ПИСЬМА ИЗ ПРОШЛОГО
«Всегда с радостным нетерпением жду Ваших писем»
Переписка Т. Ю. Хмельницкой и В. Я. Ионаса. 1981—1988
Участники публикуемой ниже переписки были людьми «скромной судьбы»[1], но разной степени известности. Тамара Юрьевна Хмельницкая (1906—1997) — легендарный ленинградский литературовед, критик и переводчик, друг и воспитатель
литературной молодежи, хранитель научных и человеческих идеалов своих учителей — Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова. Владимир Яковлевич Ионас (1900—1988) — доктор юридических наук, специалист по авторскому праву, автор двух книг, посвященных критерию творчества в этой юридической области[2], — был известен при жизни только узкому кругу правоведов. Выпускник Петроградского университета, успевший в турбулентные послереволюционные годы поучиться на филологическом, философском и юридическом отделениях, он всю свою дальнейшую жизнь посвящает этим трем областям: профессионально — юриспруденции (в основном на скромных должностях), а все остальное время — поискам мировоззренческой основы бытия, сопровождаемым постоянным поэтическим и литературным творчеством, как правило, философского содержания.[3]
В первый раз судьба свела двух столь непохожих людей в 1973 году. Июль этого года Хмельницкая проводила в поселке Вызу (Высу[4]) Эстонской ССР, излюбленном месте отдыха московской и ленинградской интеллигенции. Своими впечатлениями от этого «маленького морского дачного пункта» она делится в письмах к И. И. Подольской.[5] Хмельницкая пишет, что нуждается в уединении, для того чтобы отдохнуть от постоянной тяжелой обстановки в коммунальной квартире и суметь выполнить свои литературные обязательства, отложенные на лето. Ионас проводит в Вызу каждое лето с 1971 по 1983 год. В письмах Хмельницкой к Подольской его имя не возникает до 1981 года.
Тем не менее первая встреча состоялась именно в июле 1973 года. К тому времени Ионас уже более 30 лет работал над драматической поэмой «Фауст против Мефистофеля». В письме к Анастасии Ивановне Цветаевой от 23 сентября 1973 года он сообщает: «Я показал в Высу своего „Фауста“ Т. Ю. Хмельницкой, специалисту по западной литературе, члену Союза сов<етских> писателей. <…> Хмельницкая в устной форме на великолепном русском языке тонко в течение минут двадцати делилась со мною своими впечатлениями от „Ф<ауста>“. Если свести ее интересные высказывания в голую схему, исключив глубокие мысли и краски, то получится примерно так: хорошая по литературной форме (в духе Грибоедова), глубокая и значительная по содержанию вещь».[6]
Сейчас трудно оценить, в какой степени Хмельницкую затронул «Фауст» Ионаса. Во всяком случае, она не отказывает в просьбе пожилому человеку, который нуждается в ее мнении по поводу своего никому не известного творчества. Знакомство остается, однако, поверхностным: Хмельницкая «мягко выскальзывает» от близкого общения с летними обитателями Вызу, «славными полузнакомыми, <…> деятельно доброжелательными людьми».[7] И ей и Ионасу трудно предположить, что через несколько лет им предстоит стать постоянными и нужными друг другу собеседниками.
В 1975 году Ионас был озабочен тем, чтобы сдать в архив своего «Фауста». Попытки его опубликовать остались тщетными, но смириться с мыслью, что его многолетний труд пропадет, очень трудно. 7 марта 1975 года Ионас просит А. И. Цветаеву написать для Рукописного отдела Пушкинского Дома краткий отзыв о «Фаусте», мотивирующий необходимость сохранения этой рукописи в архиве.[8] Очевидно, тогда же он обращается с этой письменной просьбой и к Хмельницкой, которая направляет свой отзыв в Пушкинский Дом.[9]
Вторая личная встреча — или, вернее, «невстреча» — возможно, состоялась в августе 1975 года, когда Хмельницкая вновь оказалась в Эстонии, на этот раз вместе со своей ближайшей подругой Еленой Сергеевной Вентцель, в соседнем с Вызу морском поселке Кясму. Впечатления от летней эстонской жизни двухгодичной давности повторяются: «Живем мы уединенно. Ездим по делам в Высу, где моя двоюродная сестра, существо необычайной горячности, доброты, преданности, и много знакомых, по-курортному вежливо доброжелательных. <…> Во мне мучительная диспропорция желаний и возможностей: быстрой души, жадной к впечатлениям и контактам, и какой-то физической бытовой незащищенности, робости, косности. Я нуждаюсь в уединении и боюсь одиночества, боюсь непоправимых утрат, растерзана тревогой и ею же скована», — пишет Хмельницкая Подольской 12 августа 1975 года.[10]
Мы не знаем, как часты и были ли вообще контакты между Хмельницкой и Ионасом в 1975—1981 годах, но 27 января 1981 года она пишет Подольской: «Встретился мне тут недавно один 80-летний юноша, адвокат, но увлеченный не своей профессией, а „поиском истины“. Он написал исповедь своих духовных исканий.[11] Истина блеснула ему совсем недавно — я так и не поняла в чем. Он ее философски нашел, но с тех пор он счастлив и неуязвим к любым житейским утратам. Конечно, он — анахронизм, но я порадовалась, что есть еще среди нас такие живые анахронизмы, такие вымирающие мамонты духовной культуры».[12]
Это письмо было живым впечатлением Хмельницкой от посещения ее Ионасом 12 января 1981 года. «Полное взаимопонимание с полуслова. Обаятельная, умная, высокой духовной культуры женщина; прекрасная речь», — отмечает, в свою очередь, Ионас после этой встречи.[13] Уже через два дня Хмельницкая по телефону сообщила, что прочитала оставленные Ионасом его «Философию одной жизни» и «Воспоминания об А. И. Цветаевой» и находит их исключительно для себя важными. Судя по дальнейшим дневниковым записям, это начало постоянного телефонного и личного общения с большим интересом друг к другу. Летом общение приобретает эпистолярную форму. С письма Хмельницкой Ионасу от 22 июля 1981 года и начинается наша публикация.
К сожалению, писем Ионаса к Хмельницкой ни в ее домашнем архиве, ни в других архивах найти пока не удалось. В личном фонде Ионаса в ОР РНБ (Ф. 1257. Ед. хр. 62) сохранились только черновики двух его писем к Хмельницкой — от 22 и 25 июля 1984 года, а также копия письма от 9 августа 1984 года. Там же находятся 35 писем и одна телеграмма Хмельницкой к Ионасу, которые и явились основой данной публикации. Эпистолярный диалог двух корреспондентов удалось частично восстановить только с 1983 года, поскольку в семейном архиве сохранились копии тех писем Ионаса к Хмельницкой, которые он пересылал дочери, привыкнув делиться с ней событиями своей жизни.
Несмотря на то что публикуются только те письма Ионаса за 1983—1986 годы, на которые откликается в эпистолярной форме Хмельницкая, даже по ним заметно, что Ионас пишет часто и много. Эти письма становятся фактически развернутым дневником его интенсивных размышлений, вызванных прочитанными книгами, телевизионными передачами, телефонными разговорами с Хмельницкой на литературные, исторические, естественнонаучные или философские темы и — очень часто — событиями, происходящими на микро- и макроуровне: от событий его внешней и внутренней жизни до глубоко волнующих Ионаса природных и политических потрясений не только в СССР, но и на всей планете. Эти события не дают ему покоя, вызывают чувство беспомощности, но требуют объяснения и включения в общую систему мировоззрения. Письма к Хмельницкой — свидетельство постоянной, непрерывной духовной работы, направленной на осмысление жизни во всех ее проявлениях, в попытке в этом потоке выявить общие закономерности и, более того, философский смысл, без которого для Ионаса невозможна сама жизнь, превращающаяся иначе в бессмысленный круговорот постоянно заедающего быта.
Может ли человек, ставший адресатом этого потока писем, влиться в него с той же интенсивностью? Может ли это не отвлекать адресата от его собственной жизни? Вполне возможно, что в начале переписки перед Хмельницкой стояли эти вопросы, и она договаривается с Ионасом, что не будет отвечать письменно на каждое письмо, а будет ему звонить для беседы в том случае, если ей есть что сказать. Изредка Ионас бывает у Хмельницкой в гостях. Этот способ общения становится привычным. «Ваш эпистолярно-телефонный друг», — так подписывает Хмельницкая свое письмо от 29 июня 1986 года. К сожалению, содержание этих телефонных и личных бесед нам неизвестно, за исключением тех случаев, когда сохранились письменные комментарии Ионаса. Но остались 35 писем Хмельницкой, которые она пишет, как правило, только летом, когда выезжает сама за пределы Ленинграда (обычно — в Комарово) или когда она в городе, а Ионас — в Эстонии. Очень часто одно письмо Хмельницкой является ответом на несколько писем Ионаса.
По этой переписке мы видим, какое значение приобретает для нее общение с таким непохожим на других собеседником, не только не мешающее ей оставаться полностью собой, но и придающее ее размышлениям новое направление даже в том случае, когда она не согласна со своим корреспондентом. В свою очередь, и Ионас черпает из этого ставшего дружеским общения теплоту и насыщенность человеческого чувства и мысли, часто текущей по иному направлению, чем его собственная, и также придающей другое направление и оформленность его литературным, историческим или политическим мнениям и рассуждениям.
В этой переписке видно, с какой щедростью Хмельницкая делится с собеседником и другом своим критическим даром, рецензируя каждое его стихотворение, стремясь не только сохранить присущий автору «внутренний тон и замысел», но выявить их яснее и охранить от того, что может увести стихотворение «от органического его развития».[14] Для Хмельницкой роль друга и наставника литературной молодежи была привычна. Но на этот раз в роли литературной молодежи выступает «80-летний юноша», интерес которого к обсуждению литературных произведений и историко-литературных явлений не угас с годами. И включение Хмельницкой в подобные обсуждения дает нам иногда редкую возможность узнать, о чем она долго думала и писала, но что так и не увидело света. Таково, например, ее письмо об «Отцах и детях» Тургенева.[15] Ионас очень внимательно читает каждое письмо и особенно важные для него абзацы или отдельные слова отчеркивает красным карандашом. Как правило, подчеркивания связаны с обсуждением философских вопросов и/или жизни и творчества Л. Н. Толстого.
В свою очередь, большой интерес Хмельницкой вызывают мировоззренческие, философские и естественнонаучные взгляды Ионаса. Оба корреспондента относятся с большим уважением к мнениям и суждениям друг друга, ясно понимая при этом, что именно их соединяет, а что разделяет. «Тамара Юрьевна <…>, не отвечая письменно, знакомит меня со своими отзывами по телефону. Мою систему взглядов Т<амара> Юр<ьевна> не разделяет, но относится к ней с вниманием и интересом, сходясь со мною в том, что касается назначения человека на земле. Наши расхождения лежат в области социальных идеалов»[16], — так четко понимает положение вещей Ионас, не избалованный вниманием к его внутреннему миру.
Свои социальные убеждения, которые артикулировались и неизбежно возникали не только в письмах, но и в устных беседах, Ионас называл историческим оптимизмом. Яркий гуманистический и антикапиталистический настрой, соединенный с верой в теоретическую правоту К. Маркса, определили его твердое убеждение в том, что в дальнейшем ходе развития человечества капитализм будет побежден социализмом, который преодолеет свои вре´менные ошибки и недостатки. Хмельницкая подобных иллюзий в оценке социализма, с его главенством идеи над жизнью каждого отдельного человека, была начисто лишена. Ее взгляды проявлялись не только в четких формулировках[17], но и в мягкой неуклонности научного и человеческого поведения, отраженной, в частности, в уже опубликованной журналом «Звезда» переписке Хмельницкой с друзьями — И. И. Подольской и Г. С. Семеновым.[18] На этом фоне предлагаемая читателю переписка Хмельницкой с Ионасом фактически является третьим томом эпистолярного памятника ее необыкновенному человеческому таланту щедрой дружбы с открытыми глазами.
Письма Тамары Юрьевны Хмельницкой № 1—3 публикуются по оригиналам из семейного архива Н. В. Скворцовой. Остальные письма приводятся по оригиналам, хранящимся в Отделе рукописей Российской национальной библиотеки (Ф. 1257. Ед. хр. 107). Благодарим сотрудников Отдела рукописей за помощь в работе и предоставление копий.
Письма Владимира Яковлевича Ионаса приводятся по его собственноручным копиям из семейного архива, кроме письма 31 от 9 августа 1984 года, копия которого находится в ОР РНБ (Ф. 1257. Ед. хр. 62). Четыре стихотворения Ионаса, наиболее подробно разобранные Хмельницкой, приводятся в Стихотворном приложении
в их окончательной версии по хранящимся в семейном архиве рукописным оригиналам и машинописным сборникам «Самопознанья совершенствуя плоды. 1916—1980» и «В поисках истины. Избранные стихи» (1982). Несколько упоминаемых стихотворений идентифицировать не удалось.
Орфография и пунктуация писем приведены к современным нормам правописания с сохранением особенностей авторского стиля. Явные описки исправлены по умолчанию. Стихотворные цитаты, приведенные в письмах, даются в орфографии корреспондентов; стихотворения Ионаса — в орфографии автора.
1 Так определила жизнь В. Я. Ионаса Анастасия Цветаева. См.: Цветаева А. И., Ионас В. Я. Переписка (1972—1988). Павлодар, 2023. С. 21.
2. Ионас В. Я. Критерий творчества в авторском праве и судебной практике. М., 1963; Он же. Произведения творчества в гражданском праве. М., 1972.
3. Подробнее см.: Скворцова Н. В. О Владимире Яковлевиче Ионасе (1900—1988) // Цветаева А. И., Ионас В. Я. Переписка (1972—1988). C. 420—421.
4. Хмельницкая и Ионас используют в письмах оба этих написания.
5. Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 7 от 18 июля 1973] // Звезда. 2017. № 9. С. 82—83.
6. Цветаева А. И., Ионас В. Я. Переписка (1972—1988). С. 67.
7. См. примеч. 5.
8. А. И. Цветаева выполняет его просьбу. См.: Цветаева А. И., Ионас В. Я. Переписка (1972—1988). С. 9—10, 112.
9. РО ИРЛИ. Р. I. Оп. 11. Ед. хр. 136. Зарегистрирован 4 апреля 1975.
10. Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 42 от 12 августа 1975] // Звезда. 2017. № 10. С. 154. Речь идет о двоюродной сестре Хмельницкой Марии Самуиловне Лозинской.
11. Речь идет о рукописи Ионаса «Философия одной жизни. (Исповедь)», законченной в Вызу 1 сентября 1978 (ОР РНБ. Ф. 1257. Ед. хр. 32).
12. Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 98 от 27 января 1981] // Звезда. 2018. № 1. С. 201.
13. Запись в дневнике Ионаса от 12 января 1981 (Семейный архив Н. В. Скворцовой. Далее — Семейный архив).
14. См. письмо 9 от 4 июля 1982.
15. См. письмо 26 от 26 июля 1984.
16. Письмо к Е. Ф. Куниной от 13 мая 1985 (Семейный архив).
17. См., например, ее краткую характеристику романа В. Гроссмана «Жизнь и судьба» в письме 51 от 6 июля 1988.
18. См.: Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской / Вступ. заметка и примеч. И. И. Подольской // Звезда. 2017. № 9; 2018. № 1, 2; «Жизнь за столом складывается так…»: Переписка Т. Ю. Хмельницкой и Г. С. Семенова (1966—1970) / Публ. и примеч. Л. Г. Семеновой; вступ. заметки Я. А. Гордина и Л. Г. Семеновой // Звезда. 2014. № 1—4; Хмельницкая Т. Ю., Семенов Г. С. Говорить друг с другом, как с собой…: Переписка 1960—1970-х годов / Сост. Л. Г. Семеновой. СПб., 2014.
Наталия Скворцова
1. Хмельницкая — Ионасу
22. VII. 1981,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Спасибо за доверие и память. Вы даже не представляете себе, как драгоценно и важно мне общение с Вами. Вы — поздний, но удивительный подарок судьбы. Я рада, что в нашем мире сохранились люди столь рыцарственные, благородные и цельные, столь глубоко и всеобъемлюще воспринимающие мир, и что мне выпало счастье такого человека встретить и узнать воочию.
Большие высокие слова у Вас так естественны, что они всегда чисты и мудры — в них нет и тени фальши или патетики. Все это всерьез и всегда светло — даже в горе[1] — и это сказалось в стихах на обороте письма. Заклинаю и гипнотизирую судьбу, чтобы она была милостива к Вам и Вашему сыну.
Много и благодарно думаю о Вас и жду этой осенью встречи в Ленинграде.
Я возвращаюсь 5 августа, Вы — наверно, значительно позднее. От всей души хочу, чтобы это позднее лето прошло для Вас по возможности неомраченно.
Август мой любимый месяц. Природная жизнь в эту пору на грани скорого угасания — такая тишина и легкая печаль, такая любовь и боль расставанья, что хочется это медленное прекрасное время еще замедлить, протянуть, уйти в него, слиться с ним.
Мне в Комарово с его строгой хвойной колкостью не хватает мягкости и улыбчивости средней России — холмов, лугов, листьев, полевых цветов, открытых пространств. До сих пор у меня был сплошной цейтнот. Я была в шорах работы. Две из них кончила и послала в Москву.[2] Сейчас берусь за поправки к Пришвину — и на природе отношусь к нему не настороженно, а, наоборот, открыто и благодарно, и стараюсь проникнуться его неистребимой радостью жизни — но это, увы, не удается.[3]
Если Вам захочется еще раз мне написать, да еще сложатся стихи и уляжется тревога — буду рада всегда.
Пусть Вам будет хорошо.
Т. Ю.
1. Речь идет о смертельной болезни Юрия Владимировича Ионаса. «Юра обречен, и диагноз гепатит оказался ширмой. Я давно готовил себя к этому известию, и вот оно произошло. Продумать эту мысль в один прием невозможно, настолько чудовищно выглядит для меня смерть сына. И вот я думаю: когда наши представления о естественных фактах противоречат философским взглядам, то или неверны эти представления, или ложна философская система. Прихожу к выводу, что ложно представление о чудовищности смерти и верна философия оптимизма» (Запись в дневнике Ионаса от 11 июля 1981. Дневниковые записи Ионаса приводятся по его собственноручным копиям дневников, хранящимся в Семейном архиве. Оригиналы дневников находятся в ОР РНБ. Ф. 1257).
2. См. письмо 2, примеч. 4.
3. В 1981 Хмельницкая работала над послесловием и комментариями к четвертому тому Собрания сочинений М. М. Пришвина в восьми томах (М., 1982—1983). В т. 4 вошли произведения Пришвина 1932—1944.
2. Хмельницкая — Ионасу
29. VII. 1981,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Я писала Вам 22 июля, что даже в горе на душе Вашей светло, а Вы, не успев получить моего письма, подтверждаете это строками: «Я всё приму, хотя и больно, но светло…»[1]
Стихи глубокие, светлые, чистые и покоряющие душевной гармонией — цельностью принятия мира.
Хотелось бы мне проникнуться Вашим благородным смирением — вернее, тем чувством связи со всем миром, при котором нет ни разрушения, ни тления, а есть высокая и вечная непрерывность жизни.
Вас трудно расстроить по бытовым пустякам и не сразить даже большим горем. И только так должен воспринимать мир настоящий человек. У Вас нет счастливого благополучия. Судьба не поскупилась на трагическое в Вашей жизни. Но у Вас есть счастье высокого строя души, неугасимости духа во всем.
Если сын Ваш унаследовал это — он легче и мужественнее перенесет испытания болезни. И потом — кто знает? Иногда обреченность превращается в надежду и в чудо. Вспомните Солженицына и судьбу его автобиографического героя.[2] Как бы ни сложилась жизнь Ваша, она и в скорби будет внутренно прекрасной.
Хотелось бы мне под Вашим облагораживающим влиянием освободиться из плена мелких страхов, суетных обид, тщетных огорчений. Научиться думать о главном, чувствовать главное и только этим руководствоваться в своих отношениях с людьми.
Ваши письма при всей глубокой боли их душевно целительны.
Пребывание мое в Комарово кончается. Ровно через неделю я буду в Ленинграде и уже прочно. После летней оздоровительной паузы возвращаться всегда страшно. В этом году менее, потому что обычно я опасалась мрачных неожиданностей коммуналки — теперь же предоставлена себе.[3]
В Комарово напряженно и интенсивно работала. Успела написать две статьи об А. Белом[4] и подробную докладную записку редактору моего послесловия к Пришвину. До ее ответа не могу послать окончательный вариант. А пока с жадностью читаю два тома воспоминаний о Блоке.[5] Почти все знакомо. Но облик поэта дорог мне, и радостно у столь разных людей, у каждого на свой лад, узнавать сложившиеся в бессмертное единство неповторимые его черты.
Пишу Вам на скамейке. Вокруг зеленеют примятые травы нашего скромного сада. Пишу под легкий шелест и шуршанье листьев, колеблемых ветром. Мягко и тихо накрапывает дождь.
Чистота и смирение протяжного летнего дня, вспугнутого непогодой. В городе мечтаю о Ботаническом саде, где цветы похожи на уснувших бабочек.
Но вместо этого вступит в свои права озабоченный быт.
Очень жду встречи с Вами, и пусть длится надежда.
Ваш друг Т.
1. Из стихотворения Ионаса «Ворона каркала на диком берегу…».
2. Речь идет о романе А. И. Солженицына «Раковый корпус» (1975).
3. В 1980 Хмельницкая переехала в однокомнатную квартиру по адресу: ул. Ленина, д. 34, кв. 43.
4. Ср. письмо к И. И. Подольской от 10 июня 1981: «…с великой мукой и трудом пишу сейчас тоже уже давно обещанную и задуманную статью „Белый и музыка“. А только что узнала, что нужен еще другой вариант этой статьи, но не музыкальный, а чисто литературный. Лесневский[ ]в Москве добился в принципе разрешения на сборник памяти А. Белого в „Советском писателе“. Оба варианта статьи путаются у меня в голове, переплетаются, мешают друг другу» (Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 101 от 10 июня 1981] // Звезда. 2018. № 2. С. 131). Статья Хмельницкой «Литературное рождение Андрея Белого. Вторая Драматическая Симфония» появилась только в 1988 в сборнике «Андрей Белый. Проблемы творчества» (М., 1988. С. 107—132).
5. Александр Блок в воспоминаниях современников. В 2 т. / Сост., вступ. ст., подгот. текста и коммент. В. Орлова. М., 1980.
3. Хмельницкая — Ионасу
4. VIII. 1981,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Спасибо за очень интересное «концептуальное» письмо. Вы — как связующая нить с 19 веком. Две линии — нравственные правдолюбцы Толстого и Достоевского и воинствующие позитивисты и практицисты — Базаров, Волохов, Штольц, и, главное, путь к мещанству и «торжествующему хаму», пронзительно предсказанный Герценом, — все это перспективно точно и, кажется, поразительно верно.
Другое дело, что этими линиями не исчерпывается сложная преемственность нашей духовной жизни, что есть еще культура символизма — с ее утонченным богоискательством, синкретизмом всех явлений жизни — религии, искусства, науки, что есть еще катастрофичность мышления каждой войны и революции по возрастающей — 1904, 1905, 1914, 1917, 1941, и бесконечные перерождения и обвалы и перегруппировки внутри страны, и каждое десятилетие несет свой тип мышления, поведения, словоупотребления даже. Но «предков» Вы себе нашли достойных и убедительных. Не могу пока сказать этого о «потомках» — а хорошо бы продлить протянутую линию нравственных правдоискателей далеко за пределы Вашего поколения.
Пока я их не вижу — а среди сверстников Ваших семейство Куниных[1] отмечено той же высокой и благородной духовностью. У меня с ними тоже возникла поздняя дружба — скрепленная памятью о недавно умершей очень одаренной женщине, близкой и им, и мне.[2] Началось все с писем, а потом проросло глубже, хотя нам почти не удалось общаться лично — они в Москве, я в Ленинграде с невозможностью куда-либо дальше окрестностей уезжать по причине, увы, чисто материальной.
Да — Кунины — люди Вашего калибра, и мне всегда хочется, чтобы единомышленники на расстоянии и даже не знающие о существовании друг друга встретились, соединились, создали какую-то органическую общность духовных связей.
Во втором своем письме я уже говорила об этих Ваших стихах — я полностью их принимаю. Они насквозь Ваши — трагичны и правдивы. Чисто словесно немного сбивается ритм в последней строке — «цикутой неминучей»[3] по словам — хорошо, а по стиховому звучанию чуть натружено. Но стихи эти действительно вылились из души и потому глубоко и точно передают Вас.
Ваши стихи всегда отчасти и молитвы перед лицом мира, и этим они сильны.
Сегодня мой предпоследний комаровский день, и тогда все становится значительнее и прекраснее.
Пишу Вам на той же скамейке в окружении тех же яблонь и трав и шелестящей тишины, источающей сложные свежие затаенно-тонкие веяния этого зеленого мира, который не хочется покидать, хотя жизнь в городе насыщеннее, разнообразнее, человечески богаче. Правда, сейчас там почти никого из близких мне нет. И в работе вынужденная пауза. Жду ответов на присланное и новых редакторских указаний. Скучать я не умею, а тосковать — даже слишком. Помню о Вас и главной Вашей тревоге и молю о чуде. Пишите мне, дорогой Владимир Яковлевич, и присылайте стихи. Мне это очень нужно душевно. Всего Вам самого светлого.
Т.
<Приписка слева на полях:> Жду письма в Ленинграде: 197136 ул. Ленина 34 кв. 43.
Т.
1. Речь идет о Евгении Филипповне Куниной, с которой Ионас был дружен, ее брате Иосифе Филипповиче Кунине и его жене Розе Марковне Куниной-Гевенман. Ср. письмо Хмельницкой к И. И. Подольской от 10 января 1980: «У меня завелись в Москве заочные эпистолярные друзья — Кунины. Он — тонкий музыковед, человек глубокой старинной культуры. Автор живой хорошей книги о Римском-Корсакове» (Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 89 от 10 января 1980] // Звезда. 2018. № 1. С. 191). См. также: Дом Куниных: Воспоминания. Из литературного наследия / Сост. М. М. Кунина. М., 2006.
2. Возможно, речь идет об искусствоведе Елене Ефимовне Тагер (1909—1981), умершей 12 января 1981. О помощи Е. Ф. Куниной в уходе за больной Е. Е. Тагер см.: Цветаева А. И., Ионас В. Я. Переписка (1972—1988). C. 225.
3. См. письмо 2, примеч. 1.
4. Хмельницкая — Ионасу
10. VIII. 1981,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Вы прислали мне два стихотворения 1981 и 1934 г<г>.
Вы правы — стихотворение 1981 г., последнее Ваше «Две правды», безупречно и цельно. Мысль выражена глубоко и афористично, и даже если не догадываться о реальных фактах и переживаниях, его породивших, — стихи эти глубоки и широко применимы к множеству человеческих судеб и ситуаций. По сжатости и точности словесной они великолепны, и их, конечно, нужно включить в сборник.
Что касается стихотворения 1934 г. «К природе»[1], по мысли оно мне нравится. И думаю, что, если над ним немного поработать, оно как очень для Вас характерное и центральное по жизненной программе тоже найдет свое место в сборнике.
Начну с мелких придирок по строфам и строкам.
Первые две строки просты и хороши, а «И возносил хвалу Зевесу, Купая взоры в небесах» слишком — торжественны и потому тут пародийны. Рифма «по лесу — Зевесу» интересна и изобретательна. Но Зевесу здесь притянуто именно как рифма. Зевес тут ни при чем. Речь идет о боге, судьбе, верховном существе — а Зевес обедняет это общее понятие, сужает его специфически античной окраской и как-то чуть комикует архаизмом.
Дальше — хорошо, просто, естественно. А в прекрасной по мысли и образу строфе — «что я как лист в свой срок увяну» — все хорошо, кроме строки «но дерево на чем расту». Это «на чем» неловкий, не стиховой оборот.
В следующей строфе, тоже хорошей, спотыкаемся о строку «но лес, но этот мир есть бог». Опять оборот неловкий и какой-то переводный. Есть бог — мы обыкновенно это есть опускаем, заменяем тире. Здесь ради ритма нужно один слог добавить, но только не есть.
Да, конечно, вздох, а не вдох. Это хорошо и полнозвучно.
Дальше почти до конца хорошо, но в последней строфе — что-то оборвано.
Начиная со второй половины второй строки
«…что в добре
Мне нужды нет в пыли архивной
Ни в философском словаре»
понятно, что нужды нет именно в пыли архивной, а грамматически звучит двусмысленно, «что в добре мне нужды нет». Что в добре — повисает как бы без дополнения. Мысль понятна. Чтобы прийти к добру, не нужны книги, научные изыскания — нужно постижение этого добра в самой жизни — а выражено грамматически двусмысленно и требует дополнения. Я не поэт и не могу заменить Вам хромающие строки. Я только как читатель честно говорю, где что-то мешает мысли и слову вылиться в стихи свободно и гармонично. Но в целом это стихотворение сто`ит того, чтобы над ним поработать. Напишите, согласны ли Вы со мной.
Всего Вам доброго.
Т. Ю.
1. Второй вариант этого стихотворения, вошедший в машинописный сборник «В поисках истины», показывает, что Ионас прислушался ко всем доводам Хмельницкой.
5. Хмельницкая — Ионасу
16. VIII. 1981,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
На этот раз Ваше четверостишие «К Неведомому» принимаю целиком, и у меня к нему никаких возражений нет. И ритм естественен и горяч. Это я уже говорила Вам — очень характерный для Вас вид стиха-молитвы.
Это стих обращенный — горячий, искренний и возвышенный, и дыхание его, ритм его — дыхание молитвы. И поэтому все в нем оправданно. Если бы он был не «от я», если бы Вы объективно описали чье-то состояние или настроение — я сказала бы, что подбор образов и рифм традиционен — розы — слезы, тернии — розы. Но в этом жанре он уместен, естественен и передает тот высокий строй почти канонических чувств, которые охватили молящегося.
Я в лирике росла в другом направлении. Моя «программа» — Пастернаковская —
Всесильный бог деталей,
Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя подробна.[1]
Вот «подробностей» я и ищу в искусстве. И они для меня всегда открытие. И в такой лирике можно не решать «загадку зги загробной». А в Вашей — диктуемой мировоззрением и верой — ее обязательно надо решать. Недаром Вы из породы правдоискателей, и каждый в рожденном им слове должен идти по своим путям. И я принимаю Ваш путь, хотя по вкусам и пристрастиям своим воспитана на другом. Я Ваш путь принимаю, уважаю и радуюсь его чистоте, искренности и естественной высоте.
Очень интересно то, что А<настасия> Цветаева пишет о Белом.[2] Да, всю жизнь думал о Христе и каждый раз накладывал этот образ на себя — подчас чуть пародийно, каждый раз создавал иную концепцию. У него гениальные концепции и отдельные мысли, но не мировоззрение, не система. Символизм оставался верным своим наитиям, но не мировоззрению, которого у него не было.
В 19 веке и в религии, и в политике мировоззрение — это в каком-то смысле синоним убеждения. А у символистов не было убеждений, только предчувствия, поиски, грань откровения и недолгих иллюзий.
А потом пошли конкретные школы — футуризм, формализм, литература факта. Стали ломать куклу, чтобы посмотреть — что у нее внутри, и части стали важнее целого. Экспериментаторы не столько думают, сколько придумывают, а придумки мгновенны, импрессионистичны и преходящи. Во всех этих исканиях нет прочности, нет веры. И я завидую белой завистью тем, у кого эта вера есть.
Вы из их числа, и Вы не вслепую ее приняли, а сами к ней пришли изнутри осмысления жизненного своего пути.
Вот что мелькнуло у меня по поводу Вашего «К Неведомому».
Всегда с нетерпением жду Ваших писем.
Пусть Вам будет примиренно и светло.
Т. Ю.
1. Неточная цитата из стихотворения Б. Л. Пастернака «Давай ронять слова…» (1917).
2 Ср. запись Ионаса в дневнике от 12 июля 1981: «Ася рассказала, что однажды, когда ей было 26 лет (1920), она спросила А<ндрея> Б<елого>, как он относится к Христу. А<ндрей> Б<елый> быстро заходил по комнате, встрепенулся, начал жестикулировать и ответил: „Как можно спрашивать меня об этом, разве можно с кондачка отвечать на подобные вопросы, я всю жизнь размышлял об этом“. — „В таком случае, — возразила Ася, — вы могли бы ответить не с кондачка“, однако А<ндрей> Б<елый> ушел от ответа» (ОР РНБ. Ф. 1257. Оп. 1. Ед. хр. 20. Л. 36 об. — 37). Возможно, в предшествующем письме Ионас рассказал об этом, а Хмельницкая в ответе вместо глагола «говорит» ошибочно употребила глагол «пишет».
6. Хмельницкая — Ионасу
21. VIII. 1981,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Я глубоко ценю Ваше доверие и всей душой разделяю Ваше горе и непрекращающуюся тревогу. А то, что Вы при этом живете напряженной творческой жизнью и пишите философские стихи, одухотворяющие и очищающие, казалось бы, безвыходное отчаяние, — прекрасно и нужно не только Вам, но и друзьям Вашим, и даже косвенно Вашему сыну — потому что это дает Вам силу и мужество в трудном общении с ним и делает душевное прикосновение к нему целительным.
Желание осмыслить и закрепить в слове нелегкие и противоречивые загадки бытия — благородно и плодотворно. Продуманное и по-своему произнесенное слово — всегда выход из теснящих и разрывающих нас жизненных положений, и каждый находит наиболее естественный для себя путь этого слова. Ваш выход — в высоком размышлении о главном.
Теперь о двухстрофном стихотворении[1], посвященном «теории относительности». Первое четверостишие без всяких комментариев ясно и глубоко — заключено в сжатую и точную форму, выразительно передающую мысль об условности «начала» и «конца», п<отому> ч<то> бытие бесконечно и мы сознательно ограничиваем его логикой разума, — все это сказано Вами просто, сильно и точно.
Хорошо дальше и первые две строки
Мы делим целое на части,
Которых, может быть, и нет.
Это прекрасное развитие мысли об относительности всего в мире.
А вот конец — «мир галактик и планет» — этот «астрономический» исход не подготовлен предыдущим и уводит в другое. Здесь очень смутно обобщено представление о бесконечности вселенной. Ведь речь идет об условной границе наших желаний и надежд здесь на земле, о безграничности чувств и состояний, рождения и смерти и бессмертия. А «галактики» уводят от этих человеческих вопросов — и потом нельзя на этом обрывать — это как бы новый виток темы — требующий обоснования и развития. Стихи ведь философски упрекают за то, что мы ограничиваем мир нашего земного существования, а строить мир галактик и планет значит расширять до бесконечности, и возникает в стихах неразрешенное и необоснованное противоречие.
Как видите — я придираюсь, но именно потому, что мне дороги эти строки и хочется охранить их от произвольного расплывчатого толкования.
Думаю, что у Вас сейчас полоса естественного возникновения новых стихов, потому что Вы много и интенсивно размышляете. И стихи Ваши — высокая исповедь и молитва о желаемом — но с открытыми глазами и смелым проникновением в истину бытия.
Еще раз мира, успокоения, обнадеживающих известий Вам — полноты мысли и полноты жизни.
Ваш друг Т.
1. Речь идет о второй и третьей строфах четырехстрофного стихотворения «Panta rei», которое, вероятно, в первом, более раннем варианте было короче.
7. Хмельницкая — Ионасу
23. VIII. 1981,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Вы дополнили и исправили стихотворение 1934 года очень удачно, и новая строфа — действительно необходимый переход к озарившему Вас душевному событию, и строка «и вновь уже не прорасту» хороша и органична. Стихи теперь глубоко и верно передают пережитое Вами. Но мне жаль, что остался «Зевес». Да, я согласна: логически его можно оправдать «пантеистичным восприятием природы». Но мне «Зевес» мешает не смыслом, а тональностью. Это ведь первая строфа — как бы камертон всего стихотворения. А строка «и возносил хвалу Зевесу» — помимо Вашей воли звучит немного пародийно, хотя Вы включили ее на полном серьезе.
Мне кажется, что начинать надо эту вещь спокойно и просто, не предвосхищая событий. Именно, казалось бы, в бездумной отдохновительной атмосфере природы происходит неожиданный, как Вы сами называете это, «взрыв чувств», и чем ярче и выразительнее он — тем тише и скромнее должно быть начало. Но в конце концов — это дело хозяйское, решить должны Вы — все мелочи, явно грешащие против логики построения поэтической фразы — Вами блестяще и находчиво устранены.
Стихотворение спасено.
Ничего переставлять не надо в строке «Тебе всю жизнь мог изменять».
Интервалы между строфами безусловно необходимы, и хорошо, что Вы не слепо правите лишь бы править, а исходя из продуманного замысла всего стихотворения.
Рада, что могу подбросить свое скромное поленце в Ваш непотухающий костер.[1]
До скорой встречи, дорогой друг.
Всего Вам умиротворяющего.
Т. Ю.
1. См. письмо 4, примеч. 1.
8. Хмельницкая — Ионасу
19. VI. 1982,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Приехала в Комарово, и в новой моей 11<-й> комнате меня приветливо встретило Ваше письмо. Сразу стало тепло и доверчиво на душе. Это письмо поэта, философа и тонко чувствующего человека. Разумом принимаю его целиком и завидую белой завистью.
Вы ощущаете жизнь как целое не только на Земле, но и в космосе, не только в пределах собственного существования, но как божественный смысл мира, и тогда нет безнадежности и уничтожения. Вы — часть великого непрерывного потока бытия, и в этой слитности с целым, переполняющей Вас, — никакие утраты и беды не могут отнять благодарного приятия мира. Вот то, что это сознание целостности и главного смысла жизни никогда не покидает Вас и делает Вас счастливым вопреки всем личным утратам, страданиям и даже повседневным огорчениям.
Я — импульсивнее, нелогичнее, нетерпеливее. Неблагодарный и пристрастный вопрос «За что?» преследует меня и тогда, когда кажется, что мне незаслуженно хорошо, и звучит виновато, и когда судьба обделяет меня и самым дорогим, и чисто суетными радостями — и тогда вопрос звучит горьким упреком.
Понимаю всю его несправедливость. Жизнь люблю несмотря ни на что и часто радуюсь малейшим проявлениям тепла, душевного понимания, красоте окружающего, всем встречающимся на моем пути своеобразным людям. Стараюсь жить так, как будто нет смертного приговора в неумолимом слове «никогда». Но уже давно нет в этих раздробленных радостях безоглядного цельного чувства, и почти всегда к ним примешивается какой-то привкус скорби и преследующая меня строка
«Прости меня за то, что я живу».[1]
Это в целом — а чаще «Прости меня, что я живу не так». Часто недостаточно высоко, с неизбежной суетой, суетностью, ложным стыдом, мелочным самолюбием, умственной ленью. Для Вас философия не умозрительна — а мировосприятие, органически поэтичное. Поэтому так естественно Вам выражать ее в стихах.
Ведь в поэзии то же романтическое утверждение жизни в себе и вне себя.
Ваши стихи о Блоке очень выиграли от новой срединной строки. Ее явно недоставало — и чувствовалось какое-то зияние.
Великолепна строка
«В раздвоенном сердце твоем».
Хорошо начало
«В стихах твоих грустных и звучных».
А может быть, не «грустных», а «скорбных»? Скорбь — драматична, а в грусти — элегически расплывчатый оттенок.
Вы и в жизни и стихах сохранили романтическую высоту и цельность 19 века. Нет в Вас расщепляющей и разъедающей иронии, вернее, скепсиса нашего времени, и в этом тоже Ваше великое счастье. Вы не вырываете корней жизни.
Спасибо Вам. Это держит, укрепляет.
Очень жду Ваших писем. До 10 июля — в Комарово, потом в город.
Мой адрес с индексом:
188643 Ленингр. обл. Ст. Комарово, Кавалерийская 4, Дом творчества писателей, комн. 11.
Всего Вам светлого.
С горячей симпатией Т. Ю.
1. Первая строка стихотворения Владимира Лифшица «Погибшему другу» (1946).
9. Хмельницкая — Ионасу
4. VII. 1982,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Отвечаю Вам сразу на три письма — два философских и одно со стихами. Начну с последнего.[1] Обе строфы сами по себе хороши и возвышенны. Правда, несколько слишком прозаически рассудительна строка — «не больше
и не меньше». Не хватает ей поэтической растворенности и плавности второго смысла. «Изменчив» действительно очень трудное для рифмы слово, прекрасно рифмуется с ним «птенчик», но в этом философско-отвлеченном строе — столь беззащитному и бездумному существу делать нечего. Есть еще неплохая рифма к «изменчив» — «увенчан». Тут возможны ходы шире и свободнее. Но это требует совершенной перестройки строфы. Конечно, «И мир», а не «А мир», потому что эта строка продолжает первую мысль, а не противопоставлена ей.
Строка «незримый свет, неслышный звук» — прекрасна, очень поэтична, музыкальна, передает состояние и настрой всего замысла, близкого к лирике Тютчева. Что касается второй строфы — она не плоха — но органически из первой не вытекает.
Мысль об изменчивости мира — гораздо ближе стихам другой Вашей вещи — «И словно Демиург наш разум / Из хаоса формует космос».
Груда к «чуду» — рифма изобретательная, но по образному смыслу не подходит. Груда — тяжела, неподвижна, а не текуча, и уж, конечно, это хаотическое кипение изменчивых частиц — не «мертвая груда».
А последние две строки очень рационалистичны и из непрерывно движущегося хаоса никак не вытекают. Путь к просветляющему мир слову — должен быть иной.
Как видите, я честно придираюсь, потому что ценю внутренний тон и замысел этой вещи и не хочу, чтобы случайности остроумно найденной рифмы уводили этот стих от органического его развития.
Ваша органически присущая Вам логика мысли несовместима с случайными скачками образов. Все движется у Вас по путям мировых закономерностей, а случайно сплетенные слова тормозят это внутреннее движение.
Вот Пастернак может позволить себе любую ассоциативную случайность, потому что он вбирает мир через деталь:
И жизнь, как тишина
Осенняя подробна.[2]
Вы же мыслите в системе, поэтому и стих Ваш должен быть последователен и обоснован. Он не терпит произвола — даже поэтического.
Ваши философские письма очень меня обогатили.
Ни у кого из прежних своих друзей я не находила потребность и умение выстроить мир как единое закономерное и осмысленное целое. Мы обменивались отдельными суждениями, афоризмами, метафорами, импрессионистическими мазками — а у Вас свод мировых законов. До общения с Вами я никогда с таким мировосприятием не сталкивалась. В нем для меня что-то надежное, сохранное, помогающее жить — особенно после отчаяния и растерянности недавних утрат.[3]
Отвечайте мне уже в Ленинград, дорогой Владимир Яковлевич. 11 июля начинается моя городская жизнь. Блаженное, безбытное, ленивое созерцание завершается. Я даже слишком нежила себя и не написала статьи о Шефнере — поэте Вам очень близком по отношению к времени и вселенной. Работа и над Шефнером и над откликом на новое издание «Петербурга» Белого уже теснит.[4] И вытеснит из усыпленного сознания шелест листьев, шум сосен, плеск мелкой балтийской волны, острый и свежий запах молодого тополя.
Будь возможность материальная, я бы еще долго наслаждалась этой медлительной бессюжетной жизнью. Но пришло время включиться в быт, в работу, в городское общение.
Как всегда, очень жду Ваших писем и новых стихов.
Ваш друг Т. Ю.
1. Речь идет о стихотворении «В начале было Слово».
2. См. письмо 5, примеч. 1.
3. 23 января умер поэт Глеб Сергеевич Семенов (1918—1982), «лучший друг послевоенных лет» Хмельницкой (Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 103 от 21 января 1982] // Звезда. 2018. № 2. С. 133. См. также: Хмельницкая Т. Ю., Семенов Г. С. Говорить друг с другом, как с собой…: Переписка 1960—1970-х годов.
4. Ср. в письме к И. И. Подольской: «Комарово прошло тускло — никаких новых человеческих открытий не было. Готовила небольшую статью о лирике Шефнера, которую и написала по возвращении. <…> Сейчас для „Литературного обозрения“ готовлю рецензию на издание большого „Петербурга“ Белого в „Науке“» (Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 109 от 13 августа 1982] // Звезда. 2018. № 2. С. 139). Ср. также запись в дневнике Ионаса от 28 ноября 1982: «Вчера был у Хмельницкой. Рассказала мне, что ей вернуло московское издательство <…> статью, посвященную „Петербургу“ А. Белого. Оказалось, что у нас писать об Андрее Белом монографически нельзя, ей предложили „разбавить“ статью информацией о Блоке и еще ком-то, чего она не хочет, т. к. это винегрет и неуместно о Белом» (Семейный архив).
10. Хмельницкая — Ионасу
19. VII. 1982,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Очень Вы меня порадовали последним варьянтом стихотворения «Как цвет морской волны изменчив». Великолепна новая строка «и мир наш скрытен и застенчив». Она органически вливается в следующую за ней «незримый свет, неслышный звук».
А в строке «Казалось бы из ниоткуда» очень поэтично, безотчетно и смутно воплощено подспудное вызревание главного смысла вещи.
Вот сейчас это не изложение идеи, не декларация, а подлинная словесная плоть стиха.
Хорошо, что Вы не успокаиваетесь на первоначальных набросках и терпеливо продолжаете искать подлинно точные и наиболее близкие к замыслу слова. Вы наделены поэтической гибкостью выражения — даром искать и находить главное значение пережитого, улавливать суть мысли, погружаясь в словесный поток. Это блаженный дар судьбы. И чтобы ни обрушилось на Вас в повседневной жизни — душевная опора, рост, непрерывное движение внутреннее сохраняются.
Это утешительно не только для Вас, но и для друзей Ваших, для всех, кто имеет счастье с Вами общаться.
Я могла продлить пребывание в Комарове, но по какой-то трусливой инерции уехала в срок — не было денег, хотя со всех сторон предлагали, — и я попала в самое пекло раскаленного городского ада. Вокруг просторно и пусто — почти все разъехались, пишу статью о Шефнере, который по своему мировосприятию должен быть очень близок Вам. Мы о нем при встрече поговорим, и лучшие его стихи я Вам покажу.
Город полон медленной протяжной летней тишиной. Все располагает к грустным размышлениям и, казалось бы, к углубленной работе, а статья не пружинит, растекается, и пока я ей очень недовольна, вернее — ее еще нет, а тем, что как-то вяло выбегает из-под пера.
Рада за Вас, что Вы дышите морем и лесом, что Вам пишется и полноценно живется. Предвкушаю встречу с Вами ранней осенью у себя.
Всего Вам самого солнечного!
Ваш друг Т.
11. Хмельницкая — Ионасу
2. VIII. 1982,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Простите, что я так долго не отвечала на Ваше письмо, как всегда, вызывающее на раздумье и полное острых вопросов. Я должна была кончить статью о Шефнере, и так уже вопиюще просроченную. Она у меня почему-то трудно рождалась, и пока я ею была занята — я ничего не писала и почти ничего не читала. Сегодня кончила ее вчерне и сразу пишу Вам.[1]
Ваша «документальная проза», судя по тому, что мне уже знакомо, бесспорно, остра и интересна.[2] Я люблю этот жанр, достоверный и подлинный, и буду рада прочесть все, что Вы мне дадите.
Теперь попытаюсь понять, чем вызван ответ Вашей дочери: «не знаю».[3] Для меня Вы, несомненно, поэт. Для Вас органично выражать свои мысли и отношение к миру в стиховой строке, организованной ритмом и подкрепленной рифмой. Но Ваши стихи традиционны, близки 19 веку и не вливаются в поток современной советской лирики. Поэтому для молодой женщины наших дней они не всегда обладают силой непосредственного воздействия. Вы человек последовательно рациональной мысли, поэтому в стихах Ваших мало чувственной плоти слова и образа. Это высокая размышляющая философская лирика, по способу выражения старомодная. Она как бы отдалена от нас во времени самой формой своей. Думающий человек-философ превалирует в Ваших стихах и подчас заглушает стихийное выражение эмоции. Но для меня по высоте мысли и вдохновенно глубокому отношению к миру — Вы поэт.
Теперь о другом вопросе, Вами затронутом. Меня очень встревожило и огорчило то, что Вы пишете о моей Мусе.[4] Ведь и Вы, и все Ваше дружеское общество в Вызу знаете ее уже много лет, и никогда раньше такое отношение к ней не проскальзывало. Боюсь, что напряженные ее разногласия с Ниной Залкинд[5], впервые появившейся в Высу, — сыграли некоторую роль в этом отчуждении от Муси. Нина Залкинд — человек глубоко порядочный, — она образованна, умна, но нетерпима и нетерпелива. И слово — «несовместимо» о Мусе я впервые услышала от нее. Они и действительно очень разные, ни в чем не сходятся, и единственно общее у них — то, что обе душевно чисты и готовы помочь другим людям. Думаю, что воспаленность их отношений повлияла на Ваше восприятие. Да, Муся не по летам инфантильна, не контролирует себя, наивна в суждениях и часто несдержанна. Но она на редкость доброжелательна, бескорыстно радуется успеху друзей, искренно готова доставить приятное любимым ею людям. А сердце у нее широкое и щедрое.
Общий мой принцип отношения к людям — ироническая терпимость. Я знаю, что «вершины» в повседневном общении встречаются редко. Каждый почти человек — это кочки и лужи. Если в целом я человека приемлю — прыгаю по кочкам. Если он для меня сплошная лужа — обхожу его целиком. С Мусей я тоже часто срываюсь, но понимаю, что переделать кардинально уже ничего не могу, а в главном она и добра, и предана, и неравнодушна.
Объясните мне прямо — в чем выразился ее конфликт с очень ценимым и почитаемым ей обществом Высу? Разумеется, я писать ей об этом не буду, но в течение года, ничего не формулируя прямо — исподволь попытаюсь привить ей более сдержанный стиль поведения. А пока я не совсем понимаю, что в этом году конкретно вызвало в Вас нарастающее раздражение в общении с ней.
Надеюсь получить от Вас в августе по крайней мере еще два письма.
Желаю Вам здоровья, новых стихов, душевной гармонии и той спасительной связи с природой, которая так мудро и умиротворенно помогает Вам жить.
До скорой встречи.
Ваш друг Т. Ю.
1. См.: Хмельницкая Т. Бессмертие памяти [Рец. на кн.: Шефнер В. Вторая память. Л., 1981] //
Нева. 1983. № 1. С. 165—167.
2. Летом 1982 Ионас начал писать «Беглые очерки о современниках» (22 очерка).
3. Ответ дочери на вопрос Ионаса «Как ты думаешь, я поэт?».
4. Речь идет о Марии Самуиловне Лозинской (двоюродной сестре Хмельницкой), которая летом многие годы снимала дачу в Вызу и Кясму.
5. Предположительно, Нина Георгиевна Залкинд — известный московский антрополог.
12. Хмельницкая — Ионасу
10. VIII. 1982,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Спасибо Вам за подробное, всё разъясняющее письмо. Мне сразу стало легче на душе. И не терзайтесь, ради бога, что Вы мне это все рассказали. Обещаю Вам, что и намека до М<арии> С<амуиловны> на это не дойдет. Вы нашли очень точное слово «неуправляемый человек». Все, что Вы описываете, мне абсолютно знакомо, и я с подобными трагикомическими проявлениями сталкивалась не раз. Но, кажется, главный источник этих тревог иссяк. Я слышала от той же Серафимы Матвеевны[1], которая вернулась в Ленинград и передавала мне от Муси привет и информацию (кстати, С<ерафима> М<атвеевна> была настроена к Мусе очень сочувственно), что Муся, кажется, нашла себе комнату в Кясьме на территории Анастасии Ивановны <Цветаевой> и с будущего года там поселится. Это меня обрадовало. Я вообще не понимаю, почему Муся десятилетиями держится бессменно за этот сырой сарай, где можно нажить всякие хворобы и простуды. Будь у меня достаточно денег — я бы каждый год жила в новом месте. Так хочется обогатить свой опыт и свою память всем еще до сих пор неведомым. Но материальная стесненность и неумение обращаться с бытом обрекают меня на пожизненное Комарово.
Так что проблема М<арии> С<амуиловны> если и не решена у нас с Вами, то хотя бы снята с повестки дня. А о Вас она всегда говорит с предельным доброжелательством и почтительным восхищением.
А стихи новые — обязательно пишите. У Вас своя манера, богатство мысли и высокий строй души. Что касается «старомодности» — это понятие нестабильное.
Сколько раз то, что, казалось, должно исчезнуть, — воскресало снова и в моде, и в быту, и в искусстве. Архаическое неожиданно во время какого-то поворота истории становится новаторством, надо только быть верным себе, иметь что сказать и чувствовать в себе призвание это сказать людям. Так что, если у Вас по отношению к своей лирике «ликвидаторские» настроения, это очень грустно и несправедливо.
Я во всяком случае искренно жду новых Ваших стиховых созданий. Ведь Шефнер — я недаром говорю, что он Вам близкий поэт, — тоже очень тяготеет к классической русской лирике. И знаете, в чем основное отличие, условно говоря, «старого» и «нового» стиха? В старом — открытая логика и скрытые ассоциации, в новом — наоборот. В старом один центральный образ — «парус», «утес», «тучи», у Шефнера — «колос», «лилия», «льдина», и этот центральный образ и реален, и иносказательное обобщение с глубоким подтекстом. А у Пастернака и М. Цветаевой — у каждого по-своему — задыхающийся бег по ассоциациям, захватывающий всё новые и новые слои жизни, спутанный, взрывчатый, напряженный захлеб чувств с внезапными сцеплениями образов. А у совсем молодых сегодня — читателю приходится быть водолазом, ныряющим на дно стиха, чтобы уловить смысл, и часто возвращающимся с пустыми руками.
Ну — это длительный разговор, и при встрече мы его обязательно возобновим.
Буду рада Вашему приезду и появлению у меня.
Желаю Вам мягкого, нежаркого лета, здоровья — своего и близких, тепла друзей и новых творений.
Очень жду Ваших очерковых опусов.
Всего Вам отрадного.
Ваш друг Т. Ю.
1. Серафима Матвеевна Драбкина (1911—1990) — ленинградская журналистка, отдыхающая в Вызу.
13. Хмельницкая — Ионасу
18. VIII. 1982,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Отвечаю Вам сразу на два письма от 9 и 15 августа. Очень порадовалась «рифмованным строчкам», а я-то боялась, что Вы решили их себе запретить, и это было бы никому не нужное обкрадывание самого себя, да и нас — Ваших друзей тоже. Никогда не надо препятствовать щедрой своей природе, готовой излиться в слове, мысли и чувстве. Еще не зная новых Ваших строк, я Вам об этом писала. А стихотворение совсем не бледное, а горячее, выстраданное, искреннее, принимаю его целиком, кроме слишком прямолинейно нравоучительной концовки: «Всю жизнь борись со злом». Это само собой разумеется — а высказанное только ослабляет потребность борьбы. Сила стиха часто не в прямом выражении мысли, а в обходных путях. И в этих стихах — главное — глубокая назревшая боль за человека. Кстати, ведь мы информированы односторонне, и, может быть, вопиющая жестокость — ответна? Что ни в какой мере не снимает силы и ужаса впечатлений.[1]
И все равно никакому богу, допустившему такое, простить нельзя. Увы, мы бессильны. Поэтому я сознательно выключаю себя даже из внутреннего участия в этом аде — иначе невозможно найти в себе силы жить дальше.
Ведь вся история начиная с сотворения мира — это жестокое кровавое месиво. И все мы естественно тянемся к каким-то островкам тишины и просветления, хотя и не имея на это права.
А Вы готовы взять в себя и разделить эту безысходную мировую трагедию — и тоже в конечном счете бессильны.
Душа Ваша задумана естественно, широко — так оно и больнее и ярче.
Лето грустно кончается. Возвращайтесь, приходите, поговорим. Мне это всегда нужно душевно.
Ваш друг Т. Ю.
1. Можно предположить, что стихотворение было посвящено палестино-израильскому конфликту, в котором Ионас осуждал Израиль за «библейскую жестокость». Ср. в воспоминаниях Ионаса «Е. Ф. Кунина и А. И. Цветаева»: «Летом 1982 г. я спросил ее, как она смотрит на жестокость израильтян в борьбе с арабами. В ответ, сославшись на односторонность и неполноту нашей информации о международной жизни, Евгения Филипповна спросила меня: „А вы уверены, что это не ответная реакция? Ведь у нас об этом не пишут…“» (Дом Куниных: Воспоминания. Из литературного наследия. С. 445).
14. Хмельницкая — Ионасу
23. VIII. 1982,
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
Видимо, это уже последнее мое письмо к Вам — в Вызу во всяком случае последнее. Но, может быть, я в начале сентября опять поеду в Комарово. Пока это еще не ясно.
Очень прошу Вас сразу же после приезда мне позвонить, и если никто не ответит 3 сентября ни утром, ни вечером — значит, я в Комарове. На всякий случай напоминаю Вам адрес: 188643 Ленингр. обл. Ст. Комарово, Дом творчества писателей. Но, скорее всего, это не получится, и Вы застанете меня в городе.
Последнее Ваше стихотворение «Зачем природе смена поколений» Вам, несомненно, удалось. Оно — в духе политико-философских стихов Тютчева. В нем много чувства, темперамента, горячности и боли. Оно едино по тону и колориту и в своем жанре убедительно.
О том, почему я от этого круга вопросов внутренне отстранилась, — я Вам уже писала в предыдущем письме. Все это безысходно. Так было всегда, с тех пор как существует мир и собственность, и люди в любой стадии цивилизации мучат, душат и убивают и будут убивать, пока не кончится жизнь на Земле и во всем космосе. Опыт веков — горькая тому порука. И только если верить, что действительно можно что-то сделать, чтобы это приостановить, — сто`ит вмешаться. Увы — я в это не верю. Я верю в конкретное спасенье конкретного живого существа, будь это — люди, дети или животные. И конкретно отвоевать бытие любой живой твари — радостный подвиг. А по закону больших цифр все это моему элементарно реальному сознанию — непредставимо.
Но я уважаю всех, кто мыслит обобщенно и крупно — и не только уважаю — завидую белой завистью и восхищаюсь.
В Вас это заложено органически. Очень хочу скорее встретиться с Вами и не лимитированно говорить.
Желаю Вам стихов, мыслей, всяческих радостей.
У меня на днях по делам Дмитрия Евгеньевича была Ваша дочь Наташа.[1] Она поразительно похожа на Вас внешне. Даже не зная, можно угадать, что это Ваша дочь. Она умна, тактична, мягка в общении, но с твердыми, почти графическими очертаниями мысли. Это большая и гордая радость иметь такое продолжение себя.
До скорой встречи.
Ваш друг Т. Ю.
1. Дмитрий Евгеньевич Максимов (1904—1987) — литературовед, историк русской литературы конца XIX — начала ХХ века, общепризнанный специалист в изучении литературы русского символизма, поэт, друг Хмельницкой. Жил с ней в одном доме и подъезде. Наташа — Наталия Владимировна Скворцова (р. 1946), дочь Ионаса.
15. Хмельницкая — Ионасу
6. IX. 1982,
Комарово
Дорогой друг!
Случайно была сегодня в городе и получила два Ваших послания — открытку и письмо, а открытку с очень удачными завершительными строками мне забросили дня два назад.
Грустно мне, что Вы так загружены бытом, физически для Вас непосильным. Нет ли у Вас возможности найти кого-нибудь, кто бы раза два в неделю помогал Вам хотя бы в уборке и стирке — во всем, требующем резкой мускульной энергии? Знаю, что сейчас найти такого человека нелегко, но это небезнадежно. Сто`ит в чем-то сжаться, но освободить себя от непосильной затраты энергии.
Что Вы много времени отдаете письмам, мне более чем понятно. Для меня письмо и дневник — единственный абсолютно свободный жанр, и такие духовные фотографии я ценю куда больше зримых.
Мне кажется, что это самый верный способ сохранить что-то ценное, но преходящее в нашей жизни, и на это, увы, я вырываю больше времени, чем на конкретную и часто срочную работу.
Я, конечно, буду рада получить от Вас письмо в Комарово и новые строки, которые, несомненно, теснятся в Вашем сознании.
Я говорила с Дмитрием Евгеньевичем о том, что занимает Вас и меня, — о событиях в мире и о степени нашего душевного участия в них. Он целиком разделяет Вашу позицию и считает, что только интенсивное сопереживание глобальных страданий делает человека не обывателем, а подлинно духовным. Он упрекает меня, что я «утешительную» поэзию Шефнера приняла слишком безоговорочно и не сказала, что мы живем в страшном мире и настоящий поэт не должен об этом забывать.[1]
Тынянов[2] говорил, что искусство живет неблагополучием.
Но я-то знаю, что писать о счастье и создавать хороших людей намного труднее — может быть, потому что и в жизни это не правило, а исключение. В искусстве я не за идеализацию и «утешительность», но благословляю дар полноценной радости — правда, радости с открытыми глазами, не отворачиваясь от всего трудного, а подчас и страшного.
Общение с Вами дает мне очень много. Интенсивность и широта мыслей о мире, свойственная Вам, расширяет и мой часто растерянный и запутавшийся в противоречивых подробностях мирок.
Вы — душевно — открытое окно, и в него всегда видно небо. И как бы Вам ни было житейски трудно — это у Вас не отнять.
Не тороплю Вас. Только когда действительно без усилий найдется минутка — пишите мне до 26 сентября в Комарово.
С искренней дружеской благодарностью Т. Ю.
1. См. письмо 11, примеч. 1.
2. Юрий Николаевич Тынянов (1894—1943) — один из лучших советских ученых-филологов, литературный критик, писатель, учитель Хмельницкой в Институте истории искусств в 1920-е. В 1982 Хмельницкая выступает на Первых Тыняновских чтениях в г. Резекне с воспоминаниями о Тынянове и докладом «Исследовательский роман». См. также ее работы и воспоминания: Хмельницкая Т. Ю. Исследовательский роман. Историческая проза Тынянова // Хмельницкая Т. Ю. Голоса времени. М.—Л., 1963. С. 40—85; Она же. О Тынянове (К 80-летию со дня рождения) // Звезда. 1974. № 9. С. 184—190; Она же. Емкость слова // Воспоминания о Ю. Тынянове. Портреты и встречи. М., 1983. С. 121—137. Не исключено, что фразу «Искусство живет неблагополучием» Хмельницкая слышала от Тынянова лично (письменный источник не установлен).
16. Хмельницкая — Ионасу
20. IX. 1982,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Ваше «Отче наш» — лучшее из всего, что Вы создали за последнее время. Оно поистине трагично, с глубокой горечью и вместе с тем горячей верой и благоговением. Скрытый смысл его: позволь мне верить в то, в чем я разуверился, и надеяться на то, что исполниться не может.
И так горяча вера или, точнее, отчаянная тоска по ней, что она страстью своей великой иллюзии может растопить лед неисполнимого.
Сила этих стихов — в глубине незатихающей боли. В них экстатичность молитвы. Кроме мощи чувства они прекрасны яркостью словесного и поэтического его выражения — очень высокого и здесь уместно архаического. Они великолепно построены, развиты и завершены. И это не сконструированные логическим разумом слова. Это рождено из глубины чувства.
Только подлинно выстраданное помогло Вам найти такую порывистость интонации и безошибочную точность слова.
Я поняла, что это итог Ваших горьких и в то же время все-таки просветленных раздумий над тем непоправимым, что происходит сейчас в мире.
Позвоните мне 27 сентября утром. Если ко мне не приедет сразу Елена Сергеевна[1], а она «монополист» — мы увидимся в ближайшие дни.
Еще раз поздравляю Вас с прекрасными и сильными стихами.
Т. Ю.
1. Елена Сергеевна Вентцель (1907—2002) — известный математик, писательница (псевдоним И. Грекова), самая близкая подруга Хмельницкой.
17. Хмельницкая — Ионасу
23. VI. 1983,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Получила оба Ваши письма в обратном порядке: сначала о том, что Вам лучше, потом о городских напастях и бедах.[1] Рада, что все тяжелое позади и Вы
снова верны себе: общаетесь с природой, пишете стихи грандиозные и трогательные, предаетесь лирическому состоянию.
«Под колесами» Гессе я читала очень давно в юности, повесть эта и пронзила меня жалостью к герою, и испугала муштрой и металлической твердостью германского воспитания. Она по реалистической манере своей еще далека от его поздних философически абстрактных построений («Игра в бисер»).
Здесь в Комарове впервые за многие годы я позволяю себе роскошь бескорыстного чтения «ни для чего». Кончила статью о Пастернаке, судьба ее мне еще неясна.[2] А пока придет ответ из редакции «Невы», поглощаю все, что попадается под руку. Среди книг — исключительная по силе и правде повесть В. Быкова «Знак судьбы» в «Дружбе народов» 1983, № 3—4. Давно уже не встречала я такой искренней, настоящей боли за судьбу человека. А о жестокой бесчеловечной тупости коллективизации, ради птички и цифр выполнения плана разоряющей отнюдь не кулаков, а бедных не сводящих концы с концами крестьян, — рассказано бесстрашно и прямо. И все проникнуто глубокой человечностью. И герои повести — обыденные, неприкрашенные, замученные трудом и нуждой, даны в их невеселой повседневности. И все-таки органическая жажда справедливости прорывается в них с неожиданной силой. И проникаешься к этим людям глубоким уважением. Читать это больно и трудно. И после чистейшей простоты этой повести все психологические ухищрения философствующей Айрис Мёрдок[3] кажутся придуманными, ненастоящими, условными. И отношение наше к автору и его героям останется равнодушным. Увлекательность фабулы и мастерство повествования не трогают нас. Видно, душа наша истосковалась по прямой человеческой правде, которой так мало и в искусстве и в жизни.
У нас холодно, ветрено, неуютно. Душевности, мягкости, тепла не хватает не только в окружающих, но и в природе. Первые дни она улыбалась и грела, и пахла горькой свежестью молодых тополей. Теперь резкий, хлещущий ветер. От его колючего дыхания хочется спрятаться во что-то мягкое, пушистое и греющее и бежать в сон. А сны здесь беспокойные, тревожные, все о прошлом, о тех любимых и дорогих, кого давно уже нет.
Вокруг благожелательная вежливость людей нейтральных или придирчивая раздражительность друзей, ставших родственными и обретших права на родственную сварливость. Мне с собой невесело — но, как ни странно, не хватает уединения. Хочется быть совсем одной, чтобы читать, писать, думать, общаться с деревьями, травой, воробьями и чайками. Чайки на морском берегу свободно расхаживают по песку. Они изящно, со вкусом оперены, и только визгливые безобразные голоса не вяжутся с этим изящным перистым нарядом и грацией поступи.
За эту беззаботную, свободную от бытовых обязанностей жизнь надо кланяться и благодарить. А я какая-то колючая, неблагодарная, раздражительная. Сознаю это, но ничего не могу в себе изменить. Ибсена здесь нет. Может быть, мне его привезет здешняя библиотекарша из города, если в ее томе окажется «Враг народа». Все равно поделитесь со мной Вашим впечатлением об этой вещи. Пишите обо всем, что думается и переживается Вами. Желаю Вам сохранить присущую Вам гармонию светлого и высокого оптимизма. Будьте здоровы, ясны, радостны.
Сердечный привет Габриэль Викторовне.
С нетерпением жду Ваших писем.
Ваша Т. Ю.
1. В письме Ионаса речь шла о его сердечной болезни и бытовых неурядицах. О событиях этого времени см. также в письмах Ионаса к А. И. Цветаевой (Цветаева А. И., Ионас В. Я. Переписка (1972—1988). С. 285, 287, 288).
2. Ср. письмо к И. И. Подольской от 19 мая 1983: «А я занимаюсь прозой Пастернака — урезано, с кляпом во рту, с минус „Живаго“. Бормочу что-то короткое для „Невы“, где меня пока гостеприимно и не искаженно печатают» (Письма Т. Ю. Хмельницкой к И. И. Подольской [Письмо 112 от 19 мая 1983] // Звезда. 2018. № 2. С. 142). Опубликованную статью Хмельницкой о Пастернаке обнаружить не удалось.
3. Айрис Мёрдок (Jean Iris Murdoch; 1919—1999) — английская писательница и философ.
18. Хмельницкая — Ионасу
28. VI. 1983,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Отвечаю на Ваше прекрасное исповедальное письмо о книге Гессе. Оно подтвердило мое давнее впечатление от Вас, когда я мысленно назвала Вас 80-летним юношей. Та же серьезность и глубина романтических порывов. Та же способность парить над повседневностью и видеть в любви тайну и чудо.[1]
Я давно говорила Вам: Вы счастливый человек, потому что не сужаете и не обедняете свою жизнь. Каким бы испытаниям ее ни подвергали, Вас не сломить и не согнуть, и душой Вы не седеете. И не утратили талант ожидания. И таким Вы будете всегда. А многие люди, годами годящиеся Вам в сыновья и даже внуки, внутренне ссохлись, окаменели, очерствели и нерастворимы ничем. Вы же мыслью всегда в полете, и воображение опережает действительность. И оно же сохраняет Вас от прискорбных следов времени.
Женщинам в этом смысле труднее. Они должны помнить о возрастных границах и не переступать их, чтобы не стать смешными и жалкими. Эта молодость желаний Вас красит, а женщину соответствующего возраста унижает.
Тело наше — жилплощадь, на которую поочередно прописывают и поселяют детство, отрочество, юность, молодость, зрелость, опасный возраст… Эти смены жильцов проходят сравнительно безболезненно — но, когда приходит пора уступить место старости, начинается тяжелая борьба. Уже не имея права на законное существование в изменившейся оболочке, все еще неугомонная душа не безропотно покидает насиженное место: она изворачивается, прячется по углам и цепляется за свои былые возможности, и ее приходится выселять силой. Силой воли запретить себе неуместные иллюзии и не нарушать иерархии возраста. Мало кто с честью выдерживает это испытание.
Тут два пути — или полная жертвенность детям, внукам, тем, кому еще можете помогать и облегчать жизнь. Или высокий и сильный интеллект, который, отказавшись от личного, погружается в творческое познание мира и воплощает его средствами искусства или науки. А тем, кто не может отказаться от своего женского эгоцентрического я, жить нелегко.
Но повторяю: к мужчинам это не относится.
Наоборот, они должны смело свои возможности времени не уступать и оставаться верными себе, своим страстям и склонностям до конца своих дней.
Вам я этого во всяком случае от души желаю.
Читали ли Вы в 8<-м> № «Москвы» за 1982 г. очерк Сидорова «17 дней в Ги-
малаях»?[2] Это восторженный рецепт восточной мудрости. Как сохранить в себе радость и доброту, как просыпаться с сознанием, что ты кому-то несешь радость и облегчишь его тревогу, и вы поймете и полюбите друг друга в душе. Как отрешиться от мелочной тщеславной суеты повседневности и гордыни эгоцентризма. Казалось бы, это естественный путь к счастью. Но ведь чтобы нести эту радость другому — надо, чтобы она заранее неисчерпаемо жила в твоей душе.
Читала с благодарностью и грустью недостижимости. А Вам этот очерк индийской мудрости должен быть органически близок. Прочтите его непременно.
С нетерпением жду Ваших живых окрыленных писем.
Будьте здоровы и светлы.
Т. Ю.
1. Ср.: «…Достань Германа Гессе „Под колесами“ и прочти. Для меня эта вещь имеет еще то особое значение, что я, оказалось, все еще молодой Вертер. Так живо пережить еще раз то, что я пережил в юности, тоскуя по любви, страшась женщин, завидуя сверстникам, нашедшим себе подруг. Так это все пережить в моем возрасте! Невероятно» (Из письма Ионаса дочери от 23 июня 1983 с подписью «Неугомонный Вертер». Семейный архив).
2. Очерк В. Сидорова называется «Семь дней в Гималаях».
19. Хмельницкая — Ионасу
2. VII. 1983,
Комарово
Дорогой Владимир Яковлевич!
Как всегда, с увлечением читала Ваше последнее письмо, полное чувства и мыслей. Не бойтесь отнимать у меня время летом, я его себе предоставила в избытке для вольного дыхания. Пасусь на травке, читаю и пишу в саду. Лето в разгаре, но, к сожалению, через неделю мне уже надо загонять себя в город. Рада, что Вы оценили Быкова, но с Вашей повышенной впечатлительностью, может быть, теперь не надо читать такие мучительно душераздирающие книги.[1]
Я на днях прочла в 5<-м> № «Нового мира» за 1983 г. прелестную вещь Юлиу Эдлиса «Жизнеописание» — тихую, грустную, по-осеннему умиротворенную, с неповторимой медлительной «прелестью увядания». Это скромный рассказ о жизни и распаде одной семьи. И камертоном этой робкой печальной мелодии становится… канарейка. Любимый «член семьи», виновато подаренный дочке отцом, когда он уходит к другой женщине. Этот милый непритязательный кенар чистит перышки, летает по комнате, затейливо поет, а потом старится и умолкает. И у каждого человека в семье к нему особое отношение. По нему, как по часам или градуснику, проверяют время, температуру семейного быта. Он настраивает вконец расстроенное людьми. А кроме кенара, там такая бабушка, героическая, но неприметная, всё берущая на себя, всех молча понимающая.
Читать эту повесть надо без заранее сконструированной философии, без хирургически предвзятого литературного анализа, а наивно и просто. Она много дает и многому учит. Учит терпению, такту, снисходительности к другим, выносливости, мягкости. Я читала ее как раз в дни колючих, взрывных отношений с моей приятельницей и поняла, как мы обе неправы в требовательном настаивании на своем, в обидчивости и неумении принять другого таким, каким он есть.
Прочтите эту тихую музыкальную повесть. Я уверена — она придется Вам по вкусу.
Вы спрашиваете, с какими критериями я подхожу к ответственным и значительным явлениям литературы. Увы! Должна Вас разочаровать. Я импрессионист, подверженный чувственным впечатлениям и от жизни и от искусства. Я стараюсь угадать характер и книги и автора, проникнуть в суть его восприятия и ход его ассоциаций. Я знакомлюсь с его теоретическими утверждениями и вывожу из них основу его художественных воплощений. А иногда ловлю его на противоречиях. Намерение одно, а результат совсем другой. Так Пастернак хотел передать историю своего времени, считая, что стиху она не поддается, и разработал сюжет уже написанной поэмы «Спекторский» в прозе. Но именно в этой прозе еще меньше истории и реальных фактов, чем в поэме. Вся она посвящена творчеству и любви. И пронизана неуемным лиризмом.
Раскрыть устремления художника и сравнить их с реализацией его исканий, проникнуть в мир его ассоциаций — вот заманчивая для меня задача исследования.
Я не берусь за произведения открыто философские или социально-пропагандистские, мне близок живой, теплый, населенный вещами, природой и тварями земными, освещенный внутренними психологическими отношениями мир. Это в самых общих чертах. Каждый раз в зависимости от материала исследования задача меняется.
Дорогой Владимир Яковлевич! Через неделю я снова запру себя в городскую клетку, так что ответ на это письмо адресуйте уже в Ленинград.
Дайте себе волю, не загоняйте себя жестким интеллектуальным режимом, дышите и радуйтесь миру. Всего Вам самого отрадного и полноценного.
Габриэли Викторовне душевный привет.
Ваш друг Т. Ю.
1. Ср.: «Я прочитал здесь повесть Быкова „Дожить до рассвета“ и читаю его „Обелиск“. Первая повесть (вторую я только начал) произвела на меня такое страшное впечатление, что я отрывался от нее, давая передышку себе от душившего меня волнения. Я не представлял себе, приступая к чтению Быкова, как он силен и какой он мастер прозы» (Из письма Ионаса дочери от 28 июня 1983. Семейный архив).
20. Хмельницкая — Ионасу
17. VII. 1983[1],
Ленинград
Дорогой Владимир Яковлевич!
В городе получила и очень драгоценное для меня личное дружеское Ваше письмо о «мягкой человечности», и острый, интересный, с неизбежно возникающими аналогиями отклик на «Врага народа» Ибсена, и стихотворение «Белая ночь». Начну с последнего. Оно архаично, но высоко и глубоко и, конечно, идет от Тютчева, от его всепроникающего восприятия вселенной. По-моему — оно Вам удалось. Мне оно близко и хочется к нему возвращаться. Я еще не перечитала Ибсена, но разбор Ваш настолько красноречив и убедителен, что остается только подкрепить его свежим прочтением пьесы. Самое заглавие уже вызывает в нас ряд аналогий и ассоциаций. Это вообще свойство человеческого ума — и личное и историческое обращать на себя, находить аналогии с собственной жизнью и своим временем. Но кроме того — это и подтверждение, что основные психологические законы восприятия и основные объективные факты социальных взаимоотношений повторяются. Иначе как объяснить, что творения древних, литература далеких веков — понятны нам и вызывают горячий поток сопереживания?
Вечность мировых творений — не только свидетельство гениальности их создателей, но и подтверждение общности и повторяемости человеческих чувств и страстей, мыслей и поступков — от сотворения мира до наших дней. Вот почему мы сохраняем в памяти прошлое, обогащающее современность. Каждый раз, проникая в прошлое и находя в нем аналогичные с нашим временем процессы и человеческие взаимоотношения, — мы радостно удивляемся: значит, верно — если это было всегда! Но помимо разительного сходства хочется вникнуть и в отличия, потому что какие-то временны`е и национальные отличия все-таки привносятся. Вот с точки зрения этих отличий я и хочу перечитать «Врага народа» Ибсена.
В городе я уже неделю — и мне здесь интереснее и душевно свободнее, чем в Комарове. Но не хватает чистого воздуха, запаха сена и морских водорослей, открытых закатов над заливом.
Живу спокойно и просторно. Вижу разных людей, радующих своей непохожестью.
Собираюсь писать об одном малоизвестном авторе Юлиу Эдлисе и его на редкость доброй, человечной повести «Жизнеописание», пронизанной грустным кротким юмором, но пока еще не нахожу для этой назревающей статьи твердого журнального пристанища.
Дорожу Вашей дружбой и душевной открытостью. Ваши письма светят, греют и духовно питают, жду их с нетерпением.
Всего Вам окрыляющего и яркого.
Ваша Т. Ю.
1. В тексте письма Хмельницкая ошибочно указывает: «1981».
21. Ионас — Хмельницкой
22. VII. 1983,
Вызу
Дорогая Тамара Юрьевна!
Из моего предыдущего письма Вы знаете, что мое стихотворение «Белая ночь» дополнено мною третьей строфой. Прав ли я в том, что этот переход из минорной мелодии в мажорную коду придает стихотворению бо`льшую законченность и примиряет душу с Бытием, только кажущимся человеку «равнодушной природой»?[1] Я ежедневно стараюсь возрождать в себе тот особый взгляд на окружающий меня мир (взгляд, тускнеющий под налетом повседневности), который не только возвышает душу (das Erhabene), но и вселяет в человека убеждение в том, что он не одинок, что он впаян не только в физический строй природы (это было бы неутешительно), но и в некий сверхчувственный. Это следует понимать не мистически, не как нечто сверхъестественное и трансцендентное, а как нечто лежащее ближе к нам, находящееся на границе знания. Ведь нет ничего неестественного в том, что Мир не исчерпывается явлениями в пределах его эмпирической познаваемости в данное время. Наивно думать, что наш чувственный аппарат создан природой только в расчете на познание окружающей нас среды теми средствами, которыми в данный момент располагает homo sapiens: его пятью чувствами и логическим мышлением, его математическим аппаратом. Человек — существо развивающееся, находится сейчас в младенческом возрасте. Наступит время, когда он станет смотреть на homo sapiens нашего времени так, как мы сейчас смотрим на неандертальца. Наш мозг тогда окажется примитивным орудием познания. В. И. Вернадский предсказывает такое изменение в процессе эволюции нашего мышления, что мы сейчас не можем себе представить будущие перемены в логике и психологии человеческого познания. Разве это мистика? Многое из того, что сейчас кажется нам мистическим, сделается достоянием науки на более высоком и пока непредсказуемом уровне. И тогда скажут, что «грезы духовидцев и метафизиков» XX в. — это вовсе не завихрения à la Сведенборг, а столь же гениальная интуиция, как оправдавшиеся в наше время гениальные интуиции эллинских мыслителей (атомы, шарообразность Земли и ее вращение вокруг Солнца) или прозрение Джордано Бруно, а в учебниках диалектического материализма будут писать: «Все это новое вытекает из учения диалектического материализма и отрицалось ранее всего лишь вульгарными материалистами и догматиками». Было ведь так и с теорией относительности, генетикой и кибернетикой. Поэтому я считаю человека вправе, врезаясь мыслью, как алмазом, в мир, строить quasi-эмпирические обобщения, углубляющие постижение вселенной и не противоречащие фундаментальным законам природы. Такое обобщение уже было построено В. И. Вернадским, изучившим взаимоотношение человека (его сознания) и вселенной на атомном уровне и пришедшим эмпирически к гилозоизму (учение о живой материи, живой и «сознательной» на всех уровнях — я писал Вам об этом[2]).
Но если материя и дух нерасторжимы в своем фундаменте, то я являюсь частью не только физического, но и духовного строя Природы, генетически включающей в себя наши развивающиеся духовные ценности (impl<icite> мораль[3]). Душа есть, как было прямо сказано Тютчевым, жилица двух миров, или двуединого мира по Вернадскому (я широко интерпретирую гилозоизм).
Возвращаясь к моему стихотворению, я хочу добавить, что именно этот взгляд на мир заставил меня закончить его не пессимистически — вопрошающей человека пустотой, а оптимистически: да здравствует Жизнь и благоговение перед Ней! Да здравствует музыка небесного органа.
Ну, и да здравствует мой друг Тамара Юрьевна и ее творческая душа!
Ваше высказывание о психологической связи времен (эпох) прошлого и будущего очень убедительно и объяснило мне свойство «вечности» великих творений человеческого Духа.
В. Я.
1. В первом варианте стихотворение заканчивалось на второй строфе. Ср.: «То, что я тебе послал, кончается пессимистическим аккордом. Это не отвечает моей сущности, и я дописал стихотворение» (Из письма Ионаса дочери от 18 июля 1983. Семейный архив).
2. За ноябрь 1982 — январь 1983 Ионас написал и отправил Хмельницкой 10 писем о В. В. Вернадском, пытаясь дать представление о мировоззрении этого ученого, оказавшего на него огромное влияние.
3. Implicite — здесь: подразумевая также (лат.).
22. Хмельницкая — Ионасу
Ваше последнее письмо — настоящая философическая поэма. Читала его с наслаждением.
Вернадский углубил и обогатил Ваше естественно присущее Вам представление о мире и придал ему прочность, обоснованность и стройность. Я понимаю, что в свете этого оптимистического одушевления и веры в духовное совершенствование всего сущего Вам не хотелось кончить стихотворение печально-разочарованной нотой и Вы приписали третью строфу — торжественно-жизнерадостную.
Но вот в изложении философской системы Вы правы — а лирика — это иногда незаконченное вопрошающее состояние. И эту призрачность белой ночи лучше всего передать в конце стихотворения словами «немая пустота».
В этом тревожном и в то же время углубленно-сосредоточенном созерцании — подлинная поэзия, близкая к Тютчеву.
А третья Ваша строфа при всей ее патетичности — в сущности, рассудительная оговорка: «но так лишь кажется». Пусть минутами кажется! Этой минутностью преходящих настроений и жива поэзия. Вы заполните эту мнимую пустоту не в этом стихотворении, а в другом гармонически просветленном. «Белая» же «ночь», призрачно и утвердительно отвечать на вопросы ей не дано.
Конечно, я Вам это свое ощущение не навязываю. Это, как всегда, личное и вкусовое.
Спросите дочку. Мне кажется, у нее очень тонкий и точный вкус на стихи.
Два маленьких философских стихотворения хороши, закончены, умно лаконичны. Очень удачная строка «стихийный разум мирозданья».[1] Словом — «Кастальский ключ забил», сверкая и радуясь и умножая гармоничность жизнеощущения, свойственного Вам.
В Ленинграде душно, листва пыльная и выжженная, во дворах скопище бездомных кошек и, несмотря на летний разъезд, — всюду толпы и очереди.
С нетерпением жду Ваших окрыленных писем.
1. Одно из этих стихотворений — «Всегда в кого-нибудь влюблен…».
2. См. письмо 11, примеч. 4.
3. Виленкин В. Я. Воспоминания с комментариями. М., 1982.
Желаний наших и надежд.
Где все условно: год и час.
Мир из галактик и планет.
И тьму и свет, войну и мир.
Так все изменчиво вокруг.
Незримый свет, неслышный звук.
Возникли Разум и Любовь.
Я просить тебя стану о хлебе.
То, чего ты исполнить не можешь.
Веря в то, что ты знаешь, как надо.
И что-то вызнать хочет.
Немая пустота.
Но так лишь кажется. В безмолвии ночном
Небесного органа.
1. В рукописном оригинале стихотворения против первых двух строчек помечено справа: «Гераклит»; против следующих двух: «Кант. Вещь в себе».