ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА
Ирина Цимбал
Об авторе:
Ирина Сергеевна Цимбал — кандидат искусствоведения, специалист по американскому и скандинавскому театру, профессор кафедры истории зарубежного искусства РГИСИ, мемуарист. Лауреат премии журнала «Звезда» (2021). Живет в С.-Петербурге.
Шведские спичи
Hej! Jag heter Irina
Мое первое занятие в Стокгольмском университете должно было проходить в аудитории Института кино. У молодого театроведческого факультета не было еще своего помещения, и они арендовали у киношников несколько аудиторий.
Приглашение поработать со шведскими студентами я получила на конференции IFRT в Монреале от декана факультета Вильмара Саутера и с того дня уже несколько месяцев пребывала далеко не в безмятежном состоянии.
Все эти месяцы ушли на согласование и уточнение тем предстоящих занятий. Естественно, на английском языке. Переписка шла по институтскому факсу, и рулоны плохой бумаги, опутавшие небольшое помещение иностранного отдела, успели изрядно надоесть его сотрудникам. Все тексты были набраны почти без интервалов, а печать очень слабая, почти выцветшая. Но смысл предложенных условий на хорошем английском был бы ясен любому студенту.
Я выучила ровно четыре шведских слова. Одно из них было русским. «Привет! Меня зовут Ирина». Я ходила по коридору, повторяя их как заклинание. Волновалась я до ужаса. С опозданием поражалась собственной дерзости. Согласиться преподавать невесть что неведомо кому в чужой стране… Вспоминала все время статую Роберта Бёрнса в центре Монреаля. Как-то она меня успокаивала… Одинокий шотландец на площади Дорчестер в столице франкофонского Квебека. Хотя его и окружает мемориал его имени, почему-то бедняга запомнился мне на удивление чужеродным, невесть откуда заброшенным через океан.
Со стен коридора ухмылялись пестрые афиши, рисунки, похожие одновременно и на иероглифы и на граффити. Но я старалась не смотреть по сторонам. Все равно не могла бы ничего прочесть. Желание заняться шведским языком осталось утопией.
В коридоре было пусто и бесприютно. Должно быть, перемена закончилась.
Перед доской объявлений задержался худощавый мужчина. Я не поверила глазам. Объявления на доске изучал сам Ингмар Бергман. Пока я соображала, что бы предпринять, он стремительно удалился.
Занятие прошло удачно, даже на подъеме. Шведское приветствие и сочувственный рассказ об одиноком шотландце явно расположили студентов. Во время перерыва они уже с легкостью обращались ко мне по имени, произнося его со своим особым двойным ударением.
(О человеке, изучавшим доску объявлений, я вспомнила во время продолжительной беседы-интервью с Эрландом Юзефссоном. Не удержавшись, я спросила: «Как, по-вашему, что я должна была сделать?» Эрланд рассмеялся. «Вы поступили абсолютно правильно. Ингмар терпеть не может навязчивость. Если он был не в духе, он мог рассердиться и ответить, что его зовут Ингмар. И еще прибавить что-нибудь ехидное. Но… — и здесь актер неподражаемо прищурился. — Скорее всего, это был не Ингмар. Любимое занятие его учеников — перенимать его позы и жесты и ловить на удочку таких, как вы. Хорошо еще, что автограф не попросили».)
На следующем занятии студентов прибавилось. Пришлось менять педагогическую тактику. Я попросила каждого ответить на вопрос, почему он выбрал мой семинар. Я уже знала, что объявлены три «гостевых» педагога. Каждый со своей темой. Один из моих коллег, уроженец Африки, должен был читать лекции о негритянском фольклоре.
Студенты, как мне показалось, откликнулись на вопрос крайне вяло и неохотно. Наверняка, пожалели, что не пошли слушать про африканские племена и культ вуду.
Похоже, меня вдруг застеснялись. Хотя язык общения облегчал задачу. Английский, то есть промежуточный, — ни их, ни мой. Но я, к сожалению, услышала довольно безликое бормотание. Часто ответы повторялись: хотим узнать про Чехова. Про Стриндберга на русской сцене. Говорят, он у вас запрещен? Мы-то его не любим. Что за наука «театроведение»? Где я ее изучала? Что я думаю о Грете Густафссон? (Это подвох, чтобы я запнулась перед «Гарбо».) И дальше в таком же духе.
Вдруг живые и лукавые глаза. «Меня зовут Уве. Я хочу, чтобы вы объяснили, чем вам не понравился „Вишневый сад“ Петера Лангдаля». Класс оживился. Спектакль, по моей просьбе, смотрели почти все. Времени оставалось в обрез, и я пригласила желающих после перерыва в мой личный кабинет с табличкой «Prof. Irina Tsimbal. Consultation hours 15—16:30 p. m.».
От них ведь требовалось написать курсовую, чтобы получить свои «баллы», а моя обязанность — рецензия на английском языке с оценкой и анализом работы. Для того и понадобился отдельный кабинет и время приема.
Между тем с задней парты поднялась девочка и, взглянув на часы, очень четко с хорошим английским выговором отчеканила: «Театр меня интересует весьма косвенно. Я психолог. Но я записалась на ваш семинар, чтобы взглянуть (to have a look), как выглядит профессор из России. Во что она одета? Как звучит ее английский? И какова ее манера общения с аудиторией. Это больше по моей части. Ближе к моей профессии, если вы меня поняли. Меня зовут…» Имя и фамилия прозвучали так же четко. «Надеюсь, до перерыва мы уложимся». Она снова взглянула на часы.
Все опустили головы.
В висках бешено стучало. Почему-то рвалось наружу слово «кенгуру», но я его придерживала из последних сил.
«Спасибо за откровенность. Но мы не в зоопарке, а я не кенгуру. (Все-таки вырвалось.) Я буду одета так же, как сегодня. Брючный костюм и разные футболки. В английском постараюсь не делать ошибок, но русский акцент никуда не уйдет. И последнее — я не актриса и не психолог. Общаюсь как умею. Надеюсь, вы удовлетворили свое любопытство? Тогда вы свободны».
Последние слова я произнесла отвратительным учительским тоном. Никогда в жизни ни с кем так не говорила.
Аудитория, готовая к выходу на перерыв, напряглась. Оказывается, эту барышню многие знают. Даже педагоги чувствуют себя с ней неуютно, как утешили меня на кафедре.
На переменке она подошла ко мне и спросила, не обиделась ли я. Но прозвучало это так, что в случае чего извиняться пришлось бы мне. Видно, так учат психологов в Швеции.
«Теперь-то я точно буду посещать ваши занятия. Мне стало интересно, и появились вопросы. Хорошо, что вы избегаете стереотипов и стандартных моделей».
Еще она (назовем ее Мари-Анн) предложила продолжить разговор в другой день после занятий. Если я для этого достаточно демократична. Внимательный испытующий взгляд. По манере она мне здо`рово напомнила одну сэлинджеровскую героиню. Оказалось, я не ошиблась. Ей тоже нравился рассказ «Для Эсме...». Даже часы на запястье она носила огромные, как девочка из моего любимого рассказа.
Через два дня у меня в кабинете на столе появился сборник статей «Understanding Theatre» («Как понимать театр») под редакцией профессора В. Саутера с его автографом: «To Irina Tsimbal in gratefulness for her courage to teach our students. Stockholm, 9 April 1996» («Ирине Цимбал с благодарностью за ее мужественную готовность учить наших студентов»).
Я не сочла его слова преувеличением.
Читали ли вы Бокля?
«Я бы хотела познакомиться с профессором Нильсом Оке Нильссоном[1], — произнесла я не совсем уверенно во время одного из своих визитов к куратору квартиры-музея Стриндберга Аните Першон. — Мне нужен его совет как старейшего шведского слависта. К тому же он, кажется, был одним из первых, кто поставил рядом имена Стриндберга и Чехова».
«В чем же проблема?» — спросила Анита, готовясь сразу взять в руки телефонную трубку.
«Только, пожалуйста, не напрягайте ученого и скажите, что я могу приехать в любые назначенные время и место».
«Это решать будет он», — весьма сухо отреагировала собеседница.
Профессор охотно согласился (оказывается, он жил недалеко от музея) и назначил встречу на 13 часов следующего дня, если я не возражаю. Анита перевела его слова на английский, и я с готовностью закивала в знак согласия.
Беседу с профессором я запомнила почти дословно. Она не была слишком продолжительной, и мне удалось записать главное...
Высокий, прямой, донкихотовского контура, он, едва взглянув на мою визитную карточку, без труда меня идентифицировал, соединив фамилию отца с обэриутами.
«Видно, читал работу Жаккара»[2], — подумала я.
Спросил про Бориса Эндера, о котором знал куда больше моего, вручил мне книгу о Елене Гуро на двух языках, русском и английском, со своим автографом. В то время ее имя звучало у нас редко. После чего начал отвечать на мои вопросы. Вопросы неофита, вполне свою неосведомленность сознающего. Я тогда готовилась к докладу «Стриндберг и Чехов» для московской конференции «Стриндберг и символизм».
Профессор ни на чем не настаивал, не дарил идеи с барского плеча, но и не отвергал мои робкие, хотя и основательно додуманные предположения, впрочем, если они в его глазах что-то значили.
Тонко и умело он подсказывал дорогу в моих блужданиях, осторожно сворачивал неточную мысль с неверного пути, ничего не предлагая взамен. Сейчас я осознаю очевидность своих неуклюжих догадок и промахов. Тогда они казались мне почти открытиями и даже указателями в необходимом направлении. Крайне деликатно профессор, блестяще владевший русским языком, коснулся мучительной для меня проблемы шведского языка. Заниматься культурой иноязычной страны, не владея самым необходимым? Я хорошо понимала нелепость и антинаучность такой затеи в глазах ученого.
Пришлось заверить профессора, что я не собираюсь погружаться в глубокое изучение шведской культуры впредь. Меня интересует очень узкая конкретная тема: два писателя-современника. Моменты их сближения и расхождения. Ведь написано об этом крайне мало. Кажется, никто, кроме него, такой задачи перед собой и не ставил?
Профессор в ответ промолчал.
(Выходит, что слово свое нарушила. Приходится приносить запоздалые извинения.)
Зашла речь о швейцарском художнике Арнольде Бёклине (1827—1901), копии картин которого Чехов отправил в музей родного Таганрога, а Стриндберг велел повесить «Остров мертвых» в качестве эпиграфа к спектаклям Интимного театра.
Профессор изучающее смотрит на меня. «Не Бёклин соединил Стриндберга и Чехова, а время. Это было время Арнольда Бёклина. И еще присмотритесь внимательно к датам».
Я всё с опозданием поняла. Когда открылся Интимный театр, ни Бёклина, ни Чехова уже не было в живых.
«Я бы хотела, профессор, немного поговорить об английском историке Генри Томасе Бокле (1821—1862). И Стриндберг и Чехов его упоминают, но совсем по-разному. Стриндберг, живущий в это время за границей, просит своих шведских корреспондентов купить для него любое издание Бокля, а у Чехова произнести имя историка (без малейшего пиетета) поручено конторщику Епиходову в диалоге с горничной Дуняшей в пьесе „Вишневый сад“. Означает ли это разное отношение к выдающемуся историку?»
«Видите ли, Стриндберг обратился к Боклю именно как к профессионалу, работая над исторической драмой „Местер Улоф“. Бокля недавно перевели на шведский, и он мог помочь Стриндбергу разобраться с Реформацией и не только. Но с Реформацией в первую очередь. Стриндберг был очень молод и нуждался в такой весомой поддержке.
На него большое впечатление произвела история с Карлом III, королем Испании. Тот расправился с иезуитами и запретил инквизицию. Ровно через год народ при очередной встрече с монархом попросил его вернуть им и то и другое.
Консерваторы всегда побеждают, а Реформация, по мнению Бокля, — пустая затея.
Почитайте письма Стриндберга к его университетскому товарищу Эугену Фальстеду. Я вижу у вас на столе недавно вышедший двухтомник писем Стриндберга в переводе на английский профессора Майкла Робинсона. Там они должны быть. Он хорошо составлен. Грамотно. Это ведь сотая часть переписки писателя. Отбирать было крайне сложно.
В это же время Стриндберг, между прочим, очень увлечен русским нигилизмом, читает Чернышевского и даже просит прислать ему фотографии нигилистов. Хочет видеть „новых людей“ не в описаниях, а в истинном обличье. То есть вглядеться в их лица, в их облик. Вы этой темы совсем не касаетесь?»
«Очень косвенно. Главным образом в связи с Софьей Ковалевской. Кажется, это единственное, что их как-то сближало. Отношение Стриндберга к ней хорошо известно».
На эти слова профессор, как мне показалось, усмехнулся.
«Чехов, как известно, исторических драм не создавал, — продолжал профессор. — Он писал свою „Человеческую комедию“, которая и есть история».
Чехов действительно с Боклем обращался весьма вольно, даже сделал его имя одним из своих как бы «псевдонимов» — прозвищ, подписывал им шутливые письма. Впрочем, у Чехова была целая коллекция псевдонимов (почти полсотни), и Боклю там принадлежит весьма скромное место.
Я напомнила, как в одном из писем к Суворину Чехов рассказывает, что недавно пришлось рецензировать рассказ «Знаменитый извозчик», в котором герой (извозчик) «просвещал» ездоков, сидя на облучке, рассуждениями о Марксе, Бокле и т. д. Очевидно, это была пародия, хотя передовая российская интеллигенция увлекалась в то время идеями английского историка вполне всерьез.
Судя по реакции, профессор этого рассказа или не знал, или не помнил.
Разговор снова свернул на нигилизм Стриндберга, и профессор Нильссон предложил мне задуматься о глубинных философских ориентирах Чехова. Он же был сыном своего времени, напрямую связанного с нигилизмом.
«Кстати, и Бокля он тоже хорошо усвоил, и не только в шутку. Шуткой он часто прикрывал вполне серьезные раздумья.
Как ни странно, здесь Стриндберг и Чехов могли бы найти много общего».
Профессор сделал паузу и начал рассматривать стопку книг, которую я принесла из библиотеки. Все они были на английском языке.
«А вы почитайте письма Чехова к брату Александру. Там он разбирает доклад Бокля о пользе женского образования. Точного названия не помню. Бокль развивает мысль о дедуктивном способе женского мышления, приводит примеры. Чехов с этим не спорит, но, между прочим, замечает: „Может, это и так, но Жорж Занд далеко до Шекспира“».
По приезде домой я прочитала это письмо и еще несколько ссылок на Бокля, но в доклад их не вставила.
«Я бы хотела, профессор, затронуть еще одну тему. Но у меня мало материала. Я с интересом прочла переписку Стриндберга с его переводчиком и конфидентом Эмилем Шерингом, и сразу всплыло имя В. Чумикова, переводившего Чехова на немецкий почти тогда же. Здесь очень интересные параллели и расхождения. Но, к сожалению, для сравнения отсутствуют письма самого Чехова к переводчику. А Чумиков неоднократно жалуется на трудности внедрения Чехова в немецкую культуру».
«Думаю, что отсутствие чеховских откликов — это очень существенный пробел для серьезного анализа. Хотя тема действительно интересная. Совпадают время и страна. Но какое разное отношение в Германии к двум великим драматургам! Рейнхардт не оставался глух к Стриндбергу, а у Чехова поставил только „Иванова“! Но вы саму тему не оставляйте. Может быть, появятся новые документы. Во всяком случае есть надежда, что двадцать первый век внесет значительные коррективы».
Профессор о чем-то задумался.
«Новый век ничего нового не прибавил», — мысленно отчитываюсь я из дня сегодняшнего.
А беседа наша с профессором Нильссоном закончилась на объединившем обоих сослагательном наклонении. Если бы Московский Художественный театр принял к постановке хотя бы одну из хранившихся в «портфеле» пьес шведского автора, двум великим писателям — Стриндбергу и Чехову — встреча была бы обеспечена.
И мы оба посетовали, что намеченная к постановке драма Стриндберга о Петре I, о которой упоминал Эмиль Шеринг, так и осталась несостоявшейся.
Я поблагодарила Аниту за организованную ею встречу и посетовала на слишком узкий круг своих интересов.
В поисках «Фрёкен Жюли»
Чем бы я ни занималась в Швеции, я все время думала о «Фрёкен Жюли», размышляла — что бы такое колоритное привнести в свой рассказ об этой барышне по возвращении, минуя теоретический трактат Стриндберга. Это студенты и без меня прочтут. Спектакли тоже посмотрят. В 1890-е годы мало кого из молодых режиссеров не увлекала история шведской барышни, не то соблазненной, не то соблазнившей лакея.
А самые лукавые из студентов непременно спросят: «А как она выглядит, ваша Жюли?»
Я пролистала уйму литературы, но это была литература о литературе и театре. А мне хотелось если и не увидеть саму фрёкен, то попасть в атмосферу того рокового для нее дня. И еще я время от времени возвращалась мысленно к Чехову: права ли я в своих домыслах. «Играя Чехова, ищите, где он Стриндберг». Так, ко всеобщему удовольствию, подвел итог моему докладу на конференции «Стриндберг и символизм» профессор Майкл Робинсон.
И так совпало, что один из моих очередных приездов в Швецию пришелся как раз на Иванов день — 21 июня.
Праздник середины лета, оборвавший жизнь графской дочери и оставивший эхо, долетевшее до наших дней.
Близкая подруга пригласила к себе на дачу, чтобы я увидела шведский колорит этого праздничного дня.
В поселке на всех дачных угодьях заботливо оберегают островки скандинавской саги — обломки скал, разнообразие дикой северной растительности, уступы, покрытые грибами и черникой.
Декорация красивая, но пробираться по этим уступам не слишком привычно.
У моих друзей есть основной дом для большой семьи и два гостевых, без удобств.
Перед моим домом вальяжно разлегся огромный валун, по краям отороченный жесткими ворсинками мха. Я таких первозданных глыб еще никогда не видела.
«Если ночью выйдешь, — хором предупредили меня хозяева, — не пугайся. На валуне может сидеть какой-нибудь заяц, но он безобидный, сам пугливый».
Мне, трусихе, сразу сделалось страшно. А если не заяц и не пугливый?
Ночью первое, что я заметила, выйдя из дома, — горящие зеленые глаза на валуне и вставшую дыбом шерсть. На пугливого зайца совсем не похоже. Кто здесь хозяин — гадать не приходилось.
Может, молодой волк? Решила поклониться на всякий случай и проскользнуть мимо. Зеленые глаза смотрели мне вслед по-хозяйски. Видно, ночь — его время. «Час волка» — не иначе. Потом я долго соображала, с чего это я решила кланяться? Да еще так смехотворно среди ночи? Откуда берется такой атавизм…
Утром за завтраком рассказываю эту историю (опуская поклон), а хозяева смеются. Это же наш кот Пашка. Он любит ночью забраться на свой валун, распушить хвостище и сверкать зелеными глазами. Видимо, в нем просыпаются первобытные инстинкты. («Во мне тоже», — подумала я.)
Так начинался праздник.
Готовиться стали вместе с милейшими соседями. На площадке, расчищенной от камней, накрывали столы (обилие и разнообразие снеди описывать не стану), у каждого дома вывесили cине-желтый государственный флаг. У приборов лежали сплетенные из цветов веночки. Дети бегали в таких же, хвастаясь, у кого крупнее ромашки. Соседка принесла теплые пироги на закуску, строго предупредив, что на десерт ждет всех к себе. У нее у первой поспела клубника.
Со мной рядом посадили ее мужа, ученого-химика, очень респектабельного господина.
Оказывается, нас соединили «по интересам».
«Вы из России? — спросил он с неподдельным любопытством. — А я, знаете, решил начать учить украинский. Поздновато, но что поделаешь».
«Простите, а почему украинский?»
«Видите ли, мой любимый русский писатель — Гоголь, и мне захотелось прочесть его в подлиннике».
«Но для этого вам лучше заняться русским. Мы читаем Гоголя в подлиннике на своем родном языке. Он все писал по-русски», — я еле сдерживала улыбку.
Мой собеседник был немало озадачен: «Я был уверен, что он все писал на украинском». Разговор как-то затормозился.
Праздник уже был в разгаре, когда к нам подошел еще один любитель русской словесности.
«Познакомьтесь. Это Гийом, мой будущий зять», — отрекомендовал его мой сосед.
Тот сказал на очень плохом английском: «Вообще-то я не швед».
«Я тоже не шведка».
«Вы действительно из Петербурга? То есть ходите там, где ходил Достоевский?»
«И Достоевский, и Гоголь, и Пушкин. Приезжайте, увидите сами».
«А мне трудно вам объяснить, откуда я. Есть такой город на юге Франции — Тулуза…»
«Вы считаете, что я не знаю такого города — Тулузы?»
И тут будущий зять перешел на французский и, грассируя, почти пропел: «Она знает Тулузу. Эти русские всё знают!»
А когда я сказала, что он носит имя прекрасного поэта Гийома Аполлинера, его восторг оставил Тулузу далеко позади... Он уже от меня не отходил, и тема Гоголя начала угасать. Ценитель Гоголя еще попытался упомянуть Невский проспект и что-то успел вставить про майора Ковалева. Но нет. Все уже утонуло у берегов Тулузы.
Поразительная вещь. Вокруг шел большой праздник, но вместо шума и суеты — особая замедленная сдержанность, несуетность (как в балете Александра Экмана «Сон в летнюю ночь», недавно прошедшему по нашему ТВ). На каждой даче справляли по-своему, но с каким-то неподдельным искренним чувством к этому дню. Это был не государственный, не исторический и даже не церковный праздник, а чисто национальный, фольклорный, пропахший свежевыловленной рыбой и клубникой — здесь же, с грядки.
Пришло время чаепития, и соседка позвала нас на торт со своими ягодами и густой волшебной наливкой. Произносились всякие тосты и в честь России тоже, потому что время для этого было очень хорошее. Отовсюду слышалось «SkØl!» («За здравие!»).
«Мир увлекался всем российским, — писал о том времени Сергей Юрский. — Все российское всем было в радость. Только Россия еще не могла разобраться с самой собой».
А я все продолжала гадать, кто здесь «фрёкен Жюли», где будущий «Жан»?
Позже выяснилось, что Гийом из Тулузы не женился на дочери соседа и благополучно отбыл в свою Тулузу. Дальше история развивалась по неведомому мне сценарию.
Сейчас многие уже покинули этот мир, их дачи поменяли владельцев, но в памяти сохранились живые картины. Человек, которой хотел читать Гоголя по-украински, маленькие девочки в ромашковых веночках, пряный аромат трав, чудесная настоящая Иванова ночь. Немного печальная — наверное, оттого, что такая короткая.
…В гостевом домике аккуратно разложены книги. Должно быть, оставленные или забытые гостями.
Мне попалась на глаза «История цивилизации в Англии» Бокля.
Вспомнилась реплика Епиходова из «Вишневого сада» («Вы читали Бокля?»).
Последняя фраза, которую я записала в ту ночь в своем дневнике: «Я читала Бокля в Иванову ночь в шведском местечке к северу от Стокгольма».
1. Нильс Оке Нильссон (1917—1995) — выдающийся шведский славист (русист), в годы войны работавший переводчиком в Москве.
2. Жан Филипп Жаккар (род. в 1958) — швейцарский славист, специалист по русскому авангарду.