БЫЛОЕ И КНИГИ
Александр Мелихов
«Таинственна ли жизнь еще?»
Елена Долгопят, как сообщает нам аннотация к ее книге «Хроники забытых сновидений» (М., 2022), — прозаик, сценарист, хранитель рукописного фонда Музея кино. Она — автор многих книг и лауреат ряда литературных премий; о ее прозе высоко отзываются известные критики, и последняя ее книга тоже заслуживает тщательного прочтения.
Часть I называется скромно: «Хроники Музея кино». Повествование от первого лица тоже начинается непритязательно: героиня сидит в номере отеля на берегу Средиземного моря и смотрит по телевизору «Улицы разбитых фонарей». За окном цикады гудят, «как электрическая подстанция», — отлично сказано.
И вдруг экран погас.
Российский. А французы, поляки, турки, немцы, итальянцы — все на месте, все дружно присутствуют в эфире, и только на месте русского канала зияет серая дыра. И героине приходит в голову, что нашей страны больше нет. Вернее, она есть, но только для себя самой, а для остальных стран и народов она исчезла.
Что значит исчезла? Не воспринимается. Больше не ловятся сигналы ее спутников, теле- и радиостанций, а из космоса на ее месте виднеется лишь огромное серое облако. И героиня-рассказчица всерьез задумывается, что этот «берег турецкий» теперь достался ей на всю оставшуюся жизнь и ей придется привыкать, учить язык, искать неизвестно какую работу. Ну, еще дня три, пожалуй, покормят в отеле, а дальше попросят освободить номер.
Стало быть, России больше нет, и что же мы сможем о ней рассказать нашим детям? А между тем за окном гудят цикады, звучат с улицы голоса, «отдыхающие» неторопливо идут с пляжа и говорят по-русски — время ужинать.
«Я вновь включила телевизор. Русский канал. Заключительные титры „Разбитых фонарей“. Россия исчезла не больше, чем на минуту».
Это и есть Елена Долгопят — пустяковый обыденный эпизод в ее воображении вырастает во вселенскую катастрофу. Иногда символически (чего нет в телевизоре, того нет и в мироздании), а иногда и пророчески. Увы. К ней самой вполне можно отнести ее же слова из подглавки «Пора созревания пшеницы» о фильме режиссера Ясудзиро Одзу (Елена Долгопят в силу своей профессии — редкий знаток мирового кинематографа): «Когда вдруг наклоняется трава под ветром или падает на пол журнал, или вьется тонкой стружкой кожура яблока под острым лезвием — это незначительное, в общем-то, движение становится грандиозным событием, невероятным, значительным».
Иногда эта значительность порождается сверхточным изображением обыденности: совершенство не есть ли просто сверхконцентрация чего угодно? — и сверхконцентрация обыденности у Елены Долгопят начинает отдавать абсурдом почти так же часто, как и у Добычина (даже и не знаю, с кем еще ее можно сопоставить). Но абсурдом гораздо более трагическим.
Не знаю, помните ли вы (я не помню ни фильма, ни актрисы) фильм 1942 года Юлия Райзмана «Машенька» с Валентиной Караваевой в главной роли? Но вот каким образом Елена Долгопят рассказывает о том, как сотрудники Музея кино в сопровождении милиционера после смерти актрисы приехали забирать ее архив. Подробности опять-таки сверхпрозаические и оттого еще более жуткие. В однокомнатной квартире покойной актрисы было мягко ходить, оттого что пол был устлан толстым слоем вонючих тряпок, бумаг, каких-то раздавленных коробок, в окружении которых хранители памяти выбирали документы, письма, обрезки пленок, которые сейчас хранятся в музее, куда можно прийти и прочесть в письме от матери (листок отрывного календаря): «…в глазах твоих — небесный свет».
Такой вот след в коллективной памяти оставила знаменитая вроде бы не так уж давно актриса. Что уж тогда говорить о людях рядовых!..
Лет за пятнадцать до того, когда рассказчица знать ничего не знала ни о Караваевой, ни о Музее кино и не помышляла о писательстве, ее подружка вышла замуж, и они с мужем сняли крохотную квартирку и позвали рассказчицу помочь убраться.
Старик, недавно живший здесь, умер, от него остались никому не нужные документы, записные книжки, письма, фотографии. Которые, естественно, собрали и снесли на помойку.
«Эти выброшенные бумаги наворожили мне мою жизнь. Я ничего из них не помню, ни строчки, ни лица (взгляда). Валентина Караваева не забыта. Старика — как будто его и не было! Он исчез без следа. Он — трава, земля, никто, он — мой герой, человек без имени, человек без лица, без следов, без отпечатков пальцев. Никакой Шерлок Холмс его бы не вычислил!»
Да, таковы герои Елены Долгопят — они трава, они земля, они никто. Но, когда она наведет на них свой удивительный оптический прибор, мы их уже не забудем. Объяснение остроте своего зрения и склонности за будничными мелочами прозревать их символический смысл она дает тоже вполне обыденное: «Видимо, моя жизнь так же неподвижна, бессобытийна, как фильмы Одзу, и малейшее в ней перемещение (пусть призрачное) отдается грохотом в моем сознании».
Думаю, дело все-таки в другом — в особенностях дарования. В гипертрофированной чуткости, в гипертрофированной фантазии. Но, не исключаю, образ жизни тоже внес сюда свою лепту. Возможно, будь жизнь автора заполнена событийным грохотом, он притупил бы остроту его зрения, слуха и переживания.
«Мы сидели в серой машине, что-то вроде „газели“, машина была старая, продувалась сквозь щели, был вечер, режиссер рассуждал о литературе, о том, что это невозможное по нынешним временам занятие, в том смысле, что все уже написано, освоено, за что ни возьмешься, уже было-было».
Было, разумеется, и это: «…нет ничего нового под солнцем». Но ведь для себя-то каждый человек нов и неповторим! И героиня-рассказчица это прекрасно понимает: ведь никто еще именно здесь и сейчас не сидел именно в этой раздолбанной машине, никто не проживал именно ее жизнь и жизнь этого пожилого, усталого человека, считающего, что все уже было, но зачем тогда и жить. «Тогда нужно лечь прямо здесь, в машине, сложить руки на груди, закрыть глаза и уснуть под шорох ветра. <…> Не было еще ничего, не было и не будет, если ты не возьмешь ручку и не попытаешься описать, остановить, как бедный Фауст, мгновение. Глядишь, и не канет в небытие этот человек в сером коротком, как будто он из него вырос за это лето, плаще. И шофер с папиросой в пальцах — останется, и сама дымящаяся папироса, умирающая на глазах».
Вот она, одна из целей творчества — задержать мгновение и насытить его значительностью, чтобы дотлевающая папироса сделалась умирающей папиросой. В мире становится значительным только то, во что вглядится художник, а если какой-то народ решит, что художники ему не нужны, то этим он сам вычеркнет себя из истории: его не было, нет и не будет.
Хотя Елена пишет о себе и ей подобных (хотя подобных ей я что-то не припомню) очень жестко: «Мы были не лишние люди, мы были ненужные люди, новый тип, который я пыталась описать, который один мне описать удается. Моя приятельница, все по тому же МИИТу, прочитав мою первую книжку, сказала: „У меня даже снег падает по-другому“. Она закончила бухгалтерские курсы, курсы по ценным бумагам, сейчас трудится финансовым директором, бог его знает, как у нее, за ее окном, падает снег, может быть, его вообще не бывает, вечно цветут розы, вечно поют соловьи и молодые люди — серенады».
Но в русской классике — да и ни в какой другой — не осталось ни одного «успешного» человека, их не было, нет и не будет в исторической памяти, если исключить из нее официальные национальные символы. А «лишних» чудиков — сколько угодно. Какой бы в стороне от «мейнстрима» они не обживали свой отдельный уголок (ибо они всегда живут в каком-то своем отдельном убежище из собственных фантазий). «Как для меня, Музей — убежище от мира, что-то вроде монастыря, только не надо забывать, что это Музей кино, Музей иллюзий, Музей иллюзорный, что и будет впоследствии прояснено».
И мы снова убедимся, что в мире нет ничего важнее иллюзий, что именно они наполняют нашу жизнь и даже историческую память смыслом и красотой.
Все это присказка, а сказка будет впереди.
«В ночь выходить нельзя, не вернешься. Об этом все знали, и все по ночам сидели дома; в домах по крайней мере. Ночь поднималась от земли, из земли, подобно воде. Затапливала скамейки, ограды, деревья, заглядывала в окна (все закрытые), достигала крыш, достигала неба, смыкалась с космическим пространством, с бесконечностью. Кто не успевал до темноты в дом, тот исчезал на веки вечные».
Здесь уже не сыскать следов Добычина, это фирменная Елена Долгопят. Будничная жизнь у нее предстает в гиперреалистической манере даже в ужасных своих проявлениях.
«Доктор сказал, что ночь эту Саша не переживет. В голове гематомы. Кости переломаны. Едва дышит. Мать сидела возле него. Ночь темная. Ноябрь. Санитарка тогда дежурила, мать ей по трешке давала ежедневно, не жалела. Старенькая, чистенькая. Она чаю принесла.
— Выпей, Клава, сладкий чай, крепкий».
А в это время водитель, сбивший Сашу, помирает на соседней койке, и несчастная мать смачивает ему водой губы, поскольку его жена этой ночью рожает. Санитарка советует несчастной женщине сходить в заброшенную церковь, бывший военный склад: «Авось уговоришь за сына своего».
И мать отправляется молиться на бывший военный склад, а ныне прибежище мальчишек и распивающих мужиков. Вехи ее ночного маршрута тоже сугубо нашенские — по Жданова до парка Пятидесятилетия, затем через пути до рубероидного и по Московской до Парка культуры. Она со страхом входит в темное нутро церкви, и — вдруг вспыхивает ослепительный свет, и она слышит голос сына…
«— Мам.
Она открыла глаза и увидела себя в собственном доме, в узком их коридоре, с рукомойником, с приставной лестницей на чердак. Сынок ее стоял тут же. Теплый, родной, живой. Она бросилась его обнимать. Он, конечно, вывернулся».
Вывернулся — чудесное воскрешение не изменило его привычек. И разговор у них начинается — обыденнее некуда.
«— Ты чего так поздно?
— Я? Да вот. Ты ужинал?
— Не. Я тебя ждал.
— Ну, бегом тогда, ставь чайник, макароны разогревай.
— А с чем макароны?
— Тушенку открывай.
— Ух ты! Ура!»
Этой бесхитростной душе и чудо является в предельно заземленном обличье. Но, слыша по радио детский хор, мать все-таки думает, что это, должно быть, ангелы. Зато сынок без затей сосредоточенно наворачивает макароны. И мать обращается к нему уже без сантиментов:
«— Мне-то оставь, оглоед».
Едят они, как всегда, прямо с черной чугунной сковородки, которая долго держит тепло, сынок подбирает остатки хлебной корочкой (он даже мороженое ест с хлебом), а потом задает будничный вопрос.
«— Мам, ты умерла?
— Нет.
— А как ты сюда попала?
— Так. Пропустили.
— Почему?
— Потому что и ты не умер.
— Почти умер.
— Почти не считается.
Она провела ладонью по его коротко остриженной голове:
— Пойдем домой, Саша, чего мы здесь.
— Здесь тоже дом.
— Тоже, да не совсем. У нас веселее, милый».
Часы стрекочут, время точат, и день скоро наступит.
«— И здесь наступит.
— Здесь не наступит. Здесь не жизнь, здесь ты навсегда такой будешь — и не ребенок, и не взрослый».
Диалоги Елены Долгопят настолько изумительны сочетанием предельной будничности и мистического ужаса, что хочется их цитировать и цитировать.
Сын не отвечает, трет сковородку обрывком лыковой мочалки, и мать наконец догадывается, чем его приманить.
«— Хочешь мопед?
Вот так она его и уговорила».
На этом мопеде сын и выехал обратно в жизнь.
Дальше в жизни матери появится и что-то вроде любви — претендент культурный, вежливый, инженер, употребляет слово «эстеты» применительно к французам, умеющим в кино изображать убийства красивыми, выражается галантно: «Могу ли я взять вас под руку и увести от этого подъезда в любом указанном вами направлении?»
«„Что же я, каменная?“ — подумала Клавдия».
Электричество любовники не включают: окна смотрят на станцию, и свет прожектора пробивается сквозь шторы; кажется, будто за окном день. Как же они тут спят? Привыкли.
В этом мире все ко всему привыкли. Лишь бы, как говорится, не было войны — болезней, смертей, и лень было думать в такой тихий безмятежный вечер. И вдруг шорох, движение, вскрик испуга…
Сын, увлекшийся приключениями разведчика на немецкой подводной лодке, вскрика матери не услышал, но почувствовал тревогу и бросился к окну. И увидел, как незнакомая женщина со всей силы воткнула в горло матери нож, тут же вырвала, и из раны хлынула кровь.
Саша с топором в руках рванулся на улицу, а женщина с ножом в руке спокойно стояла над окровавленным трупом — она и не думала защищаться или бежать. Саша рубанул со всего маху, но топор ушел в пустоту, а женщина исчезла навсегда, и никто на этом свете ее уже не видел.
Мать же растерянно сидела на земле, и никакой раны на ее шее не было. Она изумленно смотрела на сына с топором в руке и на окровавленное свое платье. Свою убийцу она не помнила, а сын не рассказал.
Такой вот гиперреалистический мистицизм.
Дальше все развивается еще более интересно, но не буду, как сейчас принято выражаться, спойлерить, это нужно читать. И снова дивиться, в каком сверхобыденном обличье проникают и врываются в реальность чудеса.
Поверьте, подобные дива дивные у Елены Долгопят прорываются в этот предельно приземленный мир отнюдь не ради «оживляжа». А ради чего — это отдельный серьезный разговор, который непременно нужно вести с участием автора.
Загадочные события являются в сотворенный ею мир не всегда так весомо, грубо, зримо, иногда тайна незримо присутствует в виде почти неуловимой странности, которая приводит на память знаменитые строки Кушнера: «Таинственна ли жизнь еще? / Таинственна еще».
А значит, можно не скучать.
Особенно если время от времени читать Елену Долгопят.