БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр Мелихов
Иного не дано
Есть такой поверхностный афоризм — «Историю пишут победители». На самом же деле историю пишут все, кому хочется передать свое мнение потомкам, а для начала — современникам.
То есть люди слова, для которых слова не менее, а то и более важны, чем материальные предметы. Это прежде всего литераторы.
Прозаик Евгений Попов по всем показателям принадлежит к победителям, и это немногих славный путь.
Хотя, с другой стороны, и очень даже многих, ибо, появись он на свет во Франции, Швейцарии, Германии или Голландии, то, скорее всего, как он признается в своей книге «В поисках утраченной духовности» (М.—СПб., 2021), заделался бы «леваком и революционером», а в Австралии «повесился бы от скуки».
«А так я, с одной стороны, писатель, а с другой — нормальный русский обыватель, имеющий право непочтительно отзываться о любой власти — заслужила! И склонный к анархизму, как большинство моих соотечественников, именуемых словом „народ“. Так что первый случай, изменивший мою жизнь к лучшему, заключается в том, что я родился в России».
И, как и большинство соотечественников, был вписан в ее историю — у нас не отсидишься. Отец повествователя после окончания карьеры футболиста и хоккеиста служил в войсках МВД, которому принадлежала его команда, некрасиво пил и скрывал, что его отец — расстрелянный священник. Его мать венчалась в Енисейске, где свидетелей венчания тоже расстреляли: «…народу в России много, отчего не стрелять?»
Или хотя бы не исключить рассказчика из комсомола, где он не состоял, за издание в восьми экземплярах машинописного журнальчика, а потом накатать убойную характеристику, перекрывающую путь в любой гуманитарный вуз, куда стремился молодой писатель — «махровый индивидуалист». И это был тоже счастливый случай, столкнувший рассказчика «с гуманитарных небес в грубые геологи» (в геологоразведочном на характеристики не смотрели), где жизнь показала ему себя «во всей своей красе, важнейшим элементом которой и грязь была, и уродство, но и „небо светлое и какое-то особенно хорошее“ тоже в этой жизни имелось. Равно как и дружба. Мужество. Даже — извините за выражение! — романтика».
Сначала рассказчик сочинял что-то «лирическое и вымученное», пока не догадался, что жизнь-то вокруг «не просто простая, а простая в своей цветущей сложности», и его Ариной Родионовной сделались сибирские бичи, повидавшие всего на свете отнюдь не на парадной стороне нашей планеты.
Затем в соответствии с заветами Маркса, полагавшего главной ценностью свободное время, герой-рассказчик начал за небольшие сравнительно деньги «Лениным торговать» — разъезжать «по просторам родины чудесной», добывая заказы для членов Союза художников: кому «длинного Лукича» — портрет Ленина во весь рост, кому «цветы и фрукты» для заводской столовой, кому «бронзовый бюст какого-нибудь красного разбойника времен Гражданской войны», а кому покорителей Сибири под названием «Юность верит в чудеса». С этой почетной миссией рассказчик побывал в таком количестве городов от Абакана до Яхромы, что один лишь их перечень занимает две страницы, «и, кажется, именно тогда понял, как устроена Россия».
Советская история, если вглядеться в ее подробности, являла собой богатейшие залежи для мастеров гротеска и абсурда. Наотрез, однако, отказываясь видеть и узнавать себя в этих литературных зеркалах. Поэтому рассказы «инспектора-искусствоведа» в печать не пробивались, пока снова не помог счастливый случай — публикация в «Новом мире» с предисловием Шукшина. Затем вступление в Союз писателей, скоропостижное изгнание из оного за участие в знаменитом «Метрополе» и, наконец, «перестройка, в которую уже никто не верил» — даже Бжезинский, полагавший, что «после Брежнева у нас снова будет править Брежнев, только другой».
«Перестройка — это еще один случай, изменивший мою жизнь к лучшему». Рассказчика издали в двадцати странах, он побывал тоже примерно в двадцати европейских государствах. «И, признаться, больше никуда не хочу, а хочу, чтобы и у меня на родине было не хуже, чем в указанных странах, и чтобы каждый молодой человек мог так же, как я, пошататься по России и по белу свету, прежде чем окончательно станет взрослым».
В личной истории автор явно принадлежит к классу победителей — иронический, как почти всё у Евгения Попова, список его литературных достижений, куда входят инвалидность III группы и почетное звание «Ветеран труда», занимает половину страницы. Но можно ли его, да и все наше поколение назвать победителями в истории, так сказать, общественной? Вот как его любимый персонаж писатель Гдов оценивает наши общие достижения: «Что же касается реалий последних лет, которые, кажется, способны окончательно свести с ума тех, кто еще еле-еле, но держится в этом вихре безумия, вдруг охватившего в начале ХХI века планету, может, и это некий случай, способный изменить жизнь к лучшему? В данном случае, скорей всего, не мою. Моя песенка, скорей всего, спета».
Но, может быть, нам удалось хотя бы продвинуть не только собственную литературную судьбу, но и судьбу всей российской литературы? Автор разворачивает перед нами такую картину.
«Реалисты», по мнению автора, частью своею переселились в мир иной, уехали или одичали, оставив на месте традиционного проживания коренное неулыбчивое племя, с наслаждением вкладывающее персты в различные социальные язвы и призывающее Русь то к топору, то к духовности, а иногда и к тому и другому вместе. «Постмодернисты» дружно утверждают, что на общественные проблемы им начхать с высокой башни из искусственной слоновой кости, намекают, что собственно литературы нет, не было и не надо. Старые «модернисты» заняли выстраданное ими почетное место в музеях восковых персон, кунсткамерах и государственных рукописных хранилищах, а молодые — точат ножи и топоры на всех, кто не с ними и, следовательно, против них.
Но те наши современники, кто пробился в признанные классики, уж они-то точно победители? Скажем, Шукшин: ему поставлены памятники, его именем названы корабли, улицы и библиотеки, на его родине регулярно проводятся Шукшинские чтения и создан музей-заповедник — чего же боле?
«О нем написаны сотни диссертаций, литературоведческих работ. Именем его клянутся политики и общественные деятели самых разных направлений — от черносотенцев до отъявленных либералов-западников. <…>
Его растащили в разные стороны, как того доброго космического мальчика из фантастического рассказа Рэя Брэдбери. Мальчика, который вдруг оказался нужен ВСЕМ.
А между тем причина всенародной любви к нему, временами переходящая в истерию, на мой взгляд, проста. Шукшин таинственным образом сумел задеть те Божьи струны беззвучной российской души, которые, оказывается, есть даже у самого отъявленного гражданина нашей страны — той страны, где вечно пляшут и поют, сажают, выпускают, убивают, рожают, возносят, ниспровергают, молятся, каются и грешат снова».
Шукшин разыскал эти Божьи струны прежде всего в душах чудаков, «чудиков», бесхитростных душ, пораженных чем-то высоким и, по их необразованности, недоступным. Но пережить полноценную трагедию им вполне доступно. Слепой гармонист переживает трагедию художника, пережившего свое время, столяр из «Заготзерна» переживает трагедию исследователя, у которого отняли микроскоп…
Но долго ли будет тем любезен он народу, не поручусь. Город к героям Шукшина постоянно поворачивается недоброй своей стороной, а читатели — это прежде всего город. Хотя и в городском культурном сознании чудики Шукшина могут сохраниться в качестве неких «благородных дикарей», а вот большой вопрос: простит ли ему феминистическое сознание тот факт, что жены у Шукшина чаще всего воплощают сугубо земное, «мещанское» начало, ненавидящее и презирающее порывы мужей к чему-то высокому и бескорыстному?
Так бывают ли в истории победители? В общественной истории? Громкая слава неизбежно превращает художника в игрушку пошляков и политиков, все утилизирующих ради своих сугубо земных делишек, а история вообще процесс трагический: в ней всякой правде противостоит другая правда, а любая достигнутая цель всегда тонет в лавине непредсказуемых побочных эффектов.
«Есть в мире сердце, где живу я» — посмертное существование даже гениального творца возможно лишь в сердцах разрозненных одиночек. Смертному дано ненадолго становиться победителем лишь в пределах личной истории.
Одну из которых рассказывает Михаил Румер-Зараев в книге «Диабет и другие повести» (М., 2016). Собственно, в книге три повести, но «Диабет», на мой взгляд, самая сильная и поучительная.
Герой-рассказчик — советский журналист, с увлечением пишущий добротные очерки, идущие от Глеба Успенского, — «со скрупулезными подсчетами урожаев и надоев, с портретами мужиков и колхозных председателей».
Кое-кто из его сверстников уже намыливался в Штаты, в Израиль, а он все глубже уходил «к обиженным косноязычным простецам, любуясь и ими, и собой».
И вдруг у его двенадцатилетнего сына обнаруживают диабет, и теперь тому всю жизнь нужно колоться инсулином. «И скажите спасибо, что придуман искусственный инсулин». Иначе мальчику скоро пришел бы конец.
Но и «скомпенсированный» диабет то и дело норовил вырваться из узды: то лихорадочное возбуждение и блеск в глазах — это избыток сахара и опасность комы, то потливость и дрожание рук — это падение сахара.
«Достаньте импортный инсулин», — тихо и многозначительно посоветовала пожилая врачиха. «А что, наш советский ему противопоказан?» — «Большего я вам сказать не могу».
Оказывается, в обществе всеобщего равенства существовала строгая инсулиновая иерархия. «Для рабочего — советский. Для директора завода — югославский. Кремлевским старцам и их присным в поликлиниках на Грановского, Сивцевом Вражке выдавали датский и американский». Почему из одного и того же сырья — из поджелудочных желез коров и свиней — получалась продукция столь разного качества? Видимо, в советской технологии имелось то самое «чуть-чуть», «которое на мировом рынке делало дерьмом как советский автомобиль, так и советскую обувь».
Иногда на заводе что-то и вовсе разлаживалось, и тогда на диабетиков надвигались почечная недостаточность, слепота, гангрена.
«Люди погибали, и никто не знает, сколько их погибло по всей России, по этим станциям, рай- и облцентрам, где к тому же и мясо всегда было с бою, а для диабетика животный белок — вареная говядина — обязательное условие питания». Спасали же людей не общественные отношения, а личные. Нашлись друзья и родственники, у которых были друзья и родственники за границей, — система снабжения заработала и действовала почти без сбоев много лет, пока рассказчик вместе со всей передовой интеллигенцией готовил перестройку.
Он оказался в авангарде победителей, триумфально валивших реально осточертевшую партийную диктатуру, — в журнале «Огонек». Появились щедрые валютные гонорары, вложенные в личный инсулиновый фонд. Но пришел август 1991-го, и родителям пришлось осознать, сколь иллюзорны их надежды на долгие годы безмятежной инсулиновой обеспеченности — запаса в холодильнике хватало только на полгода.
«Будь они все прокляты со своими переворотами. Какие мы идиоты, что не уехали».
Передовой журналист в своих статьях доказывал, что путь назад уже невозможен, что уже сформировался национальный капитал, который так просто не сдастся, а в ушах стучало: «…инсулина на полгода, инсулина на полгода». Да, возможно, демократия победит, но отцу за это придется заплатить жизнью сына. И победителем тогда он окажется или побежденным?
«Инсулин — это та капля, в которой весь океан. В нем выразилось все, чем жила Россия в девяностые. Эйфория перестройки и — прекращение отечественного производства со всеми его срывами…»
Кто виноват? Свобода. Тотальное планирование несовместимо со свободой. Зато свобода позволила развернуться рыночным отношениям. На российском рынке появились отечественные высокоочищенные хумулины — «аналоги гормона, вырабатываемого поджелудочной железой человека».
Кому-то при раздаче доставалось и кое-что похуже, «и все же Россия сидела на инсулиновой игле Запада, расплачиваясь валютой», а семья героя-рассказчика все нужное покупала на черном рынке, где можно было достать любые импортные препараты.
Которые однажды вдруг снова исчезли. Оказалось, статный красавец, новый министр здравоохранения провозгласил кампанию в защиту отечественного товаропроизводителя, причем не какого попало, но конкретного, северокавказского. А когда Москва при поддержке крупнейших диетологов отказалась подсаживаться на эту непроверенную иглу, министр наложил запрет на импортные хумулины.
Дальше пошел настоящий триллер с арестом двух начальников главков и срочной отставкой министра, но семейство рассказчика следило за этой детективщиной, «уже собирая чемоданы, и потом в Германии, где все эти чернорыночные роскошества — хумулины и тест-полоски — выдавались бесплатно с отстраненной немецкой аккуратностью».
Такой вот сюжет «инсулин как зеркало русской революции».
И какими же рассказчику вспоминаются те десять лет, которые потрясли мир, от второй половины 1980-х до его отъезда из России «по еврейской линии»?
«Если бы меня в начале этого пути спросили, не хочу ли я эмигрировать, благо препятствий к тому становится все меньше, я бы закричал: „Нет, нет, конечно же, нет. Зачем? Ведь приходит то, о чем мы и мечтать здесь не смели. Зачем чужой хлеб свободы, когда скоро будет свой?“
Вот шаг за шагом, год за годом открывается занавес политической сцены, где ты и зритель, и актер. То, что раньше было нельзя, теперь можно — писать, кричать, кувыркаться. И это сладостное „можно“ испытывают все, кто тебя окружает».
Рассказчик в эти годы впервые в жизни испытал чувство слияния с толпой, которую привык презирать, и первое время он даже стыдился этого слияния, но ведь теперь это была не толпа, а соратники, толпа — это те, с красными флагами, по другую сторону баррикад. И вот, выйдя победителем из противостояния с красными флагами, он должен все-таки уезжать. Не за хлебом свободы, а за инсулином для сына-биолога. И кем же он вышел из этой борьбы — победителем или побежденным?
Ни одна из его политических надежд не сбылась, но он на неопределенный срок продлил жизнь своему единственному сыну.
И это, по-видимому, единственная безоговорочная победа, доступная смертным, — продлить жизнь тем, кого мы любим.
Иного не дано, как провозглашала пафосная перестроечная публицистика.