«Спать над книгой»
и другие виньетки с примечаниями
ОНѢ
Недавно вспомнилась — и заиграла всеми цветами радуги — фраза, услышанная почти 70 лет назад: «Оне пошли бросаться под машины». Ее произнес году в 1955-м мой школьный приятель, а к тому времени и сокурсник по филфаку МГУ, Витя Сипачев.[1] О нем у меня есть виньетка («А и Б»), и фраза там приводится.
Фраза шикарная, всегда меня радует, но анализировать ее мне в голову не приходило. Пришло недавно, когда меня спросили, как я отношусь к новейшим гендерным местоимениям, типа they/them/their, настойчиво вводимым в английский, а последнее время и в русский язык. Вопрос был законный, поскольку говорил я как раз о местоимениях, правда, в основном — о мы.[2]
Я ответил, что как человек и гражданин я разделяю раздражение, прозвучавшее в вопросе слушателя. Но как лингвист понимаю, что языки меняются, и, кто знает, может, укоренится и эта новинка — укоренится и раздражать перестанет.
Язык — это институт, истеблишмент, в который мы невольно — добровольно-принудительно — врастаем начиная с младенчества. И если справляемся с этим плохо, то, подобно персонажам Зощенко, обречены систематически попадать в бытовые и словесные передряги (в кульминации «Аристократки» герой произносит ставшее с тех пор мемом: «Ложи, говорю, взад!»). Мы, в сущности, рабы языка, закованные в его структуры, и лишь немногим мастерам слова, акробатам пера и виртуозам ротационных машин, удается если не стряхнуть с себя эти кандалы, то хотя бы обозначить их ритмическим звоном свою волю к свободе.
Будучи устойчивой властной структурой, язык меняется очень постепенно — под неумолимым, но, к счастью, почти незаметным действием времени. А для быстрого изменения требуется насильственное вмешательство. И вот в 1917—1918-м были отменены королевское мы (Мы, Николай Второй), генеральское ты, всякие там Ваши сиятельства и превосходительства, многое другое и среди прочего местоимение 3-го л. мн. ч. ж. р. оне.
Этого оне — онѣ, если вернуть еще и отмененный тогда же ять — все-таки жалко. Кому оно мешало? Вряд ли равноправию женщин. Но его отменили. Настолько решительно, что, например, в «Словаре языка Пушкина»
(М., 1959) его просто нет. Там (на с. 119—120) есть словарная статья Он, и в ней появляются она, ей, они, но не оне. У Пушкина оне есть, а в «Словаре Пушкина» — нет. А в изданиях самого Пушкина оне по возможности заменяются на они, — если, конечно, не под рифмой, как, например, в первой же главе «Онегина»:
Причудницы большого света! <…> Хоть, может быть, иная дама Толкует Сея и Бентама, Но вообще их разговор Несносный, хоть невинный вздор; К тому ж они(то есть оне = онѣ. — А. Ж.) так непорочны <…>. Так неприступны для мужчин, Что вид их уж рождает сплин.
А под рифмой как его заменишь? И потому всё советское время продолжали печатать:
Не пой, красавца, при мне Ты песен Грузии печальной: Напоминают мне оне Иную жизнь и берег дальный;
Молчи, скрывайся и таи И чувства и мечты свои — Пускай в душевной глубине Встают и заходят оне…[3]
Ять, разумеется, заменяли на е, но само е уже не трогали. Рифма — один из мнемонических механизмов традиционного стиха, вот она и не дала нам забыть про оне. То есть оказалась посильнее силовых структур — сохранилась через все ваши революции, как выражался один сумасшедший у того же Зощенко.
Но к чисто орфографическому исчезновению дореволюционного онѣ дело не свелось. Форма эта, как я написал выше, мн. ч., но употреблялась она — при проклятом царском режиме — еще и в значении единственного.
С этим мои американские студенты столкнулись, читая «Попрыгунью» Чехова. В главе III голодный Дымов приезжает на свою дачу и находит там кучу посторонних, но не собственную жену.
Когда он отыскал свою дачу и узнал ее, уже заходило солнце. Старуха-горничная сказала, что барыни нет дома и что, должно быть, оне скоро придут (а в некоторых советских изданиях и на многих вебсайтах: …они скоро придут. — А. Ж.).
Студенты не могли понять, откуда вдруг какие-то множественные оне/они, и я объяснил, что оне относится здесь к барыне и что это была особая уважительная — подобострастная — форма местоимения ед. ч. ж. р.: так говорили слуги о хозяйках.[4]
Объяснил я также, что подобное метафорическое умножение сущностей для местоимений характерно. Таково русское уважительное Вы вместо ты и аналогичное английское you (вместо устаревшего thou), а в немецком — Sie, форма 3 л. мн. ч. («они»), но с большой буквы, в роли уважительного 2 л. ед. ч. обоих родов. Это умножение, как и в королевском мы, — типичный силовой ход, арифметически повышающий статус отдельного лица.[5]
Кстати, не удержался я, этим оне/онѣ/Sie аналогичноизлюбленное вами гендерное they. Ну ладно, продолжал я язвить, если эти люди уж очень хотят как-то отличаться от банально бинарных he/он и she/она,пусть отличаются. Но откуда такая нескромность, почему непременно they/они, а не, скажем, it/оно?! Ведь получается, что мы должны смотреть на них снизу вверх, как горничная на барыню.
…Так вот, если задним числом вдуматься, весь этот яд уже давно — avant la lettre — излил в недаром запавшей мне в душу фразе Витя Сипачев. Ведь его издевательски архаизированная реплика целила не в сонм каких-то великосветских дам, а всего лишь в простушку Люсю, с которой он пытался, к ее неудовольствию, расстаться.
Что же он сделал? Заменив, казалось бы, всего одну букву, а на е, он мгновенно сымитировал навязывавшуюся ему ауру непререкаемой романтической любви рыцарских времен. А к полученному таким образом мн. ч. уже с полным грамматическим правом подключил несов. в. глагола (бросаться) со значением многократности, а заодно — и мн. ч. косвенного дополнения (подмашины). Скупой до минимализма кистью он нарисовал душераздирающую картину массового самоубийства брошенных женщин, имевшего совершиться под потоками автомобилей на столичных трассах.
А для пущей мнемоники отчеканил это в трагедийном — лоханкинском — пятистопном ямбе: Оне пошли бросаться под машины — Волчица ты, тебя я презираю — И мальчики кровавые в глазах!..
РУЧЕЙ, ДОЛИНА, ЗОЛОТО
Я рос в семье музыковедов, у меня был абсолютный слух, ко мне шесть лет ходили учителя, и я уже играл на мамином «Bechstein»’е Бетховена. Но медведь, хотя и с некоторым опозданием, все-таки наступил мне на ухо, ненавистные уроки музыки я бросил, нотную грамоту забыл и стал рядовым потребителем здорового минимума шедевров Вивальди, Баха, Бетховена, Моцарта и Шопена — как большинство моих сверстников-немузыкантов.
А был среди друзей моей молодости и настоящий меломан[6], ходивший слушать, коллекционировавший в записи и, главное, безошибочно различавший исполнения одной и той же вещи разными виртуозами и упивавшийся тончайшими нюансами их соотношений.[7]
Мне до этого было далеко. Но и в моем безнадежно посредственном музыкальном опыте имелось одно знаменательное исключение, а то и два.
Первое состояло в том, что, услышав где-то в середине 1960-х запись Итальянского концерта Баха в исполнении Гленна Гульда, я раз навсегда полюбил его, особенно 2-ю часть, Andante, прямо-таки сроднился с ней. Настолько, что стал отличать гульдовскую игру от любой другой.
Однажды, на заре моей жизни в Штатах, в Корнелле (1980 или 1981), мы с компанией коллег пошли на фильм «Бойня номер пять» (1972) по нашумевшему роману Воннегута. А там — в порядке иронического контраста к теме нацизма — то и дело звучит Бах. Я мгновенно опознал Гульда и с чувством законной гордости сообщил соседу, что это, между прочим, 2-я часть Итальянского концерта Баха, и играет, разумеется, не кто иной, как Гленн Гульд. Сосед недоверчиво хмыкнул, в смысле, что за выпендреж, но вот фильм кончился, пошли титры, музыка к фильму оказалась таки да, Баха, в исполнении Гульда, и я великодушно принял извинения пристыженного профана.[8]
Второе исключение было тоже не слабое: я слушал Седьмую симфонию Бетховена под управлением Леонарда Бернстайна. В 1959 году он гастролировал в СССР, и папа устроил мне билет в Большой зал Консерватории. Я был потрясен темпераментной, какой-то танцующей, что ли, дирижерской манерой Бернстайна и очень полюбил эту симфонию (и больше других почему-то тоже 2-ю часть, Allegretto). Хотя не уверен, что в записи отличу его исполнение.
Но вернемся к Итальянскому концерту в исполнении Гульда. С тех пор я прослушал его сотни раз, а когда хочу написать что-то умное, ставлю именно Andante — равняюсь на совершенный образец.[9]
В чем же секрет Гульда? Что он делает такое, что даже я слышу, понимаю и, после десятков лет вслушивания, кажется, могу сформулировать? Конечно, не на музыковедческом, но хотя бы на самом общем эстетическом уровне.
С легкой руки Толстого стали популярны слова Брюллова о секрете настоящего мастерства:
Поправляя этюд ученика, Брюллов в нескольких местах чуть тронул его, и плохой мертвый этюд вдруг ожил. «Вот чуть-чуть тронули, и все изменилось», — сказал один из учеников. «Искусство начинается там, где начинается „чуть-чуть“», — сказал Брюллов, выразив этими словами самую характерную черту искусства («Что такое искусство?»).
Правда, от Толстого это как-то странно слышать. Если достаточно чуть-чуть тронуть пару мест, зачем было мучить жену бесконечным переписыванием «Войны и мира»?!
Но, может, в случае исполнительского искусства все решает именно «чуть-чуть»? Ведь в конце концов Гульд должен взять все те и только те ноты и ровно в том порядке, в каком их давным-давно написал Бах. Что он может изменить? Ну, наверное, взять какую-то ноту чуть громче, чем другие пианисты, а какую-то чуть тише, где-то сыграть чуть быстрее, а где-то чуть медленнее…
Это он и делает. Но, конечно, не «в нескольких местах», а систематически, повсюду, в каждом такте, так что это уже никакое не «чуть-чуть», а полный пересмотр. А впрочем, в каком-то смысле все-таки «чуть-чуть», поскольку все изменения служат одной-единственной цели, создают один-единственный эффект. Какой?
Обратимся опять к Толстому. В «Записных книжках» Лидии Гинзбург читаем:
Горький <…> говорил <…> о Толстом: «Вы думаете, ему легко давалась его корявость? Он очень хорошо умел писать. Он по девять раз перемарывал — и на десятый получалось наконец коряво».
«Коряво», то есть, согласно статье Шкловского «Искусство как прием», остраненно. Описывалось (в разбираемом Шкловским эпизоде «Войны и мира») то же самое — та же певица в той же опере, брались, так сказать, те же самые словесные ноты, но брались «коряво». И перемарывалось всё, но — единым образом, и в этом смысле менялось лишь «чуть-чуть».
В чем же именно состоит подействовавшее даже на меня гульдовское «чуть-чуть», его неповторимая «корявость»?
Гульд играет — Баха! — как-то неровно. То громче, то тише, то быстрее, то медленнее, каждую ноту берет, как бы подумав: эту взять или какую другую? сейчас или чуть позже? вообще, продолжать или, может, остановиться, начать с начала? Создается впечатление, будто он в каждый момент еще не знает, чтó будет делать дальше. Как бы играет не готовое, давно написанное, а импровизирует — подбирает, пробует, нащупывает новое. Прямо у нас на глазах, в настоящем продолженном времени.
И в этом есть помимо новаторского «чуть-чуть» что-то еще.
Пастернак писал в «Охранной грамоте»:
Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденье…
Неудивительно, что это сказал Пастернак, для поэзии которого характерна особая косноязычная свежесть, «небрежность» (М. Шапир), импровизационность.
И именно так действует на меня неровная игра Гульда. Я становлюсь свидетелем, адресатом, почти что соучастником сочинения баховского Andante.
Описание творческого акта как внесения в наличный материал одного («чуть-чуть»), но решающего (системного) изменения лежит в основе структурной поэтики. Таковы остранение Шкловского, доминанта Эйхенбаума, конструктивный принцип и теория пародии Тынянова, конверсия гипограмм Риффатера.
Таковы
— секрет «Потемкина» (раскрытый самим Эйзенштейном): фильм выглядит как хроника событий, а построен и действует как пятиактная драма;
— секрет «Руслана и Людмилы» (известный стиховедам): ироикомическая поэма написана не принятым солидным шестистопным ямбом, а легковесным четырехстопным;
— и «Станционного смотрителя» (согласно Гершензону): гибнет не бедная/блудная Дуня/Лиза, а ее спившийся — интеллектуально заблудший — отец, Самсон Вырин.
Я старался учиться у мастеров, и вроде получалось:
— выявить (вместе со Щегловым) в детских рассказах Толстого те «чуть-чуть», которые делают каждый из этих рассказов своего рода «Войной и миром» в миниатюре;
— описать (в ответ на очевидный авторский вызов) Шестой из «Двадцати сонетов к Марии Стюарт» как по-бродски перемаранное «Я вас любил…» Пушкина;
— понять (тоже с авторской подсказки) «Фро» Платонова как вывернутые наизнанку «Алые паруса» Грина.
Да и вне занятий поэтикой я люблю применять ее инструментарий к прекрасному в окружающей жизни. У меня есть даже целая статья об одном доме в Санта-Монике, этакий структурный разбор его дизайна.
А еще я с давних пор любуюсь английской машиной «Мини», и, когда несколько лет назад пришло время покупать Ладе новую, я всячески болел за «Мини».
Однако отзывы о ее технических показателях были довольно кислые, и Лада в конце концов выбрала «Хонду Сивик» («Сивку»). Но я продолжал вчуже обожать «Мини» и все пытался понять, что же мне в ней так нравится.
И вроде бы понял. Секретом опять оказался некий единый метафорический ход, master trope, причем довольно-таки элементарный, типичное «чуть-чуть». Вообще говоря, эта легковушка — обычный compact, скромного, но нормального размера, с нормальными дверьми, колесами, рулем, бензобаком, двигателем… Но спроектирована она и выглядит, как миниатюрная, игрушечная, называется «Мини» и чуть ли не просится на ручки…[10]
Как видим, чудо каждый раз объясняется брюлловско-толстовским «чуть-чуть» — действием единого приема, единого мановения волшебной палочки. Но след этого магического жеста не всегда наглядно отпечатывается на тексте и, соответственно, не всегда считывается непрофессионалами, а значит, не всегда создает эффект рассказа о собственном рождении на глазах у наблюдателя.
В «Мини» — создает; в Шестом сонете Бродского — создает; в «Руслане и Людмиле» для современников Пушкина — да, а для сегодняшнего читателя — нет; в «Потемкине» для Эйзенштейна и ценителей его теоретических трудов — да, а для «широкого» зрителя — нет; ну и так далее — где как. В Andante Итальянского концерта Баха/Гульда — да, да, да, самым бесспорным и завораживающим образом.
P. S. Понимаю, что рискую вызвать гнев музыковедов. Но что они могут сделать? Написать на меня донос на нотной бумаге (Ильф)?
КРАТКИЙ КУРС И КУРС ДОЛЛАРА
Поиски инварианта
Кратким курсом — если кто по молодости лет не сподобился узнать — поколения советских людей сокращенно называли очень важную в их жизни книгу:
История Всесоюзной Коммунистической партии (большевиков). Краткий курс. Под редакцией Комиссии ЦК ВКП(б). Одобрен ЦК ВКП(б). 1938 год. Государственное издательство политической литературы, 1938.
Автором книги негласно считался сам товарищ Сталин, и это окружало ее ореолом благоговейного ужаса.
А что такое курс доллара, объяснять вряд ли нужно, но, наверное, стоит упомянуть, что, пока сохранял свое значение «Краткий курс», официальныйкурс доллара неуклонно падал — с 5 рублей (1938) до 56 копеек (1991). Официальный же значило: официально объявлявшийся, но реально не применявшийся, поскольку рубль не был конвертируемой валютой: возможность обменять свои 60 копеек на доллар простому советскому человеку не предоставлялась.
Это всё дела давно минувших дней, но на днях «Краткий курс» неожиданно напомнил о себе. В связи с моим разбором светловской «Гренады», в частности — нестандартного употребления глагола отдать (Пошел воевать, Чтоб землю в Гренаде Крестьянам отдать), одна проницательная коллега указала мне на укорененность такого употребления в большевистском дискурсе, сославшись, вот именно, на «Краткий курс»-1938.
Я заглянул в Интернет, нашел там фразу:
Широкие массы крестьянства стали понимать, что только партия большевиков <…> способна сокрушить помещиков и готова отдатьземлю крестьянам,
захотел для полного шика дать и страницу, но пагинированного ПДФ’а найти онлайн не сумел, и тут произошло небольшое чудо: я вспомнил, что являюсь счастливым обладателем искомого издания. Том был обнаружен на соответствующей полке, номер страницы установлен (193) и вписан в статью. Оставалось поставить книжку на место, но я решил для забавы немного полистать ее.
И тут произошло второе чудо. При перелистывании из книжки вывалились три стодолларовые купюры. Они были свеженькие, чистенькие, как бы прямо с печатного станка. Что они там делали? Как и когда туда попали?
Сначала я подумал, что, может быть, таким образом тайно вывез лишние триста долларов в момент эмиграции. Но нет, купюры были слишком новенькие, при ближайшем рассмотрении — 2006 года выпуска. Значит, они были взяты в банке после этой даты и именно вот такими чистенькими, какие я брал в Россию, где освоение идеи конвертируемости шло медленно и потрепанные старые доллары в обменных пунктах принимали неохотно, а то и норовили поменять ниже официального курса.
Но как они оказались не в Москве, а в Санта-Монике, да еще и в «Кратком курсе»?
Я вгляделся в книжку. В руках у меня был отменный музейный экземпляр 85-летней давности, с честно пожелтевшими страницами, но в хорошо сохранившемся зеленом — цвета моих гринбеков — переплете и вообще в прекрасном, практически нетронутом состоянии. Это заставляло задуматься.
Как ко мне попала эта книга? Моей первой мыслью было, что она мамина. От мамы у меня много изданий столетней давности — Блок, Северянин, Пастернак, «ЛЕФ», «Гостиница для путешествующих в прекрасном…» и даже рукописная копия гржебинской «Сестры моей жизни» (1922) в изящном кожаном переплете с застежкой (почерк вроде бы мамин). Разумеется, «Краткий курс» не входил в число ее любимых книг, но в число читаемых и изучаемых — о да. Я помню, как она мучилась, готовясь к вечерним занятиям по марксизму-ленинизму (в музучилище в Мерзляковском переулке, где работала), обязательным в конце 1940-х — начале 1950-х годов, как со стонами конспектировала «классиков», в частности вершину сталинской философской мысли — раздел 2 главы IV «Краткого курса»: «О диалектическом и историческом материализме» (с. 99—127).
Я взглянул на эти страницы — они были так же целомудренно чисты, как и все остальные. Нет! Этот экземпляр не мог быть тем, над которым столько слез (незадолго до своей ранней смерти в 1954-м) пролила мама! Да и стал ли бы я брать с собой эту книгу с квартиры на Остоженке, откуда уезжал в эмиграцию в 1979-м? Тогда каждая вывозимая книга была на счету, за все надо было платить, и пять томов Блока (Берлин: Эпоха, 1923) я вывез, 16-томного академического Пушкина вывез, а товарища Сталина, конечно, оставил на произвол судьбы.
Я стал вспоминать и вспомнил, что эта книжка попалась мне на глаза уже после папиной смерти (2000 год) в унаследованной от него квартире на Маяковке. И однажды я, по-видимому, захватил ее с собой на обратном пути в Америку — в качестве ценного литературно-исторического документа. Но как в нее попали триста баксов, остается загадкой. Доллары я в Россию ввожу; вывожу же, только если их скапливается слишком много. Но прятать их при этом никакой необходимости нет — разрешенного потолка в 10 тысяч долларов я никогда не превышаю…
Что же свело вместе эти два столь разнородных семиотических объекта? Каламбур на слове курс и одинаковый цвет дела не решают.
Может, нетронутость обоих? Вот это инвариант так инвариант!
Ни книга, ни доллары не применялись по назначению и в результате достались мне в совершенно девственном состоянии. Что ж, правом первой ночи на «Краткий курс» я уже воспользовался, а куда кинуть доллары, не знаю. Заглянул в Интернет и узнал, что не бывшие в обращении купюры моей серии (А KK 09830940 В) продаются желающим коллекционерам по $169 (и даже дороже, если есть несколько купюр с номерами подряд). Продавать — или ждать повышения курса? Сам-то доллар падает — из-за инфляции, но это у нас, в Штатах, в России же как раз растет…
«СМЫСЛА Я В ТЕБЕ ИЩУ!»
Занимаясь разбором одной любимой частушки, я вынужден был задуматься, в чем общий смысл этого жанра. «Общий смысл жанра»? Звучит как-то неуклюже, но вопрос не надуманный. В конце концов известно же, что ода славит своего героя (главным образом правителя), эпиграмма осмеивает (чаще всего собрата-литератора), новелла рассказывает о необычном происшествии и т. д.
Вроде элементарно, но не всегда. Например, задача трагедии — вызывать чувства сострадания и страха (Аристотель); смысл басни (во всяком случае античной, Гаспаров) — апология статус-кво; урок народной сказки (французской, Бремон) — в том, что за всё надо платить: добро вознаграждается, зло наказывается; семантический ореол пятистопного хорея — тема пути (плюс некоторые другие «окраски», Тарановский–Гаспаров).
Каков же общий месседж частушек? С ходу не скажешь. Жанр это массовый, одних только зафиксированных текстов и вариантов больше десяти тысяч. Ясно, что все они с юморком, но тематически очень различны: тут и любовь, и деньги, и верность, и обман, и отцы-и-дети-дочки-матери, и деревня, и город, и служба в армии… Что же делает их все как бы одним инвариантным высказыванием?
Задачка нетривиальная, а в моем случае ее решение затруднялось тем, что для анализа я выбрал частушку, как оказалось, в этом отношении не типичную, что называется литературную. Не привожу ее, чтобы уберечь от лексического соблазна незрелые умы самых юных читателей нашего в высшей степени инклюзивного (16+) журнала.[11] Да словесные детали, собственно, и не важны. Достаточно сказать, что стишок (два четверостишия: вопрос — ответ) построен как своего рода социоэкономический трактат на тему: почему у порядочных граждан, в отличие от непорядочных гражданок, не вьются волосы? Искомый ответ — целое уравнение: первые тратят деньги на вторых, а те — на орудия завивки волос (бигуди). Товар — деньги — товар.
Так вот, подобный безличный, объективный, «научно-философский» дискурс не характерен для основной массы устных частушек, хотя среди них встречаются и такие. Типовая народная частушка — как правило, очень личное высказывание от 1-го лица («я» или «мы»): жалоба, просьба, похвальба, угроза, обещание; в общем, в высшей степени напористый (перлокутивный) речевой акт.
Задним числом это вроде бы очевидно, но мне в голову пришло далеко не сразу и лишь благодаря контрасту с семантическим ореолом другого любимого жанра, английского лимерика. Лимерики — тоже легкий, низкий, народный жанр, они тоже короткие (пять строк), тоже смешные, и изображаемые в них ситуации иногда те же, что в частушках.
Но лимерик никогда не пишется от 1-го лица. Он вводится неизменной формулой There was once a…of/from…, who…, то есть: «Жил-был однажды такой-то (такая-то) из такого-то места, который (которая)…», за чем следует описание смешного эпизода из жизни этого обычно очень экзотического персонажа. И солью лимерика является как бы научное, то есть интеллектуально вовлеченное, но эмоционально отчужденное ознакомление с любопытным человеческим экземпляром.
Яркий пример — лимерик, в котором тема любознательности, задаваемая стандартной рамкой, составляет и суть изображаемого эпизода: There was a young man of Peru / Who was hard up for something to do. / So he took out his carrot, / And buggared his parrot / And sent the results to the zoo. То есть: жил-был один перуанец (уже экзотика), который не знал чем бы заняться (типичный дилетант-естествоиспытатель в поисках предмета исследований[12]), и потому с помощью своей морковки (скорее всего, метафорической) очень нетрадиционно (еще одна странность) овладел своим попугаем (куда уж экзотичнее), а результаты (то есть попугая в его измененном состоянии? неожиданное потомство?) отправил в зоопарк (для дальнейших исследований и/или демонстрации просвещенной публике).
В частушках тоже происходят забавные вещи, но случаются они не с жителями дальних стран, а преимущественно со вполне местным лирическим «я». Например, герой рассказывает, как он уронил в одно место свои часы, как они там, раздражая его, тикают (проклятые!), но фокус даже не в этом, а в том, чем он их заводит и когда (в половине пятого).
Ситуация причудливая, отчасти сходная с сюжетом следующего лимерика: There was an old man of Dundee, / Who came home as drunk as could be. / He wound up the clock / With the end of his cock, / And buggared his wife with the key. Правда, тут коллизия несколько сложнее, чем в частушке о часах (явно наручных): пьяный муж перепутывает, чем заводить стенные часы, а чем исполнять супружеские обязанности, каковые к тому же практикует нештатным образом.
Но для нас главное опять-таки не эти натуралистические детали, а фундаментальная жанровая разница. В частушке, при всем ее внимании к странностям бытия, действует (и переживает эти странности) лирический герой-«я», а в лимерике действует (но вроде бы ничего не переживает) некий третьеличный персонаж, за которым «мы»-читатели наблюдаем с отстраненным этнографическим любопытством («Надо же, чего делают в этом Данди!»).[13]
Это различие по признаку личной вовлеченности вообще характерно для соотношения между, условно, русским литературным сознанием и, условно, западным, в данном случае британским, а в других, скажем, французским. Когда я писал (в связи с бабелевской «Справкой») о топосе проституции, я не мог не отметить, что русские авторы и герои заняты не столько изображением падших женщин, сколько их спасением/перевоспитанием, а, например, Мопассан — лишь беспристрастной констатацией фактов. Аналогичным образом типовая частушка отличается от типового лимерика. Но именно типовая. А та, которую облюбовал для разбора я (про бигуди), — была как раз не типовая, а особенная, «наукообразная», «лимерикоподобная» — чем, наверное, и привлекла мое внимание.
Естественный вопрос: а нет ли в русском комическом фольклоре чего-то вроде лимериков? Не в точности этой формы, а как бы частушек, но с ореолом «безличной объективности»? На мой взгляд, с недавних пор есть. Это «пирожки» и «порошки».
«Пирожок» — четверостишие 4-стопного ямба, без рифм и знаков препинания, в котором описывается и философски обсуждается некое загадочное явление (иногда полнейший ужастик), становящееся к концу текста вполне понятным, часто благодаря издевательской игре слов.
Обычно речь ведется в объективном 3-м лице, например:
В согласии со своей структурной «неправильностью» (отсутствием рифм и знаков препинания) «пирожки» «антипоэтичны» и по содержанию: их концовки нарочито абсурдны, «открыты», тупиковы.
А вслед за «пирожками» появились «порошки», во многом сходные по сюжету, тоже часто цитатные, тоже катрены без знаков препинания, тоже в 4-ст. ямбе, но — с укороченной до одной стопы заключительной строкой, которая к тому же — в последний момент! — оказывается рифмой ко 2-й строке. В соответствии с этой стиховой пуантой и благодаря ей семантический ореол «порошка» оказывается более остро-абсурдным и в то же время более завершенным (пусть иронически), нежели ореол «пирожка». Приведу тройку любимых примеров:
Чехова я люблю, ибо понимаю, лишь местами. А равнодушие ко многому у него, в частности к его знаменитым пьесам, списываю на свою душевную туповатость. И тем больше ценю то, что — по наводке настоящих знатоков (Ю. К. Щеглова, Вольфа Шмида, Елены Толстой, Сола Морсона…) — вроде бы понимаю.[14]
Ну, прежде всего понимаю я, конечно, его карикатурные вещи. Действительно, что может быть непонятно про Модеста Алексеича из «Анны на шее»?! Или про чиновника Червякова, раздавленного генеральским окриком в «Смерти чиновника»?! Но что думать об Анне, садящейся-таки на шею Модесту, и о генерале Бризжалове, обрызганном слюной Червякова? С ними все не так просто.
Попробуем соотнести эти два рассказа.
В обоих действует более важное лицо (Модест; Бризжалов), от которого зависит менее важное (Анна; Червяков), и сюжет состоит в том, как повернется их противостояние. Сначала оно развивается в обоих случаях одинаково (у важного всегда неважный виноват), но кончается очень по-разному: один неважный (Червяков) навлекает на себя гнев важного и гибнет, а другой (Анна) освобождается от зависимости и торжествует над былым властителем.
Однако сравнение получается какое-то, что ли, плоское. Не скрывается ли за этим нечто более тонкое, неожиданное, неуловимо чеховское?
Присмотримся внимательнее.
Бризжалов, конечно, генерал, но Червякову он не начальник, ибо принадлежит к другому ведомству; встречаются они не по служебной линии, а в театре; и Бризжалов вовсе не пытается ущемить Червякова, а, напротив, приняв его извинение, уклоняется от дальнейших контактов. То есть, выражаясь по-ученому (в терминах гоголевской «Шинели», из которой вышла вся русская литература), уклоняется от роли Значительного Лица, подавляющего Маленького Человека.[15]
Но Маленькому Человеку этого мало, и он принимается мучить генерала, преследуя его своими извинениями, пока наконец не выводит его из себя, и тот все-таки орет на него и топает ногами, в результате чего Маленький Человек мгновенно умирает, чтобы хоть такой ценой взвалить на Значительное Лицо традиционную моральную ответственность. То есть он-то элементарно подтверждает свою позицию жертвы (confirmation of position, по Фрейду), а Чехов из-за его спины усмехается, деконструируя (за три года до рождения Эйхенбаума) «гуманное» прочтение «Шинели».
Прикончить же ради такого дела своего персонажа он всегда готов. Вспомним:
— пожирателя блинов, которого «апоплексический удар» хватает уже в третьем абзаце масленичной миниатюры «О бренности» — после единственной
короткой реплики («— Ну, можно ли так долго? — поморщился он, обращаясь к жене. — Скорее, Катя!»);
— человека в футляре («Признаюсь, хоронить таких людей, как Беликов, это большое удовольствие»);
— и первого мужа Душечки («хохороны вторник»).
Но вернемся к Анне. Ей мы тоже очень долго и изо всех гуманных сил сочувствуем — пока она не обретает циничной власти над своим противным мужем, это ладно бы, и не отворачивается самым бессердечным образом от отца и братьев, ради помощи которым и предпринимался ее сомнительный брак. То есть ее эволюция подобна эволюции Червякова: Жертва превращается в Мучителя.
Когда я приходил к Лугановичам, прислуга улыбалась приветливо, дети кричали, что пришел дядя Павел Константиныч, и вешались мне на шею; все радовались. Не понимали, что делалось в моей душе, и думали, что я тоже радуюсь. Все видели во мне благородное существо. И взрослые и дети чувствовали, что по комнате ходит благородное существо, и это вносило в их отношения ко мне какую-то особую прелесть, точно в моем присутствии и их жизнь была чище и красивее («О любви»).
И, войдя в роль «благородного существа», рассказчик не решается ответить на экзистенциальный вызов — вступить с любимой и любящей его женщиной, женой бессмысленного приятеля, в серьезные отношения. В результате все трое несчастны, и семья все равно разрушена.[16]
Тема мучительства во имя благородной цели стала очень актуальной ввиду жутких идеологических поветрий ХХ века и никуда не делась в XXI. Меня всегда занимали сюжеты, в которых якобы благородная идея губила/делала мучителем явно благородного персонажа. Так построены:
— «Случай на станции Кочетовка» Солженицына: Зотов губит Тверитинова и свою совесть, следуя государственной идее бдительности;
— и «Фро» Платонова: ради утопической идеи («— Он сказал, ты все знаешь: коммунизм, что ль, или еще что-нибудь») Федор оставляет любимую и любящую жену.
Есть такая коллизия и у Чехова, например, в «Доме с мезонином»:
— Лида из идейных соображений жестоко разлучает рассказчика со своей младшей сестрой Мисюсь.[17]
«СПАТЬ НАД КНИГОЙ»
Два десятка лет назад наш тогда сравнительно новый знакомый подарил нам свою свежеизданную биографию Пастернака (М.: Молодая гвардия, 2005) — с изысканно скромным инскриптом:
Вам, дорогой AZ и Лада,
Вручаю этот плод труда.
С утра читать его не надо,
Но на ночь можно иногда.
Тут не увлечься ни интригой,
Ни роем буйных эскапад —
Но можно спать над этой книгой,
Как только в раннем детстве спят.
Ваш ДБ
Риск, что приглашение ко сну мы поймем буквально, был чисто риторический. «Борис Пастернак» — не самая усыпительная из его книг. К тому же она начинается с благодарности мне и пестрит ссылками на мои работы. Тут уж, как говорится, не до сна.
А жест — шикарный: дескать, наплюйте на мои авторские претензии и используйте книгу как хотите.
Это очень важный пункт: применять книгу можно и не по назначению, главное — чтобы с пользой для себя. А уж как именно, дело ваше. Меня же проблемы с засыпанием последнее время беспокоят все больше. О том, чего в этом смысле следует ждать от литературы, и пойдет речь.
Но начну издалека — с понятия «использовать по назначению». Теория литературы, в сущности, отменила его, объявив следование авторской интенции ложным путем к пониманию текста (так наз. intentional fallacy). Мало ли, что там автор хотел выразить, — нас интересует только, чтó у него получилось. А об этом судить не ему, а читателям, критикам, социологам — институту литературы… Так, Бальзак, например, думал, что пишет «Человеческую комедию», а получилось, что (как мы проходили на филфаке) Энгельс «узнал из нее в смысле экономических деталей больше (например, о перераспределении движимого и недвижимого имущества после революции), чем из книг всех специалистов — историков, экономистов, статистиков этого периода, вместе взятых» (Письмо к М. Гаркнесс; начало апреля 1888 года). А Марк Твен думал, что сумел, как никто, изобразить замечательного негра Джима, и долгое время все тоже так думали, а недавно взяли и передумали, и получилось, что это скрытый расизм.
Разброс использований не по назначению велик. Так, было время, стопку книг подкладывали под кровать вместо сломанной ножки. Или топили книгами печку — что не следует путать с публичным сожжением книг, объявленных вредными. Подпирание кровати и сжигание в печке — знак безразличия к написанному в книге, обращения с ней как с сугубо физическим телом. А сожжение на костре — признание ее огромной ценности, пусть отрицательной; хоть черный, но пиар.
Впрочем, использование книги в качестве подпорки может носить и вполне культурный, например, медицинский характер. Так, все у того же Быкова был знакомый врач (он же, как водится в России, литератор), который вылечил его от болей в спине, порекомендовав в сидячем положении уравнивать бедра соответствующими подкладками.[18]
Ср. у классика:
— Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.
— Господа! Кислород как раз и делает зэка бессмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе — ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.
— И даже на полтора! На верхних койках духотища!
— Эренбурга вы как считаете — по ширине?
— Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму <…>.
Большинство зэков уже выходило. Доронин выбежал первый. Сологдин, закрывавший окно на время вставания и чая, теперь вновь приоткрыл его, заклинил томом Эренбурга и поспешил в коридор…
Это «В круге первом» Солженицына. Действие романа происходит в декабре 1949-го; «Хулио Хуренито» давно запрещен, «Оттепель» еще не написана, так что имеется в виду, скорее всего, сталинистская «Буря» (1947; 823 с.). Правда, «Оттепель» появится уже в 1954-м, но Солженицын, пишущий в 1955—1958 годах, издевательски приговаривает Эренбурга к отправке на своего рода книжную шарашку, где тот и ущемлен, и умеренно полезен.
Вообще же способам применять книги не по назначению несть числа: для гадания; для клятвы в суде; для шифровки посланий — от шпионских до интимных (как между Чеховым и Авиловой); для отравления читателя, который листает книгу, слюня пальцы (в «Королеве Марго» Дюма-отца); для украшения кабинета — иногда даже пустыми обложками (в «Великом Гэтсби» один из гостей удивляется, что книги на полках у героя не муляжные, а настоящие); для сдачи экзамена по литературе (написания рецензии/диссертации, преподавания курса…); да мало ли, для чего.
Беда скорее в том, что и попытки использовать книги по прямому назначению («читать и понимать прочитанное») дают приемлемые результаты лишь в пределах коэффициента Парето, то есть где-то в 20 % случаев. Таковы, как ни крути, условия человеческого состояния.
Но назад, к волнующей меня теме. Вообще говоря, в литературе есть специальный жанр, прямое назначение которого — убаюкивать слушателя. Но исключительно слушателя-ребенка, и только в раннем детстве. Меня колыбельной не возьмешь. Мне нужно… Что в точности мне нужно, сказать не могу — не знаю, но вопрос этот (в сущности, как и в случае с чреслами Быкова, медицинский) уже некоторое время обдумываю и готов поделиться первыми находками. В них учтен опыт как чтения глазами (бумажных изданий и текстов онлайн), так и слушания записей (аудиокниг и передач по «Ютубу»).
Главное открытие, как всегда, состоит в том, что имеет место диалектическое противоречие: с одной стороны — с другой стороны… Подлинно снотворный текст должен быть одновременно и читабельным, и скучноватым.
Разумеется, эти характеристики очень субъективны — относительны. Так, Мандельштама гомеровский список кораблей явно занимает и потому от бессонницы не спасает. Ну а кого попроще, не столь зацикленного на античности, может, и спасет. (Да и сам-то О. М. — неясно, не заснет ли, продвинувшись за середину списка.) А древние греки небось вообще слушали этот список во все уши — ведь речь шла об их земляках, родичах, соседях, и было любопытно, чьи корабли и в каком порядке упомянут, а чьи нет. Так мы сегодня читаем список литературы в новой книге коллеги — беспокоимся, попали ли в него наши сочинения на тему. И даже телефонную книгу, это хрестоматийное книжное пугало, в свое время листали с увлечением — в поисках кого-то или чего-то жизненно нужного.
Короче говоря, текст должен быть достаточно интересным, чтобы удерживать мое внимание, — иначе я брошу его и вернусь к мучащим меня недомоганиям и неприятностям. А с другой стороны, нежелателен и крутой сюжет, и тем более интеллектуальный блеск: нельзя, чтобы я всерьез вовлекался в читаемое/слышимое — вместо того, чтобы плавно погружаться в забытье.
Видимо, здесь, как во всем, нужна золотая середина. Папа любил повторять сказанное ему Генрихом Нейгаузом, когда они обсуждали бешеный успех Ван Клиберна на первом конкурсе имени Чайковского (1958): «У него есть та унция дурного вкуса, которая нужна гению».
Про гениев судить не берусь — смотря какой гений. У Гульда этой унции, боюсь, нет. А чтобы усыпить меня, одной маловато. Этим я и руководствуюсь, выбирая, подо что бы заснуть. Имен не называю…
1. Виктор Александрович Сипачев (1937—2012; http://old.memo.ru/history/diss/hungary/list.html).
2. См.: Жолковский А. Филология и «мы». Выступление в клубе «IntlexClub15»: https://www.youtube.com/watch?v=RpKIA_ueT5c&t=6297s; а также: Инклюзивность, эксклюзивность и «мы». Из заметок о поэзии грамматики // Новый мир. 2023. № 3. С. 194—211.
3. Собственно, тут у Тютчева оне/онѣ относится не только к мечтам, ж. р., но и к чувствам, ср. р., — в соответствии с правилом ломоносовской грамматики:
Различие рода во множественном не весьма чувствительно, так что без разбору один вместо другого употребляются, однако лучше в среднем и в женском онѣ, а в мужском они (Ломоносов М. Полное собрание сочинений. Т. 7. М., 1952. С. 512—513).
Но уже к концу 1820-х предпочтительным становилось употребление формы онѣ в значении только ж. р. (Греч Н. Практическая русская грамматика. СПб., 1827. С. 112).
4. Это касалось — в речи малообразованных слоев населения — не только местоимений (оне, они), но и глагольных форм, ср.:
— Вошлиони к дядюшке вашему прямо в спальню и так учтиво попросилиих тотчас же одеваться <…>. Дяденька ваш сейчас же встали, а я уж приготовился их причесывать <…> только Николай Петровичизволили сказать, что это не нужно (Гейнце Н. Коронованный рыцарь. 1895).
5. Очень старался получше это сформулировать, но оказалось, что не я первый:
Он избрал филологический факультет. Мать ходила на поклон к профессорам, дабы их задобрить <…>. Наконец, оне (Николя всегда говорил о матери почтительно, употребляя это наше удивительное множественное число, которое <…> «пытается выразить качество через количество») собрались обратно в Саратов. На дорогу оне купили себе огромную репу.
Это «Дар», знаменитая запретная глава о Чернышевском. Такой удар со стороны классика!
6. Уже в те год он был компьютерщиком, а после перестройки — одно время даже министром РФ.
7. Недавно мы возобновили знакомство, и он оказался женат ни больше ни меньше как на профессоре Московской консерватории, однофамилице самого великого советского пианиста.
8. Сейчас решил на всякий случай проверить. Музыка к фильму действительно Баха–Гульда, но Итальянского концерта среди исполняемых вещей нет! За свое любимое Andante я, по-видимому, принял Largo из фа-минорного Концерта № 5 — это тоже медленная 2-я часть, и Гульд играет ее сходным образом. Так что с Бахом я позорно пробросался, зато Гульда узнал (по когтям!).
9. Аккомпанирует оно (из компьютера, в версии 1981) и изготовлению этой виньетки.
10. Сейчас вспомнил, что осенью 1979 гостеприимная английская коллега (тогда — главная зарубежная лотмановедка, а ныне владелица наследственного замка в Шотландии и первая женщина-иерарх, Reverend, Англиканской церкви) несколько дней возила меня, новоиспеченного эмигранта, на «Мини» по Англии, в частности в Стратфорд-на-Эйвоне. Когда мы в Оксфорде первый раз садились в машину, я наивно спросил: «Это у вас такая маленькая?» — «Нет, моя в починке, а эту я недорого взяла напрокат для вашего турне». Оказавшись внутри «Мини», я тотчас забыл о ее размерах, и только сейчас сообразил, что вообще когда-то ездил на ней.
11. См. видеозапись моего доклада (15. 04. 2023) «Кудри — деньги — … — бигуди: К поэтике маленького шедевра» на Гаспаровских чтениях‑2023: https://www.youtube.com/watch?v=Ro2nt7t0F4I.
12. Ср. популярное в некоторых странах «наблюдение за птицами» (бёрдвотчинг). Согласно «Википедии», это
любительская орнитология <…> изучение птиц невооруженным глазом, либо при помощи бинокля <…> чаще рассматривается как хобби. <…> Сведения, собираемые орнитологами-любителями, могут представлять научную ценность. Например, первые сообщения о канареечном вьюрке, горной чечетке, черногорлой завирушке и дубровнике на территории Ленинградской области были получены от любителя…
Но наш перуанец не ограничивается простым наблюдением и переходит к экспериментальным исследованиям, до известной степени — постановке опытов на самом себе.
13. Кластер «неудачный секс и стенные часы» приводит на память печальную историю зачатия Тристрама Шенди, эсквайра, хотя там дело происходит не в Данди, а, судя по всему, в Коксуолде, Йоркшир, Англия. Другая ложная географическая ассоциация возникает с тем местом в «Золотом теленке», где пикейные жилеты обсуждают приезд (на самом деле — пешеходный марш) Ганди в Данди (1930). Но там это Dandi в Индии, и оно прекрасно рифмуется с Gandhi, а в лимерике у нас не Dandi, а Dundee — в Шотландии и с ударением на последнем слоге (/dʌn'di:/ listen), в рифму к could be. Любопытно, что некое Dundee обнаруживается и в биографии Ганди, только не в 1930-м, а в 1913-м, и не в Индии и не в Шотландии, а в Южной Африке.
14. На основе такого понимания (с типа «ограниченной ответственностью») я даже попал в чеховеды. В IV томе «Чехов. Pro et contra» есть моя статья (о «Душечке»). В пастернаковском «Pro et contra» нет, а в чеховском есть!
15. Между прочим, в подтексте тут еще и «Нос», где майор Ковалев сталкивается с собственным носом, тоже выше него чином и тоже («судя по пуговицам виц-мундира») служащим в другом ведомстве.
16. У Дениса Драгунского есть блестящая вариация на этот рассказ — «Все силы неба и земли. стена, девушка, река»; о ней см. в моей статье: Филий, или Спор о древних и новых // Звезда. 2020. № 12. С. 225—230.
17. Сходен конструктивный принцип недавнего швейцарского фильма о жене великого композитора.
Героиня руководствуется благородной идеей помочь гениальному, но бедному художнику, обеспечить условия для его творчества, отдаться заботам о нем, создать ему счастливую семью. Мы, зрители, всячески сочувствуем ее любви, ее богоугодному самопожертвованию и мукам непонятости. Но постепенно оказывается, что она жестоко мучает себя, мужа, окружающих, даже приносит в жертву прижитых на стороне детей, монологически руководствуясь своей сверхценной идеей и проявляя роковое невнимание к Другому. При этом, вполне «по-чеховски», этот Другой вовсе не идеализируется — ни как гениальный творец, ни как положительный герой, — он просто остается непоправимо другим.
18. Об этом я сочинил стишок под зазывным заглавием «Кривожопие», который не шел, конечно, в сравнение с инскриптом на «Пастернаке», но адресата позабавил:
Крив был Быков-поэт, гражданин же зело прямодушный:
Скольопигией страдал — разновысокостью чресл.
Книжник Сергей исцелил его в миг, подложить надоумив
Тютчева том — под одно, а под другое — «ЖД».
Заметим, что хотя книги пускаются тут в ход чисто механически, внимание уделяется и их текстовым параметрам, так что налицо элементы литературно-критического подхода. В чем я нисколько не претендую на оригинальность, беря, без чувства вины, чтó у Пушкина (Крив был Гнедич поэт…), чтó у Фета (Вот эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей),а чтó и у Солженицына (см. следующий пример в основном тексте статьи).
Смотреть номер:
Лауреаты премии журнала "Звезда" за лучшие публикации 2023 года
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767
В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27
Новые книги издательства "Журнал «Звезда»":
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br>
В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Где купить?
Национальный книжный дистрибьютор "Книжный Клуб 36.6"
Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru