ЖИЛИ-БЫЛИ
Сергей Бойко
Лавровы. Поездка в прошлое
Отчет о творческой командировке
1. Хмурая осень
Когда весна придет, не знаю, а пока на душе хмурая осень, я бы даже сказал, слезливый октябрь, и я лечу из Москвы в Благовещенск на самолете аэрофлота Ту-154 — лечу в изумительном раздрае, потому что мы в очередной раз — как всегда, навсегда! — расплевались и разошлись со своей супругой, Наталь Петровной, с которой, согласно всем гороскопам, были противопоказаны друг другу, но постоянно нарушали это предписание высших сил, за что и мучились от упрямого взаимного влечения. В этот раз, страдая от ревности-любви и беспредельной жалости к самому себе, ковыряя эту свою невыносимую болячку и выворачиваясь наизнанку, я терзал бумагу горьким стихоплетством.
Больше всех я люблю себя,
Больше всех я себя жалею,
Жду мороза и января,
Самый мертвый среди деревьев.
Им, деревьям, жить и жить еще,
Распускать по весне балагур-листву,
А моей жизни черенок-нить
Пересох-умер. На ветру —
Я последний болтаюсь на дереве лист,
Все мои сорвались, растоптаны,
В грязь лицом, под каблук, вниз,
Под метлу и в огонь безропотно!
Не хочу я в общую кучу!
Я дождусь мороза и снега.
Я его никогда не видел.
Я могилы братские предал…
Вот и снег! Вот и снег! Навалился!
Отрываюсь! Лечу, лечу!
Я куражусь, кружусь… Кружился —
И упал у гроба без чувств!
На живые мои глаза
Две снежинки легли пятаками…
Нету сил… Нет кому сказать,
Как собою я стал обманут.
На этой теплой ноте я и отправился на восток, в Амурскую область, в маленький поселок Бысса` навестить старшего брата моей мамы Георгия Порфирьевича Лаврова и его супругу Прасковью Емельяновну, которую, как выяснится, все местные бабы почитали колдуньей, побаивались и уважали. Дядя Гоша отмечал в тот год свое семидесятилетие и был бы несказанно рад уви-
деть в своем доме племянника из Москвы. Я, конечно, тоже был бы рад, но все-таки не осилил бы такое путешествие только ради того, чтобы обнять любимого дядю и поцеловать его жену-колдунью…
Промежуточная посадка — славный город Красноярск. Однажды я по нему гулял. Тогда аэропорт был в центре города, и самолеты садились и взлетали, едва не цепляясь за крыши домов, — заезжие гости с непривычки пугались. Теперь аэропорт был построен далеко за городской чертой — правда, еще не до конца: из него никак не хотел выветриваться запах краски, а мусор после отделочных работ еще не везде был убран; табло не работало, и только громкая связь из репродукторов удивляла настойчивым голосом дежурной, которая терпеливо повторяла:
— Товарищ Чиполлино, срочно пройдите к стойке регистрации!
При каждом таком объявлении какой-то малыш взрывался заразительным смехом, а взрослые умиленно переглядывались. Видимо, они еще помнили героя детской сказки итальянского писателя-коммуниста Джанни Родари «Приключения Чиполлино». В конце концов к стойке регистрации подошла девушка с пунцовыми щеками и смущенно произнесла:
— Моя фамилия Чепа`лина…
В Благовещенске пришлось два дня дожидаться самолета на Февральск. Я гулял по набережной, а за рекой в это время прогуливались со своими детьми жители города Хайхэ. И все — китайцы. Их там, за рекой, было больше одного миллиарда человек, если верить статистике. Но этого не ощущалось. Видимо, потому, что по набережной прогуливались не все…
На самом деле я был отправлен на восток Союзом кинематографистов в творческую командировку для сбора материала по тематической заявке, которую сам же и написал и подал в гильдию сценаристов. Заявка предполагала сценарий полнометражного художественного фильма о тяжелой судьбе спецпереселенцев — врагов народа и раскулаченных. Заявка была одобрена и утверждена — и я отправился.
Материал я собрал, но сценарий так и не был написан: начались новые времена, и всем стало не до кино. Мой отчет имел успех только среди работниц бухгалтерии — документ об использовании выделенных средств. В него я включил, по совету бывалых, свои проездные билеты, билетики в баню и кинотеатр, чеки за мороженое и пиво и даже ресторанные счета. Все это было подклеено к листкам формата А-4 и сопровождено пространными разъяснениями по поводу. Повторюсь, отчет имел успех только в узком кругу бухгалтерии Союза кинематографистов.
Теперь пришла пора оформить отчет творческий.
Нет оправдания тридцатилетнему молчанию!
Но лучше поздно, чем никогда…
2. Тринадцатое октября, четверг
Аэропорт Благовещенска. Утро вылета. Розовые пальчики замерзших берез; умытое рассветом небо; хохочущее с востока солнце.
— Вниманию встречающих! Произвел посадку самолет рейсом шестьсот десять из Райчихинска…
— Заканчивается регистрация рейса Благовещенск—Экимчан…
— Начинается регистрация билетов рейсом…
Я — в отделении транспортной милиции. Милиционер — мне:
— Вы отказываетесь сдавать нож?
— Конечно! Это же подарок. Мне надо…
— Нож — это оружие. Сдавайте или снимаем вас с рейса!
— Но это узбекский нож с наборной ручкой. Он вставлен в ножны с национальным орнаментом. Сделан в городе Чуст. Чуст — это старинный центр художественных ремесел…
— Не положено! Национальный нож — только с национальным костюмом.
— Но ведь он будет в дорожной сумке.
— Не имеет значения!
— А если я в тюбетейке и чапане, то можно и за пояс заткнуть?
— Чего-о?
Ставлю подпись в бумаге «Акт № 208 изъятия узбекского сувенирного ножа с ножнами». Милиционер навешивает на мой нож бирку, как покойнику в морге, и отправляет в огромный сейф, где по всем полкам пригорюнились задержанные ранее ножи со своими бирками. Они молча вопрошают: «За что?!»
В ответ — хохочущее солнце встает с востока.
На Февральск летит чехословацкий пассажирский самолет серии «L». Вход пассажиров на воздушное судно с кормовой части, под хвостом. Багаж и ручная кладь исключительно с собой. Поэтому — досмотр и изъятие подозрительного. Из Москвы до Благовещенска ничего не изымали. Это был Ту-154. Ему по фигу узбекские ножи с наборными ручками — вези сколько хочешь!
Летим. Так высоко, что встречающиеся по дороге кукурузники кажутся ползущими по земле стрекозами. Но все-таки недостаточно высоко, потому что различаю внизу стволы деревьев — как торчащие из белой замерзшей земли черные сгоревшие спички. От горизонта до горизонта! Я делюсь впечатлением с соседом и получаю толковое разъяснение:
— Это листвяг. Он иголки на зиму сбросил. Листвяг — самое распространенное дерево в Советском Союзе.
Середина октября. Целая тайга лиственниц!
Все еще утро. Февральск. Аэропорт. Автобус будет только в пятнадцать часов. Идет из Экимчана в Норск через поселок Бысса, пункт моего назначения.
Попытался найти попутку — да куда там! Делать нечего — остаюсь ждать автобус. Гуляю. Между двухэтажными многоквартирными домами — громадный пустырь, чистый, местами даже заасфальтированный. Пригляделся — а это и не пустырь вовсе, это как бы детский городок: по периметру — песочницы, горки, качели, мини-карусели, скамейки. А когда-то, видимо, был плац, и тут выходили на построение солдаты, а может быть, и зеки. Вокруг плаца на крышах домов — социалистические плакаты с призывами: «Перестройка — прямое продолжение Октября!», «Решения XXVII съезда КПСС — в практические дела!», «Энергию перестройки — делу социализма!»
Дождался автобуса. Сел. Выехали на трассу…
Трасса. Думал — шоссе в четыре полосы, оказался — грейдер через тайгу, на котором встречные машины с трудом разъезжаются. Разглядываю местную периодику, общаюсь с пассажирами. «Горняк Севера» — орган Селемджинского райкома КПСС и районного Совета народных депутатов Амурской области. Газета издается с февраля тысяча девятьсот тридцать первого года. «Навстречу ХХХIХ районной партийной конференции!» Токур — шахты по добыче золота. Бысса — старатели, драги по речкам и ручьям.
Прииск.
Наконец добрался!
Амурская область, Селемджинский район, поселок Бысса.
Дом и хозяйство Лавровых — на самом краю поселка, на выезде в сторону Норска. Или, соответственно, самый первый дом на въезде, если с той стороны ехать.
Уже за ужином сделал первые записи:
13. 10. <19>88, четверг. Лавров Порфирий Павлович. Место рождения — Башкирия, село Емаши Ново-Белокатайского района. Год рождения — 1897-й. Родители Порфирия Лаврова умерли рано. Усыновил его хозяин. Пришла пора — Лавров женился. Выбрали ему в жены Варвару Карлыханову, одну из трех сестер, девицу на два года старше него. В армии он служил в гренадерах. В 1917 году охранял царя после отречения. Потом всю эту охрану, по всей вероятности, распустили по домам, потому что в восемнадцатом у Порфирия Лаврова уже родился первенец — сын Георгий (дядя Гоша). К 1929 году у них в хозяйстве был конь и уже четверо детей: Гоша, Дуся, Мария (моя мама) и Пана. Ну и, конечно, старики — дед с бабкой…
Порфирий Павлович Лавров умер в тысяча девятьсот сорок третьем году в колонии-поселке в Амурской области как перемещенный враг народа — за шесть тысяч четыреста километров от родных мест. Занесло его в Амурскую область не сразу — он проделал этот путь в два присеста.
Сначала Порфирий Лавров не был врагом народа, а был до тысяча девятьсот двадцать девятого года простым зажиточным крестьянином. А в двадцать девятом его признали кулаком и раскулачили со всем его многочисленным семейством — заперли вместе с другими кулацкими семьями в теплушки и повезли по железной дороге. Везли девятнадцать суток. На остановках конвоиры брали из вагона двоих за кипятком — были такие прогулки для счастливчиков. Когда началась разгрузка на конечной станции, ошалевшие от протухшего воздуха люди ломанулись из вагона с такой стремительностью, что затоптали насмерть деда с бабкой. Начальники разрешили Лаврову похоронить их на местном кладбище…
Так Порфирий Лавров оказался в ссылке в Западной Сибири, в Анжеро-Судженских копях, в просторечии — на Анжерке. Это, конечно, не копи царя Соломона, но жить можно. Ан нет, не прижились! В тридцать первом году объявили Порфирия Лаврова врагом народа.
В записной книжке я отметил: Порча хлеба. И дальше — в скобках: (Что за порча? Выяснить!) Да так и не выяснил. А теперь и подавно не узнаю: спросить уже не у кого.
Врага народа Порфирия Лаврова отправляют со всей его семьей дальше — по этапу на восток. И попадает он в Амурскую область, в колонию-поселок. И станет этот поселок последним его пристанищем. Тут в тридцать седьмом родится у него еще один сын — Анатолий. Здесь Порфирий Лавров и помрет в сорок третьем году. А без малого полвека спустя в здешних местах объявится гость из Москвы, сядет за стол в теплой кухне и затеет разговоры о житье-бытье с его старшим сыном Георгием и его супругой Прасковьей. И этим гостем буду я…
3. Четырнадцатое октября, пятница. Покров день
День рождения Прасковьи Емельяновны. Ей — шестьдесят.
Утром тетя Паша занимается хозяйством и рассказывает:
— Мой папа воевал в Германскую. В четырнадцатом призвали. Весь израненный пришел. Ему назначена была пенсия по ранению, как герою, сто шесть рублей золотом, пожизненная. Так он всю эту жизнь ее и не получил ни разу. За Родину и Отечество. За царя, как говорили. Вспоминал только да нам потом рассказывал. Корниловы наша фамилия была. В тридцать восьмом его взяли. «Как зовут?» — «Емельян Корнилов». — «Родственник?» — «Кому?» Били сильно. А мы не знали. Ждали, когда повезут. Ходили из интерната смотреть. Конвой не подпускает. Отец попросил гребешок принести — вшей вычесывать. Собрала в интернате у всех — и бегом, чтобы успеть. Успела. Когда повезли, кинулась за машинами. А через год его отпустили. Командуют: «С вещами!» Он в контору-то нашу заходит, руки за спину, лицом к стене. Ему: «Вы что, товарищ? Зачем? Садитесь, пожалуйста!» Спрашивают: «Ты зачем эти бумажки подписывал?» — «А я неграмотный». Они и говорят ему: «Извините нас. Ошибка вышла. По домам расходитесь». Вернулся. Но недоверие и боязнь прошли не сразу. А про неграмотность рассказывал нам, что разбил стекло в первом классе, и отец его забрал насовсем из школы со словами «Кончилась твоя Америка!» А он и не расстроился даже. Потому что перед тем учитель посылал их позвать попа на молитву перед занятиями, а они его нашли, когда тот жрал яичницу с салом. Это в пост-то! Это поп-то, уважаемый человек! То есть застукали они его оскоромившимся. Очень это мальчика, папу моего, потрясло: срамота-то какая! И ушел он из школы без сожаления: «Все врут!» Так грамоте и не выучился.
В хозяйстве у Прасковьи кроме самого дома есть еще две телки, кабан, чушка, куры, две крытые кухни, летняя и зимняя, и Гоня, ее супруг, Георгий Порфирьевич Лавров, хозяин. А еще — библиотека, где она каждый день моет полы за шестьдесят пять рублей в месяц, а в холода топит две печки — ради цветов, чтобы не померзли. Как-то раз мыла в библиотеке пол — приходит дед один, берет сразу десять томов в наволочку. На другой день обратно приносит. Берет еще десять томов. На другой день приходит сердитый, говорит строго:
— Нету пятьдесят четвертого тома! Где?!
Библиотекарша:
— Ах ты, господи! Да где ж?
Выяснили — забыли в распределителе, в Норске. Прислали наконец недостающий том. Дед доволен. — Я цитаты выписываю. Мне выдержки нужны.
А тут на улице два глухих деда спорят — кричат на весь поселок:
— Где этот Гетнам находится?!
За выяснением — куда? В библиотеку!
— Ну-ка покажь на карте!
Карта маленькая, не видно. Спорят до хрипоты. В чем вопрос — не вполне ясно. Главное:
— Гетнам — это где? Мериканец там лютует…
Прасковья Емельяновна собирается в поселковую баню — сегодня женский день. Одновременно она убирает со стола, моет посуду, вытирает пол, нарезает крошево для чушки и курей. И непрерывно говорит — удивляется:
— И что это люди в городе делают без хозяйства? Уснешь со скуки!
И дальше:
— Мужику собраться в баню легче: сумку подхватил — и готов. А бабе надо же всё переделать, чтоб мужик потом косо не смотрел. Карповна, вон сегодня своего искала — и куда это он пропал? Хмурый с утра, косился, косился — да и ушел голодный, не завтракамши. А он мне потом и признался днем-то: «Все говорят, чего ты с такой живешь?» А я: «И то правда! Утром жрать — и то ума не хватает сделать!» Вот и я, Гоня (слышишь ли?), с тобой живу лет уж за сорок.
Дядя Гоша в ответ скупо тратит слова:
— Мне семьдесят лет. Сам. Всё. Знаю.
— Ну да! Знает он. Это в тридцать еще можно свою дурость ухарством прикрыть. Пока молодой. А потом-то уж шиш с маслом. Всё на виду.
Дядя Гоша трогает ладонью свой квадратный, точно вырубленный топором подбородок, присаживается на край стула и роняет, как под стол, три слова:
— Бороду. Пора. Брить.
Бороды нет — только седая щетина.
Паша тут же подхватывает и начинает развивать тему бороды.— Да ты бы отпустил ее, не держал! Брить-то не надо будет. А, Гонь? Вот таку отпустишь… — тетя Паша показывает рукой, какую именно. — Баб щекотать. Хоть бородой-то… когда больше уж нечем, прости господи! Будешь, Гоня… как козел!
Тетя Паша смеется в кулак.
— Ой не могу! Нет у нас магнитофона — наши с тобой речи-то записывать! Кто бы потом послушал. А, Гоня? Мария в Москве послушала бы. Да и мы с тобой…
Развивая тему любви, говорит, обращаясь ко мне:
— А он молодой — ох и щекотливый был! Так и сверкал на сторону! Уже и при мне.
Георгий Порфирьевич затевает резать хлеб как бы на коленке — и Прасковья Емельяновна тут же начинает с новой силой весело на него ворчать: и за штаны, и за крошки. Но Гоню пронять нелегко. Он только щурит свои чуть раскосые глаза, ухмыляется и продолжает нарезать хлеб. Едва слышно, только для меня, роняет:
— Ворчит. Пусть. Корка хлебная лежит! Под хлебом-то. Ровно доска для резки. Не видит.
Когда Паше пришло время паспорт получать, ей говорят:
— Подпиши заявление в органы. Стучать будешь, тогда и паспорт получишь.
Паше — девятнадцать лет, почтальонша, а паспорта все еще нету. Читает и пишет письма безграмотным старикам. Ее спрашивают:
— Что говорят о советской власти старики?
Она в ответ:
— А что? Почему я должна вам говорить? У меня отец кулак. Я сама — кулачья дочка. Кулачка. Почему это я должна вам сообщать? И сотрудничать не собираюсь! Вы нас раскулачили — спасибо вам огромное. Мы там с голоду пухли, а здесь смотрите — живем! Да еще как! А подписывать ничего не буду.
Тот пистолетом стучал по столу — так сердился. Несколько раз вербовали. Бесполезно. Потом начальник сменился — новый стал комендант. Хороший. Один раз даже обедал у них. Однажды вызывает и спрашивает:
— Ты, Паша, забери свое заявление-то. А то они всё пишут, что ты на них работаешь, а донесений от тебя нету.
Паша:
— Да вы что?! Ничего я не подписывала! И ничего писать не буду!
— Ну как же?
— А так же! Приставали — да! Но я ни разу не согласилась. Говорила, вербуйте кадровых. А я — кулачка, спецпереселенка. И не надо мне вашего паспорта!
— Это почему же тебе паспорта не надо? — спрашивает.
— Так они за паспорт меня заставляли заявления писать! Я им говорю: «Почему это кадровые, как шестнадцать лет, сразу паспорт и получают. А мне уже девятнадцать, а я должна какие-то заявления писать?! Да никогда не стану!»
Так и не написала. В конце концов паспорт дали. Конский паспорт — корочки, как свидетельство о рождении: можно передвигаться только в пределах района. Говорят:
— Получишь настоящий после свадьбы.
Прасковья Емельяновна готовит обед: пельмени из дикой козы с добавкой своей свинины. А ко всему — достает соленые грузди и капусту, сыр, огурцы. Нет — мало! Хочет рыбу приготовить. Чистит еще и картошку, открывает банку с тушенкой.
— Мы люди деревенские. — Она прячет в глазах усмешку. — Всегда картошечку с аппетиткой поесть рады.
Потом она рубит лопатой в деревянном ведре тыкву с картофельной мелочью, добавляет картофельного же отвару.
— Понесу кабану маненько подкрепиться.
И только после этого отправляется в баню.
После ее ухода подымается из-за стола и дядя Гоша. Роняет:
— Пойду. Телкам. Капустки-картошки. Дам.
— Сладенького? — спрашиваю.
— Ну.
— На полдник?
Дядя Гоша останавливается в задумчивости. Чешет подбородок.
— А можно. И поспать. Минуток десять. После снесу.
Он ложится на диван в зимней жарко натопленной кухне и моментально засыпает.
Возвращается из бани тетя Паша — пунцовая, вся в пару.
— С легким паром!
И снова — разговоры.
— Вот мылись сейчас. Я и вспомнила ее. Она своего была старше на четырнадцать лет. Ей говорили: «Ты чего ж такого молодого выбрала?» А она гордится: «Это он меня выбрал!» А он алкаш, хотя молодой. Она ему в кредит машину купила. Это, значит, чтобы удержать от водки и около себя. А он полгода поездил, разбил машину во все дребезги, чудом только жив остался — и бросил ее. А теперь она одна: его нет, машины нет, кредит еще выплачивает. Вот тебе и сам выбрал!
И без передыху дальше:
— Теперь у нас бабы перестали бояться давать деньги своим мужикам: водки нет, две бутылки только в месяц положено. Один-то и накопил денег: баба сдачу-то не пересчитывает. Накопил — да и укатил в Благовещенск на прогул…
Просыпается дядя Гоша. Садится на диване, хмурится-щурится, позевывает и молчит. Прасковья Емельяновна со смехом кричит ему:
— Будь здоров, с легким паром, спасибо и пожалуйста! Телкам-то дал обедню свою? А нет, я сама снесу.
Дядя Гоша смеется от досады за телок и выдает целую тираду:
— Сиди уже, репа распаренная, сам снесу сейчас.
То, что он такую длинную фразу сумел округлить, а не рубить обычными кусками, кажется невероятным. Объяснение одно: забыл ведь совсем про телок-то!
После телок — дров подколол, отнес в избу, в зимнюю кухню, где тетя Паша уже вовсю раскрывала-накрывала большой круглый стол.
Сели поужинать. Чокнулись, закусили.
— Вкусно, Гоня? — спрашивает тетя Паша.
— Ага! — улыбается дядя Гоша.
— Ну и молодец! Пока не спросишь, и ответа не дождешься. Да, Гоня? Здорово это, когда сзади ума больше, чем спереди? Цветики-цветочки. Цветы я любила. Я их даже на клумбе выращивала. Помнишь ли, Гоня? Так вы с матерью своей на меня тогда: «Огород, забот полон рот, а она — цветы!» Так я эти гладиолусы ночами высаживала. Чтобы вы не знали — не видели. А там камни одни на дворе. Мы же дом поднимали. Так весь грунт в камнях был. Работящие они!
И продолжила — без остановки:
— А сосед вон в сарае своем: стук да стук. Тут у них все работы стоят — а он там делает чё-то. Никому не показывает. Зайдем с соседкой — ничего нет, ничего не найдем. Доски и доски. А он прятал. А потом как всё-то вынес, да как набил всякие наличники да украшения в одночасье — и на крышу, и на окна, и на дверь, на кухню, на сарай, — так и радостно стало на дворе. Так и осветилось. Будто кино какое. Порадовал! А тоже — про любовь ни полсловечка. Тоже молчун.
— У-у! Пахнет. Как! — морщится дядя Гоша от самогонки.
— А ты думал! Я всю жизнь тебя такого пронюхала. До самой до старости. Только вонючий в любви и объяснялся. Как насосется — так и лезет. Вот я теперь, Гоня, выпью, чесноку с капустой поем да еще и руки вымажу. Нюхай! Тоже полезу к тебе в постель. Трезвенник! А раньше-то было! Папаня зовет его, бывало: «Иди, Гоша, выпьем полрюмочки!» А мать: «Да ему это что слону дробина!» Отец зыркнет не нее: «Ты, старая, толку ни шута не понимаешь. В тако время и наперстку рады». Ну Гоня и рад. Только мой папаня-то наперсток выпьет — и: «Что водке зря пропадать! Давай песни петь! Бывали дни веселые, гулял я, молодец…» А Гоня так рта и не расщепит — хоть бадью в него залей. Древесина ты, Гоня. Сучок! А теперь и того нет.
— Так-так, — соглашается Георгий Порфирьевич. — Теперь. И сучка нет. Восьмой уже. Десяток.
— Ты, Гоня, вспомни, как два рубля на кино истратил. До войны еще. Бабу он в кино сводил. До сих пор забыть не может. Какое кино-то было?
— А не помню.
— Бабу небось помнишь?
— Дак знакомая. Одна.
— А часы как она украла в бане? Куда она их спрятала-то, прости господи?
— Дак выпали. Часы-то. Оттуда. Судили ее.
— Вот до сих пор и забыть не можешь. Страху небось натерпелся? Правда, Гоня?
— Дак ты! Репа! Чего? — смущается дядя Гоша.
— А ты, Гоня, мне никакого замечания не делай. Я тебе десять ответов найду. Рыбу-то чистить али как? В мандирах, что ли, прости господи, приготовить? Окуней-то?
— Так. Давай. Быстрее. Будет.
— Вот. А про любовь — ни слова…
4. Пятнадцатое октября, суббота
Тетя Паша:
— На трактористку хотела учиться, но получила отказ. Да еще штраф — тридцать пять трудодней. Бесплатная работа, но на совесть. Потом хвалили: молодец! А в хрущевские времена: план по мясу — забили весь скот. Пошла ругаться в контору: «А коммунисты что, жопу соломой затыкают?» — «Не положено скотину держать!» — «Дак у нас только Гоня работает. А я? А детей четверо? Вы — как хотите, коммунисты, а я не коммунист, мясо есть буду! А вы — чего ваша религия приказывает, то и ешьте. И ты, Гоня, коммунист, — слушай своего начальства. Постись! А я сынков своих морить голодом не дам!»
Про Гошу:
— Пока не поехал в санаторий, был здоров как бык. Думал, никогда износу не будет. А там давление померяли — двести! Куда, говорят, нам такого больного прислали? Вот и начали лечить. Уже тому лет пять.
Дядя Гоша подтверждает:
— Всё так. Лечусь!
Тетя Паша выдает районные новости:
— Электроэнергии Зейской ГЭС уже не хватает для приисков. Хотят новую. Идут-грядут затопления. Затеют стройку — назад-пятки уже не повернуть! Вот и Февральск. Новый город поставили — большие каменные дома, — тут и давление на грунт. Возросло — да так, что вода теперь выходит наружу в нижний старый поселок. Там лужи не просыхают всё лето. Зараза, дизентерия.
5. Шестнадцатое октября, воскресенье
Шестнадцатого октября, солнечным светлым днем к поселку Бысса со стороны Норска по тайге пришел низовой пожар. Очень скоро солнце стало красным через дым. Сгорели несколько стогов сена. Старуха одна
плакала: нечем будет скотину кормить зимой. Всем миром тушили огонь березовым молодняком. Напластались все вусмерть, но к вечеру огонь одолели. Дядя Гоша не ходил — тетя Паша не пустила его из-за давления.
А на другой день, семнадцатого, в понедельник, глядь — снова горит! Тут уже настоящие пожарные приехали на машинах — свою работу выполнять. Началась их трудовая неделя…
Вторник, восемнадцатое октября, тоже выдался солнечным.
Поутру самосвал привез нам копну сена. Сгрузили на дворе. Дядя Гоша зовет шофера Анатолия завтракать. Тот интересуется:
— А сто граммов-то у тебя есть?
— Ста? Нету! — роняет Гоша. — Кружка. Будет.
Шофер понимающе ухмыляется. Тетя Паша варганит яичницу с салом. Анатолий махом выпивает кружку браги, и его начинает корежить. Он, как может, подавляет рвотные позывы. Глаза наливаются кровью, по щекам бегут слезы. Спина сотрясается в ознобе. Немного отдышавшись, он мужественно протягивает кружку и кивает: «Повторить!» Вторую пьет уже спокойнее. И быстро-быстро делается совсем пьяным. Ругает старателей — за то, что гадят по тайге. Ругает пожары. Вспоминает, как у него удержали червонец — за то якобы, что он свой покос зажег, а из этого вышел пожар всем. Заключает:
— И ведь как обманули! Иди, говорят, там старатели на твой покос бревна свалили. Я и подхватился! А потом же на меня и говорят, мол, тебя на покосе видали. Ты и поджег, говорят. Вот так вот.
И без перехода:
— Самолет летел из Благовещенска в Экимчан. Там запуржило. Посадки не дают. Запросили Майск. Там — то же самое. Завернули обратно в Благовещенск, а нам оттуда говорят: «Давайте, если успеете до пурги». До пурги не успели. Ну и погнали аж до Сахалина. Так я на Сахалине и побывал. Правда, дальше порта не заглянул. Заправились — и стали ждать погоды.
Тетя Паша мне объясняет:
— Летчиком он был — до самосвала-то.
Анатолий на это замечание ничего не отвечает, а говорит так:
— Колеса пьяными не бывают, машина не самолет — на землю не упадет, колея до дому приведет!
И с этими словами подбирается, группируется, упирается в стол — волю в кулак! — встает со стула и твердым шагом, не качаясь, идет на двор — и со двора.
Залезает в кабину.
Хлопает дверцей.
Долго пытается врубить зажигание, рискуя посадить аккумулятор.
Движок все-таки заводится, и Анатолий уезжает на своем самосвале. По всей видимости, домой.
Очень волевой шофер!
Дядя Гоша стоит у печки — кряжистый, краснолицый. В глазках хитринки прыгают, но он их не выпускает, держит при себе, щурится, скупой на слова. Мы с тетей Пашей сидим за столом. Паша поглядывает лукаво на мужа,
смеется, говорит, обращаясь ко мне, но громко — так, чтобы Гоша тоже слышал:
— Дед-то не ухаживает. Молчит. Бирюк бирюком. Любит, нет ли? Думает чего? Стоит — пень пнем. Может чирей на заду — и ничего больше. Потому и не садится.
Паша оборачивается к мужу:
— А, Гоня? Ты чего стоишь? Садись-проходи.
И снова ко мне:
— Сережа, ты вот скажи, почему стариков перевоспитать невозможно? Вот Гоня мой — ну никак! А, Гоня?
Дядя Гоша смотрит на жену добрыми глазами и раздвигает губы в улыбке. Паша повышает голос:
— Ишь ты — ухмыляется! Точно говорят: «Что вылезло из гузни, не исправишь в кузне!» Ну скажи хоть словечко, Гоня!
Дядя Гоша молчит, и тетя Паша затевает воспоминания:
— Жили бедно. Но в школе всегда были бесплатные обеды. И в садике. Сестренка сгущенку не ела — брезговала, говорила: «Тянется с ложки, как сопля, прости господи, сладкая!» И на хлеб намажут ей — все равно не ела. Я воспитательнице говорю: «Вы ей так хлеб дайте, может, и поест». А еще — подарки нам в школе делали. Кому сапоги, кому пальто. Митюшка маленький руку тянет. Его спрашивают: «Ну, а тебе чего?» А он: «А мне сорочку, да ще причепите к ней малахай». Смеху было — до конца урока!
Тетя Паша опять ко мне:
— Я думала, меня уж никто не возьмет. Ан нет, дурак нашелся — Гоня. С ребенком взял. А я уж думала, майор какой найдется. И чего дурака дернуло?
— Так любит, наверное, — в тон ей высказываю я предположение.
— Любишь, что ли, Гоня? — обращается тетя Паша к мужу. И ко мне: — Мол-
чит. Хоть бы раз когда поухаживал. Так ни разу! — И снова мужу: — Подай-ко молока, что ли…
Дядя Гоша передает банку с молоком жене. Она берет и делает глоток, усмехается:
— Ну вот и поухаживал. Нет бы сам. Ума не хватает. Да, Гоня? Молчун здоровенный.
Ставит банку на стол. Продолжает после паузы:
— А вот Володька-сосед был, махонький. Я его спрашиваю: «Ты чего такой, на целу голову своей-то меньше?» А он мне: «Маленькое дерево все в сучок уходит!» Маленький-маленький — а подрался в столовой, два года получил. Один год отсидел — и на поселение в Норске. А там свободно можно домой ездить. Вот он и приехал раз. В магазине его видели. Потом поехал обратно в Норск да — как его узнать? — где-то развернул да и в Февральск к дочке приемной. Он ее малюткой еще взял. Дак она оказалась недоразвитой. Родила, однако. Жена-то Володина забрала у нее ребенка, воспитывает. А уж потом-то она и замуж вышла. Тоже за какого-то недоразвитого. Вот он к ним и закатился. Поужинали. Спать наладились. Утром встали — нет Володи. Где? Да где? — решили, в туалете. Нет и нет. Печку затопили. Март-месяц. Она-то чушке согрела, говорит своему: «Снеси!» Тот и пошел. А у них там низко потолок — головой достать. Дверь открывает, наклоняется — а там Володя в петле, ноги на полу, чуть только коленками не достал. Повесился. Вот тебе и сучок!
Эти несколько дней другой жизни сотворили чудо, и мое стихоплетство перестало быть себялюбивым, но еще не пропало совсем. Я с сожалением вспоминал про нашу с Наталь Петровной размолвку. Какая же это была глупость — поддаваться раздражению и разменивать наше золото на медяки этих мелких дрязг! Вернусь — обязательно пойду виниться и каяться. Мужик я или кто, в конце-то концов?
Розовеют на морозе
Пальцы у березы.
Хороша была Прасковья,
Да всю съели слезы.
Слезы капают от дыма.
Дым — года-невзгоды.
Солнце через дым краснеет,
Плачет глаз Природы.
Плачет каплями-дождями.
На щеке — морщины
От дорожек и тропинок.
Мимо них ходили.
Всё ходили без дороги,
Всё свою топтали,
Мимо счастья пробегали
Прямиком к печали.
— Мы — дети спецпереселенцев. В пионеры принимают только детей кадровых. Я училась хорошо, но в пионеры меня не брали. Один пионер все время списывал у меня на уроках. Я разозлилась и специально ошибку написала. Тот и списал! Мне и говорят: «Паша, ты же никогда ошибок не делала». А я — честно: «Это я специально!» А в тридцать седьмом на Первое мая — митинг-демонстрация в районе. Дождь, грязюка. Ползем к трибуне всем колхозом — дети, школьники, колхозники, председатель впереди. Еле доползли. Стали. Там уже сельхозники были, дорожники. Директор сельхоза по бумажке поздравление зачитал. Долго читал. Поздравил. Потом от дорожников кто-то выступил. Тоже поздравил — своих — с трудовыми победами да с верой в будущий успех. Мы стоим. Мокнем. Вязнем в грязи. Слушаем. А потом директор сельхоза и говорит, что, мол, митинг, посвященный всякому этому, закрывается, и стал аплодировать. Как же так? А мы? Тут наша боевая девха, Евдокия, подходит к этой трибуне: «А почему нашему председателю слова не дали? Почему нас не поздравляете?»
Косорукий директор перестал аплодировать своими косорукими руками и едко и обиженно за прерванное ликование говорит: «А вам не положено, вы — спецпереселенцы!» — «Это что значит? Не люди?!» — подхватилась Евдокия и в сердцах обматерила во весь голос устроителей и само мероприятие. Бедовая деваха. Думали, заберут ее. Но нет, ничего, обошлось.
6. Девятнадцатое октября, среда
Ну вот, кажется, и графоманство подходит к концу:
От мороза розовые
Пальцы у березы.
В синем море неба тонет
Солнца золотой червонец.
И всё — иссякло наконец-то…
Личное должно быть выше общественного:
Советская власть,
До чего ты добралась:
До быков и до коров
И до бабьих сундуков!
Тетя Паша продолжала, будто со вчерашнего дня не останавливалась — про раскулачивание:
— Те, что нас выгоняли и ссылали, к нам же и приехали. С нас последнее сдирали, из сундуков всё вытряхали. Бабы на себя надевали все кофты и юбки. Так они стягивали с нас. Я-то не далась. А с других стаскивали… А теперь они к нам же и приехали — милостыню просить. Тут этот супостат и объявился — оборванный, грязный, головой качает: «Ох и неправильно мы с вами обращались». А мы ему в ответ: «Да и хрен бы с тобой!!!» Ничего ему не забыли…
Тетя Паша — пока дядя Гоша в хлеву угощает своих телок вкусненьким — продолжает рассказывать:
— А как стал Гоша женихом, на него все и накинулись: «Ты на ком жениться собрался? Это же кулацка дочь!» Он в ответ: «А мне и хрен с ним. Я человека люблю и на том человеке жениться собираюсь. Я женюсь на женщине, которую люблю». — «Так она ж спецпереселенка. Ее на работу строем гоняют. Ей и уехать никуда нельзя. Советска власть…» — «Любовь сильней Советской власти! Буду с ней жить. Работу здесь же найду!» Война началась — хлопцам-спецпереселенцам паспорта сразу выдали. И на войну. Они все там почти без вести и пропали. А девкам еще и заявления писать надо было, чтобы паспорт получить. Как раскулачили-переселили-то, собирались вечерами, тосковали: вот дали бы волю, так пешком бы по старым домам разошлись! А уж как война началась, то и мысли повернула: «Куда идти-то? Тут наш дом! Там-то, поди, еще страшнее». Зав. райсобесом отнял за два месяца пенсию за отца, которую получал сын Витька, когда мальчик пошел на летние каникулы работать после восьмого класса. Сорок рублей за два месяца удержал, гад!
Тетя Паша рассказывает:
— А тут из райкома едут. И ведь заранее еще предупредят! Знают: столовой-то по дороге нету, так они ко мне. Вот и в тот раз. Сидят, едят — а беспокойно им, вздыхают: «И как он там?» — «Да где?» — спрашиваю. «В машине!» — отвечают. «Да кто?» — говорю. «Да Митюшкин твой, зав. райсобеса». — «А! Гадина! — говорю. — Знает, чье мясо съел, котяра. Пусть и сидит в своей машине. Не оголодает, жирный хер!» А эти — едят, нахваливают: «Вкуснее твоих помидоров ни у кого и не было, Емельяновна!» — «Ага! Вот так с вами со всеми намандилась, а теперь помощи и спросить не у кого. Все начальники новые сменились. Уже и знать не знают». — «У тебя муж коммунист. Что люди подумают, если мы тебя тут на должность устроим? А?» — «Он коммунист, — говорю. — Пусть голодный и ходит. А я с детьми беспартийная. Кушать надо!» Большая вода пришла в июле семьдесят второго. На огород нанесло ила! По осени еле откопали картошку. Выросла мелкая. Пару мешков только насобирали. А на другой год картошка — вот такие лапти наросли! Так-то. А у мамы огород весь смыло до камня. Три ночи ночевали на аэродроме. Пришли — и подойти нельзя. Мы — кругом, через баню, по бугру, по огородам. Из дому всё вымыто. Дров — ни щепки. Полтора метра в комнатах вода была — по стенам узнали.
7. Двадцатое октября, четверг
Тетя Паша:
— Только села почитать журнал — ой! — кабану не посолила. Встала, посолила, помешала. Только села читать — а чушка-то не кормлена! Когда читать? Ночью села. Гоня спать лег. Потом проснулся поссать, смотрит: я сижу за столом, передо мной журнал, голову подперла, глаза закрыты. Он меня зовет — я не слышу. Он — в испуг. Хвать за плечо! Я — в испуг, да как закричу со сна. Может, приснилось что. Рука затекла. Щека вся измятая. Вот и почитала, вот и приобщилась… Начальники такие разные. Один всегда, если заезжал, детям гостинцы раздавал. Если ничего с собой нету, подзовет всех и каждому даст денег, чтобы сбегали в магазин и купили себе. А другой заехал — привез арбуз. Дал своему шоферу, чтобы нарезал. Детвора набежала — своя и соседская. Тот-то режет, боится кого обидеть. А начальник ему: «Не бойся, тащи второй!» Шофер принес второй арбуз из машины — весь разрезал, раздал детям. А перед отъездом начальник и говорит: «Емельяновна, давай деньги за арбузы». Шофер аж рот раскрыл, как услышал. А Паша кошель берет, вытряхивает из него последние четыре трояка: «Хватит?» — «Хватит». И ведь взял! Свояк, как подопьет, так и вспоминает об этом. Это ведь он был шофером у того начальника. А комната у них хреновая: здоровенная, что вся наша изба с пристройкой! «Разве это плохо? — спрашиваю. — В городе все за метражом гоняются». — «Дак сколько дров надо ее протопить-то! Не в городе же…»
У Паши с Гошей гостят две внучки от одного сына — от Витьки, что ли? — старшая Танька и младшая Анька. Старшая и спрашивает:
— Баба, ты скоро умрешь?
— Я не умру.
— Неправда! Старые всегда умирают. И ты умрешь.
— А зачем тебе?
— А мне твои сережки хочется.
— Дак подрастешь, я тебе и так отдам.
— А я сейчас хочу.
— Так у тебя и дырочек в ушах нету.
Тут младшая Анька к Паше под одеяло лезет:
— Баба, сегодня моя очередь с тобой спать!
Гладит ее по щеке. Удивляется:
— А почему у тебя щека такая шершавая?
— Так это морщины.
Девочка проводит ладошкой по своей щеке.
— А у меня гладкая.
— Дак ты молоденькая.
Девочка спрашивает озабоченно:
— А ты не умрешь?
— Не умру.
— И правильно! Не умирай!
Через некоторое время вздыхает:
— Нет. Ты все-таки умрешь. Я плакать буду. Мне тебя жалко. А Танька плакать не будет. Ей твои сережки нужны — и всё!
— А тебе?
— А мне колечко только…
— Гоша ухаживал за мной молчаливо, но основательно. А тут меня берут за прогул. А времена суровые. Судят меня и сажают в тюрьму. Сколько-то месяцев я там сижу. Потом выпускают, а Гоша и не заходит, кругом обходит и не заговаривает. А тут другой — сватов на конях засылает. Так, значит?! Ну и вышла за него замуж! И родила. А муж-то через год и погиб. А еще через полгода Гоня этот снова объявился. Ну, тогда мы и поженились. Но первый Гошин сын потонул. А может, и нет. У воды его нашли. Лицом только в речке. Все время говорил: «Идем домой, мама, идем домой!» Я ему: «Так мы же дома». А он тянет за руку: «Идем, идем!» Вот и дотянулся. А потом уж еще трое родились — и все сыновья. С моим-то от первого мужа, выходит, у Гоши теперь четверо взрослых сынов.
— А Гоня у нас герой. Ветеранский паек в магазине получает. На японской войне воевал. Да, Гоня?
— В сорок пятом. Служил. И в сорок шестом тоже. Так. Тогда крепость брали. Они там год могли. В осаде. Но мы взяли. Штурмом. Так. А в Харбине-городе. Есть такой. Семьдесят процентов. Русские. Вон как!
— А дед-то, отец его, Порфирий Павлович, у царя еще служил. В гренадерах. А как царя-то скинули, так он его потом и охранял-сторожил. Прямо династия целая — Лавровы, вояки!
8. Двадцать первое октября, пятница
Тетя Паша:
— Заключенные ловят кур у начальника тюрьмы — леской и рыболовным крючком из окна. Просят у меня (я там еду по камерам разносила, когда сидела четыре месяца в КПЗ), просят перец, соль и горчицу побольше. Я достаю, приношу. Начальник замечает: «Это что? Связь с зеками?» Я удивляюсь: «Какая связь?» Потом сам увидел поутру, куда его куры пропадают.
— В феврале сорок восьмого года я вышла замуж. Было страшно. Всё боялась: как с мужиком спать ложиться, как родить, как родственников хоронить. Свадьба первого февраля. В месяце двадцать восемь дней. Жизнь будет короткая. Молодой муж, Федя мой: «Ерунда! Я приметам не верю».
Четырнадцатого ноября ребенок родился. А двадцать второго ноября Федя погиб. Сестра плакала: «Не выходи за Гошу. Он будет ребенка обижать!» Не послушалась, вышла. Так Гоня мой — слава богу! — ни разу моего ребенка не обидел. А до нашей женитьбы Гоша жил со ссыльной. Ее за невыполнение трудодней сослали. Она у него спала, а по утрам бежала в строй. Их же каждый день на работы угоняли. Однажды она проспала, так за ней милиционер приходил, увез. А потом ее отпустили по беременности. А мы с Гошей уже поженились. Тут она и заявляется, говорит: «Чем чужого держать, пусть своего кормит!» А я ей: «Это уж он сам решит!» Я тогда у Фединых родителей жила. Свекор спрашивает: «Ты не в зачатке? А не то гони эту бабу или от Гоши уходи!» Гоша приходит и говорит мне: «А пошла она!» Девочка у Гоши была от китайки. Пришли китайки — у одной мальчик, у другой девочка. Начали: «Ты вот вешалась на шею!» — «Нет. За мной приехали да и забрали. Мы и не часто встречались». А у Гоши на руках Витька был, Федин сынок. Ему вслед и летит: «Вот чужого таскает, а своих детей знать не хочет!» А тут приносит ребенка своего беленького, бросает в кроватку — и уходит. Пошла у кого-то полы мыть. Ребенок плачет, я его на руках ношу. Та возвращается: «Ну? Чего?» Отвечаю: «А ничего! Можешь нам своего отдать!» А она: «Лучше ты своего! Не Гошин ведь!» А я ей в лицо смеюсь, счастливая. Я всегда смеюсь. Плакать, что ли? А тут свекор, папа Федин заболел, и пошла я заместо него в магазин работать. Он там заведовал. Долгов много. Свекор выздоровел, говорит: «Долги собери!» Пошла собирать. Почти все отдали. Другие врут: «Мы отдавали!» Хотели зажать, думали, помрет — и долги вон! Не вышло. Не помер. Начальник мне: «Приехала учиться торговать?» А я ему: «Нет. Торговать умею. Хочу, чтоб научили, как воровать!» В конторе КООПа — хохот. А когда свекор заболел, Степан Иудович, так это еще при Феде было. Свекор говаривал: «А отец у меня грешник был!» Это он из-за имени его так шутил — Иуда же! Федя тогда в Свободном учился на механика. Свекра больного — в Норск, в больницу увезли. Я — туда. Там говорят: «В Свободный отправили». А машин нету. Вернулась. Свекровь говорит: «Отправили в Хабаровск на операцию». А сама неграмотная — ни буквы не знает! — говорит: «Поищи тут в тетрадке адреса. Там племянник в Хабаровске. Пусть найдет, в какой больнице лежит». Потом ездили его оттуда забирать. А сон мне страшный приснился. Коля Стешкин напился пьяный в дымину, лежит под берегом, стонет. А Стешка плачет. А мне курей делать надо. Не знаю, как быть. Страшно было.
— А тут приходили белорусы ужинать. Покормлю и каждый раз им говорю: «Прощевайте!» Потом еще раз, два, три… Понравилось им. А я кормлю и всякий раз: «Прощайте!» Они и говорят: «Так не надо говорить. Надо — до свидания!» А я им: «Это еще что за свидание?!» Они: «Прощайте, это когда уже навсегда, когда, к примеру, умрет человек». А я им: «Ага! Ну и прощайте тогда!» А хохлы папу-маму — на «вы»: «Вы, тату, снидали, чи ни?»
Сибирь и Дальний Восток сожрали все народы. Все там были и есть.
Паша продолжает рассказывать:
— Следователь спрашивает: «Ну и расскажите, как вы обнаружили пожар?» — «А як? Прихожу домой. Жинка борщ поставила — добрий, забеленный. Я им да им. А потом галушки добри поставила. Я им да им. В окно глядь — а там пожар». Следователь: «Ну вот и расскажите, как возник пожар?» — «Так я и говорю. Прихожу, жинка добрий борщ поставила забеленный. А потом и галушки…» — «Так! Это вредительство!!!»
Паша-колдунья:
— Щепка воткнута в угол дома. Думаешь, ворожу? Нету у нас. На меня говорят, что я колдунья: «У нее на огороде, как у колдуньи, растет — так и прет!» А я им: «У меня жопа на огороде загорает — вот и все колдовство!» А Гоня подопьет — да и соседке: «Она — колдунья!»
Ночью мы с тетей Пашей смотрели старые фотокарточки. В полночь, как обычно, вырубилось электричество. Тетя Паша включила карманный фонарик, и мы еще час досматривали снимки. Дядя Гоша благополучно спал.
Ночью тетя Паша долго ворочалась, скрипя пружинами, и вдруг заявила:
— Плохо быть старым!
И начала в темноте развивать свою мысль:
— Ни воды принести, ни дров наколоть. А детей стеснять неохота. Поселиться бы где рядом, в Токуре. Только не в их домах… Или конуру на дворе поставить?
— Это зачем? — спрашиваю.
— А как же? В доме не мешаешься, а знаешь, что дети всегда рядом. Вот бы и хорошо. Вот бы и покараулила их до смерти. Вот бы и радость.
И после паузы спросила:
— А где твои-то?
— Мы теперь не вместе живем. Рядом. Они в Болшево. А я в Мытищах.
9. Двадцать второе октября, суббота
Утром я со всеми простился и отправился в обратную дорогу. Следом за мной полетела посылка с мылом — гостинец от Лавровых в Москву.
По дороге загорелся ЗИЛ-130, который вез меня на аэродром в Февральск. Потушили. Поехали дальше.
Везет мне на огонь!
Благовещенск. Аэропорт. Записка: «Петр Матвеевич! Решите вопрос по выдаче ножа гр. Бойко С. В. Акт 208 об изъятии. Штраф не налагать (подпись — неразборчиво)». Попытался отправить нож бандеролью — не взяли. Так с подарком и улечу обратно.
10. Двадцать третье октября, воскресенье
День отлета.
Официантка в ресторане… Какими опасными глазами взглянула она на меня! Я бы сказал — смертельными для жизни. Думаю, она сразила здесь уже не одного золотодобытчика своей меткой стрельбой. Но, во-первых, у меня не было золота. И потом, у меня была Наталь Петровна — надежный оберег от любых соблазнов! Я устоял, но остальных надо было предупредить, и я громко сказал:
— Девушки, никогда не смотрите так на мужчин — это опасно для наших жизней!
Борт самолета. Летим.
Нашел поразительную статью в журнале — порадовался за автора. Прочитал немного. Перечитал некоторые строчки. И отложил, предвкушая будущее удовольствие от прочтения. Я знал, что статья не убежит. Вот она — куда она денется? Я тихо радовался и не торопился читать, потому что уже получил впечатление.
На душе спокойно. За иллюминатором несколько часов кряду не гаснет вечерняя заря. Самолет летит на запад — из Благовещенска в Москву.
А солнце все никак не садится!
Кажется, если не менять курс и не делать остановок, ночь не наступит никогда!
P. S. Я бесконечно благодарен гильдии сценаристов за эту дивную творческую командировку, в которой прикоснулся к своим истокам и без ухищрений цивилизации типа диктофона или видеокамеры сумел зафиксировать на бумаге несколько ускользающих мгновений — образы родных мне людей, которые жили и любили, как умели.
Привожу текст дневника как можно ближе к оригиналу, чтобы вернее передать дух и чувства того времени.
Вот и всё!