ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
АЛЕКСАНДР ВЕРГЕЛИС
* * *
Не надейся уже отсидеться,
уберечь суетливый покой.
Сорокапятилетнее детство
на прощание машет рукой,
по багровой реке уплывая,
уходя вместе с дымом в зенит.
Лишь в ушах еще полуживая
глуповатая песня звенит.
Тихий сад из прочитанных книжек,
из надежд и ребяческих снов
новый день огнедышащий выжег
до земли, до гранитных основ.
И стоишь ты один сиротливо,
а вокруг — человеческий лес
так нестройно шумит и тоскливо
в ожидании страшных чудес.
* * *
Настало время жить в Истории,
в большом чертоге неуютном,
где вьются ангелы, которые
уж тихих песен не споют нам.
Они трубят, трубят без устали,
им неповадно бить баклуши:
их сонмища тысячеустые
вдувают ужас в наши уши.
Забудь наш тихий кров, сестра моя,
забудь наш сад благословенный.
Вот эта сумрачная храмина —
теперь наш дом во всей Вселенной.
Здесь негде преклонить нам голову,
здесь этажам конца не видно.
Здесь человеку, будто голому,
всегда и холодно и стыдно.
И, как ни бейся, не получится
здесь обустроить уголок нам...
Но Богоматерь Троеручица
прильнет к высоким этим окнам
и скажет нам: «Утрите слезы вы,
хвалите Бога, что проснулись!
Вы свой мираж забыли розовый
и наконец домой вернулись».
* * *
Словно пчелы в промасленных сотах,
чьи-то смерти таятся во мгле.
Сколько ваших и наших двухсотых
еще ходят по этой земле?
Эта цинком богатая почва
и все то, что на ней проросло,
этот воздух, разорванный в клочья,
эта боль — все имеет число.
Все расчислено, в горних укромах
каждый залп, каждый выстрел учтен,
каждый взрыв, словно куст, каждый промах,
каждый крик, каждый хрип, каждый стон.
Сколько их, сколько ближних и дальних
примирит этот огненный град?
Что там ангел орет в матюгальник
с головой, запрокинутой в ад?
* * *
— Ложиться спать? Но разве день растаял?
За окнами ни капли не стемнело.
Вот мы рисуем, свет не зажигая,
и куклы наши, ты послушай, папа,
капризничают, с ними мы не сладим,
пока им ночь не ляжет на глаза.
— Ну вот еще придумали, а ну-ка...
Десятый час, а вы еще не спите!
Как будто вы не знаете, что север,
где мы живем, весной обилен светом!
Настал апрель, вот ночь и побелела,
и вечер ото дня не отличить.
А где-то там, на юге в это время
уже темным-темно, и дети сами
свои глаза послушно закрывают,
родителям ничуть не прекословя.
Смотрите: я задергиваю шторы,
и сумерки по комнате плывут,
как если бы зима назад вернулась
и снежным одеялом вас укрыла.
А где-то там на юге, уж наверно,
все зелено давно, цветы повсюду,
пусть вам они приснятся, спите, спите...
Другие дети спят уже давно.
Другие дети, города другие,
другие времена, другое небо...
Какие сны нам всем еще приснятся?
Настала ночь.
...А где-то там, на юге
других детей землею укрывают,
и бродим в темноте среди развалин
другие мы, сошедшие с ума.
* * *
Моей несуществующей сестре,
под утро мне приснившейся сегодня,
я говорил, не сдерживая слез:
«Ты знаешь, как на маму ты похожа
и как тебя люблю я...» Но она,
с тревогой озираясь, без ответа
слова мои оставила. Когда бы...
Наверное, когда бы не во сне,
а наяву она существовала,
я не сказал бы этого, поскольку
сплошной стеной стояли бы меж нами
обиды, ревность, что-нибудь еще...
Да и во сне все было будто в жизни:
она меня не слушала, искала
глазами что-то иль кого-то. После —
в глаза мои с упреком поглядела
и молча отвернулась. Я проснулся,
побрел на кухню. Где-то шла война...
О если бы я мог назад вернуться —
еще чуть-чуть единственную встречу
продлить, сказать ей... Только сон и явь
в тот смутный час навеки разминулись,
как два случайных путника в пустыне,
как две планеты в мировой ночи.
* * *
Да, я за всё отвечу, за всё отвечу —
и за бойца, становящегося травою,
и за того, взлетавшего мне навстречу
и о стекло разбившегося ветровое
глупого голубя. Кто назовет причину?
Ехал ведь медленно, крался, как говорится.
Ах, почему ты выбрал мою машину,
горе пернатое, голубь-самоубийца!
Остановился, вышел, с асфальта поднял,
теплую грудку к уху прижал: ни звука.
И опустил в траву городскую подле
полупустого, сонного виадука.
Ныне у нас война: колесницы, кони
кровь с черноземом месят стальным копытом...
Мне бы забыть, но кто-то все шепчет: «Помни
о сизаре, тобой на заре убитом».
* * *
Читая про Гражданскую войну,
ты часто удивлялся: ну и ну,
как это получилось, в чем причина
ожесточенья родственных сердец?
Олейникова собственный отец
казнить собрался, перед этим сына
кромсали шомполами до костей...
Тургеневский вопрос отцов-детей
решался просто в этой перепалке.
С друзьями детства — та же простота.
Попался? Становись-ка у куста.
Или беги, сыграем в догонялки.
Читая комментарии в Сетях,
стал больше понимать я и в страстях,
и в ненависти, губящей живое.
И в дружбе, становящейся трухой,
когда высокопарной чепухой,
по клавишам стуча, исходят двое.
И кажется, завертится вот-вот
Земля обратно, и звезда падет,
исчезнет небо в копоти пожарищ,
вернется год, тот самый черный год,
и вас, поручик, вывести в расход
прикажет гимназический товарищ.
* * *
Не все ли человечество (замечу,
в его антично-полуголом виде)
в июльскую жару увидишь сразу
в истоптанных и пыльных Озерках?
Вот из воды идет тебе навстречу,
как воплощенный миф о нереиде,
красавица в купальнике и стразах,
жемчужно улыбается, но – ах...
Проходит сквозь тебя, поскольку призрак
твой, а не ты при этом ярком свете
ей встретился. Без крови и без кожи.
К чему теперь тебе чужая плоть!
Ты для нее невидим — верный признак
пусть маленькой, но настоящей смерти.
Нет, весь еще не умер ты, а все же
чужой зрачок уж нечем уколоть.
Ты опоздал на празднество, разиня!
Так наслаждайся зреньем без корысти.
Гляди на этот мир без вожделенья,
без ревности, надежды, от любви
не умирая. Только Мнемозине
будь верен до конца. Цветы и листья
в ее владеньях убегают тленья,
хоть рви их на прощанье, хоть не рви.
* * *
Все как-то сразу вышло в ноль,
все потеряло смысл:
и звуки до-ре-ми-фа-соль,
и жар холодных числ.
Уж не живешь, как жил — слегка
валяя дурака.
И лайкнуть котика в «ВК»
не тянется рука.
Идешь со службы ли домой,
зайдешь в универсам —
повсюду бродишь сам не свой
и сам уже не сам.
Знакомца встретишь — удручен,
твердит: «Весь мир — дурдом».
И невозможно ни о чем
поговорить другом.
Еще он скажет: «Мы больны»
и вдруг добавит: «Да,
год искалеченной весны
не минет никогда».
Вольно` ему (ведь он поэт)
туманно говорить,
а я скажу: «Хоть смысла нет,
все ж как-то надо жить».
Бывает так: всему конец,
бессмыслица, тоска.
А смысл — он тут как тут, подлец, —
глядит из тупика.
* * *
Великий соблазн померещился мне:
быть вроде туриста в своей же стране
и здешним не мучиться вздором.
По прихоти праздно гулять тут и там
из нежной приязни к любимым местам
и к старым знакомым, которым
не стоит доказывать что-то, а так —
о снах, о погоде, о тех же местах
красивых болтать без боязни
открыть в собеседнике бездну огня,
хотенье пророчить, судить и меня
предать унизительной казни.
Короче — silentium гордый хранить,
скрываться, молчать и в молчанье таить
просроченных мыслей каверны.
А после — уехать. Не в Рим, не в Париж,
а в край, о котором ты тоже молчишь
и где нас рассудят, наверно…
* * *
Все, кто был до меня в многомужней твоей темноте,
там навеки остались, тенями теснимые тени.
Эти смотрят с надеждой, с брезгливой ухмылочкой те —
торгаши, адвокаты, менты и поэт-неврастеник.
В залетейской глуши обретя вековое жилье,
так и рвутся наружу, не ценят спасительной сени.
И, кладя на живот оглушенное ухо свое,
будто слышу я их голоса, их напрасные пени...
И когда я оставлю тебя и твой город отдам
на поток декабрю, на распыл наступающей вьюге,
и когда я забуду тебя и усну где-то там,
у какой-то другой нежены, несестры, неподруги,
я увижу во сне твой вечерний наряд без затей,
дрожь летучих ресниц, крылышкующих к вечному маю.
И еще я увижу, как чья-то печальная тень
тихо бродит во тьме, и себя в этой тени узнаю.
* * *
В Таврическом саду такая благодать!
Здесь каждый изберет занятье по душе:
под деревом сидеть, с собачкою играть,
в кофейне куковать с каким-нибудь буше.
Не спрашивай, за что нам этот вечер дан,
люби его тепло, безветрие, покой
и ровную дугу, что описал волан,
отправленный в полет влюбленною рукой,
тяжелую сирень, что с облаком в родстве,
подстриженных полян зеленое сукно,
лодыжки чаровниц, чей фитнес на траве —
для шаловливых глаз бесплатное кино.
Закрывшийся бутон такой имеет вид,
как будто в кулачке хранит чужой секрет.
И тополиный пух так медленно летит,
как будто снег идет, как будто смерти нет.