне бы хотелось
вернуться к вопросу доверия. Определенным людям доверять надо, иначе жизнь
превратится в кошмар.
— Почему? — спросила Любовь.
Она расставила заново фигуры и сделала первый ход.
— Потому что иногда обязательно требуется с кем-нибудь поделиться
своими мыслями и переживаниями.
— Зачем? — спросила Любовь и двинула коня.
— Что — зачем?
— Зачем надо открывать глупым людям мои мысли?
— Кого ты называешь глупым? — начал вскипать Юцер.
— Тех, кто не умеет читать чужие мысли сам. Пашка, например.
— Ты должна говорить «Паша», а еще лучше: «Пера».
— Все говорят «Пашка», только Гец говорит «Пера».
— Все-таки называй ее, пожалуйста, Пашей.
— Почему?
— Потому что ты маленькая, а она большая. Кто же это умеет читать
твои мысли?
— Ведьма умеет.
— Не Ведьма, а Эмилия.
— Ну, Эмилия. И мама умеет.
— А я?
— Когда хочешь, умеешь. Но ты всегда занят собственными мыслями.
Тебе мои мысли вовсе не нужны.
— Очень даже нужны, — смутился Юцер. — Но мне трудно
все время их отгадывать. Давай договоримся: мне ты будешь их рассказывать.
Перед сном.
— А ты будешь меня за них наказывать?
— Нет. Но я выскажу свою точку зрения на эти мысли. Хорошо?
— Увидим, — сказала Любовь и, облизнув губы, повела в бой
ладью.
— По-моему, ты играешь слишком рискованно, — сказал Юцер.
— Не-е, ты же убрал королеву. А когда нас повезут на Лену?
— На какую Лену? — испуганно спросил Юцер.
— Ведьма… Миля сказала, что готовят эшелоны и всех евреев повезут
на Лену. А мама сказала, что я останусь с Милей, и она меня вырастит. А Миля
сказала, что надо ехать к Натали, отвезти ей камушки, и нельзя все время
прятаться. Если было суждено ехать на Лену, надо ехать. А без Ведьмы нам ехать
нельзя, мы не умеем ни печки топить, ни выживать на снегу. А мама сказала, что
Ведьму все равно не возьмут, у нее паспорт неподходящий. А Ведьма сказала, что
она уже давно выправила себе еврейский паспорт. А мама сказала, что вырастить
ребенка важнее и что камушки на Лене не нужны, за них там могут убить. А Ведьма
сказала, что все в руках Божьих и что как сложится, так и будет.
— Господи! — простонал Юцер и закрыл глаза руками.
Именно в этот момент Любовь сказала: «Мат».
— Сыграем еще партию? — предложил Юцер.
— Не стоит, — постановила Любовь. — Если бы мы играли
на конфеты, тогда бы, может, и стоило.
— Ну, кто, кто жалеет тебе конфеты! — совсем по-бабьи
всплеснул руками Юцер. — От них
зубы портятся, это тебе понятно?
— Они от всего портятся, — невозмутимо ответила
Любовь. — Даже от зубного порошка. Мама сказала Миле: «Не может быть,
чтобы зубы и парусиновые туфли требовали одинакового ухода. Этим зубным
порошком нельзя чистить зубы, я в этом уверена». А Миля сказала: «Зубы можно
чистить и песком, а им чистят кастрюли. А в войну порошка не было, так чистили
травой, и здоровее были».
— И какой вывод ты сделала из этого разговора? — спросил
Юцер.
— А никакой, — ответила Любовь. — Все равно Миля скажет
вечером: «Чисть!» — и сунет зубную щетку в порошок.
Юцер вздохнул, растерянно почесал макушку и поплелся в столовую.
Ему хотелось немедленно поговорить с Мали о воспитании дочери, но Мали дома не
оказалось, и острое желание немедленно что-то предпринять стало угасать. «Если
слухи насчет эшелонов верны, — подумал Юцер, — то перед смертью не
надышишься. Пусть ест шоколад и не чистит зубы, но пусть вспоминает нас с
любовью». Юцер уже знал то, что Любови еще не сказали: Ведьма согласилась
исчезнуть с ребенком за час до того, как придут за Юцером и Мали. Одного он
никак не мог понять: о каких камушках говорила Ведьма и что она собиралась
передать Натали?
12. ЛУКУЛЛОВ ПИР
С точки зрения Эмилии, лечь спать означало умереть. Поэтому по
утрам она поздравляла всех с наступившим для них утром.
— Поздравляю вас, проснувшись, — поздравила она Юцера и на
сей раз. — А мы с Любушкой идем на рынок. Будет вам Кульев пир на ваш день
рожденья! Так пани Мали решила. Только свечек надо будет сжечь больше дюжины.
— Почему? — поинтересовался Юцер.
— Завистников много, — деловито ответила Эмилия.
— Значит, будем стрелять по женихам Пенелопы?
— Вот! А я и забыла, как пани Наталья их обзывали.
Ходить с Эмилией на рынок было любимым занятием Любови. Мясные
ряды она не любила. От вида кровоточащего мяса ее тошнило. Больше всего Любовь
притягивал открытый рынок, где кудахтали куры, визжали свиньи и ржали кони. Туда
она и потянула Эмилию. На подводах лежали тугие кочаны капусты. Но капусту уже
заквасили, потому к возам с капустой на
сей раз даже не подходили. Не подходили и к возам с картошкой. Она уже была
засыпана в низкие деревянные ящики в сарае. К возам с углем тоже не подходили.
Крутились по подмерзшему снегу между конями, возами, мешками, визжащими
свиньями и сбежавшими от хозяев петухами. Эмилия заметила на одном из возов
окровавленный мешок И отправилась к нему. В таких мешках лежала говядина или
телятина, которую Юцер по совету Геца настрого запретил покупать. Телятина эта
была «черной», то есть не прошедшей санитарный надзор. Эмилия считала, что она
и есть самая свежая.
— Ну, зачем вам мясо с
милицейскими червями? — пыталась она уговорить Юцера.
— А если у этой телки был сап… или, как его… круп?
— А если у той дохлой коровы, на которой милицья свой штамп
ставить, что было, так вам об этом
докладуть? А ни в раз! Возьмут с мужика деньги и заштампують. Я же не у кажного
одного покупаю, я же тех людей в лицо узнаю. Они мне в глаза смотреть побоятся,
если падаль продадут.
Окровавленный мешок унесли за воз, с глаз подальше. Эмилия долго
копалась в мешке то на ощупь, то засовывая внутрь лицо. Потом отобранные куски
завернула в хустки, то есть в куски принесенного из дома чистого полотна. Все
это завернули еще в газету, потом в оберточную бумагу и взвесили. Торговалась
Эмилия недолго, зато долго пересчитывала сдачу. Потом сложила ее в мешочек,
повешенный через шею на шнурок, и уложила телятину на дно большой клеенчатой
сумки.
Эмилия еще покрутила головой, заглянула под возы, но желаемого не
увидала. Гусей почему-то не было. Три тощих поросенка валялись в луже. Блеяла
привязанная к колышку патлатая коза.
— Что бы это гуся на базар
не привезли, разрази их гром! — обозлилась Ведьма. — Иде такое
видано! Придется куплять оштампованного.
Проштампованную говядину и ощипанных штампованных кур и гусей
продавали на крытом рынке. Эмилия вошла в помещение с брезгливым выражением на
лице. Она купила несколько костей и комок говядины «для отвода глаз». Тщательно
завернула покупку в газету, а, отойдя, буркнула: «Хустки на его жалко!» Они
поплелись вдоль замызганного кафеля, с которого свисали серые скомканные кишки
и сальники, покрытые желтоватым жиром. Прилавки были высокие, Любови не было
видно, что там на них лежит. Вдалеке виднелись сложенные горками куриные тушки.
Задирать голову Любовь не стала. Она не любила смотреть на подвешенные за
крючья багровые коровьи туши с торчащими ребрами. Любовь дернула Эмилию за
подол, раз, еще раз и еще. Эмилия не отзывалась. Гусей не было и в крытом ряду.
— Чего пани ищет? — услыхала
Любовь квакающий голос.
Любовь поднялась на цыпочки, потом
отступила несколько шагов назад и вытянулась, сколько могла. Голос принадлежал
толстой тетке, закутанной в коричневую шаль из козьего пуха. Лицо у тетки было
смешное, круглое и складчатое, словно тыква, багрово-желтое в красные прожилки.
А нос совсем лиловый. «Пугало колючее, всех людей вреднючее», — тихонько
пропела Любовь и высунула язык. Ни тетка, ни Эмилия не обратили на нее
внимания.
— Гуся, — сказала тетке
Эмилия, — ищу гуся.
— Нет гусей, — понизила голос
тетка. — Дехфицит. Кудай-то их выслали, в Москву, что ли.
— Такого не могет быть, чтобы ни
одного гуся на базаре не осталось! — возразила Эмилия.
— Для доброго человека, может, и
найдется. Для себя берегла, но вам, так и быть, отдам.
— Три. Мне нужно три гуся.
— Свадьбу играете? — предположила
тетка.
— Ага. Свадьбу. Есть три гуся? А то
одного брать — это же кому раньше?
— Трех нету, — строго ответила
продавщица. — Второго возьмешь у Марыси, вон в синей шапке стоит, а
третьего взять негде. Я же сказала: дехфицит.
— Или три, или не буду брать! —
заупрямилась Эмилия.
Тетка вздохнула.
— Ну, правда, себе надо. Рождество на
носу.
— К Рождеству достанешь, — не
сдавалась Эмилия. — Такого быть не должно, чтобы всех гусей выслали.
Такого быть не может.
— Ладно. Давай сумку.
— А посмотреть?
— Дома посмотришь. Чего его смотреть,
когда он последний?!
— И правда, — вздохнула
Эмилия.
За людным и вонючим мясным отделом шел
молочный ряд. Блестел белый кафель, тетки сверкали стерильными передниками,
сладко пахло молоко и кисло — творог. Эмилия обошла весь ряд, подставляла
бабам руку, как для поцелуя. Бабы капали на тыльную сторону жилистой Эмилиной
кисти сметану. Эмилия слизывала ее, растирала языком по небу, вслушивалась во
что-то, иногда заставляла и Любовь попробовать. Наконец, она согласилась на
покупку и вытащила из сумки тщательно промытую банку. Баба налила в нее
сметану, высоко подняв ложку. Сметана текла по воздуху, изгибаясь и
посверкивая.
Покончив с молочным рядом, вышли к
ларькам. Там продавали зелень, яйца, фрукты и овощи наразвес. Эмилия
разглядывала яйца на свет, давила редис, растягивала гороховые стручки, щупала
помидоры, нюхала яблоки. Любови все это скоро надоело. Она ушла к теткам,
продававшим сласти: сахарных петушков на палочках, длинные конфеты в
самодельных обертках и молочные ириски, сваренные из сгущенки. Надеяться Любовь
могла только на подарок. Она знала, что Эмилия «ентой пакости» покупать не
будет. Продавщицы на сей раз попались вредные. Они словно не замечали молящих
детских глаз, а когда замечали, отворачивались. И все же Любови повезло.
— Так это ж Эмилина жидовочка! —
сказала толстая тетка в тесной, бурого цвета кофте. — На те петуха.
Обернулась к соседке по ряду и
добавила: «Тая жмота, Эмилька, нигды дзецку конфекта не купит. И как эту грымзу
в няньках держуть!»
Крепко зажав сахарного петушка в
липкой ладони, Любовь убежала за будку.
А тем временем взволнованная Эмилия
носилась по базару, сновала в толпе, заглядывала под подводы и залезала на
цементные тумбы. Наконец тетка, давшая Любови конфету, сжалилась над старухой и
показала ей проход между лотками, где пряталась вымазанная красной краской
воспитанница.
— Ела цукерки? — сурово спросила
Эмилия.
— Ела.
— Ну и цо теперь? Папке докладать?
Любовь мотнула головой.
— Грех на душу брать? Почто мне чужие
грехи? Не возьму. Не спросит, не скажу, а спросит — сама винись.
Юцер не стал спрашивать. А Любовь ходила с постной физиономией и страдала.
— Не посылай ребенка на базар, — сказал Юцер жене за
ужином, — очевидно, весь этот гам и шум ее угнетают.
— А я и не посылала, — вздернула плечи Мали. — Сама
бежит. А куксится потому, что наверняка объелась сливами. Ела сливы?
Любовь со спокойной совестью ответила, что не ела.
— А что ты там делала? — не унимался Юцер.
— Смотрела, как лошади писают.
— И как они это делают?
— Льют в снег желтый кипяток. А Эмилия говорит: «Нашла на что
смотреть! Скотине не стыдно, так ты ж не скотина!» Почему писать стыдно?
— Считается, что прилюдно это делать стыдно. Есть вещи, которые
надо делать наедине с собой.
— А мне нравится при всех.
Юцер беспомощно взглянул на жену.
— Тебе нравится делать все, чего делать нельзя, —
раздраженно сказала дочери Мали. — Иди, лучше, посмотри, что там Эмилия
творит на кухне. Меня она не пускает, чтобы я ее секретов не выведала. А тебе
все можно. Посмотри, потом мне расскажешь.
— Две промашки кряду, — заметил Юцер. — Ребенка послали
подсмотреть и, воспользовавшись доверием любящего его существа, еще и предать.
Что с тобой приключилось?
— Сама не знаю. С тех пор, как Ведьма появилась в доме, ребенок
ведет себя странно. Говорит черт-те что, ни с кем не считается, и никто, кроме
Ведьмы, ей не нужен.
— Волшебство, значит. А ты подними перчатку. Ты ведь у нас тоже
не из последних… мгм… ведуний. Приворожи.
Мали лениво пошевелила плечами.
— Тяжесть такая… Все время кажется, что собирается гроза.
Юцер посмотрел на жену внимательно, но промолчал.
— Может быть, тебе все же стоит вступить в их партию, —
продолжила Мали, — это, какая-никакая, а все же защита.
— Внутри еще страшнее, чем снаружи. Я очень ленив, Мали. Мне бы
шапку-невидимку, и пошли они все ко всем чертям.
— Жизнь проходит, — вздохнула Мали. — В Париже сейчас
продают фиалки и ходят на выставки и в Опера. Еще, говорят, стал модным
ресторанчик на Гар дю Нор.
— Откуда у тебя сведения о Париже?
— Ванда получает журналы. Ей сам черт не брат, ее муж —
министр.
— Вот почему мы вдруг решили стрелять по женихам Пенелопы! Ванда
будет?
— Будет. У нее роман с Борей Ароновским.
— И Зойкина квартира, конечно же, у нас. А что будет, если
муж-министр об этом догадается?
— Ты поговоришь с ним и его успокоишь. Он же твой университетский
приятель. Кстати, распорядись насчет столов и стульев. Гостей собирается
человек пятьдесят.
Юцер любил серьезные организационные задачи. К обеду гостиная
была освобождена от обычной мебели, место которой заняли козлы и доски. К
наступлению темноты столы оказались накрыты. Юцер недовольно оглядел
разномастные тарелки.
— Еще один раз, только один раз я хочу увидеть прилично
накрытый стол, — сказал он тихо и обиженно.
— Какое значение имеют тарелки и рюмки, когда от запахов,
выползающих из Эмилиной кухни, можно потерять сознание в километре от вашего
дома, — сказал подоспевший Гец.
Пир во время чумы, или Декамерон. Такел мене фарес. Сверкающие
маски и шорох бархатных плащей. Пиджаки с развернутыми плечами. Дамы в
крепдешинах. Играла музыка в саду, играла музыка в аду... Кто-то дует в
волшебную дудку, и ноги сами просятся в пляс. Ах, герцогиня, вы потеряли
башмачок, танцуя на дороге, ведущей к эшафоту!
— О чем задумался, дружок? — спросил Гец и, обхватив Юцера
за талию, вывел его на балкон.
Юцер зажмурился и не сразу понял, что его ослепило.
— Привет от мужа Ванды, — сказал Гец. — Я увидел этот
столп света с улицы. На твои окна наставлен прожектор.
— Откуда?
— Прямо из КГБ. Помаши им ручкой, Юцер.
— Что делать? Не расходиться же.
— Ни за что. Пировать, Юцер. Пировать так, чтобы у них потекли
слюнки. Чтобы им захотелось отведать Эмилиных яств. Чтобы… они сдохли от
зависти, Юцер.
— Что это может означать?
— Все или ничего. Какая разница? Давай пить и гулять, словно
завтра никогда не наступит. Сегодня меня сняли с работы. Пациентка написала в
министерство письмо, что я ее травлю. А главное, она не хотела писать. Кто-то
ее заставил. И, представь себе, замминистра сказал мне, что так будет лучше для
меня. Для меня! Я поднял их чертово здравоохранение из руин. Потом я ушел
заведовать дурдомом. Тогда они тоже сказали, что так будет лучше для меня.
И этот замминистра, мальчишка, глупец, мой ученик, он до вчерашнего дня не
переставал мне звонить, требуя советов по любому поводу. Знаешь, Юцер, иногда
мне даже хочется, чтобы все это скорее кончилось. Иногда я жалею, что не был в
том автобусе рядом с Надей. Или что не остался с отцом и матерью. Или что они
детьми спаслись во время погрома, что дало им возможность родить меня. Или…
— Нельзя соглашаться на увольнение, — возбужденно сказал
Юцер. — Ты словно признаешься в содеянном. Это опасно. Надо дать бой.
— Кому? — удивился Гец. — Ты газеты читаешь? Ежу ясно,
что началась пальба по галкам и врачам. Возможно, этим не кончится. Ты слышал
про эшелоны?
— Пойдем выпьем, — мягко и спокойно сказал Юцер. —
Все-таки мне сегодня тридцать девять лет. Это много или мало?
— В самый раз. Сколько бы ни было — в самый раз. Ты мог
умереть сто раз за эти годы. Почему ты не умер, Юцер?
— Потому что мне нравится жить. И тебе тоже. Я не люблю мужскую
истерику, Гец. И, поверь мне, завтра будет нормальный день. Какой-то дурак
решил наставить прожектор. Ну и что? Может, это и вправду идея мужа Ванды?
Может быть, он решил ее выследить? Надо предупредить Борьку. Этот дурак не
знает, что ему делать со своей красотой.
После крепкого зимнего воздуха в теплом дурмане комнаты,
настоянном на духах, ранее называвшихся «Букет императрицы», а ныне
переименованных в «Красную Москву», у Юцера закружилась голова. Только
императрица, решил он, могла позволить себе столько бергамота и сандалового
масла. Этот букет требовал огромных зал и бархатных портьер, чтобы не висеть в
воздухе так тяжело и удушливо.
Он постоял у приоткрытой
двери на балкон, разглядывая гостей. В комнате висел густой гул, прерываемый
взрывами смеха. Дамы были красивы и разнообразны. Большинство в бальзаковском
возрасте, но как хороши! Горячая южная красота Софии выгодно контрастировала с
ослепительной белизной Ванды. Ах, эти васильковые глаза! Некогда они опьянили
Юцера, и похмелье было тяжелым. Та ссора с Натали была, пожалуй, самой крупной.
Потом появилась Мали, и никакие интрижки Юцера более не казались Натали
опасными. Есть нечто утихомиривающее в тройственном союзе. Он устойчив, его
гораздо тяжелее разомкнуть, чем мерцающую прямую, проходящую всего через две
беспокойные точки.
К Софии и Ванде подошла
Мира Яглом. В каком году она стала королевой красоты? В сороковом. За год до
войны. Всего тринадцать лет назад! Как она была хороша! Нет, пожалуй, сейчас
она даже лучше. Тогда у нее было капризное бездумное лицо. А сейчас ее глаза
глубоки и печальны. Говорят, что она была любовницей немецкого офицера и так
спаслась. А если и была? У Миры была девятилетняя сестра, которая была так
красива, что дополнительный подарок природы — необыкновенный голос —
казался кощунственным излишеством. Как ее звали? Господи, как он мог забыть!
Девочку звали Любовь. Она погибла. Ее просто пристрелили, когда она пыталась
подобрать оброненный немецким офицером кусок хлеба. Возможно, это был тот же
офицер, который спас ее сестру. Возможно, он бросил хлеб неслучайно. У этой
девочки были странно печальные глаза, когда она была совсем малюткой. Почему
столь здоровое и счастливое дитя излучало печаль в добрые времена, когда жизнь
ей улыбалась? Дано ли детям предвидение?
Юцер беспокойно обежал глазами гостей, но Любови среди них не
было. Его взгляд остановился на Мали. Пожалуй, Мали все же лучше всех. Красивее
Миры Яглом, но королевой красоты ее бы не выбрали. В ее лице нет ни одной
правильной черты, в ней вообще нет ничего правильного. Лицо беспокойное,
вернее, беспокоящее. Движения отрывистые. Но как мила! И как неправильно
элегантна! В ее присутствии мужчины все еще теряют разум и волю. Вот Борька
Ароновский, первый любовник города и окрестностей, только что из Рима
(тринадцать лет не в счет), склоняется перед ней, искорежен немыслимой тягой,
обуглен, не может отойти. Бедная Ванда!
А-а, Белла! Оу! Вас
разнесло, мадам. Некогда вы были грациозны, как газель. И эти масленые глаза!
Когда вы оборачивались на ходу, посылая прохожим по маленькой отравленной
стреле, они хватались за грудь и готовы были следовать за вами до первого
поворота. Но не дальше, но не дальше.
Что мерещится газелям? На кого они глазеют? И в какие дни недели
приручаются газели?
— Опять задумался? О чем ты задумываешься, о суровый Лоуренс,
ненавидящий мужскую истерику?
— Все о том же, друг Гец, все о том же. Не знаешь ли ты, как дела
у нашей Беллы? Она стала такой… соблазнительно пухлой и эротически полусонной.
— Нравятся ли суровому Лоуренсу полные дамы?
— У каждой свой шарм, Гец.
— Ты неисправим. При такой жене!
— Моя жена невещественна. Сколько ни пей из этого родника, жажды
не утолить. Приходится время от времени опускаться до более грубой пищи.
— О чем сплетничаете, приятели? — подошел к друзьям Боря
Ароновский. — У меня —
предложение. Пускай Кричман заведет свою шарманку. Он принес не только патефон,
он еще притащил гору старых пластинок. Помните Дольского, друзья? «В
палангских волнах утонуло мое счастье, и злые волны мне его не возвратят…»
Ненавижу Дольского! На мой взгляд, самое время исчезнуть в недрах этой квартиры
с бутылочкой армянского коньяка и легкой закуской. Либо зови к столу, Юцер,
либо выуди из кухни что-нибудь интересное. Я улавливаю запах жареного гуся, что
означает: у Ведьмы наверняка водится паштет.
Попав на кухню, Юцер замер. Огромная печь-плита была плотно
заставлена горшками и подносами с мясом и пирогами, а буфет — салатницами,
селедочницами, тарелками и блюдами с холодной закуской. На кухонном столе
стояли блюда с тортами, вазы с парфе, суфле и муссами, засахаренными цукатами,
печеными яблоками, орехами в меду и еще какими-то штучками, названия которых
Юцер не знал. Но не изобилие еды поразило его. На табурете, поджав под себя
ноги, сидела вполоборота к нему Любовь. Высунув язык и раздув щеки, девочка
старательно водила маленьким факелом по глянцевой поверхности огромного торта,
превращая крем в карамель. Блики огня играли на ее щеках, пронзали хрусталь
ваз, зажигали изнутри мед и цукаты, отражались в темном стекле окна. Сцена была
пронзительно прекрасной.
— Эмилия, — сказал Юцер подрагивающим голосом, — можно
ли ребенку играть с огнем?
— Я следю, — ответила Ведьма.
— А не следует ли подавать к столу? Гости заждались.
— А вот закончим играть с огнем и подадим. Пусть проголодаются.
— Пожалуй, я скажу дамам, чтобы начали носить.
— Каким еще дамам? Сами поднесем. Ну, Любушка, кончай баловаться.
Эмилия дунула на смоченную спиртом вату, намотанную на палочку.
Факел погас, и стало темно.
— Ну вот… — захныкала Любовь.
Юцер удивленно покачал головой и осторожно прошел по коридору. На
выходе его ослепил мертвенный залп света. В комнате, где орал патефон, тем не
менее, стояла мертвая тишина. Гости недоуменно разглядывали друг друга.
— Что это? — раздался чей-то голос.
— Это мой институтский приятель, муж Ванды, решил обеспечить нам
аварийное освещение, — сообщил Юцер. — Прожектор на крыше КГБ
повернут в нашу сторону. А света нет по причине курцшлюса. Эмилия задула
Прометеев огонь, и электричество погасло из солидарности. Кто-нибудь из мужчин
умеет чинить пробки?
— Где у вас проволока? — спросил Чок.
— Неужели никто, кроме этого юноши, не умеет справляться с
электричеством?
— Он справляется с ним даже в нашем доме. А у нас короткое
замыкание не бедствие, а хроническое состояние, — отозвался Гец.
Юцер вышел с Чоком в коридор посветить мальчику свечкой. Мимо них
пробежала взволнованная Ванда. Юцер слушал, как цокают вниз по лестнице ее
каблучки. Чок не успел проверить все пробки, как свет зажегся сам по себе.
Пока длилось прожекторное затмение,
Эмилия успела заставить стол блюдами. Гости очнулись от потрясения и тут же
принялись за еду.
— Ванда убежала в страхе, — шепнула Юцеру Мали, —
неужели Пранас способен на такой финт?
— Пранас способен на все. Особенно, если замысел грандиозен, а
исполнение просто. К тому же, кто сказал, что это его сценарий? Почему не
предположить, что свет погасила своей железной волей Ведьма, чтобы создать
драматический эффект скатерти-самобранки? Кстати, надо пойти посмотреть, горит
ли прожектор.
— Горит, — отозвался Гец, — я проверил.
— Значит, дело не в Ванде, а в Ведьме. Красивый трюк. На следующем
пиру потребуем его на бис.
— Это не шутка, Юцер, — начал бубнить Гец. — Это очень
серьезно. Следующего пира может не быть.
— Тогда будет о чем вспомнить, если останется чем вспоминать.
Ешь, Гец. Такого стола я не припомню даже во времена Натали. Это — ответ
Ведьмы Чемберлену. У нее свой счет со временем и с людьми. Мифический пир на
весь мир. На стол поданы все, до последнего, гуси, водящиеся в наших местах.
Числом три, и больше ни одного гуся в мире нет. Это ли не повод для веселья?
Стол затих. Слышен был только дробный стук вилок и ножей.
— Что-то мы заглохли, — встрепенулся Юцер. — Нет ли у
кого-нибудь хорошего анекдота? Впрочем, предпочтительнее рассказывать забавные
истории. Гец, изложи историю с дамой-патронессой в туалете.
— Я не рассказчик.
— Тогда я расскажу, — отозвалась с противоположного конца
стола Сарра. — История прелестная. Приехала к нам в больницу шишка с
бородавкой. Два битых часа призывала искоренять и бдить. Мы единогласно
согласились. Потом был банкет, на который меня не позвали. Потом она пошла в
туалет. Величины эта дама необъятной и неописуемой. Из тех, о ком во времена
моей молодости говорили: «На один двойной корсаж три метра мадаполама уходит».
Корсажи из мадаполама, между прочим, делали двойные, потому что ткань дрянная.
А чтобы вам наглядно объяснить, о чем идет речь, представьте себе, что вы
обнимаете баобаб. Так вот, захотелось баобабу в туалет, а туалет во дворе. Не
мне вам рассказывать, что такое туалет во дворе. Дырка на помосте. Помост к
приезду шишки обновили. Новенький, струганый. Приятного аппетита, Мирочка.
Туалет — вещь необходимая. Продолжаю. Проводили шишку в туалет всем
старшим врачебным составом. Встали деликатно поодаль. Ждут. И вдруг раздается
крик. Но какой! Так кричать может только баобаб, когда его рубят под корень.
Все всполошились. Старший врачебный состав состоит из мужчин. Им входить в
будку неловко. Зовут меня. Беру скальпель, просовываю в дверную щель, сбрасываю
крючок, вхожу и вижу… — Тут Сарра начала хохотать и долго хохотала,
отмахиваясь от себя и своего видения. — Вижу: по помосту разбросаны
могучие верхние конечности, меж ними вставлена орущая голова. Все
остальное — в дырке.
— Ну и дыры у вас там в
туалете! — сказала Мира.
— У нас сейчас все
безмерное и безразмерное. А как бы вы вытаскивали из туалета баобаб? Мужчины не
хотят, женщины не могут, ситуация рэ-волюционная. И с этого места идет рассказ
о моем подвиге. Поэтому я беру самоотвод. О моем подвиге расскажет доктор
Гойцман.
— Я уже сказал, что я плохой рассказчик. И почему я должен рассказывать
о блоках и веревках? Это было ужасно. Сарра привела больничную кобылу, на
которой возят уголь, дрова, белье и покойников. Товарища Никитину обвязали
веревками, перекинули веревки через толстый дубовый сук, и кобыла пошла.
Саррочка вела ее под уздцы сквозь осенний туман, а возле туалета выстроились
нянечки с простынями. Товарища Никитину госпитализировали на ночь и четыре раза
отмывали. Один раз дегтярным мылом, два раза хозяйственным и один раз
туалетным. А нашего завхоза уволили. Поскольку он был тихим евреем по фамилии
Крест, то теперь в больнице из этой проклятой нации остались только Сарра и я.
Впрочем, с сегодняшнего дня осталась одна Сарра.
— Связано ли это только с туалетной историей? — задумчиво
спросила Мали. И тут же попросила Миру Яглом спеть, пока горячее не принесли.
Мира отказалась. София шепнула Мали, что после гибели сестры Мира
не поет. За столом поселилась гнетущая тишина. А в это время Любовь с Чоком
пировали под столом. Они допивали остатки из спущенных под стол бутылок и закусывали
сворованными Любовью на кухне пирожными.
— Смотри, — показала
Любовь на две сплетающиеся и расплетающиеся ноги, оголенную женскую и
наполовину прикрытую задравшейся брючиной мужскую. — Что они делают?
— Блядуют.
— А что это?
— Закрой глаза, покажу, — шепнул Чок.
Любовь послушно закрыла глаза.
— Ну? — спросил Чок.
— Ты меня поцеловал.
— Это и называется «блядовать». Еще они ложатся друг на друга.
Хочешь, покажу?
— Нет, — почему-то разозлилась Любовь.
— Когда-нибудь я тебе все равно покажу.
Любовь стала выбираться из-под стола.
Как раз в это время Эмилия внесла телячье жаркое под хреном и
брусникой. По комнате разошелся запах, в котором специалисты пытались
обнаружить составные части маринада.
— Чеснок, цедра и коньяк! — вскрикнула Вера.
— Имбирь! — радостно выдохнула Сарра.
— Яблочный уксус! — твердо произнесла София.
Ведьма растянула губы в улыбку.
— Это — мешковая телятина, — громко сказала
Любовь. — На ней нет штампа.
Улыбка сползла с лица Ведьмы. Мира со стуком положила вилку на
скатерть. За столом воцарилось замешательство.
— Мали, — сказала Сарра, сидевшая на дальнем конце
стола, — положите мне кусок этой
восхитительной некошерности. Я доверяю Эмилии больше, чем санинспектору. Ее
взгляд не замутнен корыстью.
И снова вилки зацокали и ножи застучали.
— Как ты могла! — шепнула дочери Мали.
— Рассчиталась за цукерки, —
тихо произнесла Эмилия. — Не печалься, Мали, это дзецко за себя
постоить.
— Пусть уйдет с моих глаз! — зло сказала Мали. —
Ненавижу предателей!
— Расскажи мамусе, что было в школе, — попросила у Любови
Эмилия.
— А ничего не было. Адинке сказали, что ее папа — отравщик.
Танька Зайцева сказала.
— Адина мне ничего не рассказала, — растерянно прошептала
София.
— А чего ей было рассказывать? Она рыдала.
— Ну, и что ты сделала? — спросила Эмилия. Глаза ее
лучились.
— Рассказала директрисе, что говорила про нее Танька в
раздевалке. Теперь Таньку выгонят из школы.
— Час от часу не легче! — крикнула Мали.
— Дак она же за Адинку заступилась! — растерялась Эмилия.
— Когда в белой семье рождается негритенок — это позор. Но
когда в порядочной семье растет безнравственное чудовище… это… это…
— Это подарок небес, — хмуро заключил Гец. — Вот, как
бы я мог защитить Адинку? А пигалица смогла. Может быть, нам следует у нее
учиться?
— Мне страшно, — прошептал Юцер.
— А мне уже нет. Я уже привык, — ответил Гец и положил себе
на тарелку еще кусочек гуся. — Ешь, друг. Не исключено, что это наша
последняя совместная трапеза.
13. ПОЖАР
Любовь отдали в школу раньше времени. Ей было всего шесть лет, а
в школу принимали с семи. Но выхода вроде не было.
Сначала к Мали пришла
дворничиха Андзя. Ее большие красные щеки тряслись, как студень.
— Ваша бандытка, — сказала Андзя, — привязала пустую
консервную банку к хвосту кота Мица и отнесла его на чердак. Там сушится белье,
там я убираю, как в квартере, там завсегда тихо и чисто. И Миц — добрый
кот, никого не тревожит. Но банка на хвосте может зверьевать кого угодно. Мой
Миц начал носиться по белью мадам Познер. А я все ее белье перестирала, кто мне
за это заплатит?
Мали пошла за кошельком.
Через несколько дней к ней пришла Рахель, мама толстого Ильюшки.
— Твоя дочь, — сказала Рахель, умяв два куска яблочного
пирога, — играет в ножички на
деньги и дружит с хулиганами. Вот! — Рахель засунула руку в карман юбки,
пошарила в бездонных глубинах этого кармана и где-то возле колена обнаружила
то, что искала. — Вот! — повторила она торжествующе. — Этим она
хотела бить Ильюшу. Я это у нее отобрала. Вот!
— Что это? — удивилась Мали, разглядывая свинцовый браслет с
дырками и выпуклостями.
— Кастет! — торжествующе крикнула Рахель. — В дырки
суют пальцы, моя рука не входит, кто-то отлил эту штуку по ее нежной ручке.
Вот! Этим бьют и убивают! Это — холодное оружие! Оно есть только у
хулиганов! И за это сажают!
— Боже мой! — испугалась Мали. — А из чего его делают?
— Из свинца.
— И где они его берут?
— Хулиганы? Откуда я знаю! Спроси у своей красотки.
Мали решила отложить разговор с Любовью до удобного момента.
Долго ждать не пришлось.
— Юцер, — осторожно приступила к делу Мали, решив вовлечь в
разговор еще и мужа, — сегодня Любовь приехала домой на милицейской
машине. Она каталась со своими дружками на задней лестнице троллейбуса.
— Отчаянный ребенок! — покрутил головой Юцер.
— Дома была только Пашка, — хмуро продолжила Мали. —
Она открыла дверь, увидела милиционера. И у нее потемнело в глазах.
— О! — улыбнулся Юцер.
— Не смешно! — отрезала Мали. — Выслушав рассказ
милиционера, Пашка стала гоняться за Любовью по квартире. А твоя Либхен скакала
по диванам, столам и стульям, как Андзин кот по белью мадам Познер.
— Какой кот? По какому белью?
— Неважно. Как кот, который бегает по белью. А потом она
выскочила на задний балкон, где стоят кадушки с капустой и мочеными яблоками.
Пашка ринулась за ней. Тогда Любовь залезла на балконную решетку и стала на ней
балансировать.
— Это опасно! — всполошился Юцер.
— Твоя очаровательная дочь говорит, что ничуть, потому что ноги
прочно держатся в кольцах решетки. Она имеет привычку залезать вместе со своими
новыми друзьями на балконы с крыш и там проделывать этот смертельный трюк.
— Господи! — испугался Юцер. — Это действительно не
смешно. Кто эти новые друзья?
— Не знаю. Она отказывается назвать имена.
— И что было дальше?
— Дальше Пашка испугалась насмерть и просила Любовь слезть.
Обещала, что ничего ей не сделает. Наша красавица велела ей сесть за кадушку,
иначе она, мол, с решетки не слезет. Паша послушно полезла за кадушку. Тогда
Любовь спрыгнула с решетки, юркнула за балконную дверь и закрыла ее на крючок.
А потом подперла дверь щеткой. Пашка просидела на балконе до моего
прихода. Она так стучала в балконную дверь, что…
— Могу себе представить. А где была Эмилия?
— Эмилию я отпустила на несколько дней.
— Либхен наказана?
— Нет. Я ждала твоего прихода.
— У меня не было ощущения, что моего прихода кто-нибудь ждал.
Кроме пересохших котлет. Им было скучно на обгоревшей сковороде. А где Паша?
— Куксится в столовой. Позвать?
Юцер кивнул. К его удивлению, Паша не стала ни рыдать, ни
обвинять Любовь. Напротив, она ее защищала.
— Ребенок сходит с
ума от скуки, — сказала Паша. — И я давно говорила, что нельзя
разрешать ей бегать по городу со всеми этими шкоцим. Чему хорошему они могут ее
научить? А капустой надо было заняться давно. Она напустила столько пены, что
если бы я не оказалась на балконе, капуста бы скисла.
— Чем ты ее протыкала? — поинтересовалась Мали. — На
балконе была палка?
— Нет, я сделала это пальцем.
Мали поморщилась.
— Ребенка надо отдать в школу, — объявила Паша.
— Она еще маленькая, ее не
примут, — возразил Юцер.
— Я берусь поговорить с Серафимой.
Учительница Серафима была подругой Паши.
— Школа — не самое большое счастье, — сказал
Юцер, — но нынешняя улица страшнее. Впрочем, эта улица тоже учится в
школе, и уберечь от нее нельзя. Может быть, лучше отправить Либхен с Ведьмой в
деревню? Там нет опасных крыш и балконов. И дети там не балуются, а работают.
Пусть годик попасет гусей.
Услыхав столь неожиданное предложение, Паша сначала вскочила,
потом села на пол.
— Это еще что? — крикнул Юцер. — Что это должно
означать?
— Он еще спрашивает! — разрыдалась Паша. — Я протестую! А как еще я могу протестовать,
если меня никто не слушает?! В этом доме я — Иов. Ведьма совсем одурманила
твою голову! Зачем тебе понадобилось отсылать девочку в леса? Чтобы она вконец
одичала? Чтобы у нее стали большие ноги от ходьбы босиком? Когда вы послали ее
прошлым летом на дачу с этой жмудью, они там только и делали, что копали
картошку и ели ее наряду со свиньями. Почему еврейский ребенок в еврейском
доме должен есть только свинину, вареную, копченую, жареную и просто так? Это
называется воспитание? Отдайте ее в школу. Я буду провожать ее туда утром и
забирать после уроков. Я могу сидеть на лавочке в школьном дворе целый день и
следить. После школы она будет обедать, потом отдыхать, потом я пойду с ней на
прогулку. Потом она будет делать уроки, играть гаммы, вышивать и клеить, как
все нормальные дети. А во двор мы ее больше не пустим. Ты велел мне дать
ребенку немножко дышать, и вот чем это кончилось!
— Хорошо, —
неожиданно согласился Юцер. —
Ты меня убедила. Если ты решаешь не давать кому-нибудь дышать, дышать
ему будет нечем. А Серафима может помочь?
— Если захочет, сможет. Я постараюсь, чтобы она захотела.
— Со мной никто не советуется, — сказала Мали, — но на случай, если
кто-нибудь вздумает спросить: я согласна.
Так Любовь попала в школу раньше положенного срока. И так в ее
жизни появилась классная руководительница Серафима Павловна, еврейская женщина
с обеспокоенным лицом. Наверное, именно так должны были выглядеть серафимы,
прятавшие под своими крыльями скинию Завета. У этих ангелов, про которых никто
не мог сказать, женского они пола или мужского, должны были быть такие же
горестно-напряженные лица и такая же хлопотливая повадка.
Серафима отвечала за своих воспитанников, что было непросто в
послевоенное время.
— Иногда мне кажется, что я воспитываю кусачих дворняжек, —
жаловалась она Паше.
Может быть, именно поэтому Серафима прилагала огромное усилие,
чтобы вбить в головы своих питомцев главный для них знак препинания.
— Пожар! — кричала она и пряталась за стул. А потом
вскакивала, рисовала на доске огромную палку и вбивала под нее точку.
— Война! — вскрикивала Серафима и снова пряталась за
стул.
Вызванный к доске ученик
радостно ставил восклицательный знак рядом со словом «война».
— Что это вы их пугаете? — раздался вдруг квакающий
голос директрисы. Никто не заметил, как она вошла и притаилась у печки. —
Нет у нас пожаров и нет у нас войны. А ну-ка ты, — она показала на
Любовь, — иди к доске и пиши: «Да здравствует коммунизм — светлое
будущее всего человечества»… Какой знак мы поставим в конце?
Серафима Павловна
побледнела и зажала лицо в ладонях. Любовь посмотрела на нее злобно и поставила
точку. На сей раз Любовь увидела Серафимины мысли. И пусть знает, что
точка — это плата за вчерашнюю тройку!
— Вот оно, ваше воспитание! — сказала директриса Серафиме,
стерла точку и на ее месте нарисовала огромный восклицательный знак.
— Садись. А дома напишешь это предложение сто раз. Вы же,
Серафима Павловна, начните преподавать детям великое учение Маркса—Энгельса—Ленина—Сталина,
которое должно стать основой их жизни. А
то заладили: «война!», «пожар!».
Серафима залилась нехорошим румянцем.
— Вчера мы читали про Ленина в детстве, — сказала она,
запинаясь.
— Что значит, вчера?! — взвизгнула директриса. — Вы
должны говорить об этом каждый день и каждый час!
«Да здравствует...» —
начала выводить на доске Серафима, и зазвенел звонок.
Все это Серафима рассказала Паше. Она вызвала ее на лавочку в
городском парке и изливала перед ней душу в словах и слезах, считая Пашу
ответственной за то, что Любовь вообще попала в школу раньше положенного
времени.
— Это у них семейное, — оглянувшись по сторонам, сообщила
Серафиме Паша. — Они все читают мысли и делают колдовство. Так они
совратили моего брата и женили его на змее.
— Я не верю в колдовство, — рыдала Серафима.
— И плохо, — отчитала ее Паша. — Лучше верить и
бояться, чем не верить и получать выговор.
Тем же вечером Паша донесла этот разговор до сведения Юцера, но
тот только отмахнулся. Время было таким опасным, что эти разговоры, раньше его
потешавшие, теперь казались полным бредом.
С того дня прошло четыре года. Любовь училась хорошо. Учителя ее
побаивались, одноклассниками она верховодила, а друзей у нее, можно сказать, не
было. На Лукулловом пиру с прожектором ей уже шел одиннадцатый год. Время
бежало быстро.
Через три дня после пира, когда Мали раскладывала свой цыганский
пасьянс, Эмилия возилась на кухне, Любовь делала уроки, а Паша писала письмо в
газету, с улицы вошел разрумянившийся Юцер.
— Собака сдохла! — крикнул
он от двери.
Мали смешала карты, легла на них головой и начала смеяться. Она
смеялась так долго, что люстра закружилась над ее головой и упала бы, если бы
Яцек, сын дворничихи Андзи, давным-давно не закрепил ее намертво на вмурованном
в гипсовую розетку крюке.
— Он сдох! — хохотала Мали. — Сдох, сдох, сдох!
— Кто сдох? — спросила вошедшая в комнату Любовь.
— Это не твое дело! — прикрикнул на нее Юцер.
Любовь обиженно надулась и вышла. Юцер спохватился и поспешил за
ней.
— Что ты изучаешь? — спросил он голосом густым и сладким,
как прошлогодний мед.
— Все ту же дребедень, — тусклым голосом ответила Любовь.
— Ну, разве коммунизм — это дребедень? Это мечта. Жизнь, в
которой нет ни богатых, ни бедных, ни плохих, ни несчастных. Все делают то, что
могут и хотят. И никто никого никогда не обижает.
— Что ты ей такое рассказываешь! — возмутилась Мали. —
Не хватает тех глупостей, какие вбивают в школе?
— Жалко смотреть на ребенка, — растерянно пробормотал
Юцер, — можно же рассказывать детям сказки.
— А я учу вовсе не про коммунизм, — спокойно сказала Любовь.
До этого она с большим увлечением следила за тем, как отец и мать
спорят.
— Про что же? — заинтересованно спросил Юцер.
— Про Наполеона.
— Расскажи, расскажи, — обрадовался Юцер. — Кто же
такой, по-твоему, Наполеон?
— Узурпатор и агрессор, сведший на нет достижения Великой Французской
революции, — отчеканила Любовь.
— Ну, я пошла, — насмешливо пропела Мали. — Кстати, что
за вонь в этой комнате! Мышь, что ли, сдохла?
Юцер проводил жену мрачным взглядом. Так он выглядел, когда
боролся с собственными пороками, которых у него было много. Любовь было
подумала, что отец вытащит из кармана трубку и табак, которые были ему
строжайше запрещены, но Юцер только засунул руку туда, где лежали эти
восхитительные запретные предметы, и сказал:
— Во времена Наполеона кровавая гильотина почти прекратила свою
работу. Лучшие умы Европы с восторгом встречали армии Наполеона, которые несли
просвещение и прогресс. Знаешь ли ты, сколькими открытиями мы обязаны ученым,
которых Наполеон возил с собой по всему миру? Возьмем хотя бы Шомпильона...
— Наполеон объявил себя императором! — возразила Любовь.
— Наполеон был императором, — устало ответил Юцер. — Он
был великим императором и великим человеком.
— Если я скажу такое, — ответила Любовь, — мне поставят
двойку, а тебя вызовут в школу.
— Отвечай как велено, — вздохнул Юцер, — но помни
правду. Тут действительно жуткая вонь. Я скажу Эмилии.
— Не надо, — спокойно сказала Любовь, — если Сталин и
вправду сдох, я сама все уберу. Может, оно и не понадобится.
— Что? — удивился Юцер.
— Зачем тебе знать? — дернула плечом дочь.
Дело же было в том, что за месяц до этого разговора Юцер вызвал
Любовь для разговора. Он сидел за обеденным столом и катал по скатерти катышек
хлеба, что обычно Мали категорически и никому не позволяла делать.
— Вот что, — сказал наконец Юцер, — ходят слухи, что
евреев будут вывозить в Сибирь. Будто бы эшелоны уже стоят на запасных путях.
Нам с мамой деваться некуда, меня все знают. А ты ехать не должна — в
Сибири плохо и холодно. Вот ты и останешься с Эмилией. Ты же ее любишь.
Любовь спокойно кивнула. Всю ночь она думала, как это будет. А к
утру все решила. Решила же она притвориться, будто остается с Эмилией, а когда
все уедут — отправиться за ними вслед. Она была уверена, что в этом ей
помогут хорошие советские люди. Пока суд да дело, Любовь начала изучать
географический атлас, чтобы проложить маршрут в Сибирь. Карта Сибири была
испещрена голубыми линиями. Вот и хорошо, подумала она, плыть легче, чем идти
пешком. Тут ей пришло в голову, что грести она не умеет. Это осложняло дело.
Любовь спустилась во двор и долго бродила там, чертя палочкой по подмерзшему
снегу сложные схемы.
— Что это ты рисуешь? — спросил
незаметно подошедший Чок. Он уже считался старшеклассником, а с Любовью
водился, как бы ее опекая. Любови это не нравилось, но льстило.
— Думаю, как проехать по рекам в
Сибирь.
— Я тоже думаю, — признался
Чок. — Тебя с кем оставляют? С Ведьмой? А нас с пани Марусей. Которая
портниха. Динка наотрез отказалась. Сказала, что поедет с Гецем и Софией. Я
тоже так сказал, но меня они вообще не слушают. Да и Динке велели оставаться,
чтобы за мной следить. Динка все время плачет вместе с Гецем. А София на них
кричит.
— Надо плыть, — сказала
Любовь. — Я проверила по карте. В трех местах не получается. Тут, тут и
тут. Речки кончаются. Но между ними земли совсем немножко.
— Дура ты, — грубо прервал ее
Чок. — На масштаб посмотрела?
— На чего?
— То, что на карте немножко, может
оказаться сто километров. Или тысяча.
— Это много? — испуганно спросила
Любовь.
— Очень много, но мы проберемся.
Чок засвистел и стал стирать чертеж
ногой.
— Не смей рисовать маршрут в школе.
Никто ни о чем не должен знать.
Любовь кивнула.
— Послушай, — предложила
она, — давай учиться грести. Я видела у моста лодку.
— Давай, — согласился Чок.
В лодке, вмерзшей в застывшую
прибрежную глину, не было весел. Чоку пришлось их украсть. Это было нелегко и
заняло много времени. А Любовь времени не теряла и каждый день ходила
освобождать лодку от снега. И в солнечный февральский день они поплыли.
Поначалу все шло просто великолепно. О борт ласково терлись желтоватые
лепешки льда. Пахло родниковой водой и приближающейся весной. Мимо проплывали
все еще покрытые ледяной коростой берега. Там, где лед стаял, виднелись рыжие
клоки земли. А вдоль набережной бежали люди и кричали: «Дети в лодке!»
— Какое им дело! — разозлилась
Любовь.
— Взрослым всегда до всего есть
дело, — спокойно объяснил ей Чок.
Перед большой излучиной реки, лодка мягко
ткнулась носом в песчаную косу. Любовь и Чок вылезли на берег и пошли домой.
Они шли лесом по расчищенной дорожке. Мимо пробежал милиционер в окружении
нескольких мужчин.
— Наверное, нас ищут, — сказал
Чок.
— Пс-с-с, — попыталась удержать
смех Любовь. — Давай путать следы.
— А как?
— Ботинками назад. Вот смотри! —
Любовь вытащила ноги из бурок, сняла толстые шерстяные носки, поджала пальцы и
надела бурки шиворот-навыворот.
Чок посмотрел на свои разношенные
ботинки, казавшиеся огромными рядом с бурками Любови, и покачал головой.
— Не получится.
— Тогда пяться. Только наступай
сначала на носок.
— Зачем?
— Чтобы след вышел правильный. Я в
книжке читала.
Милиционер попался то ли ленивый, то
ли несообразительный. Убедившись, что погони нет, Любовь переобулась. А придя
домой, тут же направилась к стопке чемоданов, стоявших в ее комнате за дверью.
Чемоданы оказались заполненными зимними вещами Мали и Юцера. Любовь долго
распихивала вещи по остальным чемоданам, закрывала и открывала крышки, возилась
с замками, запарилась, пообедала и опять принялась за дело. В освободившийся
чемодан она решила складывать вареные яйца, колбасу, хлеб и пироги себе и Чоку
в дорогу. От них и пошла вонь. Но в тот день ни Юцер, ни Мали не стали
выяснять, в чем дело.
— Сдох, — сказал Юцер и сел за
письменный стол, — сдох. А я думал, что дьявол бессмертен.
— Может прийти другой, еще
хуже, — тихонько ответила Мали.
Юцер несколько погас, потом встряхнулся.
—
Авторитет не тот, — сказал твердо, — сейчас начнется свара.
Может, в этой неразберихе о нас и забудут.
— На время, — согласилась Мали.
А назавтра в школе, где училась Любовь, была траурная линейка. Из
учительской по всему коридору неслись рыдания.
— Скажешь речь, — подошла к Любови Серафима Павловна. —
Только без фокусов.
— А что надо сказать?
— Сама придумаешь. Когда ты хочешь, у тебя все хорошо получается.
Любовь послушно кивнула.
Потом она пошла в туалет и долго мыла там глаза с мылом. С мыльными пузырями в
саднящих глазах появилась за кулисами, где шла бестолковая толкотня. В глазах
лучилось, кололо, горело. Плохо разбирая путь, Любовь подошла неверным шагом к
краю сцены и сказала:
— Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!
Зал взвыл.
Рыдающая директриса притянула Любовь к себе. Так она и осталась
сидеть на сцене за столом, покрытым красной скатертью, среди плачущих навзрыд
учителей. Мыло перестало действовать. Но Любовь уже рыдала по-настоящему.
«Бедные дети», — шептала директриса, гладя ее волосы. От директрисы пахло
духами «Лесной ландыш», которыми иногда пользовалась Мали. Белый бюст на сцене вписывался
в картину печали. Любовь часто ходила на кладбище за ландышами. Там было много
бюстов, гипсовых и мраморных.
«Как ты рыдала! Ай! Актриса!» — презрительно шепнул Любови
Чок. Его поставили стоять навытяжку перед бюстом Сталина в школьном коридоре.
Любовь опустила голову.
— Я буду ждать тебя во дворе, — пробормотала тихо.
Чок сделал вид, что не
слышит.
— Подлиза и подхалимка! — сказал Чок сурово, когда они
встретились в школьном дворе.
— Неправда! Я вовсе не плакала, а намазала глаза мылом.
— Это лучше, — помягчел Чок. — Он убивал евреев. Помнишь про эшелоны?
Любовь кивнула. Некоторое время они шли молча.
— Ты уверен, что он виноват? — спросила Любовь.
— Уверен, — хмуро ответил Чок. В его голосе не было
убедительности.
— Чок, — предложила Любовь, — давай пойдем на вокзал,
посмотрим, стоят ли эшелоны.
До вокзала было далеко.
Они шли, с удовольствием меся весеннюю грязь, смешанную со льдом.
— Чок, а что такое «эшелоны»? — спросила Любовь.
— Поезда, составленные из вагонов, в которых возят солдат и
коров.
Любовь никогда не видела, как возят по железной дороге солдат и
коров. На запасных путях стояло много теплушек. Одни были закрыты, двери других зияли.
— Ты думаешь, эти? — спросила Любовь.
Чок присел на корточки, поковырял прилипший к колесам снег.
— Эти. Видишь, они стоят тут давно. Снега ведь весь месяц не
было.
Они залезли в темную длинную конуру на колесах. По углам воняло
мочой. В щели между досками набился снег. В теплушке было холодно и темно.
— А где сиденья? — спросила Любовь.
Чок покрутил пальцем у виска и выскочил наружу.
Потом они долго шли кружными путями. Город жил нормальной жизнью,
ничего особого нигде не происходило. Придя домой, Любовь рассказала Юцеру про
теплушки.
— Почему ты решила, что это те самые вагоны? — спросил Юцер.
— Колеса вмерзли в снег.
— Мало ли… На запасных путях всегда стоят ненужные товарные
вагоны. Выброси это из головы. Что было в школе? — поинтересовался он
вдруг.
Любовь неопределенно махнула рукой.
— Надо шить ребенку новое пальто, — ни с того ни с сего
заявила Мали.
Юцер согласно кивнул. Он очень любил, когда Любови что-нибудь
шили.
— Придется опять идти к Штейману.
— Прошлого кошмара нам не достаточно? — насмешливо спросила
Мали.
— Прекрасное пальто сшил. Просто Любушка из него выросла.
— К тому же застегивается по-мужски.
— Это потому, что Штейман — мужской портной, — сытым
голосом ответил Юцер. — У него петли хорошо ложатся только на левый борт.
Мали дробно засмеялась. Любовь насупилась. Разговоры о новом
пальто шли давно. Сначала Мали говорила о нем в сослагательном наклонении:
«Надо бы пошить ребенку пальто…» — «В деревне городское пальто будет выглядеть
подозрительно», — не соглашался Юцер. «А кто ей сошьет пальто без
нас?» — «Эмилия что-нибудь придумает». Новое пальто означало избавление от
старых страхов.
Портной Штейман шил пальто членам правительства и костюмы членам
ЦК. Но Юцер оставался его любимым клиентом, потому что понимал в крое и умел
носить вещи. Кроме того, Штейман не мог забыть, как щеголь Юцер заказал ему
перед войной пальто, хотя Штейман был еще тогда просто никто. «Юцер, —
жалобно пожаловался Штейман совсем недавно, встретив постоянного клиента в
городе, — они же не могут остаться без портного! Кто будет шить им
костюмы для съездов?» — «Боюсь, что даже для вас они не сделают исключения», —
пробормотал тогда Юцер.
А теперь Штейман пошил Любови новое пальто, и она пошла в этом
пальто с Юцером на первомайский парад. Мали следила с балкона за тем, как Юцер
и Любовь идут по улице. Любовь задрала головку и помахала Мали красным флажком.
— Ведьма, — крикнула Мали, вернувшись в комнату, — что
жгут от злости?
— Возьми тимьяну, — ответила из кухни Эмилия, — и
добавь в огонь мандаринной цедры.
А Любовь, между тем, шла с Юцером по улице. Воздух был
возбужденный, из громкоговорителей лилась музыка. Все было красное сквозь тень
от бегущих флагов: воздух, деревья, небо и люди. Многие размахивали маленькими
красными флажками. Любовь тоже стала махать флажком. Раздраженный Юцер поначалу
забрал его, а потом вернул, не сказав ни слова.
Люди вытекали из всех улиц, кричали и пели. Юцер говорил с ними
не своим голосом и много улыбался. Ему жали руку незнакомые люди, которые тоже
дергались, дымились и улыбались. Играли на аккордеонах. Пили спиртное и кофе из
термосов. Одни улицы были закрыты, другие открыты, но никто не знал, какие
открыты, какие закрыты, и все всё время спорили. Шли туда и сюда, и назад, и
вперед, и в сторону. Юцер нервно смотрел на часы, потому что надо было вовремя
прийти на площадь Кутузова, а приходилось петлять.
Наконец, они подошли к площади. Подходы были совсем свободны, но
около сада Дома офицеров началась давка. Все бежали и кричали: «Пошли!»
Мужчина в кожаной куртке нес два портрета на палках. Он крикнул Юцеру:
«Возьмите же портрет!» Юцер покорно протянул руку. «Пошли, пошли!» —
кричали с разных сторон. Все стали выстраиваться в шеренги. У многих в руках
были букеты цветов из крашеной туалетной бумаги. Любовь протянула руку, и
незнакомая тетенька дала ей один такой цветок. Любовь тут же оцарапалась о проволоку, которой был закручен
хвостик цветка. Юцер обвязал ей палец носовым платком. «Свежая революционная
кровь!» — сказал высокий дяденька в усах. Юцер поглядел на него
затравленно, потом улыбнулся.
Они все шли и шли. От красного цвета у
Любови закружилась голова и началась тошнота. В это время они оказались
недалеко от дома, и кто-то предложил Юцеру отвести Любовь домой. Дядька с усами
сказал: «Жалко, товарищи! Еще минут двадцать, и мы пойдем мимо трибун». Они
пошли дальше. Но тут Любовь описалась. «Форс мажор!» — тихо сказал Юцер и,
вручив портрет полной даме, объяснил ей ситуацию. «Ничего не поделаешь, —
улыбнулась дама, — с детьми вечно что-нибудь случается».
Они выскользнули из шеренги, слились с
толпой, стоявшей вдоль проспекта, свернули в боковую улицу и побежали к дому.
— Папа, — спросила Любовь уже в
парадном, — а парады теперь отменят?
— Не думаю. Тебе все это очень не
понравилось?
— Наоборот, — звонко ответила
Любовь, — очень даже понравилось. Я хочу повесить флаг в моей комнате.
— Поговори об этом с мамой, —
мрачно ответил Юцер. — Успех этой затеи я тебе гарантировать не могу.
Мали не стала обсуждать проблему
красного уголка в своей квартире. Она пыталась выяснить, почему это Любовь не
нашла туалета по дороге.
— Они все время бежали, —
оправдывалась Любовь. — Бежали и стояли. И вокруг не было ни
туалетов, ни кустов, одни только портреты и флаги. И так много людей! И все
пели!
Она говорила возбужденно. В ее глазах
пылал восторг, неслись тачанки и стрекотали пулеметы.
— Вперед! — вдруг крикнула Любовь
и понеслась с вытянутой рукой, в которой подрагивала сабля и развевался красный
флаг, к большому зеркалу на противоположной стене. — К победе
коммунизма! — заорала Любовь, вслед за тем раздались сокрушительный
грохот, звон, крик и плач.
Любовь налетела на зеркало со всей
силой революционного пыла, и зеркало пало.
— Так это всегда кончается, —
прошептала Мали тусклым голосом.
Ругать Любовь не имело смысла.
Восклицательный знак, трудолюбиво вдолбленный Серафимой Павловной, сделал свое
дело. Мали прошептала «аф капорес», определив тем самым зеркало в искупительную
жертву, и отправилась за щеткой и совком. Этим пришлось заняться ей, поскольку
Эмилия была занята перевязкой оцарапанных пальцев Любови.
«Волк на козлика напал, волк с горы в
реку упал, козлик не боялся, рожками бодался», — напевала она,
раскачиваясь из стороны в сторону, крепко прижав к плоской груди рыдающего
ребенка. Любовь всхлипывала, вздрагивала и постепенно успокаивалась.
— Ну и денек, — пожаловалась Мали
Юцеру, сидевшему за письменным столом.
— Только что звонил Гец, его вызвали к
замминистра. Скорее всего, собираются вернуть на работу.
— Кончилось? — спросила Мали
осторожно.
— На данный момент вроде
кончилось, — пожал плечами Юцер.
14. ПОВЕШЕННЫЙ
В доме Юцера неохотно говорили о
веревке. Но когда начали возвращаться повешенные, о веревке пришлось вспомнить.
В старые добрые времена у Юцера было
два лучших друга. Одним был Гец, другим — Леня Кац.
Мали вошла в их мужской
треугольник особым образом. Получилось так, что Юцер забрал ее у Геца, а Леня
Кац пытался забрать у Юцера. Если наложить на этот треугольник другой, тот,
который образовался между Мали, Юцером и Натали, получится сложная
романтическая фигура. Но на деле все сложилось просто. Гец страдал молча и
недолго. Потом в его жизнь бочком, бочком вошла София. Между тем, Натали
оказалась на Лене, а Леня Кац в Барнауле. И вот Кац вернулся. Он был
первым из воскресших, и его возвращение стало событием.
— Кац вернулся, — говорили люди друг другу и вздыхали.
Было совершенно естественно, что Леня Кац прямо с вокзала пришел
к Юцеру. Он не сообщал о своем приезде заранее и застал Юцера врасплох.
— Это ты? — потрясенно сказал Юцер, недоверчиво вглядываясь
в сутулую фигуру, торчавшую перед его письменным столом. Потрепанный,
замасленный и выцветший плащ болтался на пришельце, как на огородном пугале.
— Я, — широко улыбнулся пришелец.
У него во рту не было ни одного зуба.
Леня Кац был в прошлом сказочно богат и не позволял себе пить две
чашки кофе в одних и тех же манжетах. Прежде чем заказать вторую чашку, он выходил в туалет и
надевал чистую пару. Юцер отметил, что беззубый рот Каца раздражает его в той
же мере, в какой раздражала прежде бессмысленная игра с манжетами.
— Тебе надо вставить зубы, — сказал Юцер.
Наверное, надо было сказать что-нибудь другое. Вскочить, обнять,
заохать. Но Юцер сказал то, что пришло ему в голову. Он был очень и очень
растерян.
— Ха! — ответил Кац. — Когда будут деньги на бифштексы,
начнем об этом заботиться.
— Бифштекс я велю тебе подать сейчас же, — ответил
Юцер. — И зубы мы тебе вставим немедленно. Завтра же пойдем к дантисту.
— Ты что же, богатеньким стал? — процедил Леня Кац.
Уничижительный суффикс покоробил слух Юцера. Когда-то Кац с легкостью
помогал Юцеру деньгами и просил не смущать его проблемами возврата. Юцер это
помнил.
Эмилии было велено подать гостю рубленый бифштекс с яйцом и
порезать овощи мелко-мелко. Потом Юцер и Кац долго сидели в креслах друг против
друга. Юцер молчал, а Кац рассказывал. От этих рассказов в комнате стало зябко,
и Юцер велел затопить печь, несмотря на то, что на улице стоял май.
Потом он попросил Эмилию приготовить гостю постель в комнате,
которую занимала Паша, а ее попросил перейти на короткое время в столовую.
Паша принялась охать и стонать. Пришлось перетаскивать в столовую
ее любимый диван. Мали, по счастью, задержалась у Софии. Юцеру не хотелось,
чтобы она увидела Каца внезапно. Мали надо было к этой встрече подготовить.
Все устроилось наилучшим способом. Мали пришла домой, когда спал
не только уставший от пути и бифштекса Кац, но даже Пашка, навертевшись,
накряхтевшись и напричитавшись, заснула беспокойным сном.
Рассказав о Каце и о своем дурацком промахе, Юцер объявил Мали,
что накопленные деньги придется отдать на доброе дело.
— Он тебе этого не простит, — тихо сказала Мали.
— Оставь, — возразил Юцер. — Я думаю, он все еще в тебя
влюблен. Для него время остановилось. Ему было неприятно слышать о том, что мы
живем вместе, что у нас дочь. Боюсь, ему было неприятно чувствовать, что в
какой-то мере наша жизнь благополучна. Он дал мне понять, что ты наверняка все
еще тайно влюблена в него. За эти страшные годы он придумал такое количество
сказок о себе, тебе и о нашей прежней жизни, что я диву давался. Но сдержался и
ни разу его не поправил.
— Он тебе этого не простит, — повторила Мали.
— А я бы не простил себе, если бы не использовал случай вернуть
старые долги.
Получив новые зубы, Леня Кац стал улыбаться часто. Мали его
улыбка не нравилась.
Не нравилось ей и то, что Кац не ищет ни работу, ни квартиру,
заказывает себе блюда у Эмилии и в отсутствие Юцера располагается за его
письменным столом.
Юцер отмахивался от Малиных жалоб. Он велел Эмилии исполнять все
причуды гостя. Мали же старалась поменьше бывать дома, а, находясь в доме,
страдала мигренями и в разговорах участия не принимала.
Как-то Юцер вернулся домой раньше, чем ожидалось, и нашел Каца
роющимся в ящиках письменного стола.
— Неподобающее занятие, — сухо заметил Юцер. — Не пора
ли тебе знать честь?
— А мне негде жить, — безмятежно ответил Леня Кац, — у
тебя же есть лишняя комната.
— У меня нет ничего лишнего, — спокойно ответил Юцер. Было
видно, как он старается не потерять самообладания.
— Не пыли, — усмехнулся Кац. — Я нашел у тебя в столе
несколько интересных бумажек. Впрочем, кое-какие вещи мне известны и с твоих
слов. Например, история некоего автобуса. И соображения относительно качества
нашей дорогой власти. Пропиши меня в лишней комнате, и все это останется между
нами.
— Я подумаю, — ответил Юцер.
— Даю тебе сутки на размышление, — улыбнулся Леня Кац.
Проходя мимо застывшей у
комода Мали, он обхватил ее за талию и зажмурился.
— Все еще душиста, — пробормотал и вышел вон.
— Что делать? — растерянно спросил Юцер.
— Следовало бы спросить: «Чего не надо было делать!» — зло
ответила Мали и кинулась к входной
двери. Юцер ждал, что она вот-вот вернется, но Мали пришла лишь под утро.
Юцер был уверен, что знает, где она была.
— Как жить после этого? — спрашивал он себя.
А Леня Кац исчез, и в городе его с тех пор не видели.
Юцер долго мучился неведением, и наконец случай позволил ему
задать не выходивший из головы вопрос.
— Как ты мог подумать, что я пошла к этому подонку, чтобы
выкупить тебя у него своим телом? — возмутилась Мали.
— А что именно ты делала всю ту ночь? И куда исчез Кац?
— Всю ту ночь мы с Софией искали Зиновия Кульчинского. Пришлось
ехать в Неменчины, там он прописан.
— Кульчинский?
— Кульчинский. Тот самый, который был счетоводом в фирме папаши
Каца.
— Тот самый, кто обокрал Каца-старшего и сел за это в тюрьму?
— Так говорили. Зиновия не пришлось уламывать долго. Леню он
ненавидит. Видишь ли, Зиновий никаких денег не крал. Их взял Леня, и я об этом
знала. Еще я знала, что Зиновий поклялся сгноить Леню или до конца Лениной
жизни не давать ему покоя.
Зиновий повел нас к одному человеку, который спал с Кацем, как он
говорит, на одних нарах. Тот нам кое-что порассказал. Зиновий прибавил кое-что
от себя. А потом мы поехали к официантке Тоне. Там обнаружился пьяный Кац.
Увидев Зиновия, он тут же протрезвел. Мы рассказали твоему другу кое-какие
детали из его жизни. А потом я сказала ему, чтобы убирался, пока не поздно,
потому что к одиннадцати утра мы с Зиновием идем с отчетом в Нехороший дом.
— Шантаж… — грустно отметил Юцер.
— Ответ на шантаж. И не буду повторять: «Я тебе говорила». И не
буду упрекать за деньги, бессмысленно выброшенные на золотые зубы Каца.
История с Кацем разбередила Мали душу. Она стала еще более
грустной и задумчивой, чем обычно.
В доме стало холодно и неуютно, несмотря на солнечный май и
большие букеты сирени, кое-как распиханные по вазам. Распихивал их Юцер. Он же
и приносил эти букеты. Обычно, когда дом был полон цветов, Мали порхала над ними, опускаясь то к одному,
то к другому, чтобы поправить веточку, выровнять стебелек или добавить к букету
ленточку. Сейчас она к цветам не прикасалась. Устало молчала, зябко ежилась, и
ничто не могло ее разморозить.
И вдруг букеты ожили. Юцер увидел в них перемену, как только
вошел в дом. Они поменяли вазы, располагались в них привольно и прихотливо, с
удовольствием отдавали запах и чувствовали себя очень хорошо.
Мали сидела в кресле, закинув ногу на ногу, легкая и красивая,
как никогда, и вдохновенно орудовала пилкой, затачивая ногти.
— Я решила поехать в бывшее имение, — сказала она, не сводя
глаз с ногтей.
— Ты уверена? — осторожно спросил Юцер.
— Более чем. Мне просто снится, как я катаюсь по нашему озеру на
лодке.
— Бог знает, как там теперь все выглядит.
— Бог, несомненно, знает. А я узнаю, когда приеду. Мне удалось
разыскать телефон Марии. Представляешь, у нее там есть большой дом, она сдает
комнаты на лето, и у нее есть телефон.
— Как она отнеслась к твоему звонку?
— Плакала.
— Ты сняла у нее комнату?
— Она не хочет брать денег, но я с этим справлюсь. Комната с
террасой. Любу положим на террасу, а у нас будет большая комната с запахом
дерева. Можно спать и в саду. Как когда-то. Бабушка ставила мне кровать под
яблони. Ворчала, что это неприлично, а сама оставалась в саду до полуночи и
болтала со мной, как подросток.
Юцер неодобрительно покачал головой, но отговаривать жену не
стал.
Поначалу Мали вела себя как обычная дачница: вставала рано, долго
гуляла в лесу, собирала ягоды. Потом приходила завтракать. Мария кормила ее
отдельно от остальных постояльцев. Только ей она подавала пышные блины с
малиной и сливками, какую-то особую рисовую кашу и невиданные омлеты с зеленью
и сыром.
После завтрака Мали с Любовью уходили кататься на лодке по озеру.
Любовь и не знала, что Мали так хорошо управляет лодкой. Катались не в центре
озера, как все дачники, а в протоках за ним. Мали прекрасно ориентировалась в
узких полосках воды, поросшей камышом, умело работала веслом, знала, где весло
упрется в дно, а где нужно отталкиваться от берега.
Как-то Мали прыгнула в лодку и поманила Любовь к себе. Любовь
разбежалась, прыгнула и не долетела. Мали скользнула в воду, втащила дочь в
лодку, влезла сама и только тогда увидела, что весло уплыло.
— Бог с ним, — рассмеялась. — Такое уже бывало.
Поплывем без весел.
Она умело подгребала рукой, и лодка шла в нужном направлении.
Лодка не то чтобы плыла, она медленно кружилась среди настила кувшинок.
Кувшинки были молочно-белые, сквозь белизну просвечивал желток.
Мали перегибалась через борт, выхватывала очередной бутон,
подтягивала его к себе, нажимала пальцем на зеленую головку, и кувшинка вдруг
раскрывалась. На твердых желтых наплывах сердцевины сверкали капли.
Любовь решила попробовать повторить этот фокус. Она долго
боролась с длинным стеблем, пытаясь сорвать цветок. Лодка закружилась быстрее,
и листья стали уходить под воду. Вскоре
растерзанный цветок лежал на ее ладони. Лепестки мутнели на глазах. Мали
раздраженно отвернулась.
— Красоту не всегда можно присвоить, — выговорила она
дочери. — Иногда ею нужно просто наслаждаться.
— Почему?
— Потому что присвоенная красота часто гибнет.
— Ты всегда понимаешь, что говоришь? — спросила Любовь.
Мали вытянулась в струнку и стрелой ушла под воду.
Любовь подождала минуту, другую, но Мали не появлялась. Девочка
попробовала грести рукой, однако лодка не двигалась с места. Прошло минут
десять, потом Любовь начала орать. Водная гладь перебирала мелкими волнами,
застывала и снова начинала морщиться, а Мали все не было. И никакой другой
лодки тоже не было. Любовь перестала кричать. Она тупо смотрела в воду и
боялась шевелиться. Вдруг в воде появилось длинное тело. Вместо головы у него
были водоросли. Любовь откинулась и закрыла лицо руками. Кто-то наклонил лодку
и перевалился через борт. Любовь почувствовала ледяное прикосновение, и что-то
липкое поползло по ее ноге. Девочка побледнела и еще крепче зажмурилась.
— Хорошо, — услышала она голос матери, — бледная
храбрость по вкусу Цезарю.
Любовь приоткрыла глаза. Мали сидела боком на носу лодки,
вытаскивала из волос водоросли. На некоторых сверкали маленькие синие цветы,
похожие на незабудки.
— Зачем ты это
сделала? — спросила Любовь. — Никогда больше я не поеду с тобой в
лодке. Пашка права. Ты сумасшедшая.
— Пусть будет так, — спокойно ответила Мали.
Назавтра Мали повела Любовь «в млечный путь». Мали была в черном
шелковом халате, вышитом крестиком. На халате китаянки сворачивали и
разворачивали разноцветные ленты в головки хризантем. Между китаянками текла
золотая река. На Любови была панама в виде ромашки. Мали любила приделывать к
маленьким тульям вздымающиеся кривобокие поля. Ее шляпы были похожи на бабочек,
присевших на пенек. Мали научилась делать эти смешные шляпки и снабжала ими приятельниц.
Сама она шляп не носила, но на сей раз надела к шелковому халату маленький
черный шелковый ток с вуалью. Юцер обратил внимание на экстравагантный наряд
жены, но не стал делать замечаний.
Так они и шли, не обращая
внимания на оглядывающихся людей. У Мали в руке был большой белый бидон, у
Любови — маленький синий бидончик. Большой бидон был для молока,
маленький — для сливок.
Пришли к низкой
покосившейся хатке. Крупная немолодая крестьянка в белой косынке и
цветастом фартуке растерянно елозила вокруг коровы. Корова поворачивалась к ней
то боком, то задом и не давала себя доить.
— В скотину бес вселился, — пробормотала баба растерянно.
— Дай мне попробовать, — велела Мали.
Она подошла к корове, посмотрела ей в глаза, взяла корову за рог
и склонила ее голову книзу. Корова топнула ногой, хлестнула себя хвостом и
снова задрала голову, упершись рогом в небо. Перед этим рог проткнул маленькую
тучу, и она так и осталась висеть над коровьим лбом.
Мали еще раз посмотрела
корове в глаз, но на сей раз дольше, потом схватила ее рог, выдернула его из
тучки и пригнула коровью голову к земле. Корова жалобно замычала, но голову
больше поднимать не стала.
Мали села на скамеечку и начала перебирать коровьи сосцы. Она
перебирала их то быстрее, то медленнее, и струи молока выбивали о цинк ведра
веселый мотив.
Освободив правую руку, Мали хотела смахнуть со лба муху, но
задела шляпку. Шляпка слетела и покатилась по земле. Хозяйка подняла ее и
протянула гостье. Их взгляды встретились.
— Паненка Мали… — произнесла крестьянка так, словно перед
ней оказалось привидение.
— Я, — ответила Мали. — Как дела, Зося? На пользу ли
пошли тебе деньги Франкфуртера? Вижу, что на пользу. Раздобрела, хозяйство
развела. Ты бы хоть хату поправила.
Крестьянка пошла задом. Она пятилась, склонившись и выставив зад.
Потом повернулась и побежала. Оглянулась на бегу, перекрестилась и побежала еще
быстрее.
— Что ты ей сделала? — спросила Любовь неприязненно.
— Привиделась.
— Когда ты научилась управлять коровами? — спросила Любовь.
— Видишь, — показала ей Мали небольшой шрам на щеке. —
Когда я была маленькая, корова подняла меня на рога. Это было в имении моего
деда с материнской стороны. Его звали Дов-Лейб. А бабушку звали Либа, Любовь,
как тебя. Эта противная корова всегда смеялась, когда я проходила мимо. Однажды
ее смех так меня разозлил, что я схватила корову за рога и пригнула ее голову к
земле.
— Если ты была маленькой, как ты дотянулась до коровьих
рогов? — спросила Любовь с усмешкой.
— Гнев поднимает вверх, — ответила Мали серьезно. — Но
если ты это замечаешь, то гнев сменяется страхом, и ты падаешь.
— Я хочу попробовать, — сказала Любовь. — Я смогу, вот
увидишь.
— Такие вещи происходят сами собой. Если ты станешь делать их на
спор, корова тебя победит.
— Не победит, — серьезно ответила Любовь. — Когда я
сильно злюсь, я читаю мысли. Если я сильно, сильно разозлюсь, корова моих
мыслей испугается.
— Вот оно что, — задумчиво протянула Мали. — Ты только
учти: у злых мыслей есть обратная сила. Они наводят на своего хозяина зло.
За всеми этими делами прошло недели две. Как-то за ужином Мали
сказала Марии:
— Мне все же надо повидать тех, кто убил мою родню.
— Не надо, — тихо и сочувственно сказала Мария. — Зачем
ворошить старое?
Мария и Мали были когда-то подругами. Мали приезжала к деду с
бабкой каждое лето, а зимой они с Марией писали друг другу письма. Потом Мали
уехала из Варшавы в Вену учиться, а Мария вышла замуж и начала рожать детей.
— Слушай, — сказала Мали вдруг, решительно отодвинув пустую
тарелку, в которую Мария пыталась подложить еще кусок пирога, — ты
убивала?
— Нет, — ответила Мария. — Но я все видела из окна.
— Ты не вмешалась?
— Нельзя было. Меня бы убили вместе с ними. Ночью мы с мужем всех
похоронили. Это была тяжелая работа.
— Ты помнишь, где?
— Конечно, помню. Я ношу туда цветы. Я тебе покажу, где это.
— Не надо, — сказала Мали, придвинула к себе тарелку и
начала жадно есть.
Потом они долго спорили по поводу бабушкиного способа квасить
капусту. Мали была уверена, что бабушка клала в капусту имбирь, а Мария это
яростно отрицала.
После этого дня Мали начала подумывать
об отъезде. Мария ее не отговаривала. Но за день до назначенного отъезда вдруг
сказала:
— Я хочу отвести тебя к Антанасу. Он
стал отшельником.
Мали не помнила, кто такой этот
Антанас, но спросить постеснялась.
— Как становятся отшельниками в наши
дни? — поинтересовалась она.
— Антанас принял схиму, но живет не в
монастыре, а в домике у реки. Ни с кем не видится, молится, ловит рыбу и
перевозит желающих через реку. Мост разрушили в войну, а объездная дорога
дальняя.
— Какие грехи он замаливает, этот твой
Антанас? — подозрительно спросила Мали.
— Тяжкие, — склонила голову
Мария, — очень тяжкие.
И они пошли.
— Антанас, смотри, кого я к тебе
привела, — крикнула Мария от калитки.
На крыльцо небольшой лачуги вылез не
знакомый Мали человек в бесформенном пиджаке поверх старой майки. Он
долго вглядывался в лицо нежданной гостьи, крутил головой и громко сопел. И
вдруг повалился ей в ноги. Шлепок был таким громким, словно на землю бросили
мешок с брюквой. Мали вздрогнула.
А человек хныкал и пытался лизнуть
носок ее ботинка.
— Тебя послал мне Господь, —
доносилось снизу его бормотание, — столько лет я молю, чтобы мне послали
кого-нибудь, у кого я мог бы просить прощения. Но я не надеялся, что Он пошлет
тебя. Мы с Марией считали, и выходило, что спаслось четверо. Ты и Маня с
девочками.
— Они погибли в лагере, —
ответила Мали.
— Значит, некого было послать, кроме
тебя, — заканючил отшельник. — Господь не хотел оказывать мне столь
большую милость, но я выпросил ее смирением и добрыми делами.
— Встань, — сказала Мали, —
зачем это?
— Не могу стоять в твоем присутствии.
— Лучше скажи мне, почему ты убивал?
— Запах крови стоял в воздухе, кровь
притягивает кровь, кровь проливает кровь, — забормотал отшельник. —
Приятно было, когда они кричали, звали меня по имени, когда кровь начинала
течь, струиться, взрываться фонтаном... Дьявол, дьявол носился там, дьявол, из
глаз которого капала кровь. Простишь ли ты меня?
— Нет, — ответила Мали.
— Ты должна. Когда все кончилось,
когда кончилась последняя драка за серебро и пуховые одеяла, за деньги и
кольца, когда перестали выносить из домов вещи, а стали, наоборот, тащить свой
скарб внутрь, когда начали закрывать двери на скобы и спускать друг на друга
собак, я очнулся. Пошел на реку, но вода не освежала. Все вокруг было в липком
дьявольском поту. Мир покривился. С тех пор я отмаливаю кровь. Ты должна меня
простить.
— Почему? — удивилась
Мали. — Если тебя попутал дьявол, с ним и разбирайся. У меня с ним счетов
нет.
Она вышла на крыльцо и смотрела на
воду, которая начиналась сразу за перилами. Дом отшельника стоял на крутом
косогоре. В воздухе плавали ласточки и
летали мошки.
— Перевези меня на другой
берег, — попросила Мали и запела:
На западном берегу гнездо черной ласточки.
На западном берегу белеют мои косточки.
Перевези меня на другую сторону, месяц-мянулис,
Пусти меня на ту сторону, светлое солнышко.
— Это очень старая песня, —
сказал отшельник.
— От тебя и слышала. Ты меня на тот
берег возил каждый раз, когда я приезжала к деду.
— Значит, ты меня вспомнила?
— Лучше было не вспоминать, —
мрачно ответила Мали.
Они плыли долго. В том году в реке
было много воды.
На околице деревни играли дети. Прошла
бабка, поздоровалась. Отшельник
поклонился, а Мали нет. Бабка зло посмотрела на нее, ойкнула и побежала. Когда
они стояли на околице, им были видны открытые окна домов и люди во дворах. Но
когда Мали вошла в деревню, окна захлопнулись, и люди исчезли. Она шла одна по
пыльной улице, а отшельник плелся позади. Так они дошли до мельницы и начали
медленно возвращаться. У покосившейся калитки их ждала женщина. Она протянула
Мали серебряный подсвечник. Мали вспомнила, как его ставили на окно в Ханукку,
увидела бабушку в кружевном платке на голове, тетушку, себя, двоюродных сестер.
Ей не надо было входить в эту картинку, но она вошла, а теперь ей не хотелось
оттуда выходить. Пахло сдобой, корицей, старыми книгами и почему-то
пеларгонией. Ну, конечно же! Пеларгония стояла на том же подоконнике в углу, и,
когда свечи разгорались, растение заходилось от восторга и источало такой
сильный запах, что бабушка переносила его в другую комнату. У Мали от
этого запаха болела голова. Она начала массировать виски легкими движениями
пальцев.
Картинка погасла. Один только
подсвечник, ханукия, торчал перед глазами, раздражая изломами и вмятинами
основания. Видно, кто-то долго и упорно лупил им по орехам. Может ли серебро
так покорежиться, если бить подсвечником по человеческой голове? Мали протянула
было руку к подсвечнику, потом убрала ее. Подсвечник упал в пыль. И они ушли.
— Что же мне делать теперь? —
спросил отшельник, когда Мали собралась домой.
— То, что ты делал прежде.
— Прежде я молил Бога прислать мне
кого-нибудь, чтобы испросить у него прощения.
— Ну и продолжай молить. Может, вы
договоритесь между собой, а я тут ни при чем.
Мария опустила голову. Она ждала
умилительной сцены прощения и, разочаровавшись в своих ожиданиях, родила в себе
злобу. Весь обратный путь Мария молчала. Она молчала весь день, до вечера, а
вечером собрала прощальный ужин.
— Я помню, как встречали тебя на
вокзале, когда ты приехала из Вены в последний раз, — вдруг произнесла Мария. —
Две пролетки, полные женщин, мужчин и цветов. Поцелуи, слезы, смех. И шепот на
улицах: «Приехала внучка старого Франкфуртера!»
— Он не был старым, — тихонько сказала
Мали. — Ему не было и пятидесяти.
— Тогда мы говорили о нем «старик». Ты
тоже так говорила. А потом обеды в твою честь, вечеринки, гулянья, катанье на
лодках по озеру. Как весело было! Как мне было обидно, что я на сносях и двое
держатся за полу! Как мне хотелось опять оказаться свободной! Пятнадцать
человек забили и пять детей.
— Откуда ты знаешь?
— Антанас считал, когда мы их
хоронили.
— Отшельник?
— Убийца.
— Так это ты с ним хоронила? А
говорила с мужем.
— Он и был моим мужем. Разве ты не
помнишь? — произнесла Мария и опустила голову. Она расплакалась. Плакала
тяжело, грубо, хрипя и вздрагивая. Мали вначале неохотно погладила ее по плечу,
потом обняла за плечи. Они долго сидели на веранде, обнявшись.
— А почему все-таки ты не взяла
подсвечник? — спросила Мария.
— Нет вам прощения! — вдруг зло
крикнула Мали, отбросив с плеча руку Марии. — Никому, никогда! И тебе тоже нет!
15. ШКОЛА ЛЮБВИ
Надо сказать, что история, связанная с
предполагаемой высылкой евреев, была куда более серьезной, а связанная с ней интрига,
касавшаяся Любови, куда более сложной, чем это можно представить себе из
предыдущего рассказа. Для того чтобы изложить ее более или менее связно,
следует начать сначала, с того дня, когда партейгеноссе Игорь Вячеславович
Головлев пригласил Юцера на разговор.
Впрочем, о надвигающейся беде Юцер узнал
впервые вовсе не от него. Как обычно, источником информации стала женщина. На
сей раз Юцер держал свои любовные похождения в глубокой тайне. Дело в том, что
дамой его сердца стала Ванда, женщина с глазами василиска, жадными и коварными,
как она сама. Та самая Ванда, напомним, которая бежала из дома Юцера, когда
оказалось, что на квартиру направлен прожектор КГБ, того самого учреждения,
которым заведовал муж Ванды и бывший соученик Юцера. Из-за одного этого Юцер не
имел права заводить интрижку с Вандой. Все-таки он был главой семейства и
хорошо знал нрав женщины, которой в какой-то мере доверился. У него не было
сомнений в том, что в сложную минуту Ванда его выдаст. Но устоять он не смог.
Ванда была так аппетитна, так неудержимо порочна, так по-женски совершенна.
И риск… риск взвинчивал Юцеру кровь. А она стала такой тяжелой, густой и
вязкой, эта кровь, что отзывалась в висках не стрекотом, а тупой болью.
Они встречались не чаще раза-двух в
месяц в квартире Вандиной сестры, расположенной во дворе, в который выходил
черный ход заведения, в котором работал Юцер. Ванда приходила на несколько
часов раньше. Никто не знал, куда выходил на несколько часов Юцер. Никто ничего
не знал и не мог знать, но все-таки на душе у Юцера было неспокойно. Потому,
когда Ванда пригласила его на срочную и внеочередную встречу, он подумал, что
их связь раскрылась, и не видел выхода. Пранас сильно отличался от Оськи Сталя,
его позиция во власти была фундаментальной. У Юцера не было никаких шансов с
ним справиться.
Однако Ванда не выглядела
взволнованной. Вид у нее был не испуганный, но и не фривольный. Юцера
пригласили явно не для провокации, но и не для любовных утех.
— Слушай, — сказала Ванда, — Пранас
сказал, что скоро начнется охота на евреев. Сначала с ними поиграют, как кошка
с мышью, а потом начнут травить, как тараканов.
— Так сказал Пранас? Этими словами?
— Этими. Но это не его выдумка, он вроде бы не слишком и доволен.
У него нет литовских кадров на еврейские места, значит, придется принимать
присланных русских, а это неприятно и к тому же опасно.
— Разве в учреждении Пранаса есть евреи? — наивно спросил Юцер.
Ванда кинула в его сторону презрительный взгляд и промолчала.
— Нам не надо больше встречаться, — сказала Ванда. — За евреями
может начаться слежка. А тебя я могла бы спрятать у своих родственников в
Жемайтии.
— Разве эта кампания будет временной?
— Никто не знает, какая кампания временная, какая нет. Ваши за
границей поднимут такой шум, что в какой-то момент вся эта история пойдет на
убыль. Главное, не попасть в первые эшелоны, а тебя в городе слишком хорошо
знают.
— Ты не думаешь, что все это Пранас выдумал, потому что узнал про
нас?
— Ой-ой! Ему на нас плевать, поверь мне. У него свои игры. Я не
лезу в его дела, он не вмешивается в мои. А потом, я же тебе сказала, он
недоволен этой ситуацией.
— Н-да, — сказал Юцер и, поцеловав Ванду в щечку, вышел на
лестницу.
— Н-да, — сказал он ранним вечером того же дня, рассматривая двор
из окна собственной столовой. — Когда-нибудь мне будет не хватать этого
пейзажа.
— Или мы куда-нибудь собираемся? — спросила Паша.
Вопрос повис в воздухе. Паша подошла к окну и встала рядом с
Юцером. Ей хотелось знать, о каком таком пейзаже идет речь.
Сверху им был виден фрагмент двора, сирень под окнами первого
этажа, сараи, колодец, дуб и огороды.
— А где пейзаж? — спросила Паша.
— Хотел бы я знать, что происходит в том флигеле, — задумчиво
произнес Юцер. — Может быть, я бы даже хотел стать его обитателем. Вернее,
оказаться им. У нас слишком большая квартира. Она многим мозолит глаза. Многие
могут захотеть ее получить. А этот убогий флигель…
— Флигель! — перебила Паша. — Можно подумать! У нас в старые
времена был флигель, так там жила семья меламеда Ицика Флюхта, уважаемого
человека! А это не флигель, а сарай. И подумаешь, какая тайна, — что там
происходит?! Я тебе скажу, что! Там одна комната и полкухни. В кухне висит
вышитый плакат: «Кто рано встает, тому Бог подает». А в комнате все одно за
другим: кровать за столом, шкаф за кроватью, за шкафом паутина. И пьяный Йозас
везде, когда он дома. А когда его нет дома, Андзя ходит по городу и ищет,
откуда его можно вытащить. Она его тащит, а он ее бьет.
— А ты откуда знаешь? — удивился Юцер.
— Когда в моем доме мне отказывают в слове, я хожу туда петь песни.
— В дворницкую?
— Подумаешь, в дворницкую! Зато там мне не смотрят в рот, когда я
ем семечки.
Из домика выбежала полуголая Андзя. Она была босиком и зачем-то
тащила за собой холщовую скатерть, запятнанную то ли вином, то ли кровью. За
Андзей выскочил взлохмаченный Йозас в трусах и майке. На его босых ногах были
калоши. Они начали бегать друг за другом вокруг колодца. Под конец Йозас
схватил Андзю за волосы и потащил в дом.
— Вот, уже происходит. Теперь он засунет ее головой в ведро с
водой, а потом они будут петь песни.
— Паша, как тебе не стыдно! Разве это красиво — подсматривать?
Кстати, я надеюсь, что скатерть не окровавлена?
— Нет, она залита дешевым портвейном. Он сорвал ее со стола,
когда разговор зашел о его поблядушке-сестре. Опять, наверное, разбил все
стаканы и тарелки в доме. А ты не подсматриваешь, случайно?
— Я оказался здесь и в этот момент совершенно непреднамеренно. А
ты говоришь так, словно для тебя это обыденное развлечение. Как часто ты
подсматриваешь за ними?
— Каждый день. Их это не волнует. Им это даже приятно. Наконец
ими кто-то интересуется! Сейчас я отнесу им несколько тарелок и стаканов.
— Так вот куда они деваются!
— А тебе жалко? Твоя жена перетаскала из всех комиссионок
некомплектную посуду. Она говорит, что ей жалко смотреть на отбившиеся от
сервиза детали. Думаешь, она помнит, кто от чего отбился и когда? Или, думаешь,
ей жалко, что из этих тарелок будет кушать Андзя? Ты женат на пустодомнице,
Юцер, и тебе пора к этому привыкнуть!
— Надеюсь, ты не показывала Любови эти дикие сцены и не водила ее
в дворницкую?
— О! Бедный ребенок! Не волнуйся, она умеет закатывать сцены не
хуже этой. Особенно, когда ей попадаюсь беззащитная я. Ты бы лучше проследил,
кого она таскает домой. Вчера тут была такая сцена, что мне некогда было от нее
оторваться, чтобы посмотреть в окно.
Юцер улыбнулся Пашкиной формулировке, но разговор о Любови его
огорчил.
— Либхен, — спросил он у дочери, — кто у тебя вчера был в гостях?
— Таня.
— Кто это — Таня?
— Она сидит со мной на одной парте.
— Вы дружите?
— Нет. Но я бываю у нее дома. Это недалеко от школы.
— А что там интересного?
— Все. Они живут в подвале. Сначала надо долго спускаться по
темной лестнице, и кошки прыгают из-под ног. Потом проходишь мимо бочек с
вонючей капустой. А потом есть дверь. А за дверью огромная комната, совсем без
света. Ма-ленькое окошечко под потолком.
— И это тебе интересно?
— Ага. Там только одна кровать, застеленная серыми тряпками. И
еще занавеска. А за занавеской — грязный умывальник, несколько ящиков, керогаз
и скамья. Я спросила у Тани: «Где твоя комната?» А она говорит: «Это как?» Я
спросила, где она спит. А она сказала: «С мамкой и Жанкой». А знаешь, что
она ест? Хлеб с луком. Грызет луковицу, как яблоко. Ты такое видел? Еще Танька
сказала, что, когда к мамке приходит дядька, она и Жанка спят на скамьях. Я
попробовала лечь на эту скамью, но там было узко, тесно и твердо.
— Н-да. Этой девочке явно следует помочь. Но следует ли тебе с
ней дружить?
— Я же тебе сказала, что мы не дружим. Просто сидим на одной
парте.
— И эту девочку ты привела к нам?
— Но я же была у нее в гостях…
— Да, да, конечно. А какой получился скандал?
— Не было никакого скандала. Танька походила по гостиной на
цыпочках, все перетрогала. Потом спросила, зачем нам картины, если мы не музей.
Потом я провела ее в мою комнату. Она пощупала одеяло, положила голову на
подушку, села за письменный стол, включила настольную лампу и вдруг как
зарыдает! И так противно рыдала, что из носа пошли пузырями зеленые сопли. Я не знала, что
сказать и что сделать. И позвала Эмилию.
— И что Эмилия?
— Ничего. Вытерла Таньке нос и увела ее на кухню. А Пашка туда
полезла. Эмилия ее выкинула. Пашка не захотела добром, Эмилия ее выкинула за
шкирку. Это было смешно.
— Понимаю. Скажи, ты ничего из этой истории не поняла?
— А что тут понимать? Таньке захотелось того, чего у нее нет. А
мне бы хотелось пожить, как она. Целый день сама себе хозяйка. Ни Эмилии, ни
дуры Пашки, никого. Делай что хочешь. Только этого дядю Лешу я бы убила, если
бы он на меня руку поднял.
— Какой Леша?
— Мамкин хахаль. Так Танька говорит. Из-за которого Таньке
приходится ложиться на лавку, когда этот Леша ложится на ее мамку.
Юцер кашлянул, потом полез за трубкой и долго ее набивал.
— Бедные люди раздражены своей бедностью. Поэтому они поступают…
не так, как полагалось бы…
— Ой! Только не читай мне нотацию! Бедные, богатые! Мне вся эта
дребедень в школе надоела. Люди живут так, как им хочется. Кто мешал Танькиной
маме закончить школу и получить специальность? Эмилия наговорила Таньке всякой
жалостной ерунды, а та все ревела и ревела. Я ей сказала: «Кончай реветь.
Кончишь школу с медалью, поступишь на свой медицинский, накупишь картин и
будешь ими хвастать». Она перестала выть. Разве я не права?
— Права, наверное. Но как-то все это несвоевременно и страшно. В
твои годы я думал иначе. А тебе перед этой Таней не стыдно?
— За что?
— Ну, скажем, за то, что у тебя есть то, чего у нее нет.
— Почему мне должно быть стыдно? Я же не отнимала у нее ничего?
— Да, и это тоже верно. Но ты все же… поосторожней. Не всех надо
водить домой. Отчаявшиеся люди бывают… злобны.
— Это Танька-то? Она мне в рот смотрит и всюду за мной таскается.
— Не забудь брать с собой лишний бутерброд.
— А ты скажи это Пашке. А то она орет: «Не смей таскать сюда
шкоцим. Не то я опять буду ходить за тобой в школу». И проверяет, сколько я
беру с собой бутербродов.
— Так ты все же заботишься об этой Тане, — обрадовался Юцер. —
Продолжай, продолжай. А Паше я скажу.
Юцер ни разу не был в школе, где училась Любовь. Ходила туда
Мали. Школа ей нравилась. Она была двухэтажная, домашняя, с уютными деревянными
полами и большим садом.
При школе была сторожка, в
которой глупая Стефа вязала носки и варежки из козьей шерсти. Коза жила при
Стефе. Как-то Мали подглядела очаровательную сценку.
— Коза не курица, от желтизны не слепнет, — приговаривал
маленький мальчик в сером школьном костюмчике, подкидывая Стефиной любимице все
новые охапки желтых цветов.
Мали подумала, что в душе мальчик верит — если дать козе достаточную дозу яда, то яд
сработает. Глупая Стефа в это тоже верила. Она гонялась за мальчиком по
школьному двору с пучком куриной слепоты в руке и пыталась попасть ему цветами
в глаз.
Мали расположилась было на лавочке, намереваясь досмотреть сценку
до конца, но заставила себя встать, принять серьезный вид и войти внутрь. Ей
нужно было поговорить с директрисой, а разговор предстоял неприятный. Юцер
заставил Мали выбрать Любови соседку по парте. Мали долго сопротивлялась.
— Ну, как ты не понимаешь, — тихонько сказала она Юцеру, подсев к
нему в широкое викторианское кресло и отодвинув томик Ключевского, в тени
которого пряталось лицо мужа, — провидение посылает нам самых разных людей и
делает это не случайно. Ты не можешь знать, как и для чего послана Любови эта
Таня. Возможно, нашей дочери нужно чему-нибудь научиться. Возможно, Любовь так
же нужна этой несчастной девочке, как тебе был нужен Гец. Представь себе, что
мадам Гец отказалась взять тебя, нищего гения, в их богатый дом. Как бы
повернулась твоя жизнь?
— Нашла с чем сравнивать! А всему, чему эта Таня могла научить
Любовь, наша дочь уже обучилась.
— Тогда подумай о Тане. Возможно, ты отнимаешь у несчастного
ребенка его единственный шанс на счастье.
— Хватит! — разозлился Юцер. — Иногда мне кажется, что Пашка
права и ты действительно сходишь с ума. Ты слышала рассказ про этого дядю Лешу,
который «ложится на мамку»?
— Ну и что? Разве мы не говорили когда-то, что Любови предстоит
испытать в том или ином виде все возможности, заложенные в ее имени. Это — одна
из них.
Юцер раздраженно засопел и начал выбираться из кресла.
— Иногда мне кажется, — сказал он, наматывая на шею кашне, — что
ты не любишь собственную дочь. Иногда мне кажется, что ты вступила в какое-то
безумное соперничество с собственным ребенком. Иногда мне кажется, что у тебя
не все дома. Я иду прогуляться.
— А мне иногда кажется, что ты любишь ее как-то не так, — сказала
Мали ему вдогонку. — Да и меня тоже, — добавила после того, как дверь
захлопнулась.
В конце концов, Мали сдалась. Она пошла к знакомой парикмахерше,
и та назначила ей правильный день. Директриса сидела, растопырив ноги, под
чудовищных размеров электрическим колпаком. Жидкие прядки волос были наверчены
на огромные бигуди. Мали озабоченно понюхала воздух. «Надеюсь, в этой печке
блюда не подгорают», — тихонько шепнула она парикмахерше. Та изменилась в лице
и побежала к выключателю.
— Где вы брали вашу кофточку? — спросила она у Мали и подмигнула ей правым глазом.
В данный момент интересы парикмахерши полностью совпадали с
интересами Мали. Директрису следовало отвлечь от сожженных волос.
— Эту? Сама сшила.
— Так вы шьете? — заинтересовалась директриса.
— Только для себя. Для развлечения. Вам нравится? Могу сшить и
вам такую же. Материал остался, а работы немного.
Через неделю директриса и Мали стали подругами. Вот тогда-то Мали
и рассказала ей о визите Тани.
— Эту дружбу надо прекратить, — жестко постановила директриса. —
Зайди ко мне в пятницу, решим этот вопрос. Мне эта Маркова давно не нравится.
Видела бы ты ее мамашу! Просто блядь какая-то.
Видеть новую подругу Мали вовсе не хотелось. Еще меньше ей
хотелось просить посадить рядом с Любовью Зиночку Головлеву. Об этом попросил
Юцер, а Мали чувствовала опасность в имени девочки, которую не знала. Это имя
пахло подвохом и призывало к бдительности.
— Ее папа — важный чин в ЦК, — сказал Юцер. — При этом — глубоко
порядочный человек. А Любови дружба с Зиночкой не помешает. Насколько я знаю,
она играет на фортепьяно, обучается языкам и даже балету. У них будут общие
интересы.
— Откуда ты так много знаешь про какую-то Зиночку? — удивилась
Мали.
— Ну, скажем, с ее папой я знаком более чем шапочно. Наши дети
учатся, как ты сама понимаешь, в одном классе. Да и по долгу службы…
— Но не из-за этого же ты…
— Все! Все! Все! — крикнул Юцер. — Тема закрыта, и больше мы к
ней не возвращаемся.
Главная задача ленивых ангелов — оставаться на поверхности. В
крайнем случае, они опускаются под воду и дышат через соломинку. Намокшие
крылья тянут их ко дну. Господи, какая это тяжесть! А в это время на берегу
пересохшей реки стоит верблюд и ждет великана, который пошел добывать себе
великаншу. А на краю пустыни стоит великан и ждет, когда придет верблюд с двумя
свечами на двух горбах, ибо только тогда можно будет сыграть свадьбу и
восстановить Великое Великанье Царство.
Да! Они ждут друг друга и никогда не дождутся. А злобный горбатый
карлик бегает то к пересохшей реке, то на край пустыни и носит злую весть.
«Верблюд погиб, — говорит он Великану, — я сам видел его обглоданный шакалами
скелет». А верблюду он говорит: «Великан лежит под большой скалой, и орлы давно
склевали мясо с его костей».
Но великан не уходит с
места, и верблюд не движется, и так проходит вечность за вечностью.
Спасти великана и верблюда могут только ленивые ангелы. Но они
прячутся под водой и дышат через соломинку.
Поводом для более тесного знакомства между Петром Васильевичем
Головлевым и Юцером действительно стало то, что их дочери учились в одном
классе. Но инициатором разговора был как раз Головлев.
— Мне кажется, наши дочери учатся в одном классе, — сказал он
Юцеру, попросив его задержаться после заседания.
— Если классную руководительницу вашей дочери зовут Римма
Викторовна, то так оно и есть.
— Как ее зовут, я не помню, — нахмурился Головлев. — Но Зиночка много говорит о вашей дочери. Ее,
кажется, зовут Любовь. Она у нас несколько раз бывала. Моя супруга очень
впечатлена прекрасными манерами Любови и тем, как интенсивно вы ее
культивируете: языки, музыка, рисование. Словно из дворянского гнезда.
Юцер почувствовал неприятный прохладный пот на затылке.
— Я это к тому, — продолжил Головлев, — что моя супруга очень бы
хотела, чтобы девочки дружили. Ну и я, конечно, тоже. Знаете, так трудно найти
детям достойных друзей. Вы не против, чтобы Зиночка сидела за одной партой с
Любовью?
— Разумеется, нет, — выдохнул Юцер. — Я попрошу жену об этом
позаботиться.
— Галочка — это моя жена — уже говорила с директором школы. Но
ваша просьба или просьба вашей жены не помешает. И, кстати, говорят, вы хороший
шахматист.
— Средний, — уже более спокойно ответил Юцер.
— Почему бы нам не сыграть партию-другую в домашней обстановке?
Мне сказали, что вы очень… интересный собеседник. Говорят, за вами два
факультета. Можно полюбопытствовать, какие?
— Юридический и философский. Впрочем, философский закончить не
успел.
— Семья?
— Война.
— Ну что ж, — протянул руку Головлев, — значит, о вас говорят
правду. Рад буду поговорить с вами на философские темы. А уж от юридических
увольте. Тоскливое дело.
Юцер не стал пересказывать Мали этот разговор, но попросил ее
зайти к директрисе. Через некоторое время Юцер и Мали получили приглашение
посетить Головлевых.
Юцер был удивлен видом накрытого стола. Посуда, хрусталь, цветы и
куверты были выдержаны в наилучшем духе. Стиль показался Юцеру несколько
архаичным, да и вино, разлитое по графинам, намекало не на европейскую
традицию. Но в целом тут понимали толк в застолье, и это было для Юцера
неожиданностью.
— Грибы сами мариновали? — поинтересовался Юцер.
— И мариновали, и собирали сами, — охотно поделился Головлев. —
На даче их пруд пруди. Охотитесь ли вы?
— Давно уж не приходилось, — уклончиво ответил Юцер.
— Устроим, устроим, — потер руки хозяин. — А хорошо ли вы
стреляете?
— Когда-то стрелял недурно.
— Скажите еще, что вы любите верховую езду! — недоверчиво
повертел головой Головлев.
— Некогда и этим баловался, — усмехнулся Юцер.
— Полно, да еврей ли вы?! — не выдержал хозяин.
Его супруга неодобрительно покачала головой. Скорее всего, она
наступила под столом мужу на ногу. Головлев побагровел и откашлялся.
— Я хотел сказать…
— Понимаю, — улыбнулся Юцер. — Евреям это действительно не
свойственно, но времена меняются, и евреи меняются вместе с ними. Как все.
— Разумеется, — кивнул хозяин, — разумеется.
— Очень милые люди, — сказал Юцер жене, когда они оказались на
улице. Шел легкий снег. Юцер выглядел воодушевленным, его словно распеленали.
— Я надеюсь, ты не будешь ездить с ним на охоту? — просительно
сказала Мали.
— Отчего же? Еще хоть раз сесть на коня…
— Не забудь того, что он сказал о евреях.
— А! Какое это имеет значение! Однако рассказам Головлева о его
детдомовском детстве я не верю. Не тот стол, не те повадки.
— Возможно, все это от жены?
— Возможно, возможно. Но пахнет тут приличной гимназией и
папенькиным поместьем. Впрочем, какая разница! При нынешнем режиме лишнее
знание непомерно увеличивает наши печали.
— Все, что исходит от них, пахнет смертью, — неожиданно страстно
сказала Мали.
Юцер промолчал.
Они долго бродили в ту ночь по заснеженному городу. Юцер
вспоминал старые времена, а Мали то участвовала в разговоре, то отсекала его от
себя.
— Ведьма права, — сказала она ни с того ни с сего. — Снегопад —
это действительно колдовство. Смотришь на снег, и кажется, что все изменится.
Посмотри, он прикрыл старые крыши, залепил выбоины в стенах, облагородил
вонючие углы. Когда-нибудь жизнь опять станет нормальной.
— Возможно, — недоверчиво покрутил головой Юцер и тут же поправил
шарф, словно он крутил головой именно из-за него.
— Мне кажется, ты в чем-то запутался, — осторожно сказала Мали,
поправляя на муже шарф.
— Я не запутался. Меня
запутали, попутали, заковали. Когда-то я больше всего на свете боялся оказаться
таким, как все. Теперь я боюсь выделиться из окружающего меня беспредметного
хаоса. И не за себя боюсь. Мне-то все давно надоело. Я боюсь за вас.
— Может быть, мы сможем как-нибудь уехать отсюда…
— Как? Куда? И кому мы там нужны, такие, какими стали? Все это
дурные фантазии, Малинька, плод тоскующего воображения. Вот, снег выпал, —
хорошо. Погуляем, поспим, позавтракаем. Главное, все это надо делать с большим
удовольствием. С цветочком в вазочке, кружевом на наволочке, уютным зонтиком, в
красивой шляпке. Мы должны жить мелко и подробно. Переживать каждый прекрасный
миг как событие. Мы должны стать маленькими веселыми китайчиками. Писать на
рисовых зернышках. Разглядывать жилки на крылышках стрекоз. Мы должны…
— Я никому ничего не должна! — зло ответила Мали. — Никому.
Ничего. Даже тебе ничего не должна!
Всю обратную дорогу она шла молча, время от времени
останавливаясь, чтобы яростно притоптать снег. До черной грязи. До грязной
воды. До сопревшего осеннего листа.
Между тем, Зиночка и Любовь действительно подружились. Зиночка
нравилась всем, даже Паше. Не нравилась она одной лишь Мали.
— Дети не должны вести себя вкрадчиво, — упрямо повторяла Мали.
— Ты отвыкла от воспитанных девочек, — спорил с ней Юцер. — Зиночка не вкрадчивая. Я бы сказал, она
несколько… автоматическая. Но это и есть воспитание. Воспитанный человек хочет
нравиться окружающим. Он видит в этом свою задачу.
— «Конечно, тетя Мали… Я и сама так думала, тетя Мали… Если вас
это раздражает, тетя Мали…» Если бы при этом хоть в глазах промелькнуло: «Не
пошли бы вы к чертовой бабушке, тетя Мали!», я бы поверила в твою теорию. А так
— не верю! Эту девчонку приставили за нами следить.
— Допустим, что ты права, — сказал Юцер, подумав, — но что
остается делать? Поссорить детей? И потом, зачем мы им нужны? Я имею в виду
этим… Ну, какой в этом смысл?
— Смысл? В их действиях нет смысла. А может быть, есть, но мы не
можем догадаться, какой, потому что нам он вообще непонятен. Я хочу перевести
Любу в другую школу. Ближе к дому.
— Бред! — вскочил Юцер, до того вертевшийся в любимом глубоком
кресле. — Бред! Ты сходишь с ума! Ни один нормальный человек не станет
нагружать собственного ребенка подобными… заданиями. А Головлев вполне
нормальный человек. Он любит свою дочь.
— Ты слеп, Юцер, — простонала Мали. — Нас ждет беда. Я это
чувствую.
— Твои чувства тебя не обманывают, — сказал Юцер жене назавтра и
бросил ей на колени газету.
Мали развернула газету и начала читать. Пока она читала, ее лицо
покрывалось красными пятнами.
— Какой кошмар! Но ты же не врач…
— Какая разница! Завтра они найдут вредительство в Госплане. А
возможно, через нас пытаются подобраться к Гецу.
— Господи, — простонала Мали.
— Я попробую поговорить с Гецом. Ты не помнишь, мы ничего такого
не говорили при этой Зиночке?
— Вроде нет. Какое это может иметь значение?
— Действительно. Впрочем, если ты права и Зиночку приставили
следить за нами, каждое слово может иметь значение.
— Ты знаешь, — неожиданно улыбнулась Мали, — я читаю Ибсена. Вот,
послушай: «На полу ковер. В печке огонь. Зимний день. В передней звонок. В
комнату входит, весело напевая, Нора. Включает радио. Звучит гимн Советского
Союза. Передают постановление по делу врачей. Нора прислушивается к словам
диктора: «Ах, Торвальд, надо, чтобы случилось чудо из чудес!» Хельмер: «Скажи
какое!» Нора: «Нет, Торвальд, я больше не верю в чудеса». Хельмер (падает на
стул у двери и закрывает лицо руками): «Нора! Нора! (Озирается и встает.)
Пусто. Ее нет здесь больше. (Луч надежды озаряет его лицо.) Но — чудо из чудес?!»
Снизу раздается грохот мотора. По лестнице стучат сапоги».
— Какая чушь! — крикнул Юцер. — Нора не была врачом!
— А если бы была? Упади в кресло, Юцер, и закрой лицо руками.
Юцер раздраженно задвигал ногами, разыскивая спрятавшиеся под
кресло тапки. Он не хотел себе признаться, что Мали стала его раздражать, что
порой — только порой — находиться рядом с ней стало неприятно.
— Пойду прогуляюсь, возможно, зайду к Гецу.
— Я с тобой, — просительно протянула Мали.
— Нет, нет, мне хочется побыть одному.
Где это было? В Ниде. Это было в Ниде за год до войны. Натали и
Мали смеялись, а Юцеру хотелось плакать. Он помнил себя пятилетним, прыгающим с
мельничного колеса в омут, исполняющим смертельные трюки. Трюки, которые пугали
даже крестьянских мальчишек. И никто не говорил ему: «Юдале, нельзя нырять в
омут». Никто не говорил ничего. Вокруг была тишина, в которой не было запретов,
страхов, любви. Там, где нет страхов, нет любви и там, где нет любви, нет
страхов. Чего же ты боишься, Юцер?
— Любовь, — прохрипел Юцер, — я боюсь за Любовь.
— Вы задумались? — прозвучал чей-то смутно знакомый голос.
Юцер поднял глаза и увидел Головлева. Он стоял под липой, черной,
сучковатой, изломанной липой… большой и властный. В клетчатом кашне и
сверкающих ботинках. Как могут ботинки так сверкать, если им пришлось
погружаться в мокрый снег? Значит, он не шел по мокрому снегу. Значит, он
только что вышел из своего учреждения. Вышел, чтобы поговорить с Юцером? Как он
знал, как он мог знать, что Юцер идет к Гецу? А если это Мали? Почему между ней
и этим партийным бонзой не может происходить то, что происходит между Юцером и
Вандой? Тогда все понятно. Тогда все становится понятно. Впрочем, Головлев
может просто ждать своего шофера. Случайности встречаются чаще, чем
преднамеренные события. Да, он просто ждет своего шофера. От этой мысли Юцеру
стало хорошо и спокойно.
— Не будете возражать, если я пройдусь
с вами до угла? — спросил Головлев и доверительно взял Юцера под руку. — Я
хотел сказать вам вот что… — Он сделал паузу и причмокнул губами. — Да, я хотел
сказать вам вот что: найдите для Любови временное место жительства. Отправьте
ее в деревню. Если у вас нет знакомых, я найду кого-нибудь. А когда все
успокоится, мы ее заберем. Видите ли, у нас только один ребенок, и он тяжело
болен. Зиночка больна раком крови. Такой медленный убийца, но дни ее сочтены.
Мы с супругой поговорили и решили, что возьмем Любовь, когда… Ну, в общем,
когда придет время…
— Вы отнимете у меня ребенка?! —
крикнул Юцер. Он отступил на шаг, попал ногой в лужу, но выдергивать из нее
ногу не стал. — Вы! Вы! Вы сошли с ума!
— Нисколько, — ничуть не смутившись и
не изменив голоса, ответил Головлев. — Евреев собираются выслать в Сибирь.
Теплушки уже готовы. Вам деваться некуда. Я бы хотел помочь вам лично, но
сделать этого не смогу. Неужели вы хотите, чтобы девочка разделила вашу судьбу?
— Нет! — крикнул Юцер, рванул шарф,
закашлялся и уже тихо, спокойно и твердо произнес: — Нет! Ребенок поедет с
нами.
— Очень глупо! — сдвинул брови
Головлев. — Глупо и не по-отцовски. У вас еще есть время подумать. Я уверен,
что вы примете правильное решение. Вы же разумный человек.
Юцер долго и тупо следил за тем, как
Головлев неторопливо идет по тротуару, обходя лужи. Может быть, подумал он, эта
Зиночка вовсе за нами не следила. Больные дети быстро взрослеют. А может быть,
ей хотелось любви. Очень больные люди ищут любовь, вымаливают ее, запасаются ею
на будущее, на тот час, когда она одна что-нибудь значит. «Меня любят!» —
твердо и громко произнес Юцер.
Он стоял один на людной улице. Один в
полной пустоте. Один в колючем воздухе. Один в подмерзающей луже. Стемнело,
пошел пушистый снег, зажгли фонари.
— Который час? — услыхал Юцер и
ответил:
— Седьмой.
Спрашивавший пробежал несколько шагов
вперед, потом развернулся и встал перед Юцером.
— Вы в себе? — спросил он.
— Который час? — спросил Юцер и
вымученно улыбнулся.
— Восемь двадцать восемь, аккурат.
Давайте, я проведу вас домой.
— Я знаю дорогу.
— Может быть. Но я в этом не уверен.
Вы стоите здесь, как, извините, фонарный столб, уже столько времени, что я
успел съесть у невестки суп и вернуться.
— А почему вы едите суп в такое время
суток? — неожиданно для себя спросил Юцер.
— Потому что моя невестка не умеет
готовить ничего другого. А какое вам, собственно, до этого дело?
— Никакого, — торопливо заверил его
Юцер. И подумал: «Возможно, нас повезут в одной теплушке». — На какую букву
начинается ваша фамилия?
— Вы таки сошли с ума. Где вы живете?
— Очень приятно было познакомиться, —
пробормотал Юцер и пошел к переходу. Он решил идти не домой, а к Гецу.
Гец обрадовался его приходу. У Геца
были неприятности на работе. Его заставляли госпитализировать в психушку
нормального, по его мнению, человека.
— Поверь мне, это не имеет большого
значения, — пробормотал Юцер. — Нас всех скоро повезут в теплушках на север, к
Натали. Я ненавижу эту власть! — крикнул он вдруг.
— Не кричи, — шепнул Гец. — Власть не
услышит. А если услышит, ей на это ровным счетом наплевать.
16. ПОКОЙНИК И ЕГО РЫБА
Никого не удивит рассуждение о том, что разные события могут оказать
одинаковое воздействие на совершенно чужих людей, тогда как реакции на одно и
то же событие могут быть совершенно разными даже в одной семье. Если для Любови
история с эшелонами оказалась всего лишь любопытным приключением, а Юцера все
эти драмы совершенно выбили из седла, то с Мали они поступили своеобразно.
Начнем с того, что Мали верила картам, а карты не показывали ей ни дальней
дороги, ни особо дурных перемен. Мали снова и снова раскладывала потертые
картинки, но карты своего мнения не меняли.
Оригинал колоды таро, придуманной А.
Е. Уэйтом и нарисованной мисс Памелой Колеман Смит еще в 1910 году, был подарен
Мали сумасшедшим венским стариком-оккультистом после долгих просьб. Старик,
которого в узком кругу звали Формидабилис, а в полиции знали как Герхарта фон
Шпильзац-Лорейн-Базета, усадил Мали в глубокое кресло перед столом, покрытым
зеленым фетром, и завязал ей глаза черным платком с сильным запахом табака и
одеколона. В комнате было тепло, даже душно, и совершенно темно, так что
платок немного добавил к атмосфере потусторонности. Заговорив Мали до тошноты,
Формидабилис начал приносить и уносить колоды карт. Делал он это медленно. Мали
слышала его осторожные шаги, шорох разворачиваемой бумаги, скрип шкафных дверей
и легкое сотрясение каких-то металлических предметов. Старик был дружелюбен, да
и попала она к нему по высокой рекомендации, так что страха Мали не испытывала.
Поначалу она все-таки была напряжена, потом напряжение исчезло и осталось
только любопытство, затем и оно испарилось. Мали было хорошо и покойно.
— Положи руку на эту карту и скажи
мне, что ты чувствуешь? — мягко попросил Формидабилис.
Мали почувствовала скользкий холодок
глянцевого картона.
— Не отнимай руку, дай карте
согреться, — велел старик.
Карта не согревалась.
— Не твое, — пробормотал старик и
отправился за следующей колодой.
Так они перебрали колод шесть, а на
седьмой карты оттаяли и разговорились.
— Хм, хм, — прокашлялся Формидабилис.
— Кто бы мог подумать?! Это оригинал, типографской колоды у меня нет, тебе
придется обращаться с ними осторожно.
Денег за колоду Формидабилис с Мали не
взял.
— Карты нашли хозяина, а я их не
покупал. Мне их подарили. Значит, они твои.
Мали любила ходить к старику в гости,
но однажды он исчез, и никто из Малиных знакомых не знал, что с ним случилось.
А колода следовала за ней из Вены в
Ковно, оттуда к мазанке над арыком в средней Азии и назад, в разбомбленный
город над рекой, которую она по старой привычке называла Вилией. За то время,
что Мали пряталась в мазанке от фашистов и Оськи Сталя, матрицы ее таро были
уничтожены немецкими мракобесами, но Мали этого не знала. Не приходило ей в
голову и то, что на всей огромной территории СССР невозможно было найти и
купить или выменять набор этих магических картинок и что знающие люди отдали бы
за них вещи великой ценности. Но, и не зная всего этого, Мали ни за чем не
следила более внимательно и ни с чем не расставалась даже на час более
неохотно, чем со своими любимыми картинками. Даже проклятый шарик мыла, в
котором должен был спать драгоценный бриллиант, не был для нее дороже.
Малины карты были самым надежным ее
собеседником. Никому она не доверяла больше, чем им. Даже Ведьме, а тем более
Софии. Юцеру же Мали не доверяла вовсе. Ее карты следили за ним внимательнее ее
взгляда, а в проницательности последнего была заключена тайна боvльшая, чем
в таро.
Но взгляд говорил ей одно, а карты —
другое. Ни разу за страшные годы войны, а потом за долгие годы жизни на краю
постоянно маячившего злого конца не пришли на Малин зов ни Дьявол, ни Замок, ни
Смерть, ни даже Колесо Фортуны. Тогда она окончательно растерялась, потом
окончательно приободрилась и разуверилась в грядущей катастрофе. Резкий поворот
судьбы явно не брезжил, а вот мелких неприятностей впереди было сколько угодно.
Ее жизнь крошилась под руками, рассыпалась крошками по зеленому сукну, уходила
в мелкие трещинки стола, на котором она раскладывала картинки и вглядывалась в
свою судьбу. И это было страшно, но об этих страхах даже рассказать было
некому, поскольку все вокруг мечтали именно о таком обычном и медленном
жизненном распаде.
А виновницей Малиных страхов карты называли
Любовь. У Мали не было оснований не верить картам, а верить им было грустно.
Несколько раз Мали пробовала поговорить об
этих страхах с Юцером, но тот отмахивался. Юцер доверял разуму больше, чем
интуиции, а картам не доверял вовсе. Оставалась только Ведьма, но и она
относилась к Малиным картинкам с недоверием. У Ведьмы были свои ориентиры.
София же любопытствовала, но не понимала. Мали осталась наедине со своими
страхами, и от этого страхи только усиливались.
Как-то, внимательно вглядевшись в
очередной расклад, похожий на все предыдущие, Мали нахмурила лоб и сказала:
«Зря я испугалась и не сделала аборт. Карты предупреждали меня об опасности, но
она была так далеко! А мне так хотелось подержать в руках собственного ребенка,
потому что, хотя ничто не предвещало мне смерти, смерть висела в воздухе и не
верила картам».
«Тьфу на тебя! — замахала руками
Ведьма. — Рази может человек знать, что для него хорошо, что плохо? Рази глупые
карты это скажуть? Рази от судьбы можно уйтить? Дура ты!»
Мали вздохнула и виновато потупилась.
В самом деле, разве можно избежать того главного, что судьба приготовила? Она
же не стряпает жизнь для каждого по отдельности. Ткет свой ковер, в котором
каждая нитка зацеплена за множество других ниток. И никто не знает, ради
которой из них трудится неуемная ткачиха. Обидно, конечно, что не тебя имеет
она в виду, проталкивая челнок между рядами горячих тел, взвизгивающих от
каждого толчка и укола, а общий узор, который тебе и увидеть-то не будет дано,
но такова она, судьба. Жаловаться на нее бессмысленно.
Когда школьная директриса, с которой
Мали пришлось подружиться, хотя ее душа к этому и не лежала, проболталась
насчет желания Головлевых присвоить Любовь, потому что Зиночка обречена
исчезнуть, а других детей этой паре судьба не обещала, Мали подумала: «Вот и
проясняется узор».
Тогда еще план большой катастрофы не был виден
никому, кроме того, кто его задумал. Ванда еще не сообщила Юцеру об эшелонах.
Головлевы решили присвоить Любовь задолго до того, как узор стал видимым и для
них.
Мали начала думать, как же можно
присвоить ребенка? Как бы высоко ни заседал этот Головлев, даже там, на их
седьмом небе, жизнь проходила по каким-то правилам. Не могут же они так просто
прийти и забрать кричащего ребенка из родной семьи, как когда-то отбирали
потомство у рабов. Так теперь нельзя, на это они не решатся. Тогда как же? Они
могут запутать и обвинить родителей ребенка в мыслимых и немыслимых грехах.
Запутать, обвинить и удалить из жизни. Вот как!
Выведя из этого, что карты не врут и
что виной всех грядущих бед, действительно, должна стать Любовь, но не по своей
вине, а ввиду коварства и злобы других людей, Мали воспряла духом.
Будь ее воля, она бы сбежала с дочерью
(и Юцером, разумеется) на край света, чтобы спасти их всех, но это никак не
могло получиться. Юцер словно шел на поводу у судьбы и сам пристраивал Любовь к
Головлевым, обеспечивая тем самым свою и Малину погибель. И Мали решила
пожертвовать Юцером. «В этой игре, — говорила она себе, — предусмотрена
рокировка».
Ей было стыдно за свои мысли, но сдаваться без
боя было еще более стыдно.
Однако рокировка казалась Мали
возможной только в самом начале игры, когда она поняла, что Головлев к ней
неравнодушен. Поддерживать этот интерес оказалось совсем несложным. А потом…
потом будет видно. Эти партийные бонзы, они, конечно, не могут куролесить как
хотят. Их жизнь предписана и предусмотрена, как жизнь какого-нибудь
Тутанхамона. Мали не сможет стать женой Головлева ни при каких обстоятельствах,
поскольку это разрушило бы его карьеру. Но привязать к себе мужчину таким
образом, чтобы ему никак не хотелось расставаться даже с такой рискованной
любовью, было несложно. В крайнем случае, фантазировала Мали, он ликвидирует
Юцера, но и это не обязательно должно произойти, совсем необязательно.
Гранд-визирю может понадобиться прикрытие для незаконной страсти.
Все существо Мали, а главное, ее тело
восставало против придуманного ею плана. Головлев вызывал у нее физическую
тошноту. Но в жизни, уговаривала она себя, все происходит гораздо проще, чем в
фантазии. С этим можно будет смириться, это превратится в привычку, а привычка
иногда становится даже приятной в силу самой привычки.
Однако пока Мали колебалась и
обдумывала все варианты осады Головлева, план изменился.
Новый план подсказал Мали Юцер, когда
говорил о папенькином имении и дворянских привычках семьи Головлевых. Если
Головлевым есть что скрывать, скрытое можно сделать явным.
«Не рокировка, а дискредитация», — постановила
Мали.
Теперь все ее усилия были направлены
на раскрытие тайны Головлевых. Ей удалось выяснить, что муж родом из Орла, а
жена из Тулы. Тогда Мали запросилась якобы в Москву, якобы в балет. «Не могу
больше смотреть на неуклюжий кордебалет, — объявила она Юцеру, — и слушать гром
пуантов. Хочу настоящей музыки и настоящего очарования ею».
Юцер пытался объяснить, что время для
прогулок не подходящее, но Мали стояла на своем.
— Нехорошо ты задумала, — выговорила
ей Ведьма. — Неправильно.
— Они хотят украсть у меня дочь! —
взвизгнула Мали. — Это, по-твоему, правильно?
— Ежели неправильно, то и не выйдеть.
Ты за себя в ответе, не за них.
Мали решила, что Ведьма что-то
задумала или что Головлевы ее подкупили, и решила больше с ней не советоваться.
Она достала билеты в «Большой» при помощи того же Головлева и так живо
описывала новым знакомым возникшую у нее потребность в великом искусстве, что
чуть не сманила Валентину Головлеву с собой. В театре она была, и это все могли
видеть. А где Мали была потом, покрыто покровом тайны.
«В этой стране все устроено по часовой
стрелке, бегущей в обратную сторону, — сказала она Юцеру после своего
возвращения, — нет больше орлов в Орле и самоваров в Туле. То есть они есть, но
их сущность совершенно иная. Я имею в виду «орлиность» и «самоварность», если
ты понимаешь, что это такое».
«Ты бывала в этих городах?» — удивился
Юцер.
«Разве нужно ловить жар-птицу, чтобы
понять, как устроены ее перья?» — в свою очередь удивилась Мали.
Где бы она ни была и что бы там с ней
ни произошло, вернулась Мали в таком приподнятом состоянии духа, что Юцер свято
и навек поверил в полезное действие балета на его супругу. С тех пор он водил
Мали и Любовь в балет неукоснительно и только на гастрольные постановки. А Мали
приходила в восторг от этих посещений несколько искусственно, несмотря на то,
что она действительно любила балет.
Короткое время спустя Мали видели
беседующей с Валентиной Головлевой. Разговор был не просто мирный, но даже и
сердечный. Головлева много плакала, а Мали ее обнимала и утешала. Те, кому эта
пара повстречалась в тот день в парках города или в пригородном лесу, были
уверены, что разговор идет о Зиночке, здоровье которой внезапно ухудшилось.
Когда Юцер рассказал жене об эшелонах
и о предложении Головлева, Мали притихла. Она явно стояла на голове, потому что
предметы потеряли свой естественный вид, цветы увядали в горшках и вазах, не
успев распустить бутоны, электрический звонок не звонил, радио заходилось
чахоточным кашлем, часы показывали неправильное время, и по телефону без конца
гудели незнакомые голоса, ошибавшиеся номером. В свете новых обстоятельств
Малина поездка казалась напрасной, рокировка бессмысленной, и выхода из
ситуации, в которую они все попали, не было.
А карты показывали свое, и никакой
катастрофы для Мали и ее семейства в их предсказаниях не было. Не было ее и для
Геца с Софией, несмотря на то что Геца сняли с работы.
И вот тут самое время рассказать, как
сложился страшный период для Геца, поскольку, если прочих героев нашей истории
одолевали всего лишь страхи, пусть и оправданные, то Геца события ударили в
самое солнечное сплетение и сделали это подло. Его обвинили в врачебной
некомпетентности, которая легко могла перерасти в статью о вредительстве, а
оснований для подобных обвинений не было никаких. Гец был хорошим психиатром.
Правда, он позволял себе пошутить над диагнозом вялотекущей шизофрении,
которая, по его словам, была эмоциональным переживанием по поводу вялотекущей
жизни, а потому вряд ли могла считаться заболеванием, но эти шутки он позволял
себе только в очень узком кругу, настолько узком, что до чутких ушей власти они
не дошли.
Нет, нет, его уволили не за
скептическое отношение к изобретениям советской психиатрии, а за неправильное
лечение Алдоны Миткене, и для профессиональной чести Геца такое обвинение являлось
оскорблением.
Алдона была женщиной простой, недалекой, даже
туповатой, но ее муж, Владас Миткус, считался великим физиком
местно-национального значения, а потому сам министр здравоохранения звонил Гецу
с просьбой лично заняться проблемами Алдониной души. Такие просьбы не были
редкостью. Простые души ломались и портились в то время даже чаще, чем сложные.
А министры были по большей части связаны родственными узами именно с простыми
душами.
Однако, выслушав Алдону, Гец пришел к выводу,
что ее душа абсолютно здорова. Алдона ревновала мужа к молодой аспирантке и
делала это вполне обоснованно. Миткус часто не ночевал дома, дарил аспирантке
дорогие подарки, даже ездил с ней в Москву и на курорты. Алдона рассказывала о
своих семейных проблемах просто и безыскусно. При этом она часто сморкалась в
большой мужской платок, без конца поправляла белобрысые кудельки, выбивающиеся
из-под шляпки, надетой шиворот-навыворот, а иногда забывала про платок и
утирала нос рукавом дорогого пальто. Ну да, она была плохо воспитана и мало
образована, к тому же подавлена и расстроена, но она не была больна ни
психически, ни физически. Здоровая примитивная крестьянская натура, требовавшая
правильных домашних отношений. Так Гец и написал в заключении, опустив слова:
«примитивная» и «крестьянская».
На следующий день его вызвала к себе
парторг больницы, Станислава Францевна, которую Гец звал Славой и ценил за
меланхолическое спокойствие, граничащее с аристократической ленью. Как большой
обтянутый мхом валун в устье бурной реки принимает на себя ярость потока, не
выказывая признаков напряжения и распада, так и Слава невозмутимо пропускала
сквозь себя высокий ток циркуляров, приказов, постановлений, указаний,
лозунгов, задач, интриг, наветов, телефонных звонков, писем и депеш. Большая часть
этого потока расшибалась об ее спокойствие и превращалась в пену. А то, что
отказывалось раствориться в воздухе и продолжало теребить, она превращала в
разумные слова и выполнимые поступки. Славу в больнице любили, и просьбы ее
исполняли охотно, понимая, что просит она самый минимум, меньше которого уж
никак невозможен.
— У вас тут была дама по имени Алдона,
— сказала Слава небрежно, словно приходила совсем не за этим, а только чтобы
поговорить о домашних делах Геца и мелких рабочих проблемах, — что с ней?
— Дамой ее назвать трудно, — улыбнулся
Гец. — Она, что, из крестьян?
— Да нет, ее отец был аптекарем, а
мать происходит из обнищавшей шляхты.
— Странно, — покрутил головой Гец.
— Обычная история: отец спился, мать
издергалась, на воспитание детей не хватало времени. Между тем, играет на
рояле. Так что же с ней?
— Переживает измену мужа. Умеренно
эмоционально. Очень умеренно.
— Ее надо госпитализировать, — тихо,
но твердо сказала Слава.
— С какой стати?!
— Чтобы спасти. Ее и доброе имя нашего
ведущего физика.
— В каком смысле?
— В прямом, — еще тише, почти шепотом
произнесла Слава. — Миткус — тяжелый психопат. Он ее убьет.
— Тогда надо госпитализировать его!
— Невозможно.
— Но если он опасен, то опасен для
всех!
— Знаю, — сказала Слава уже обычным
голосом. — Поэтому за ним неусыпно следят. А дома уследить невозможно.
— Но эта аспирантка… Она же тоже в
опасности.
— Очень авантюрная девица. Если
что-нибудь случится с ней, дело можно будет замять. На ней пробы негде ставить.
— То, что вы говорите, Слава, ужасно,
— не то вздохнул, не то простонал Гец. — Кроме того, это же глупо.
— Я знаю, — согласилась Слава, — но
жизнь состоит из этих ужасных глупостей. Так что мы делаем с Алдоной?
— Я не могу поместить здорового
человека в сумасшедший дом!
— Придется, — вздохнула Слава. — Она,
кстати, согласна.
— Но почему?! Можно ведь развестись.
— А вот этого наш Миткус как раз и не
хочет. Алдоне принадлежит семейный дом с садом в старом пригороде над Вилией.
Красивейшее место. Ее брат собирается вернуться из Москвы, где работает над
докторской диссертацией. Вот тогда развернется настоящая драма. Дом принадлежит
им обоим, ей и брату. Когда брат вернется, спор за владение домом перестанет
относиться к области психиатрии. А пока надо оставить Алдону в живых, не дать
Миткусу погубить собственную карьеру и не допустить преждевременного скандала.
— Боже, какой бред! — взвыл Гец. —
Дайте этому психопату другой дом над Вилией и оставьте меня в покое!
— Об этом уже думали, но ни Алдона, ни
Миткус на другой дом не согласны. Оформляйте ее документы. Поместим в маленькую
палату. Со временем все уладится.
— Слава! — сказал Гец голосом, который
должен был звучать грозно, но казался жалобным, — такую вещь я могу сделать
только по письменному приказанию.
— Письменного приказания не будет, —
ласково прожурчала Слава и улыбнулась, отчего на ее щеках образовались ямочки.
Сейчас она была похожа на смущенную гимназистку.
— Сделаем так: вы кладете ее в
больницу в ваше дежурство, — предложил Гец.
— А вы не выписываете ее назавтра, —
согласно кивнула Слава.
Гец потупился и вздохнул. На
протяжении почти полугода он старался не замечать Алдону настолько, насколько
это было возможно. Ни одной записи Геца в истории ее болезни не было. Потом
приехал брат Алдоны, с партбилетом и партназначением. Несчастную тут же
выписали, и выписку Гецу пришлось подписать, что он и сделал с большим
удовольствием. Алдона благодарила его, брат прислал цветы и бонбоньерку, а что
там было с ними дальше, Геца не интересовало.
И вдруг его вызвали в министерство.
— На каком основании вы
госпитализировали Алдону Миткене?! — грозно спросил замминистра.
— Я ее не госпитализировал.
— Вы — главный врач больницы и несете
полную ответственность, — холодно бросил замминистра.
Так отбрасывают ногой дохлую мышь. Или
лягушку. Или гусеницу с воротника. Или замерзшего воробья. Или… или соплю с
пальца, зло подумал Гец. Ему стало жарко.
— Для начала мы отстраним вас от
работы. На полгода. На время разбирательства. А потом будет видно… И не советую
пытаться сбросить вину на других. Не со-ве-тую.
Гец вышел на улицу и задохнулся от
колючего зимнего ветра. Он долго стоял, полусогнувшись, массируя лацканы
пальто, собирая и отпуская обрывки разговора и мыслей, никак не желавших
соединиться в нечто цельное.
Гецу было приятно, что Юцер прибежал
сразу, как только услышал неприятную новость. Но их первый разговор был
бестолковый и в сущности бесцельный. Юцер говорил о каких-то эшелонах, а сквозь
эти эшелоны просвечивали иная тоска и иной страх, причины которого Гецу были
непонятны, да и не был он в состоянии понять, что происходит с другом, потому
что самое ужасное происходило все-таки с ним, с Гецем. Ко второму разговору Гец
оказался подготовлен гораздо лучше, потому что к тому времени в его голове
созрел план.
Окончание
следует