ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО

«Всегда с радостным нетерпением жду Ваших писем»

Переписка Т. Ю. Хмельницкой и В. Я. Ионаса. 1981—1988

 

23. Хмельницкая — Ионасу

18. VIII. 1983,

Ленинград

Дорогой Владимир Яковлевич!

Отвечаю сразу на два Ваших письма — «поэтическое» и «прозаическое».

Вы глубоко и тонко обосновали Вашу потребность в третьей строфе — грустное вопросительное недоумение, навеянное призрачной пустотой белой ночи, для Вас обязательно должно быть гармонически разрешено.

Вы мыслите не отдельными ощущениями, а внутренней системой. Вам нужно законченное и полное восприятие мира в отличие от моего — отрывочно-импрессионистического. Мне ближе неразрешенность и вопросительность, Вам — исчерпанность ответа и сознание целесообразности сущего. Вы верны себе, и стихи — отвечающие Вашему пониманию мира — требуют этой последней, утверждающей мировое равновесие строфы.

Только напрасно Вы зачеркнули первоначальный варьянт строки — лучше «но если вслушаться», чем «но сто`ит вслушаться». «Сто`ит» тоже нравоучительно рассуждающее, диктующее слово, «если» мягче, лиричнее, больше в стихии стиха.

И конечно, небесного органа, а не священного. Это образнее и в лучшем смысле «астрономичнее».

Теперь о «новелле».[1]

Она меня позабавила и очень понравилась. Каюсь, у меня тоже мелькнула мысль, что все это досконально известно автору — не по личному ли опыту? Правда, человеческая фактура другая. Автор тоньше и деликатнее и вряд ли сказал бы «этого расхода я от тебя не приму». Но так или иначе — история лукавая и поучительная и многих заставит задуматься — а сто`ит ли во имя отсутствия «перерасхода» зажимать в себе человечность, свободу доброго порыва, непосредственное желание доставить радость?

Словом — это остро, полемично и с сдержанным юмором.

Вы правильно выбрали тон повествования — суховатого, даже педантичного изложения фактов, не выходящего за рамки строго очерченной ситуации. Я бы даже еще немного «подсушила». Лучше здесь сухая констатация фактов без оценочно литературного расцвечивания. Тем более что в описании жестов Вы повторяетесь. Внучка — «сдвинув брови». Бабушка — «изумленно подняв брови». Не много ли «бровей» в таком маленьком рассказе?

И еще — фамилия Расходов, когда тема рассказа «перерасход» — откровенно каламбурна и придает подчеркнуто фельетонный характер всей истории. Лучше бы дать герою фамилию самую нейтральную — Волков, или Михайлов, или Васильев. Это бы более подходило к конкретно суховатому повествованию и не вносило бы в рассказ элемент поверхностно сатирический, как на последней странице «Литературной газеты» — «12 стульев».

Документальная правда факта сделает рассказ выразительнее и острее. А добиться этого более чем просто:

1) дать герою нейтральную, не каламбурную фамилию

и 2) не сопровождать каждую реплику разъяснительно оценочной характеристикой: «озадаченный дед», «расстроенный дед», «огорченная бабушка» и т. д. Но может быть, эти придирки у меня чисто вкусовые.

Во всяком случае, в целом рассказ получился и о многом в плане житейского поведения заставляет подумать.

Рада, что и Габриэль Викторовна и Вы поправились, жара спала, химикалии перестали отравлять леса и Вы — хотя бы в недолгие дни прощания с летом и с Вызу сможете спокойнее и вдумчивее насладиться морем, воздухом, естественной прелестью окружающего Вас мира. Когда Вы собираетесь вернуться? Очень хочу видеть Вас воочию.

Всего Вам безоблачного.

Т. Ю.

 


1. О каком тексте идет речь, установить не удалось.

 

 

 

24. Ионас — Хмельницкой

22. VII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Некоторое время тому назад ТВ показало художественный фильм «Отцы и дети». Тургенев этим романом всегда вызывал у меня слезы, и постановщику фильма удалось сохранить великую драму человека, взявшего девизом своей жизни начало Бранда Ибсена: всё или ничего. Я плакал в финале трагедии Базарова.

Современники Тургенева — некоторые из них — усмотрели в его романе пасквиль на новое поколение, теперь это заблуждение ушло в прошлое, и я ставлю перед собой вопрос: каково отношение Базарова к нашей современности, существует ли вообще проблема отцов и детей и является ли открытие Тургенева общей закономерностью развития человеческого общества?

Наблюдая нашу действительность, я прихожу к следующему заключению.

Тургенев открыл закономерность диалектики общественного развития независимо от того, идет ли речь о классовом или неклассовом обществе, т. к. понятие прогресса подразумевает эту закономерность. Но исследователь нашей современности должен признать, что у нас отцы и дети поменялись местами. Я уже немало лет интервьюирую людей разных возрастов и прихожу к убеждению, что старое поколение — мое поколение — особенно т. н. комсомольцы 20-х гг., исповедуют идеалы, провозглашенные Октябр<ьской> революцией, в истоке которых стоят революц<ионные> демократы и Базаровы — да, Базаровы. Но Базаров понимал необходимость разрушить старый мир (первая заповедь Интернационала), не располагая теорией построения нового мира (вторая заповедь). Таковы «отцы». Дети же погрязли в мещанстве (en gros[1]). Не будем говорить о причинах этого печального явления (война, западная пропаганда, низкий уровень жизни на фоне западного), предсказанного А. И. Герценом, но ясно одно: Базаров прекрасен на фоне наших «детей». Его нигилизм был продуктивен, нигилизм наших «детей» бездуховен (не всех, конечно).

Базаров при всей неуклюжести его прямолинейной этики — великий тип ищущего человека, мыслящего, жертвующего собой (и в этом смысле — идеалиста) и своими лучшими, но ложно понятыми чувствами ради социальной справедливости. Базаров выше Бранда, фанатика отвлеченной морали, который не понимал, что — говоря словами Ибсена из финала трагедии — Deus est Deus caritatis[2], однако перед смертью он понял свою ошибку и прозрел любовью к людям, вечной заповедью, таившейся в его гордом сердце.

Базаров — фигура героическая и трагическая, какой его задумал И. С. Тургенев, судя по его письмам. Базаров фигура монументальная, как бы высеченная из мрамора резцом Микель Анжело, фигура с утрированной мускулатурой. Таким и должен быть литературный тип «идущего вперед». И какими простыми средствами достиг Тургенев этой монументальности!

Я люблю этот гениальный роман И. С. Т<ургенева>, люблю Базарова (хотя он — мой антипод), но люблю и Бранда.

Когда увидимся, поделитесь со мной мыслями по поводу сказанного.

Будьте здоровы, найдите время для работы и для отдыха, природы, свободной мысли.

Ваш В. Я.

 


1. En gros — в основном (фр.).

2. Deus est Deus caritatis — Бог — Бог милосердный (лат.).

 

 

 

25. Ионас — Хмельницкой

25 VII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Я недавно перечитал в третий или 4-й раз «Поэму без героя» А. Ахматовой. Я люблю ее творчество и особенно те стихи, которые читал в юности. Она была для меня всегда ясной и открытой, но пишущей сдержанными строками о том, что бушевало в ее сердце и пропускалось как бы через узкую воронку, получая напор струи, стесненной скупыми рамками слова. Эта напряженность ее стиха всегда создавала у меня впечатление недосказанности ее чувств и мыслей, но я их читал и переживал за кулисами слова. И вот, я читаю «Поэму без героя», читаю, не понимая того, что стоит за словами, борюсь с этой преградой, создаваемой словом. Тогда как слову следовало бы быть средством сообщения читателю чувств и мыслей автора. И я спрашиваю себя: почему я не понимаю поэму, написанную поэтом, которому свойственна ясная речь, несмотря на лаконизм и плотность слова? Почему слово, которым она всегда приобщала меня к своему духовному миру, хотя его понимание иногда и требовало усилий, потеряло функцию посредничества между читателем и автором? Может быть, это вспышка символизма? Но поэты пользовались символами для того, что нельзя адекватно выразить словом, а в «Поэме без героя» имеется (читается?) спрятанный текст, который замаскирован таким образом, что слова кажутся ряжеными вроде тех, что явились автору на карнавале в новогоднюю ночь.

Хотите знать, дорогая Тамара Юрьевна, как я объясняю себе парад масок в «Поэме»? Но прежде расскажу Вам, что я слышал о сравнении Ахматовой с М. Цветаевой.

В августе 1978 г. Ан<астасия> Ив<ановна> Цветаева и Евг<ения> Фил<ипповна> Кунина, будучи у меня в гостях, обсуждали то описание встречи Ахм<атовой> с М. Цветаевой, которое дала дочь М. Цв<етаевой> — Ариадна Сергеевна в своих воспоминаниях. Оспаривая мнение Ар<иадны> Серг<еевны>, будто Марина — безмерность, тогда как Ахматова — гармония и поэтому, дескать, Марина могла понять Ахматову, тогда как Ахматова понять Марину не могла, Ан<астасия> Ив<ановна>сказала: «Гармония и безмерность вовсе не самостоятельные вещи, которые можно отбросить одну налево, другую направо. Гармония — это безмерность организованная, это оркестр, составленный из безмерного». Марина, сказала Ан<астасия> Ив<ановна>, читала Ахматовой и потом переписала для нее «Поэму воздуха», к<ото>рую Ахматова вряд ли могла понять, т. к это самое загадочное произведение в литературе, его понять не смогла и Ан<астасия> Ивановна.

Так вот: Ахматова писала свою «Поэму без героя» в состоянии нарушенной гармонии, смятения духа (ср. ее предисловие: «Ни изменять, ни объяснять я не буду» в ответ на обвинения в непонятности поэмы) при очевидном нежелании снять маски с лиц и событий, о коих писала. Она считала демаскировку близких ей лиц и событий не отвечающей моменту времени; их обсуждение современниками, тем более критиками, было бы вторжением в ее святая святых. Со временем потомство разберется в вопросах, кто есть кто и что есть что, — и снимет маски с ряженых.

Жду Вашего мнения при встрече или в письме.

Будьте здоровы и берегите силы.

Ваш В. Я.

А поэма великолепна, и ее можно перечитывать.

 

 

 

26. Хмельницкая — Ионасу

26. VII. 1984,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Отвечаю Вам сразу на Ваше вдохновенное и интересное письмо. Романы Тургенева — моя аспирантская тема. Я много о них думала и писала, а об «Отцах и детях» в особенности.[1]

Тургенев стал известен главным образом как автор острых злободневных романов о веяниях времени. Он — тонкий уловитель типичных черт людей каждого десятилетия — <18>40-х годов, <18>60-х и т. д. На самом деле он как большой художник был увлечен другим. Отсюда противоречивость и запутанность в суждениях и толкованиях его главного романа. В самом деле — одни считают Базарова пасквилем на молодых людей <18>60<-х> г<г>. с их материализмом, отсутствием воображения, физиологичностью, беспощадностью и научным бесстрастием в подходе к человеку. Другие, наоборот, упрекали Тургенева за то, что он идеализировал и возвеличил в Базарове тип «нигилиста», и утверждали, что в жизни — эти люди грубее, корыстнее и бесчеловечнее. Справа и слева роман подвергся ожесточенной критике с полемическим задором и пристрастными искажениями.

А сам Тургенев видел в Базарове совсем другое. Есть ряд свидетельств в письмах Тургенева и воспоминаниях о нем о совершенно ином представлении Тургенева о своем герое. Однажды, гуляя, Тургенев отчетливо представил себе сцену смерти. Он не знал, кто этот умирающий человек и какой у него характер. Но чувствовал, что это смерть центрального героя его будущего романа.

И потом он не раз писал — мне виделась фигура трагическая, сильная, нечто вроде современного Пугачева. Именно трагичность и сила — главное для Тургенева в образе Базарова. Но он наделил его рядом мелких злободневных черточек — режет лягушек, высмеивает романтиков Кирсановых, демонстративно циничен — «богатое тело» — об Одинцовой. И вместе с тем в воплощении своем этот образ неожиданно противоречив. Базаров резко демократичен, издевается над дворянским «этикетом», а сам дерется на дуэли. Базаров циничен и обрывает своего восторженного молодого друга — «Аркадий, не говори красиво!», а сам, умирая, обращается к Одинцовой со словами многозначительными и сентиментальными в духе личных тургеневских писем — почти стихотворений в прозе — «Дуньте на умирающую лампаду, и пусть она погаснет». В образе Базарова столкнулись и гармонически не соединились и памфлет, и полемическая заостренность, и глубокая трагедийность крупного героя, и многозначительная томность «красивого», подчас стихового стиля Тургенева.

Противоречия замысла и исполнения — породили противоречия и полемичность откликов на роман.

Тургенев был разочарован критикой. Она не поняла его в его главном — в стремлении показать крупный трагедийный образ человека — стоящего над временем. Критика вцепилась в злободневные черточки, размельчающие высоту трагедии. Именно после «Отцов и детей» Тургенев с горечью писал «пора старому псу под лавку». Вскоре после напечатания романа он на годы уехал в Париж к Виардо, дружил с лучшими романистами Франции — Флобером, Доде, Золя, Гонкурами, увлекавшимися, особенно Флобер, — «чистым искусством», волшебством прекрасного, строго отобранного слова, писал в духе Флобера на легендарные темы или мистическую, с прикосновением к «миру иному», «Клару Милич».

«Отцы и дети» — лучший роман Тургенева, самый значительный, самый при всей, казалось, остроте современных проблем загадочный в сложном толковании человека.

Для меня смерть Базарова, старики родители на его могиле, возвышенный трагизм образа — главное и самое ценное в романе. Вечное восторжествовало над вре´менным и злободневным, хотя роман полон заботами и волнениями своей эпохи. Отсюда непреходящее и каждый раз новое восприятие этого замечательного творения.

Вот мое, как видите, тоже очень спорное впечатление о книге, в любые времена возбуждающей чувства, близкие каждому ее читателю.

Рада буду получить от Вас полемический ответ.

Всего Вам и Габриэль Викторовне самого солнечного и радостного.

Т. Ю.

 


1. Работы Хмельницкой о Тургеневе, как и многие ее другие подготовленные статьи и книги, опубликованы не были. Как сообщает электронный энциклопедический словарь «Литераторы Санкт-Петербурга. ХХ век» (см.: https://lavkapisateley.spb.ru/enciklopediya/h/hmelnickaya-), «остались неизд. мат-лы Хмельницкой для книг о И. Тургеневе, М. Зощенко, В. Каверине, о поэзии Д. Хармса».

 

 

 

27. Ионас — Хмельницкой

29. VII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Только что закончился показ по ТВ франц<узского> телефильма «Дьявол во плоти», посвященного Вольтеру, в 6 сериях. Я смотрел I и VI серии. Кое-что понравилось. Я большой поклонник Вольтера, и мне захотелось обратиться к нему. У меня имеется купленный у букиниста XXI том полн<ого> собр<ания> соч<инений> В<ольтера>, изданного в Париже в MDCCCXXII, т. е. ок<оло> 160 л<ет> назад. Это — VI том его Dictionnaire philosophique.[1] Выбрал для чтения «Pierre-le-Grand et Jean-Jacque Rousseau»[2] и с огорчением узнал из полемики Вольтера против Руссо, моего любимца, что великий женевец опростоволосился в оценке русского народа и его гения в лице Петра Вел<икого>. По мнению Руссо, Петр не есть «vrai génie»[3], который создает все из ничего. На это Вольтер резонно возражает, что такая прерогатива принадлежит только богу. Руссо утверждал, что русский народ не созрел для цивилизации, на что Вольтер заметил, что Петр в так<ом> случае заслуживает восхищения тем, что воспитывал его зрелость и сумел с его помощью совершить такие подвиги, которым изумляется весь мир. А что сто`ит ныне благородство графа Орлова, к<ото>рый, захватив корабль паши с его семьей и всеми сокровищами, вернул все это паше? Не доказывает ли это, что русский народ, незрелый при Петре, в наше время созрел для великого деяния?

Простим Вольтеру оскорбительную форму его полемики против великого учителя Канта и Л. Н. Толстого, но как не порадоваться, что предсказанное Вольтером великое будущее русского народа сбылось в наше время и оправдало оценки Вольтера?

С упорством Катона Старшего, призывавшего к разрушению Карфагена, хочу в заключение сказать, что нам пора разрушить препятствия, мешающие появлению и в нашей среде великих мыслителей, не уступающих Вольтеру и Руссо.

Будьте здоровы и благополучны.

Ваш В. Я.

 


1. Dictionnaire philosophique — Философский словарь (фр.).

2. «Pierre-le-Grand et Jean-Jacque Rousseau» — «Петр Великий и Жан-Жак Руссо».

3. Vrai génie — истинный гений (фр.).

 

 

 

28. Ионас — Хмельницкой

2. VIII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Я только что перечитывал некоторые страницы божественного Белинского, посвященные Пушкину, Лермонтову, Гоголю, и решил высказать Вам мысли, к<ото>рые давно зреют в моей голове и получили новый толчок от этого чтения. Речь идет о канонизации литературного портрета А. С. Пушкина и влиянии этого фактора на развитие л<итерату>ры и критики нашего времени в области пушкинианы.

Вряд ли есть необходимость доказывать, что канонизация идей, образа мысли и форм творчества играла печальную роль в истории человеческой мысли, культуры, искусства, мешая движению вперед. Не случайно в науке появился афоризм, что прогрессом своим наука обязана еретикам. Не мешает ли наша канонизация взглядов на творчество и произведения А. С. П<ушкина>, принадлежащих определенным кругам в л<итерату>ре и критике и превращаемых в догму, свободному исследованию его творчества? Если бы кто-нибудь осмелился в наше время критиковать Пушкина так, как это позволил себе Белинский, такого смельчака побили бы камнями. А кто посмел бы у нас утверждать, как в свое время Белинский, что Лермонтов пошел дальше П<ушкина>? А ведь так оно и есть, хотя и сегодня еще выглядит еретически. И вот я думаю, родись 2-й Белинский в наше время и не будь у нас узурпации некоторыми кругами в л<итерату>ре и критике права на собственное мнение, то критик этот мог бы сказать, что Блок пошел дальше Пушкина и Лермонтова. Что дикого в таком мнении? Само время дает на это право, и не следует ждать, когда лет через 50 эта оценка Блока станет аксиомой. Чтобы обосновать такую оценку вопреки Бобчинским и Добчинским от литературы, требуются фундаментальные исследования вроде того, что нам оставил К. Чуковский о мастерстве Некрасова, работая над ним 10 лет. Не мешает ли подобной свободе, самостоятельности критической мысли канонизация некоторых оценок творчества Пушкина? Боятся ошибок? Напрасно, недаром считают в теории науки, что гипотезы, себя не оправдавшие, играли в развитии науки не отрицательную, а положительную роль. Разве в критической литературе Писарев не способствовал развитию критической мысли?

Вернемся к Блоку.

Блок — это светлый разум переходной эпохи от старого мира к новому. Он оказался единственным в литературной России, кто сумел сквозь суровые, грозные черты 1917—<19>18 г<г>. — к ужасу и возмущению собратьев по перу, да и всей интеллигенции — увидеть «зарю пленительного счастья» и возвеличить ее приход в гениальной поэме. И если гениальным считать поэта (писателя), сумевшего в художественной форме отразить свою эпоху в ее главных чертах, а не в частностях, то Блок был именно таким поэтом. После него оставалось то же самое сделать с эпохой строительства социализма — эту задачу выполнил в лапидарной форме Маяковский. Между Пушкиным и Лермонтовым с одной стороны и нашим временем с другой нет других гениальных поэтов, кроме Блока и Маяковского, и в этом смысле они пошли дальше первых, хотя и не стали выше их. Остальные поэты наши, талантливых имея в виду, это dii minores[1]. Некоторые из них (напр<имер>, Твардовский) пишут прекрасно, но отображают лишь отдельные грани эпохи. Конечно, быть причисленным к «меньшим богам» тоже почетно.

Дорогая Тамара Юрьевна, я пишу это письмо уже третий день, т. к. его проклятое величество быт меня тиранит, и вот чем дальше я пишу, тем банальнее и серее кажется мне словесное выражение того, что заставило меня взяться за перо. Если Вы откровенно заявите мне об этом, я не буду удивлен.

В заключение о Маяковском. В 1928—<19>29 гг. я, молодой адвокат, вел дело К. И. Чуковского по жилищному спору. Он сидел на диване в моем маленьком кабинете, и я по ходу разговора, содержание которого уже не помню, спросил его мнения о Маяковском. Чуковский ответил мне одним словом: «силачина». Мне это так понравилось, что я запомнил на всю жизнь его mot[2]. Я очень люблю Маяковского.

Не забывайте о своем отдыхе, без к<ото>рого творчество страдает.

Жду встречи.

Ваш В. Я.

 


1. Dii minores — второстепенные, меньшие боги; люди, занимающие второстепенное положение (лат.).

2. Mot — слово; здесь: остроумное слово (фр.).

 

 

 

29. Ионас — Хмельницкой

5. VIII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

На днях я проснулся после полуночи и, включив радио, услыхал метроном. В этом звуке было такое глубокое и трагическое содержание, что в моем уме мгновенно сложились слова: «Когда я ночью слышу метроном…» Я понял, что в этой строке кроется целое стихотворение, но раскрыть его содержание трудно было даже в прозе, оно таилось в свернутом виде и воспринималось интуитивно. Больше суток бился я над тем, чтобы его привести в ясность, понимая, что речь идет об эпохе, нами переживаемой, о том, чтобы выразить ее в «двух словах». Так сложились следующие строки.

 

Метроном

 

Когда я ночью слышу метроном

И время мне нашептывает в уши:

Мужайся, старый мир идет на слом,

И не жалей, он должен быть разрушен, —

 

Я понимаю правду этих слов,

Приветствую грядущее мгновенье…

Но, боже мой, как страшен ход веков

И как безмерны жертвоприношенья!

 

Я знаю, Вы не любитель «умственных» стихов, и тем не менее отдаю их на Ваш нелицеприятный суд.

Будьте здоровы.

Ваш В. Я.

P. S. Метроном понятен только тем, кто пережил блокаду Л<енингра>да.

 

 

 

30. Хмельницкая — Ионасу

5. VIII. 1984,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Не отвечала Вам так долго, потому что хотела перечитать «Поэму без героя». С грустью должна признаться, что и после внимательного перечитыванья я ее по-прежнему не поняла. Но и сама Анна Андреевна в разговоре с Дмитрием Евгеньевичем Максимовым говорила, что поэма пришла к ней таинственно и необъяснимо, что она писала под ее диктовку и ничего растолковать не может. Скоро появится статья Дм<итрия> Евг<еньевича>, в которой он очень интересно приводит высказывания самой Ахматовой.[1] Она говорила ему — и это точно, — что поэма в какой-то мере возврат к символизму и в то же время она «антионегинская» и скорее в ряду «Возмездия» Блока.

Вы по комментариям знаете реальную канву событий. Молодой поэт В. Князев застрелился на пороге комнаты балерины и скульпторши Глебовой-Судейкиной, подруги Ахматовой, по-своему тоже плененной ею.

Мне кажется, что это маскарадная память о 1913 годе — последнем годе перед Первой мировой войной. Это как бы воскрешение того призрачного театрального воображаемого мира масок и теней, который уступил место жесточайшей реальности истории — войне, смерти, разрушению. Не случайно все эти «виде´ния прошлого» возникают как бы на фоне блокадного Ленинграда — в запустении, сугробах, одиночестве, и прокручиваются перед глазами поэта как призрачный фильм — многозначительный и странный.

И стиль всей поэзии Ахматовой круто изменился. Ведь и знаменитая ахматовская строфа поэмы с прихрамыванием на предпоследнем слоге 3-й строки — до нее появилась у М. Кузмина в его книге «Форель разбивает лед».

И образ самого Кузмина — таинственный и зловещий, мы узнаём в одной из масок поэмы. А герой неотвязной любви и горечи и самолюбивой отравы Ахматовой — Блок с реминисценциями из «Шагов Командора», тоже иносказательно появляется в поэме.

Вся вещь — великолепный мастерский ребус со многими разгадками, и я честно признаюсь, что раннюю Ахматову с ее прозрачными, точными, часто будничными по словам строками я люблю больше.

В них при всей сдержанности выражения бьется упрямая и неотвязная страсть, одновременно гордая и самозабвенная.

Все эти

 

Свежо и остро пахли морем

На блюде устрицы во льду

 

и

 

Двадцать первое, ночь понедельник

Очертанья столицы во мгле.

Сочинил же какой-то бездельник

Что бывает любовь на земле

 

и

 

Я надела узкую юбку,

Чтоб казаться еще стройней

 

несмотря на откровенное женское кокетство и зеркализацию каждого жеста —

 

У меня есть улыбка одна —

Так, движенье чуть видное губ

 

трогают меня непосредственно и глубже.[2]

Именно эта тщательно взращенная простота создала революцию стиха в ее время.

А «Поэма без героя», насквозь стилизованная, подчас кажется мне сфинксом без загадки. Знаю, что не права, но таково непосредственное мое ощущение.

И еще одна «реплика» Вам, по совсем уже другому поводу. В одном из последних писем Вы очень интересно размышляете о Вольтере и негодуете, что он недооценил Петра Великого.[3] Грешна — я резко не люблю эту грандиозную историческую фигуру, несмотря на всю ее величавость, отвагу и полет. Ведь в жизненных своих проявлениях он был животно груб, жесток и ни во что не ценил человеческую жизнь. Он губил — по масштабам своей эпохи, для того чтобы «в Европу прорубить окно», не меньше жизней, чем наш недавний властитель 30-х—40-х годов. Жить «назло надменному соседу» — тщеславие и суета в государственном масштабе. И мне такое не нужно.

В конечном счете не терплю всех этих гениальных насильников — и Наполеона, и Петра, и всех, кто подминал под себя сначала свой народ, а в проекции и весь мир.

Вы мыслите огромными цифрами и космическими горизонтами. И ради будущего и дальнего забываете о близком и реальном человеке.

Я так не могу.

Вы — прожектер, и боль «малого человека» — того, что Пушкин открыл в своем Евгении из «Медного всадника», как-то проходит мимо Вас.

Я же существо сугубо земное и ценю то, что рядом — поэтому, видимо, и более косное.

Очень жду Ваших писем, всегда увлеченных и увлекательных. Я здесь до 18 августа, так что Вы, конечно, успеете мне ответить.

От всей души — Вам и Габриэль Викторовне здоровья, гармонии и возможной полноты жизни.

Т. Ю.

 


1. Впервые: Максимов Д. Е. Об Анне Ахматовой, какой помню // Dissertationes Slavicae = Материалы и сообщения по славяноведению. Szeged, 1984. С. 3—35. Републиковано: Он же. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 377—403. См. также: Воспоминания об Анне Ахматовой. М., 1991. С. 96—125.

2. В этом письме Хмельницкой приведены неточные цитаты из стихотворений А. А. Ахматовой «Вечером» (1913), «Двадцать первое. Ночь. Понедельник…» (1917), «Все мы бражники здесь, блудницы…» (1 января 1913), «У меня есть улыбка одна…» (1913).

3. См. письмо Ионаса 27. В письме от 8 августа 1984 (не опубл.) Ионас поправляет Хмельницкую: «Недооценил П<етра> Вел<икого> не Вольтер, а Ж.-Ж. Руссо, а В<ольтер> обругал его за это» (Семейный архив).

 

 

 

31. Ионас — Хмельницкой

9. VIII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Судьбе было угодно сделать Вас моей наперсницей, поэтому мне важно устранить ошибочные представления о моем образе мыслей и чувств. Что касается мыслей, то я, как Вы преувеличенно представили дело, оперирую огромными цифрами и космическими масштабами, что же до области чувства, я, как и Вы, люблю и страдаю за «маленького человека». Мои любимые герои — Акакий Акакиевич, станционный смотритель, Идиот, Сонечка Мармеладова, что же до Евгения из «Медного всадника», то сколько бы я ни читал это самое прекрасное творение П<ушкина>, в конце его меня душат… не слезы — рыдания. Я не могу без волнения думать и говорить об этом, о трагедии т. н. маленького (??!) человека, и в личной жизни постоянно занят его судьбой, как и Вы, кстати сказать. Но мне дано одновременно жить и близким и далеким.

Теперь о Вашем письме об Ахматовой. Мне было и важно и интересно знать Ваше отношение к этой удивительной женщине-поэту, и Вы помогли мне лучше «увидеть» «Поэму без героя», хоть я не могу ее понять. Я довольствуюсь прикосновением к таинственному, волшебному миру и слушаю музыку стиха.

В настоящее время читаю Аристофана «Облака»[1] и, д<олжно> б<ыть>, напишу о нем в ближайшем письме. Ведь это вещь о главном герое моей жизни — Сократе. Как Вы смотрите на мое стихотвор<ение> «Метроном»? Оно как раз говорит и о далеком и о близком человеке.

Будьте здоровы, целую ручку.

В. Я.

 


1. Комедия Аристофана «Облака» (423 г. до н. э.) посвящена критике Сократа и его философии.

 

 

 

32. Хмельницкая — Ионасу

9. VIII. 1984,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Стихотворение Ваше о метрономе — несомненная удача. Оно глубоко, торжественно, трагедийно. Меня только смущает слишком «умственное» и длинное слово «жертвоприношение» — абстрактное и уводящее стихи от растворенного лиризма. Первая строфа — просто безупречна. Вторая более «рассуждательская». Вы правы. Звук метронома для нас, блокадников, неразрывно связан с памятью о том времени и как бы остановившейся жизни. Метроном — притихшее сердце всех ленинградцев в предчувствии смерти и еще не угасшей надежды на жизнь. Поэтому и мне хотелось бы, чтобы в этих строках конкретно всплыл образ тех военных ночей, тех трагических и неуловимых связей и ассоциаций. Но все равно стихи прекрасны и в хорошем смысле слова патетичны.

Теперь о Ваших размышлениях по поводу Пушкина, смелости Белинского и робости нашего современного пушкиноведения[1] — это и верно и не совсем так. Ю. Н. Тынянов очень хорошо говорил, что современники воспринимают явление искусства как живой процесс, как нечто текучее и изменяющееся, а потом на протяжении веков оно застывает сгустком. И нужна работа археологов, чтобы этот сгусток снова растаял и стал живым течением.[2] Ведь, скажем, в 30-е годы 19 века безвкусный, крикливый и броский Бенедиктов многими ценился выше Пушкина. А в прозе затейливые нарядные и вычурные повести Марлинского читались взахлеб — теми, кто равнодушен был к чистой и сдержанной прозе Пушкина.

Поэтический масштаб автора познается не в его время, а значительно позже. Теперь многие уже понимают, что А. Блок — это Пушкин 20 века. Они не похожи, но по глубине охвата эпохи, горячности и чувству главного они равновелики. Сейчас и у нас и на Западе — в искусстве не время вершин. Наоборот, все распадается, размельчается, специализируется. Поэтому и искусство в наши дни разъято, рентген, а не живая плоть.

Мы живем отдельными впечатлениями, а не масштабом целого. Но все это не снимает справедливости Вашей мысли о «хрестоматийном глянце», скажем, пушкиноведения. Его никогда и ни на кого наводить не нужно.

Жду ближайших Ваших размышлений, а если Вас осенит — и стихов.

Всего Вам творчески полноценного!

Т. Ю.

 


1. См. письмо 28.

2. См. об этом в статье Хмельницкой «Емкость слова» в: Воспоминания о Ю. Тынянове: Портреты и встречи. С. 121—137.

 

 

 

33. Ионас — Хмельницкой

14. VIII. 1984,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

В моем стихотворении «Метроном» образ, вынесенный мною в заглавие, означает не только трагедию 1941—<19>45 гг. Услышав ночью метроном, я пережил не просто трагедию блокады Ленинграда. Я пережил трагедию всего ХХ в., в том числе нынешнюю эпоху катаклизма двух мировых общественных систем, происходящего на наших глазах, катаклизма, угрожающего гибелью всего человечества.

Вот почему я не мог — и не могу — ввести в него желательный Вам «конкретный образ военных ночей», связанный с ассоциациями блокадных дней.

Лапидарное и тягучее слово «жертвоприношенья», несколько нарушающее стиль стихотворения, звучит для меня после ряда коротеньких слов скорбным длящимся (педаль) аккордом, вбирающим в себя непередаваемую, невообразимую гекатомбу жертв в ходе веков всех времен. «Ход веков» означает в стихотворении поступь тысячелетий, в течение которых человечество расплачивалось и будет расплачиваться всё большими и большими жертвами для достижения всё более сознаваемых нами «целей провидения», имея в виду не мистический смысл этого затасканного слова, а естественно-исторический ход эволюции с непредсказуемой, но, несомненно, причинно обусловленной и запрограммированной идеей, имманентной нашему развивающемуся сознанию, действующему в качестве фактора природы.

Вот и всё о стихотворении. Я очень рад, что Вам нравится, т. к. дорожу им, видя в нем емкий образ преследующих меня мыслей.

Я собирался изложить Вам свои взгляды на свободу личности в государстве, но сделаю это, д<олжно> б<ыть>, в следующем письме.

Очень желаю, чтобы Вы вернулись в Л<енингра>д с запасом здоровья, необходимого для творчества и спокойствия Ваших друзей.

Ваш В. Я.

 

 

 

34. Ионас — Хмельницкой

10. VIII. 1985,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

С комком в горле дочитал я записки Булгакова о ЛНТ.[1] События 75-летней давности все еще свежи и ранят душу, как если бы произошли в наше время. Ничего, кроме жалости к С<офье> А<ндреевне> и любви к ЛНТ, преклонения перед ним, не испытываю. И вот уже в который раз спрашиваю себя: показал ли ЛН слабость или силу своим «бегством» из дому? Слово «бегство», легкомысленно пущенное в оборот, предполагает слабость великого человека: он бежал от тяготивших его условий жизни, как бы потрафлял себе. Если же вдуматься, то все обстоит сложнее.

Решение отвлеченных задач невозможно без определения исходных понятий, в данном случае — силы. Душевной силой, как мне думается, следует считать такое свойство человека, которое позволяет ему подавлять в себе т. н. естественные душевные движения и поступки, противоречащие его разуму. Жить по правилам разума требует от человека огромной воли. Когда ЛНТ, противостоя общественному мнению, продолжал вести образ жизни, не соответствующий его убеждениям и проповеди, он был силен, хотя это звучит странно на первый взгляд: он жил по правилам своего разума, который предписывал ему в трудных условиях, будучи непонятым другими, смирение и любовь к ближним, самоотречение. Могло показаться, что его «бегство» было проявлением слабости человека, не выдержавшего испытания, посланного ему небом. Однако мое понимание душевной силы дает неожиданный ответ на вопрос о нравственной оценке «бегства» ЛНТ: чтобы уйти, ему пришлось победить в себе естественное искреннее чувство жалости к С<офье> А<ндреевне> и любимой дочери Александре Львовне, о которой он однажды сказал: «Если бы не Саша, я бы ушел!» Теперь им руководило другое требование разума: пора привести свою жизнь в соответствие с убеждениями, дальнейшая уступка обстоятельствам, мешающим исполнить свой долг перед истинной жизнью, превращалась в нравственную слабость, дискредитирующую его учение.

Таким обр<азом>, я прихожу к след<ующему> выводу: как жизнь в семье, так и разрыв с этой жизнью требовали от ЛНТ мужества, требовали душевной силы. ЛНТ проявил силу духа как в одном, так и в другом случае.

Дорогая Тамара Юрьевна, согласны ли Вы со мною?

Желаю Вам творческого отдыха и душевного мира.

Ваш В. Я.

 


1. Ионас читает и далее цитирует следующее издание: Булгаков В. Ф. Л. Н. Толстой в последний год его жизни: Дневник секретаря Л. Н. Толстого. [М.], 1960.

 

 

 

35. Ионас — Хмельницкой

13. VIII. 1985,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

В заключение моего чтения записок Булгакова о ЛНТ хочу вслух подумать над тем, правильно ли все говорят и пишут о нем как о писателе и никто как о философе? Конечно, если считать, как теперь принято, философом того, кто изучает философию и пишет о ней, то ЛНТ им не был, слава богу. Но еще Эпиктет правильно считал философом только того, кто, будучи мыслителем, применяет в жизни свои философские взгляды. ЛНТ размышлял о смысле жизни и стремился свои взгляды проводить в жизнь, поэтому я считаю его философом par exсellence[1]. Но есть у него высказывания,
показывающие, что он интересовался проблемами познания мира, теорией познания по нынешней терминологии, и об этом у нас не пишут. Маковицкий[2] приводит суждение ЛНТ, из которого видно, что ЛНТ считал мир иллюзией (Булг<аков>, с. 463). Не считаете ли Вы странной подобную мысль в устах человека, ищущего смысл жизни в иллюзорном мире?

Один из героев мольеровской пьесы (забыл название) проучил философа, к<ото>рому мир «кажется», ударами палки и заметил в ответ на его крики: «Но ведь вам только кажется, что я вас поколотил!»[3] Так не кажется ли Вам иллюзорным любой смысл жизни в иллюзорном мире?

Разберемся.

Мир существовал до появления живых существ и в их числе познающего человека. Теперь вдумайтесь: как ВЫГЛЯДЕЛ мир тогда? Да никак, потому что никто еще не мог ГЛЯДЕТЬ на него. Но он существовал!! Вывод: мир, каким его видят теперь живые существа, имеет условный образ, т. е. образ, существование которого зависит от устройства воспринимающего аппарата (человека, паука и др.), а т. к. воспринимающий аппарат разных существ различен, то различен и воспринимаемый ими образ мира, т. е. он условен. Зато мир, который существовал до появления живых существ, есть мир безусловный, но он принципиально не воспринимаем и всего лишь есть МЫСЛИМЫЙ мир. Этот мыслимый мир дается нам отвлеченной мыслью — вот где сказывается великое познавательное значение отвлеченного мышления. Если воспринимаемый нами образ мира условен, поскольку условием его является воспринимающий аппарат, то стоящий за ним невоспринимаемый мир безусловен, т. к. существует сам по себе и является генеральным условием существования всех его условных образов. Концепция эта отнюдь не идеалистична, т. к. в ее основе лежат два материальных субстрата: безусловный мир и материальное живое существо.

Однако, хотя воспринимаемый (зримый, осязаемый и т. д.) мир и есть условный образ невоспринимаемого, все протекающие в нем явления строго закономерны и даны миром безусловным. В этом смысле иллюзорный мир, его существование не зависят от сознания человека и потому объективны и проверяются на практике. Без мира безусловного познание условного мира было бы логически невозможно.

Теперь мы имеем ответ на вопрос о возможности познания смысла жизни в «иллюзорном» мире: эта иллюзия закономерна и не является галлюцинацией больного мозга; иллюзия в этом ее смысле — единственная познаваемая нами реальность, отражающая (но не копирующая, это был бы nonsens) мир в себе с его законами. Это как бы надводная часть айсберга, «подводная» часть которого нам недоступна, но без к<ото>рой она существовать логически не может.

Что же говорит нам разум о смысле жизни в «иллюзорном» мире? Ответ всех мыслителей всех времен однозначен: смысл в любви, братстве и стремлении к совершенству всех людей и народов, это — вектор эволюции. Без этого существование человечества стало бы невозможным.

Философ тот, кто понял это и проводит в жизнь. Поэтому мольеровский герой наивен: и его палка, и страдания его жертвы одинаково иллюзорно-реальны, они — действительность.

Voilà tout[4].

Будьте здоровы и благополучны.

Ваш В. Я.

 


1. Par excellence — здесь: в полном смысле (фр.).

2. Душан Петрович Маковицкий (1866—1921) — врач семьи Толстого, его друг и последователь, автор «Яснополянских записок».

3. Речь идет о комедии Мольера «Брак поневоле» (1664).

4. Voilà tout — вот и всё (фр.).

 

 

 

36. Хмельницкая — Ионасу

16. VIII. 1985,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

В своем письме о последних днях Л. Н. Т. Вы очень изящно подвели парадоксальный итог его, казалось бы, противоречивым поступкам — и в обоих его состояниях и действиях — характеризовали его жизненное поведение — мужеством.

Я согласна со словом сила и думаю, что здесь дело не в мужестве, а в силе крупной, ни на кого не похожей личности, действующей под влиянием внутренних импульсов и уверенной в заразительной, убеждающей силе этого действия. Не забудьте, что еще в ранние свои годы Толстой говорил, вернее, повторял слова Наполеона: сорок веков смотрят на тебя с высоты этих пирамид. Он жил в непрестанном сознании, что каждый шаг его жизни — великий действенно-проповеднический пример людям.

Вы правы — слово «бегство» к нему не применимо, потому что бегство — это скрывание, утаивание себя. Он же действовал на мировой сцене жизни и знал, что каждое его проявление — это призыв, это предмет яростных споров, это приглашение к ответному действу. Пока он мог даже в осужденной им жизненной ситуации предаваться деятельности — как ему казалось, неоспоримо полезной — школа для крестьянских детей, обновление обветшалой городской культуры народным духом, — он продолжал эту морально трудную для него и угрожающую миру его дома жизнь.

Когда же почувствовал приближение конца — он «под занавес» не мог не поставить выразительную и укоризненную точку — трагическое завершение своей жизни.

Дело тут не в мужестве, а в силе личности, сознающей свою вершинность, ощущающую себя грандиозным мировым явлением для людей настоящего и будущего. Личная трагедия очищена этим огромным мировым значением великого нравственного примера. В этом органический смысл как будто бы противоречивого — на протяжении всей жизни — образа действий, делающий каждый поступок Толстого общезначимым и непререкаемо значительным.

А если бы так в силу позднего веления совести поступил человек, ничем не проявивший себя в общей жизни, — это прошло бы незамеченным либо стало бы глубоким сюжетом для какого-нибудь масштабного писателя — того же Толстого или Достоевского.

Пишите мне еще, дорогой Владимир Яковлевич, обо всем, что задевает Вашу недремлющую, живую, всегда ищущую и пытливую мысль.

Всего Вам светлого и плодотворного.

Т. Ю.

 

 

 

 

37. Ионас — Хмельницкой

19. VIII. 1985,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Я начал читать (повторно после долгого перерыва) Б. Мейлаха «Уход и смерть Льва Толстого». Вот где передо мной раскрылся во всем своем педантском обличье человек, которого увековечил Гёте, дав ему имя Вагнера[1]. И этот человек захотел выяснить для себя и других вопрос о том, верил ли ЛНТ в бога! И что же? Несколько цитат из дневников писателя, и ответ готов: «Конечно, не верил».

Всю свою долгую жизнь ЛНТ мучительно думал, говорил и писал о боге, сознавая его в себе и видя его в других («…Тот другой внутри тебя, с кем ты остаешься наедине», «В бога нельзя верить. Его можно сознавать в самом себе» (Булг<аков>, с. 332, 371)). Но когда он пытался дойти до него разумом, то ничего не получалось, а поборники атеизма спешили его зачислить в свой лагерь.

Из массы противоречивых высказываний ЛНТ путем их произвольного подбора, вырванных из контекста жизни мыслителя, можно сделать любой вывод, и если вы догматик-марксист и к тому еще Вагнер, то вам станет ясно то, что не было ясно для самого ЛНТ: «Конечно, не верил». Но кто позволил серьезному исследователю, желающему добиться истины, судить о таком сложном и неоднозначном понятии, каковым является понятие бога, не уточнив предварительно, что он имеет в виду, говоря о боге? На вопрос Маргариты, верит ли он в бога, Фауст ответил: «…wer darf sagen, ich glaubʼ an Gott?» и далее: «Wer darf ihn nennen?»[2] Оказывается, Мейлах, не вдаваясь в рассмотрение вопроса, твердо знает, что он, ЛНТ, в него (?) не верит. Что есть бог для Фауста? Бог есть любовь, есть то, что, говоря словами Фауста, наполняет блаженством наше сердце при виде неба, звезд, вселенной, при виде наших меньших братьев в лице его тварей, при виде того, что «снует рядом с тобой в вечной тайне и вместе с тем наяву».[3]

Довольно! В Бога верить (сознавать его в себе) может только тот, кто видит мир сердцем, а не одними глазами. Да, ЛНТ не верил в личного бога, он прямо говорил об этом, а как обстоит дело с богом Джордано Бруно? Спинозы? Гёте? Как обстоит дело с богом Паскаля, о мыслях которого с таким воодушевлением говорил ЛНТ Булгакову, цитируя его (с. 317)?

Да простит мне Б. С. Мейлах мой полемический задор, я пишу так горячо, п<отому> ч<то> говорить обо всем этом профессорским языком может только филистер.

Дорогая Тамара Юрьевна, я не боюсь задеть Вас моей филиппикой: Вы относитесь к той редкой разновидности людей — преимущественно женщин (Ноэми, Наташа, Ир<ина> Дм<итриевна>[4]), — которые носят Бога в душе, не рассусоливая о нем, иногда не зная ничего об этом.

Благословляю Ваш отдых.

В. Я.

P. S. Получил Ваше интересное письмо.

 


1. Вагнер — «ничтожный червь сухой науки» (пер. Н. А. Холодковского»), ученик Фауста, его противоположность, олицетворение начетничества.

2. «…Кому дано / По совести сказать: я верю в бога? <…> Назвать его кто смеет откровенно?» (Гёте И. Ф. Фауст / Пер. с нем. Н. А. Холодковского. М., 1969. Часть первая. Сцена 16. Сад Марты).

3. Прозаический пересказ размышлений Фауста при рассматривании знака Макрокосма (Там же. Сцена 1. Ночь).

4. Ноэми Викторовна Пергамент (1901—1945) — жена Ионаса, мать Юрия Владимировича Ионаса; Наташа — дочь Ионаса; Ирина Дмитриевна Вентова — физик, знакомая Ионаса, которой он помогал в 1980-е в судебном деле о признании ее соавторства на открытие явления взрывной электронной эмиссии.

 

 

 

38. Хмельницкая — Ионасу

23. VIII. 1985,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Получила вчера Ваше страстно-негодующее письмо по поводу книги Мейлаха и целиком с Вами согласна. Конечно, его утверждение о неверии Толстого конъюнктурно, и человек, далекий от мыслей о Боге, не мог бы так глубоко и разнообразно жить этими раздумьями, да еще согласовывать их со своими реальными поступками во все разнообразные и часто противоречивые поры своей долгой жизни. И защиту такой веры — не ограниченно-догматической, — а веры в какое-то одухотворяющее начало бытия, вылившуюся у Вас во вдохновенную проповедь, — я разделяю. Тут все Ваши доводы и устремления душевно оправданны.

А теперь — несколько слов о предыдущем Вашем письме, где Вы задаете вопрос — был ли Л. Н. Т. философом или только художником?

Для меня философия — не только как область науки, а как сформулированное отношение к миру, резко делится на два типа мышления.

Один — концепционный, рационалистический, накидывающий на земной шар сетку умозаключений и гипотез, логически вытекающих одно из другого, словом, философия как стройная система мировоззрения — Шеллинг, Кант, Фихте, Гегель. Эти сложноразветвленные умозаключения, логически связанные, образуют философскую систему, которую можно уподобить огромной авоське, вмещающей земной шар. Но в этой всеобъемлющей широте — своя ограниченность. С такой высоты отдельные предметы, конкретные люди, детали существования — не видны.

Другой вид философии опирается на реальность и «частные» наблюдения над жизнью, людьми, человеческими взаимоотношениями. Он ближе и к истории и к современности. Обычно он укладывается не в многотомные труды, а в сжатые изречения, афоризмы, парадоксы, максимы. Вспомните Ларошфуко, Лабрюйера, Паскаля или более капризно ошеломляющего Уайльда. Острота проникновенного наблюдения почти всегда связана с остротой формы, спрессованно фиксирующей уловленную опытом мысль.

Но есть еще особое русло активных наблюдений над собой и жизнью. И оно неизбежно делает из философа — моралиста. Оно вызвано недовольством существующими отношениями между людьми и прежде всего недовольством собою и жаждой усовершенствования и себя и жизни.

Исповедь переходит в проповедь. Наблюдение в поведение. Таким ярчайшим и реализующим свои убеждения жизненным поведением философом-моралистом был Л. Толстой.

Вы по характеру своему ближе к философии как системе всеобъемлющих взглядов. Вот почему мельком оброненная Толстым мысль, что мир — «иллюзия», натолкнула Вас на целую систему доказательств — реального существования объективного мира.

Мне кажется, что Толстой, сказав это, имел в виду что-то совершенно другое: мир иллюзорен для тех, кто верит в свои иллюзии. Для таких людей иллюзия — это та завеса заблуждений, которая отключает их от лицезрения объективной истины. И задача тех, кто к этой истине приближается, открыть людям глаза, не дать им вслепую идти по дороге заблуждений и помочь им найти путь к истинной дороге жизни — то есть к совершенствованию.

Правда, тут Толстой как бы забывает, что и этот представший перед ним путь, в свою очередь, может быть результатом ему присущих заблуждений и иллюзий.

Вас же высказывание Толстого натолкнуло на соображения общефилософского абстрактно-логического характера. Вы, конечно, тяготеете не к отдельным высказываниям-наблюдениям, а к системам. Но к счастью — от рационализма Вас спасает глубокая эмоциональность и лирическая страстность натуры. Вы романтик, преображающий мир энергией собственных чувств.

Вот что пришло мне в голову, читая Ваши письма. И еще желание, чтобы светлая одухотворенность Вашей мысли была бы не только Вашим достоянием, чтобы она нашла достойных наследников и продолжателей в будущем. Прагматизм и равнодушие (опять-таки, к счастью, не поголовные) современного поколения огорчает меня и обескураживает.

А Ваш органический романтизм окрыляет и одушевляет.

Всегда с радостным нетерпением жду Ваших писем.

Т. Ю.

 

 

 

39. Хмельницкая — Ионасу

25. VIII. 1985,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Простите, что запоздала (узнала только из Вашего письма). Поздравляю Вас с круглой сияющей датой[1] — вдвойне счастливой, — потому что Вы лет на тридцать минимум — моложе Вашего собственного возраста, а духом, темпераментом, стремительностью и гибкостью ума — навсегда сохранили в себе юношескую живость. Вы никогда не скажете, как некоторые люди куда моложе Вас, но преждевременно ожесточившиеся и очерствевшие: «Я уже на этой выставке всё посмотрел». Ваша духовная не жадность, а жажда познания и мысли неиссякаема. Вы берете и даете, и в этом непрестанном творческом обмене и общении с миром — жизнь Ваша полна и счастлива, и многокрасочна, несмотря на все подлинно-трагическое, что выпало Вам на долю. Значит, Вы поистине счастливый человек и притом — сами кузнец своего счастья и источник духовного обогащения и света для людей, с Вами общающихся.

От всей души желаю Вам еще долгие годы полноценно быть собой и радовать близких, родных и друзей.

Отвечайте мне уже по городскому адресу — письмо в Комарово может прийти уже без меня. Я 2 сентября вечером уже окончательно вернусь в Ленинград.

Мне будет очень приятно, если Вы в этот день после девяти вечера позвоните мне и скажете, когда мы увидимся.

Всегда рада Вам      Т. Ю.

 


1. 22 августа 1985 Ионасу исполнилось 85 лет.

 

 

 

40. Ионас — Хмельницкой

27. IV. 1986,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

Последнее время я был занят борьбой с очередным враждебным нашествием на меня впечатлений от нового мира, идущего на смену старому. Речь идет о душевном неустройстве, к<ото>рое недавние дни особенно устойчиво преследовало меня. Это тем более странно, что мое пантеистическое мировоззрение всегда гармонизировало мой внутренний строй, раздираемый противоречиями в окружающем меня мире, подрывающими основы моего душевного равновесия перед лицом враждебных сил, бушующих на планете.

Что человечество переживает ныне кризис идеологии, культуры, цивилизации и морали — факт очевидный. Но также очевидно и другое: постепенная неуклонная экономическая, социальная и политическая интеграция разрозненного человеческого общества с его мозаичной географической, этнографической и политической структурой. Его собирателем на пути к единому организму была и остается та космическая сила (ученые полагают, что организацией Жизни на Земле управляют космические лучи), которая называется Историей, понимаемой динамически как творческая сила, действующая по скрытой от нас программе (ср. «тайный план природы» у Канта[1]). Эта интеграция привела к тому, что МЫСЛЯЩАЯ личность, кругозор к<ото>рой до сих пор определялся более или менее узкими географическими рамками, вышла из под влияния локальных событий на глобальный простор, испытывая ежемгновенные удары со всех концов планеты: войны, уничтожение мирного населения, вандализм, невероятная жестокость, грабеж, эксплуатация и порабощение целых народов, вымирание людей от голода и болезней в эксплуатируемых народах, анархия и произвол в международных отношениях, крах международного права, индивидуальный и государственный терроризм, волна политических убийств, развращенность общественных и политических нравов, вывернутая наизнанку мораль, девальвация нравственных ценностей, господство права сильного (неужели об этом мечтал несчастный Ницше, ища красоту силы!)… Но всего этого оказалось мало: та же космическая сила взбунтовала против человечества геологические стихии (я вижу пока еще не понятую связь между геологическими и социальными процессами). Идет массовая гибель людей от извержений вулканов, землетрясений, ураганов, наводнений и пр. Если к этому прибавить угрозу гибели человечества в огне ядерной войны, то как тут не вспомнить Апокалипсис!! И все это происходит под аккомпанемент небывалых ранее шумовых и эстетически неоправданных световых эффектов, обрушиваемых на нас эстрадой и телевизором, ранящими наши и без того возбужденные органы чувств.

Нет, я не могу повторить вслед за древнеримским поэтом, мужественным стоиком: «если даже надо мной рухнет вселенная, я бесстрашно погибну под ее руинами».[2] И я не тот римский легионер, который, не покидая свой пост на часах, стоя принимает на себя извержение Везувия.[3]

Продолжение в след<ующем> письме.

      Вл. Як.

 


1. Речь идет о работе И. Канта «Идея всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784), в которой говорится, что история человечества может рассматриваться с точки зрения выполнения «тайного плана природы».

2. Гораций. Оды, III, 3, 7—8. Гораций пишет не о себе, а о «справедливом и стойко держащемся цели муже»: «si fractus illabatur orbis, / impavidum ferient ruinae». Благодарим В. В. Зельченко за это указание.

3. Вероятно, здесь идет речь о найденном в 1982 в Геркулануме скелете римского легионера, погибшего при извержении Везувия.

 

 

 

41. Ионас — Хмельницкой

7—8. V. 1986,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

В ответ на мое последнее письмо, в к<ото>ром я коснулся нравственного самочувствия мыслящего человека, оказавшегося перед лицом катаклизма двух мировых социальных систем, на рубеже становления нового мирового порядка в истории человечества — катаклизма, странным образом сопровождаемого бурными геологическими эксцессами, влекущими за собой массовую гибель людей в дополнение к огромным издержкам человеческих жизней в процессе социального переустройства общества, — в ответ на это письмо Вы высказали свое удивление моей — как Вы выразились — «способности жить в будущем» и принимать близко к сердцу то, что может или не может быть в необозримо далеком времени. Вот что я имею сказать по этому поводу.

Существует такая философская категория: миропонимание. Под этим имеется в виду система взглядов на мир в целом, основанная на изучении естественных и гуманитарных наук применительно к решению главного вопроса: о смысле жизни. Человека, не пускающегося в поиски миропонимания, удовлетворяют заботы о текущем дне и ближайшем будущем, которые определяют его житейские планы на обозримый отрезок времени. Иначе обстоит дело с искателем миропонимания. Для него не безразлично, что станет с человечеством через 100—200 лет. Создавая систему взглядов на мир в целом, он вынужден, основываясь на имеющихся запасах знания, составить себе картину мира как среды обитания человечества в далеком будущем, т. к. иначе не получится системы взглядов. Без будущего для философа не имеет смысла настоящее. Вот и получается, что я близко принимаю к сердцу все, что творится на земном шаре, в особенности если оно чревато опасениями за лучшее будущее человечества, гибнущего от болезней, голода и нищеты рядом с богатейшими источниками благополучия, растрачиваемыми Историей во вред человечеству. Мне не безразлично, куда она ведет человечество. Я ищу в ней Разум, т. к. верю в Разум Вселенной, без чего не могу осмысленно жить. Я верю, что человечество является проводником этого Разума, и с волнением слежу за тем, как оправдывается моя вера.

Но это еще не всё, дорогая Тамара Юрьевна.

Кроме понимания мира (миропонимания), носящего отвлеченный характер, существует еще и ощущение мира, т. н. мироощущение, тесно связанное с миропониманием. И вот в наше время, когда человек осязаемо ощущает себя частицей Вселенной и уж, во всяком случае, частью планеты Земля, его тело становится вторичным явлением, а первичным оказывается тело планеты, к<ото>рое он воспринимает как свое собственное. Под планетой я разумею всю планетарную жизнь, т. к. отделить в ней «живое» от «неживого» невозможно. Вот и получается, что я (без преувеличения) болею всеми болезнями планеты. Африка, Восток, Центральная Америка и т. д. — все это мои болевые «точки», от которых зависит мое нравственное самочувствие. Так как же мне жить только настоящим, не заглядывая в будущее, от к<ото>рого зависит осмысление настоящего?

Вот и всё, что я могу ответить на Ваше удивление моей способностью жить в будущем.

Будьте здоровы и благополучны.

Ваш В. Я.

 

 

 

42. Ионас — Хмельницкой

21. VI. 1986,

Ленинград

Дорогая Тамара Юрьевна!

В предыдущем письме я писал Вам, что чтение стихов Ал. Блока вызвало у меня ассоциации с великолепным немецким романтиком К. Брентано. Я снял с полки кн<ижного> шк<афа> прекрасно изданный сборн<ик> его стихов (1985) с отличной вступительной статьей С. С. Аверинцева[1], в к<ото>рой, в частности, упоминается и А. Блок. Думаю, что Блок не был знаком с Брентано, да и нем<ецкий> яз<ык> он как будто не знал[2], но параллель с Брентано была несомненная. Процитирую из статьи Аверинцева несколько характеристик Брентано применительно к Блоку: «ужасающая саморастрата», «образ безумного гения», «большая поэзия чаще рождается из боли и страсти, чем из самосохранения и разумной экономии сил», причем в качестве примера Авер<инцев> приводит поэзию Блока. Тема тщеты и непостоянства, его неприятие «сухо-рациональной» философии и склонность к мистической конкретности — все это напоминает черты Блока. Я заметил у Блока ряд неологизмов и метафор (напр<имер>, «стволистая мгла»), характерных для поэзии Брентано («Todessonne» и др.), колдовские, безумные, вакхические стихи и слияние чувств любви, страсти с неким сладострастием умирания, смерти. Вообще же, если бы Ал. Блок не был «дитя добра и света», то его животные («звериные», по его же выражению) инстинкты могли бы оттолкнуть читателя при всей их великолепной поэтической декоративности. Его ценность для меня в истовой приверженности высшим нравственным и гражданским идеалам, его «Двенадцать» — бессмертны.

Будьте здоровы и благополучны.

Ваш В. Я.

<Приписка на полях слева:> Наиболее слабое стихотворение — «Перед судом» (о Дельмас), оно рассудочно.

 


1. См.: Brentano C. Romanzen vom Rosenkranz: Gedichte / [Сост., предисл. и коммент. С. С. Аверинцева]. M., 1985.

2. Александр Блок, бабушка, мать и тетки которого были переводчицами (в том числе и с немецкого языка), сам по университетскому образованию филолог, знал немецкий язык и использовал его в своей литературной и редакторской работе. См., например, его запись от 8 дека-
бря 1918: «Весь день я читал Любе Гейне по-немецки — и помолодел» (Блок А. А. Записные книжки. 1901—1920. М., 1965. С. 439). Блок близко знал не только творчество немецких романтиков, оказавших на него большое влияние, но и русские и немецкие исследования о них (см. речь Блока 1919 года «О романтизме»). В библиотеке Блока имелась книга В. М. Жирмунского «Религиозное отречение в истории романтизма: Материалы для характеристики Клеменса Брентано и гейдельбергских романтиков» (М., 1919) с дарственной надписью автора (см.: Библиотека А. А. Блока: Описание. Кн. 1. Л., 1984. С. 277). Кроме того, имя Брентано подчеркнуто Блоком еще в трех принадлежащих ему книгах (Там же. Кн. 1. С. 200, 297; кн. 2. С. 397).

 

 

 

43. Хмельницкая — Ионасу

22. VI. 1986,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Мы одновременно сошлись и разошлись в нашем отношении к ранней лирике Блока. Сошлись в том, что она не слишком отвечает нашему душевному настрою, — но разошлись, потому что подошли к ней с исторически полярных концов. Вам эти стихи чужды и напоминают новую музыку. Мне они кажутся, увы, старомодными, и то, что в юности волновало несказанно, — теперь почти безразлично и далеко.

Сейчас бросается в глаза устарелость романтических красот. Раб, царица, терем, венец, жених-невеста, мечты-высоты, крыльцо, Жена с большой буквы, точно Мудрая София Дева Солнечных Ворот, навеянная Вл. Соловьевым, которая нисходит к поэту как откровение и обручается с ним в недосягаемых высях — все это — образы, слова, настроения — рождено лирическим символизмом начала века, когда еще ничего реально не случилось, когда и Блок, еще весь в предчувствиях и озарениях, не дожил еще до трагического приятия нового мира, но с Христом и когда еще позднее разрушение иллюзий <не> свело его в могилу.

А что без конца варьируется тема смерти, кладбища, призрачного угасания — это же естественно и в то <же> время порыв к «мирам иным», уносящий нас в запредельность. Все исторически понятно, но жизненно и внутренне сейчас далеко и в душу уже не проникает. Ушло ожидание чуда и трепетная любовь к непознанному.

Но я рада, что когда-то через это прошла, и жалею, что то, что казалось мне желанным будущим, теперь стало необратимым прошлым.

Но меня заинтересовала Ваша аналогия молодого Блока с Брентано, которого я совсем не знаю, и я с нетерпением жду Вашего письма о нем.

Здесь живу тихо, безмятежно, безбытно.

Погода все время ласково и нежно греет. И только сегодня началась сырая прохлада.

Я, увы, занята сознательной порчей своей рукописи[1] дотошными поправками редактора, который хочет, чтобы я на шампур темы накалывала шашлыки каждого автора и каждого произведения, а это ускучняет, вносит разжеванность и школьную назидательность. Вольные и быстрые ассоциации мне запрещены, и потому работаю вяло и с досадой. Но надеюсь скоро это преодолеть.

Желаю Вам взлетов и озарений души и так органически молодой, радостных встреч и воспоминаний.

Жду Ваших писем, всегда интересных и милых мне.

Ваша Т. Ю.

 


1. Хмельницкая работала на книгой «В глубь характера», в которой писала о творчестве советских писателей Ч. Т. Айтматова, А. Г. Битова, Д. А. Гранина, Ю. В. Трифонова и др.

 

 

 

44. Хмельницкая — Ионасу

29. VI. 1986,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Жизнь неожиданно сталкивает людей в непредвиденных обстоятельствах. Сегодня за ужином ко мне подошел человек приветливый, приятный, хорошо воспитанный — отрекомендовавшийся Вашим другом по Высу. Зовут его Самуил, отчество и фамилия от меня ускользнули.[1]

Он очень хорошо говорил о Вас, с интересом и доброжелательством о Ваших рукописях, а ко мне подошел потому, что по Вашим описаниям догадался, что это я. Интересно, как же Вы ему меня описывали? Он Вам будет сегодня звонить, а здесь прожил два дня вместо уехавшего сына. Мне приятно было слышать о Вас столь теплые и благожелательные слова.

Жаль, что Вам сейчас не удается вести «курортный» образ жизни — погода все еще очень хороша. Но в то же время, зная Вашу неустанно деятельную натуру, думаю, что эта полуделовая, полудружеская миссия Вас как-то внутренне укрепит и приободрит. Дай Вам бог завершить ее благополучно и наконец реально помочь Вашему другу и подопечной.[2]

Я здесь вяло заканчиваю редакторские поправки к книге, в душе считая, что они большей частью лишние и ведут только к педантичным повторениям.[3] Я за свободный ассоциативный ход мысли. Он делает предмет разговора теплым, осязаемым, близким, а логические ступени развития мысли отдаляют нас от него, превращают в абстрактную, да еще и нравоучительную схему. Предстоит мне еще трудная в ходе реальной построчной редактуры работа, но это уже после приезда в Ленинград. Прочла здесь очень необычную — чудаковатую и сознательно придуривающуюся повесть А. Платонова «Ювенильное море» о жизни животноводческого колхоза 30-х годов. Пишет он языком заплетающимся, неправильным, но проникающим в чувственную суть явлений. То ли от искренней наивности, то ли от плутоватой наблюдательности — все выглядит пародийно и чем-то напоминает поэму Заболоцкого «Торжество земледелия». Это одновременно трагично и страшно, и местами физически тошнотворно, и по-детски мечтательно — мечта о коммунистическом рае в чудовищно неграмотном, но падком на технически научные понятия сознании. Герои наивно и искренно рвутся к добру — но все поступки их какие-то одичало топорные — так было в его знаменитом, так и не напечатанном романе «Котлован»[4] — о первых шагах обобществления деревни. Во всяком случае, это произведение талантливое, ни на кого не похожее, так теперь уже никто не пишет.

Человечески мне здесь, несмотря на обилие знакомых лиц, одиноко. Кроме Дмитрия Евгеньевича <Максимова>, сейчас нет никого из привычных и давних друзей. А монологи, обращенные к самой себе, всегда скорее печальны, чем радостны.

Предстоит еще написать не более пяти страниц — таково требование «Дня поэзии», — небольшие воспоминания о Глебе Семенове.[5] Устно это легко. А вот найти внутренно не пустые и не стертые слова — не слишком личные, но оживляющие его лицо — нелегко.

Желаю Вам удачи в предстоящем деле, здоровья, чудесного Вашего солнечного оптимизма — а себе новых Ваших писем.

Привет и добрые пожелания Габриэль Викторовне.

Ваш эпистолярно-телефонный друг Т. Ю.

 


1. Самуил Абрамович Файнберг (1904—2002) — ленинградец, знакомый Ионаса по отдыху в Вызу.

2. С 1984 Ионас больше не выезжал в Эстонию. Речь идет о том, что он не выходит с креслом в рощу перед домом, занятый помощью И. Д. Вентовой в ее судебном деле (см. письмо 37, примеч. 4).

3. См. письмо 43, примеч. 1.

4. Повесть А. Платонова «Котлован» была впервые напечатана в СССР в журнале «Новый мир» (1987. № 6).

5. См.: Хмельницкая Т. Памяти друга // День поэзии 1987. Ленинград: Сборник. Л., 1987. С. 213—217.

 

 

 

45. Хмельницкая — Ионасу

9. VII. 1986,

Комарово

Владимир Яковлевич, милый!

От всей души сочувствую и разделяю боль и тревогу за состояние Ирины Дмитриевны.[1] Мучительно сознавать, что страдает хороший, талантливый, чистый человек, и несправедливость еще усугубляется физическим терзаньем. Последнего я до сих пор не могу простить библейскому Иегове. Всё принимаю, даже смерть, — но терзания плоти оскорбительны и несовместимы с представлением о человечности. Дай бог, чтобы и на этот раз ее вернули к жизни и избавили от физических страданий.[2]

А может быть, Ваше письмо до Горбачева дойдет и тронет его, и справедливость восторжествует.[3] Хочется в это верить.

Понимаю, что Вам сейчас ни до чего, но пока это письмо до Вас дойдет — операция уже будет позади и, может быть, Ирина Дмитриевна немного воспрянет.

Я сегодня кончила переписывать воспоминания о Глебе Семенове. Дали мне на них всего пять страниц машинки. Боюсь, что я превысила границы вдвое и то получилось очень односторонне. Это все правда, но какую-то живую противоречивость и «полосатость» существования передать не удалось. И потом — я старательно истребляла все личное, все трогательные мелочи близко-дружеских отношений, и вышло несколько подслащено и сглажено. А если бы я написала все, что помню, — вышло бы горячее, увлекательнее, заразительнее — что ли.

А перед этим была совсем скучная, но необходимая работа — в свете редакторских замечаний дополняла и уточняла какие-то места в книге[4], а по-моему, уплощала разжевыванием и так само собой разумеющееся.

Теперь — последние 10—13 дней буду читать для предстоящей лекции о латиноамериканской литературе Карпентьера и Кортасара[5], сложных, интересных, насыщенных — по-южному горячих и ярких, как красный перец.

Сначала монотонное комаровское житье меня несколько угнетало. Потом втянулась — для работы оно полезно тихой, размеренной безбытностью и относительным комфортом.

Дмитрий Евгеньевич благодарит и кланяется. Он понемногу начинает оживать, у него только что вышла новая книга.[6] Он интересно и чисто думает о жизни, а следовательно, и о литературе. Человек, несомненно, драгоценный, но по-женски — именно по-женски неуверенный в своих жизненных проявлениях с непрерывной оглядкой на себя. Но сила любви к жизни в нем хоть и скована и пока осторожно-дремотна, но обязательно проснется.

А Блок — как бы ни были слабы его ранние стихи, по-настоящему большой поэт и всеобъемлющий. Он — главный в 20 веке, как Пушкин в 19-м. В значительности его трагизма, его болезнетворном, таинственном и тревожном ощущении жизни равных нет. Читайте его постепенно, медленно, подряд, и время — большое историческое время, и личная его судьба развернутся перед Вами углубленно, вдумчиво, очень внутренне, особенно 3-й том и поэма «Возмездие».

22 июля я вернусь и, надеюсь, скоро после этого увижу Вас у себя. Мне это душевно нужно.

Привет и добрые пожелания Габриэль Викторовне. Молюсь за счастливый исход Ваших тревог. Пишите, когда сможете.

Ваша Т. Ю.

 


1. И. Д. Вентова, добивавшаяся справедливости в признании ее авторских прав, была тяжело больна, и ее ждала операция.

2. Запись в дневнике Ионаса от 11 июня 1981: «Помню следующее. Когда был у Т. Ю. Хмельницкой, она рассказала о том, как молилась в детстве. Она просила бога сделать так, чтобы не было болезней, несчастий, и о многом другом и кончала просьбой, чтобы не поймали вора, укравшего новую шубу отца. Из всех ее просьб бог исполнил только последнюю» (Семейный архив).

3. Черновик «Личного письма» И. Д. Вентовой «Генеральному секретарю ЦК КПСС товарищу Горбачеву Михаилу Сергеевичу», написанный рукой Ионаса, хранится в Семейном архиве.

4. См. письмо 43, примеч. 1.

5. Алехо Карпентьер (1904—1980) — кубинский писатель, поэт, музыковед; Хулио Кортасар (1914—1984) — аргентинский писатель, живший и писавший в Париже.

6. В 1986 умерла Лина Яковлевна Ляховицкая, жена Д. Е. Максимова. В этом же году вышла его книга «Русские поэты начала века» (Л., 1986).

 

 

 

46. Хмельницкая — Ионасу

22. III. 1987,

<Ленинград>

Милый, чудесный, родной Владимир Яковлевич!

Спасибо за память и теплую дружбу и за то, что Вы преодолели болезнь и есть надежда скоро Вас увидеть.[1]

Мне очень Вас недостает — Вашего космического оптимизма, глубины и широты Вашей всеобъемлющей мысли, дара жить вселенским и вместе с тем тончайшего до мелочей внимания к душевному миру близких к Вам людей, Вашей мягкости и ранимости, Вашего естественного устремления к добру, Вашей светлой веры в высокое и вечное. Ради бога — живите долго, гармонично, лучезарно, на радость родным и близким. А память сохранит Вам живыми всех, утраченных Вами.

Люблю и помню.

Ваш друг Т. Ю.

 


1. 29 января 1987 умерла жена Ионаса Г. В. Пергамент. В марте 1987 Ионас находился в больнице с сердечным инфарктом.

 

 

 

47. Хмельницкая — Ионасу

17. IV. 1987,

<Москва>

Милый Владимир Яковлевич!

Спасибо за быструю открытку. Очень Вы меня обрадовали известием, что Вы успешно движетесь к выздоровлению.

Я всегда знала, что в Вас такая неистребимая и вместе с тем бескорыстно широкая любовь к жизни, что она поможет Вам выдержать любые испытания и утраты. Через десять дней я буду дома и сразу же Вам позвоню.

Я повидала старых друзей, быть может, в последний раз — но поездку эту нельзя назвать счастливой. Я слишком надолго обрекла себя на существование вне дома.

Одна из приятельниц заболела ангиной, теперь приходит в себя, и я переселюсь к ней.[1] А та, которая особенно настойчиво и нетерпеливо звала меня к себе[2], — в непрерывном горе: ее сын очень болен — сердце, бесконечные тромбы — невозможность операции. Врачи ни за что не ручаются, и она ни о чем не может ни думать, ни говорить, целиком погруженная в свое отчаяние, и это несмотря на то, что у нее еще очень удачливые и благополучные дочь и сын. И все ей поклоняются, восхищаются ей. Она для них недосягаемый центр жизни.

Все мои попытки отвлечь ее разбиваются яростным сопротивлением, и я погибаю от чувства вины и невозможности помочь.

Если бы я представляла себе, как обстоит дело, — ни за что не уехала бы из Ленинграда. Тем более что там начинается верстка моей книги, а из-за отъезда я не могла встретиться с московским редактором, как раз накануне приехавшим в Ленинград.

Словом — я в непрерывной тревоге — частной и общей. Страшно хочу домой и молю судьбу о счастливом исходе для сына моей подруги.

Отвечайте мне уже на ленинградский адрес. Не дай бог, если — особенно в открытке — что-то попадет на глаза Елене Сергеевне.

Еще раз от всей души желаю Вам здоровья, жизнерадостности, человеческого тепла.

С горячей приязнью Т. Ю.

 


1. Ида Израилевна Мирвис (1906—1992) — подруга Хмельницкой со времени обучения в Институте истории искусств.

2. Е. С. Вентцель (см. письмо 16, примеч. 1).

 

 

 

48. Хмельницкая — Ионасу

15. VII. 1987,

Комарово

Дорогой друг!

Часто подолгу думаю о Вас и от всей души гипнотически желаю Вам исцеления, сил, той солнечной ясности, которой озарено все Ваше существо. Мне очень недостает общения с Вами — этой просветленной Вашей тяги к всеобщности, этого дара воспринимать жизнь не отдельными крупинками, а как неразрывную часть всеобщего потока бытия. В этой тяге к космической гармонии существования — суть, опора, залог нескончаемости и безграничности жизни. А главное — у Вас это не декларация, а органическое чувство — вчувствование в дыхание мира. И это держит Вас и дает Вам силу противостоять всем бедам и утратам.

Очень жду Вашего выздоровления и возможности в общении с Вами находить утоление — духовное и душевное.

Это лето в Комарове как никогда обрекло меня на внутреннее одиночество. Люди вокруг какие-то окаменелые, зачерствевшие при внешней любезности, способные только лениво перебрасываться короткими репликами на гастрономические и климатические темы. Даже на расширенный разговор о погоде их не хватает.

Оживаю, только когда иногда из города приезжают друзья. Лишь воздух да отсутствие бытовых забот — стимулы продлить еще на полсрока до 4 августа пребывание в Комарове. Но, может быть, мне еще откажут.

Тогда я сразу позвоню Вам, чтобы Вы напрасно по этому адресу не писали. Еще раз горячо молю судьбу за Вас и за возможность видеть Вас у себя.

Всего Вам светлого.

Ваша Т. Ю.

 

 

 

49. Хмельницкая — Ионасу

24. VII. 1987,

Комарово

Бесконечно дорогой мне Владимир Яковлевич!

Ваше последнее письмо встревожило и огорчило меня — и физическим Вашим самочувствием, а главное — несвойственным Вам душевным настроем.

Вы не правы, думая, что становитесь помехой близким Вам людям, для которых Ваша жизнь — насущный свет, тепло и излучение добра в их собственной жизни.[1] И горе утраты настолько страшнее и необратимее забот и усилий сохранить родного и необходимого всем нам человека — что грех Вам даже помышлять об уходе.

Я всегда говорю: не надо генеральных репетиций! Спектакль все равно неизбежен. Так не будем же его мысленно торопить и сокрушать себя и своих близких предчувствием, а тем более разрушительными пожеланиями. Поймите — Вы, как мало кто, нужны всем, кто знает и любит Вас. Общение с Вами драгоценно. Без Вас наша душевная и внутренняя жизнь обеднеет и сузится.

Заклинаю Вас — живите, лечитесь, делайте всё, чтобы продлить нам радость встречи и общенья с Вами.

После 4 августа я вернусь в город. Передайте Наташе — если я чем-нибудь могла бы ей помочь — буду рада любым поручениям ее для Вас. Еще раз молю Вас — живите! И не терзайте себя ненужными угрызениями. Пусть Вам будет хорошо.

С благодарной нежностью   Т. Ю.

 


1.С апреля 1987 Ионас жил рядом с семьей дочери. Об этом времени см.: Цветаева А., Ионас В. Переписка (1972—1988). С. 370—417.

 

 

 

50. Хмельницкая — Ионасу

22. VI. 1988,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

От всей души огромное Вам спасибо за отклик на мою книгу[1] — такой горячий, лиричный, полный искреннего чувства. И хотя я понимаю, что поговорка «Не по хорошу мил, а по милу хорош» очень точна, мне стало удивительно тепло и светло после Ваших проницательных, сочувственных строк. Письмо Ваше, вернее отрывок, и почему-то зачеркнутый, видимо, черновик целиком не отосланного письма, — я получила сегодня. В нем идет речь о близких к концу книги подглавках, посвященных разным детствам и кончаясь Айтматовым.[2] А первую половину письма Вы, видимо, мне так и не отослали — о Гранине, Трифонове, Битове, Грековой и большой главе «Наедине с природой». Оно где-то хранится у Вас дома.

Эти сегодня полученные мной отрывки — здесь — второе Ваше письмо. Первое было о Вернадском — красноречивое, убедительное, ярко аргументированное, и я абсолютно верю Вам, что элементарно-материалистическое толкование его открытий и гипотез ограниченно и неточно.[3]

Рада за Вас, за такую естественную для Вас насыщенность духовной жизни, за постоянную «готовность к полету» и за то, что Вы при всем трагизме пережитого органически счастливы каким-то высоким ощущением жизни, ее слитности с вселенскими мировыми процессами бытия. Кто-то, как Антей, касается земли. Вы же душой и мыслями касаетесь неба со всеми неисчислимыми светилами, образующими вселенную. Вы не поддаетесь угнетению безысходности, и печаль Ваша всегда светла.

Проникновенность Вашего понимания углубляет и обогащает все сказанное мной, в сущности, поверхностно и бегло.

И «духовный автобиографизм» — это удивительно угадано Вами. Я сама как-то об этом не думала, но вдруг слова, сказанные от души, вырываются сами и выдают сущность.

Не могу передать Вам ощущенья душевного счастья, которое доставило мне Ваше прекрасное письмо. Если это возможно — пожалуйста, найдите его начало, так и не дошедшее до меня, и пришлите. Заранее Вам благодарна, и побольше критических несогласий! Мне это только полезно. «Акцентируют свое внимание» — просто безграмотно. Не понимаю, как я могла это допустить, и не только я, но редактор, корректоры! Меня это просто резнуло. Это вроде как когда собираешь грибы: десять раз пройдешь мимо одного и того же места — на одиннадцатый заметишь. Спасибо, что Вы выловили у меня этот синтаксический ляпсус!

Живу уединенно, но в дружелюбном, приветливом и тактичном окружении. Хожу вокруг да около будущей статьи о монографии Долгополова, посвященной А. Белому, и никак не могу начать.[4] Смиренно благодарна судьбе за скромный комфорт и свободу от быта.

Очень хочу видеть Вас, говорить с Вами, побыть в этой бескорыстной и чистой атмосфере духовной высоты.

Как Вы себя чувствуете реально?

Гипнотически желаю Вам сил, бодрости, физического равновесия и того, без чего невозможно себе Вас представить, — душевной гармонии.

Будьте светлы и радостны.

Ваш благодарный друг Т. Ю.

 


1. Речь идет о кн.: Хмельницкая Т. Ю. В глубь характера: О психологизме в современной советской прозе. Л., 1988. См. также письмо 43, примеч. 1.

2. Там же. Глава шестая «О детство! Ковш душевной глуби!». С. 144—196.

3. Еще 10 писем о Вернадском Ионас написал и послал Хмельницкой с 30 сентября 1982 по 30 января 1983 (Черновики в Семейном архиве). К этому же времени относится статья «Философские взгляды В. И. Вернадского» (ОР РНБ. Ф. 1257. Ед. хр. 39).

4. Рецензия Хмельницкой на монографию Л. К. Долгополова «Андрей Белый и его роман „Петербург“» (Л., 1988) напечатана не была.

 

 

 

51. Хмельницкая — Ионасу

6. VII. 1988,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Ваше последнее письмо с выдержками из черновых заметок глубоко тронуло и искренно порадовало меня. Из всех полученных мной откликов литераторов и специалистов нет ни одного, равного тонкости и проникновенности Вашего понимания сказанного мной. Меня поразило богатство Вашей словесной палитры, умение уловить оттенки и интонацию разбираемых авторов и через них понимать меня, то, что я почти бессознательно <вкладываю> в каждый свой, по существу, импрессионистический портрет, и то, что Вы сквозь все разнообразие и разноголосицу интонаций и характеров почувствовали скрытую меня, — мне особенно дорого и ценно. Артистизм и проникновенность восприятия слышатся в каждом Вашем слове, и все это живое, душевное, незакостенелое. В этом секрет очарования общения с Вами. Не устаю благодарить судьбу, что я узнала Вас и что Вы стали моим настоящим другом. Это редкий подарок жизни — трудной, неровной, полной утрат и часто разочарований.

У Вас талант благодарного жизнелюбия и в очень широком, и в детальном повседневном плане существования. А это скрещение редкое и всегда признак одаренности. Недаром Долгополов, о книге которого я сейчас пишу, говорил о скрещении быта и бытия во всем жизненном мировосприятии Андрея Белого. Это-то, по-видимому, так привлекает Вас в Вернадском. Мне очень бы хотелось после возвращения в Ленинград повидать Вас и свободно обо всем поговорить — и о конференции, разноголосой, но в общем по основным линиям единой, и о книгах, столь значительных, как роман Гроссмана «Жизнь и судьба». Я только что прочла его и уже с первых строк вижу, что он понял основные законы подавления свободы и лицемерия государственного гнета — какими бы лозунгами они ни прикрывались — гитлеровским национализмом или сталинской диктатурой. Вот эту диалектику исторической несправедливости он понял глубоко. Но по-настоящему судить смогу только после прочтения всего романа. Это «Октябрь» 1988 г. от 1-го до 4-го номера включительно. Наташа Вам эти журналы, конечно, достанет.

Удается ли Вам около дома найти зеленый уголок? Подышать летом, приобщиться хотя бы к городской природе?

Пусть Вам всегда будет хорошо, светло и радостно.

Ваш благодарный друг Т. Ю.

 

 

 

52. Хмельницкая — Ионасу

16. VII. 1988,

Комарово

Дорогой Владимир Яковлевич!

Это последнее мое комаровское письмо Вам. 22 июля днем я уезжаю, и письмо дойдет до Вас одновременно с моим возвращением. Философское Ваше письмо — очень тонкое и интересное — конечно, близко к Вернадскому, но более психологически дифференцированное.

Да, конечно, индивидуальный разрез восприятия мира свойствен каждому живому существу, и для него это восприятие — истина. Но то, что для одного благо, для другого смертельная опасность. Все эти индивидуальные истины также уничтожают и поедают друг друга, как разных пород живые существа, населяющие мир. Но каждая истина ограничена возможностями и особенностями восприятия данного живого существа. И только обобщающий взгляд ученого, устанавливающего закономерности существований и возможностей каждого из них, — объективно значителен. Мир разноречив — и сколько бы все населяющие его разноречивые существа ни стремились к независимости, они подчинены закону своей природной ограниченности и закону биологического уничтожения одной породы живых существ другой. Поэтому личная истина всегда ограничена и вместе с тем всегда наиболее непосредственна. Но надо помнить, что она порождена биологической жаждой жизни и удовлетворить эту жажду может только этим же слепым биологическим законом. А когда индивидуальное существо переступает границу своего биологического назначения — оно превращается в объективную абстракцию. Вот, по-моему, простейший принцип соотношения индивидуального разреза понимания истины с общей этической закономерностью. К сожалению, отменить биологическую иерархию взаимного уничтожения мы не в силах. Но каждое наделенное духовной жизнью существо стремится ее преодолеть. Нравственный закон истины, увы, противоречит биологическому устройству мира. Наверное, все сказанное мной наивно и примитивно. И к тому же очень прискорбно. А как благородная теория — Ваша идея индивидуальных разрезов мира и верна и заманчива.

Милый Владимир Яковлевич, я понимаю и разделяю Вашу грусть, что с годами множество дорогих нам возможностей проявлений себя становится все более ограниченным. Вот уже и Вы при полной свежести и энергии разума и восприятия мира — правда частично — но прикованы к дому. Я всю жизнь очень быстро и много ходила, а теперь сердце мне этого не позволяет и прекрасные далекие прогулки вне досягаемости. И, конечно, грустно — и потому, что это невозможно, и потому, что невозможность эта предопределена возрастом — неумолимым законом сужения возможностей, и потому, что не всегда подчиняешься этому закону и потребности продолжать жить, когда возможность их удовлетворения уже исключена. Но, слава богу, за нами остается способность вспоминать, воображать, мысленно тянуться к тому, что нам мило, — и сознание, что дорогие нам люди эти наши чувства разделяют и внутренно мы не отдалены.

К тому же — если у Вас хватит терпения и покорности врачам — многое к Вам еще вернется. А я — в то недолгое время, пока еще могу преодолевать расстояние, особенно нескользкой зимой, — с радостью увижу Вас, как только это будет для Вас и бесконечно симпатичной мне Наташи удобно.

Если Вы будете относительно здоровы — пожалуйста, позвоните мне в городе 23 июля утром. Это осветит мое возвращение.

От всей души желаю Вам сил, бодрости, здоровья и сохранения Вашего светлого отношения к жизни.

Ваш друг Т. Ю.

 

 

Публикация и примечания Юрия Волхонского, Ильи Кукуя и Наталии Скворцовой

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России