ЭССЕИСТИКА И КРИТИКА

КОНСТАНТИН ШАКАРЯН

«Разрезаны бессмертные страницы»

Мир ранних стихов Николая Тихонова

 

Николай Семенович Тихонов (1896—1979) рос при царе, встретил юность на Первой мировой, закалялся на Гражданской и Финской войнах, находился в блокадном Ленинграде, став наряду с Ольгой Берггольц его голосом и летописцем, — и все это на пути к постаменту классика советской литературы. На этом тряском пути тихоновский талант пережил небывалый расцвет и невиданный же упадок. Причем перемены были в буквальном смысле «налицо»: если посмотреть на фотографии Тихонова 1920—1930-х годов, а затем перевести взгляд на фотопортреты последующих десятилетий, невозможно не заметить перемены во внешности: перед нами словно два разных человека. Такими же разными были стихи этих непохожих друг на друга Тихоновых: «праздничного, веселого, бесноватого» поэта, возросшего яростным цветком на камнях войн и революций, и степенного лауреата Сталинских и Ленинской премий. А был еще и другой Тихонов (1924—1940), ставший как бы мостом между этими далеко отстоящими друг от друга берегами.

Что же случилось с художником, которого сверстники и старшие современники нередко ставили выше Есенина, Маяковского и Пастернака, младшие считали «маршалом советской поэзии», а далекие потомки в забывчивости едва не отвергли, подойдя к поэту с «советско-антисоветскими» линейками и идеологическими прописями? Что в такой посмертной судьбе одного из последних «гулливеров» русской поэзии стало результатом ныне­шнего агрессивного нигилизма по отношению к поэтам тихоновской эпохи в целом и на чем, наоборот, лежит отблеск горькой справедливости того, что Тихонова сегодня едва не причислили к «лилипутам» — конъюнктурным советским стихотворцам, ныне справедливо забытым?..

Как сказано в одном из ранних тихоновских стихотворений, «Ветка курчавая знает разве / К солнцу какому она растет?».[1]

Попытаемся сегодня прочесть поэта набело, делая упор на мире его поэ­зии, пространстве его стиха, а не на каких-либо политических и идеологических контекстах его времени и судьбы. Чем эта необходимость обусловлена, очень точно высказался на пороге нового века поэт Юрий Колкер: «До разрушения Берлинской стены русская литература существовала в трех ареалах, состояла из трех разновеликих частей: из литературы советской, литературы эмигрантской и литературы самиздата. Из каждого ареала два других виделись словно бы в перевернутый бинокль. Сегодня, в конце XX века, их слияние все еще не завершено, иерархическая пирамида эпохи — не выстрое­на, и читатель, который без предвзятости, с одинаковым доверием начнет знакомиться со стихами Присмановой и, скажем, Николая Тихонова, еще не родился. Это делает почти безнадежной самую честную попытку отвести поэту подобающее ему место».[2]

Посмертная судьба автора «Орды» и «Браги» как нельзя лучше иллюстрирует безнадежность попыток объективного прочтения поэта без доверия к нему, к его облику, а значит, и к его стихам. Причины отсутствия этого доверия нужно искать не столько в личности и поэзии самого Тихонова, сколько в общей тенденции установившегося за последние десятилетия отношения к поэтам его времени и склада (беру оба понятия максимально широко) — тенденции, которая лишь сейчас, с появлением новых читательских поколений, начинает понемногу сдавать свои позиции. Процесс этот неизбежен, и сегодня важно возвращать читателю значительные явления той эпохи — как когда-то было важно утвердить на руинах советской иерархии огромный массив «возвращенной литературы», долгие годы находившейся в немилости. Ушедшие писатели — такие же участники сегодняшнего живого литературного процесса, как и авторы здравствующие. И в затянувшемся отсутствии тех или иных достойных, значимых имен из прошлого века в литературном кровообращении века нового виновны в конечном счете не что иное, как наши лень и нелюбопытство.

 

 

* * *

Есть строки, которые пускай не строго хронологически, но глубинным содержанием своим в связке с другими ранними и поздними стихами поэта знаменуют как бы начало разговора о цельном поэтическом явлении. У Николая Тихонова такой «точкой отсчета» мне видится написанное предположительно в 1922 году и вошедшее во вторую книгу поэта стихотворение «Утро»:

 

В глазах еще дымился сон,

И так рассеянно шатались ноги,

Как будто бы не шли они со мною,

А еще спали на полу, в гостиной

Перед потухшей изразцовой печью.

 

И я сказал приятелю: «Смотри!»

Но может, не сказал, а только вспомнил,

Да и приятель сразу же пропал.

Река шипела утренним свинцом,

Подпрыгивая, кладь везли тележки,

Ползли в тумане длинные трамваи,

Мальчишки продавали папиросы.

 

И я купил, не знаю сам зачем.

Затем, быть может, чтоб с потухшей спичкой

Минуту можно было постоять,

Еще одну минуту у подъезда

Того большого пасмурного дома,

Где я оставил лучшего себя…

 

А может, это только показалось?

 

«Утро туманное», описанное в стихотворении, разумеется, символизирует и «утро жизни», словно бы первое смутное ощущение самого себя в общем (хаотичном на первый, «дымящийся» взгляд, но на деле выверенном и постоянном) потоке, круговороте обыденного городского житья-бытья. «Большой пасмурный дом» темнеет вдали каким-то намеком на очаг и уют… Речь не о доме, а лишь о гостинице, но на пороге того пути, в который отправился герой, эта разница уже не имеет решающего значения: все, что он видит («Смотри!») и что оставляет, есть мирок простой человеческой жизни; ее воздухом хочется надышаться — перед тем, как отправиться в иные дали и миры.

Постоять с потухшей спичкой еще минуту, чтобы навсегда затем уйти из этой жизни в другую — полную гула и грохота, ветра и огня, крови и страха… «…Я бросил юность в век железный, / В арены бойни мировой».

Да, Тихонов бросил «юность в век железный», и его стихи словно сами начали стремительно «ожелезиваться» — уже к 1917 году, ко времени создания цикла «Жизнь под звездами»: «…Я слишком мысли ожелезил, / Я слишком в этом преуспел». Стихи из этого цикла, по собственному признанию их автора, «упирались в кровавый туман Первой мировой войны». Этот «кровавый туман» въелся в стих юного Тихонова, напитав его подлинностью страдания — не столько душевного, сколько именно физического, из плоти и крови:

 

И там, где рана, колыхалось пламя,

И ребра зверь неустающий грыз,

И гулкими зелеными руками

Казались ветки, падавшие вниз.

<…>

…Двуколка прыгала в ночной прохладе,

Шумя, бежала черная страна.

И он в поту неудержимо падал

На камни дна, не достигая дна.

 

Телесное страдание у Тихонова проступает столь ощутимо, являясь чуть ли не постоянным пульсирующим фоном его строк, что невольно становится одушевленным героем: «…Принимаю страданье, как брата, / Что от голода долгого тощ».

Что до страданий души, то она, как и мысли, «ожелезивалась» в кузнице «железной эпохи» — одно из стихотворений 1920 года начиналось характерным утверждением: «Мою душу кузнец закалил не вчера…» И верно — за плечами была закалка Первой мировой войной, и поэт уже отзывался «закаленной» душой на новые «железные зовы» времени:

 

Сердце забили кистенем да обу´хом,

Значит, без сердца будем жить,

Разве припасть окаянным ухом,

Теплой землицы жилы спросить.

 

Только что слушать-то: гром звенящий,

Топот за топотом — жди гостей,

Двери пошире да меда послаще,

Псов посвирепей, побольше костей.

 

Гром, топот, гул — постоянный звуковой фон тихоновских монологов и баллад. Обратим внимание и на припадание «окаянным ухом» к земле — неслучайное и неизбежное у молодого Тихонова. Но как же «без сердца»? Пускай его и «забили», но разве не было сказано в те же годы (1921—1922): «…Я сердце свое, как боксер — кулак, / Для боя в степях берегу». На что ж еще сердце молодому красноармейцу, вчерашнему солдату Первой мировой, как не для боя! Разговор об этих строках, впрочем, еще впереди. А пока, в 1917 году, Тихонов писал:

 

Едем мы сквозь черной ночи сердце,

Сквозь огней волнующую медь,

И не можем до конца согреться

Или до конца окаменеть.

 

Первая строка как бы «переговаривается» с последней: да, сердце, «забитое» ли обухом, сберегаемое ли как боксерский кулак для боев, — сердце все-таки не может «до конца окаменеть». Пока душа и мысли «ожелезиваются» в кузнице века, сердце поэта прозревает горы, прорастающие «сквозь малый камень», слышит «спящий в каждой капле» потоп, «и в прутике, раздавленном ногою», угадывает шум «черноруких лесов», наконец, содрогается от боли за поваленное («убитое») дерево и за «трясущийся от ужаса» холм, «услышавший циклопью болтовню» (пушечную стрельбу). «…И скоро облачной не хватит марли / На перевязки раненому дню» — оглушительная метафора, исполненная мятущегося сострадания ко всему живому — природе, превращенной железным временем в «арены бойни мировой».

Именно такое сердечное зрение и слух, помноженные на тяжелое «железо» времени, научили Тихонова «словам прекрасным, горьким и жестоким». Складывая их, поэт создал «Орду» и «Брагу» — первые две свои книги, с которыми ворвался, вломился, упал метеоритом в русскую поэзию, сразу утвердившись в ней — признанный ее «неповторимым днем». Для того же чтобы вспомнить, каков был этот день, достаточно назвать имена Пастернака и Есенина, Мандельштама и Ахматовой, Цветаевой и Маяковского.

 

 

* * *

Если слова Тихонова «прекрасны, горьки и жестоки», то самому себе поэт дает другую характеристику: «Праздничный, веселый, бесноватый…» Этими словами открывается книга «Орда»:

 

Праздничный, веселый, бесноватый,

С марсианской жаждою творить,

Вижу я, что небо небогато,

Но про землю стоит говорить.

 

Даже породниться с нею стоит,

Снова глину замешать огнем,

Каждое желание простое

Освятить неповторимым днем.

 

Так живу, а если жить устану,

И запросится душа в траву,

И глаза, не видя, в небо взглянут, —

Адвокатов рыжих позову.

 

Пусть найдут в законах трибуналов

Те параграфы и те года,

Что в земной дороге растоптала

Дней моих разгульная орда.

 

Стихотворение это — своего рода итог размышлений двадцатичетырехлетнего поэта о времени и о себе. Многое из него проросло и в другие стихи начала 1920-х.

Само противопоставление неба и земли, кажется, жило в Тихонове с юности — неполных двадцати лет он пишет в стихотворении «Постижение»:

 

Хаос будет знаньями размечен,

В звездной бездне и в земной пыли

Ты постигнешь, богочеловечен,

Ложь небес и истину земли!

 

Откуда в юном поэте такая «оппозиция» в отношении неба, этот странный, неожиданно вывернутый наизнанку романтизм? Может, он каким-то чутьем заглянул в недалекое будущее, а там…

 

Там метался в обстреле горячем

Окружаемый смертью пилот.

 

И, салютом тяжелым оплакан,

Серый «таубе» в гулком аду

Опрокинулся навзничь, как факел,

Зарываясь в огонь на ходу…

 

Вот какими картинами вскоре будут потчевать его небеса — в том чис­ле не без его непосредственного участия («…Я рукой загорелой винтовку /
На вечернее небо навел»). И тогда он, может быть, впервые почувствует гулкую, вибрирующую связь с небом — пусть, опять же, не молитвенно-духовную, но такую, которая заставит содрогнуться всем существом:

 

И мне кажется, в это мгновенье

Остановлен был бег бытия,

Только жили в глухих повтореньях

Гул и небо, болото и я.

 

Это уже из «Жизни под звездами» — поэтического дневника Первой мировой, первого полноценного цикла молодого Тихонова. Само название его знаменует эту связь — небо пронизывает поэта, живущего не где-нибудь, а на земле, под звездами, «среди миров». Живя «среди миров», сам он ощущает вокруг себя творящийся мир — неслучайно эпиграфом к первой книге «Орда» стали строки из «Смерти» Баратынского: «…Когда возникнул мир цветущий / Из равновесья диких сил…» «Дикие силы» — пожалуй, наиболее близкое для Тихонова сочетание среди других. «Я одержимый дикарь, я гол». Поэт ощущает себя то свидетелем творящегося на глазах мира, а то и самим создателем его:

 

И солнечных дней золотые шесты

Остались в распутьях моих,

И кланялись в ноги, просили мосты,

Молили пройти через них.

 

И рощи кричали: «Любимый, мы ждем,

Верны твоему топору!»

Овраги и горы горячим дождем

Мне тайную грели нору.

 

Таковы дни сотворения в тихоновском мире. Точнее сказать, сотворения самого этого мира, в котором «земля и небо страшно разны», а наш поэт, «одержимый дикарь», становится неким полубогом, любившим «опоясывать огнями ночь», научившимся у ветра «владеть крылами», в каждом взоре различающим «пенящуюся звезду»… Список таких озарений и неожиданных видений можно длить и длить. Нелишним будет вспомнить, что взятые эпиграфом строки Баратынского о «мире цветущем» продолжаются так: «…В твое (смерти. — К. Ш.) храненье Всемогущий / Его устройство поручил». Тень близкой смерти неизбежно ложится на рождающийся тихоновский мир — не раз ее ледяное дыхание долетает до яростной жизненной стихии первых книг, не столько остужая эту стихию, сколько внося равновесие в орду разбушевавшихся «диких сил». Образ не названной смерти («…если жить устану, / И запросится душа в траву») в стихотворении «Праздничный, веселый, бесноватый…» неожиданно перекликается с более ранним — из «Жизни под звездами»: «…Даже смерть похожа здесь на яблоко, / Что упало мягко и легко». Смерть падает яблоком, душа, «устав жить», просится в траву (не в небо!) — и все это происходит просто и естественно, в равновесье «силы круговой».

Интересно тут и другое: если «Орда» открывается стихами, в которых ясно сказано о годах, «что в земной дороге растоптала / Дней моих разгульная орда», то в первом же стихотворении «Браги» читаем: «Не заглушить, не вытоптать года…» — и этим обрывочным утверждением (ничто о «годах» больше не сказано, равно как и не указана причина, по какой их нельзя ни «вытоптать», ни «заглушить») поэт как бы подводит черту под своими раздумьями, поисками, войнами и странствиями: они закаляли его огнем, калили железо мысли и души, а Тихонов как никто ясно осознавал, что «и сожженной березе / Надо быть благодарной огню».

 

Не заглушить, не вытоптать года,—

Стучал топор над необъятным срубом,

И вечностью каленая вода

Вдруг обожгла запекшиеся губы.

 

Владеть крылами ветер научил,

Пожар шумел и делал кровь янтарной,

И брагой темной путников в ночи

Земля поила благодарно.

 

И вот под небом, дрогнувшим тогда,

Открылось в диком и простом убранстве,

Что в каждом взоре пенится звезда

И с каждым шагом ширится пространство!

 

Возвращаясь к стихии земли и продолжая проводить параллели между двумя стихотворениями, открывающими «Орду» и «Брагу», нельзя не отметить, что сперва «Праздничный, веселый, бесноватый» поэт задумал «породниться» с землей, «Снова глину замешать огнем» — нечаянным результатом этого явилась ответная благодарная щедрость земли: «И брагой темной путников в ночи / Земля поила благодарно». Появляется «дикое и простое убранство», напоминая первым из двух определений о мире, возникшем «из равновесья диких сил». И вновь «дрогнуло» небо пред величием земли!

Несмотря на то что «про землю стоит говорить», герою раннего Тихонова столь же несвойственна созерцательность, сколь и какое бы то ни было любование. И «земля» у него — это скорее символ бытия, мифологическое понятие, но не природа, не родной пейзаж, не «врачующий простор». Само слово «простор» в значении «родимая даль» у Тихонова «Орды» и «Браги» появляется всего раз — в стихотворении «Разве жить без русского простора…». Такой певучий зачин сразу настраивает на щемяще-песенный лад, но Тихонов и тут все поворачивает по-своему: вовсе не себя, «железного человека», имеет он здесь в виду — вторая строка проясняет смысл первой: «Разве жить без русского простора / Небу с позолоченной резьбой?»

И снова противопоставление земли и неба, и вновь превосходство земли, но уже в их неизбежном слиянии. Если раньше в обход «небогатого неба» только и стоило, что «про землю говорить», то теперь поэт понял, что даже в его творящемся «диком» мире эти два неизменных и неизбежных слагаемых бытия не смогут одно без другого. «Дикие силы» тихоновского мира все более «уравновешиваются» — сперва смертью, незримо соседствующей с жизнью, а затем и небом, с неизбежностью «стоящим» над землей. Но и в таком относительном равновесии предпочтение поэтом вновь отдается земле — опоре, на которой и держится «позолоченное» («небогатое») небо. В мире Тихонова небо так же крепко и естественно держится на земле, как плоская планета держалась на трех китах в представлении древних. Поэт как бы играючи, широкими мазками создает свой миф: достаточно даже бегло пробежать глазами его ранние стихи, чтобы поразиться происходящему в них. Сами стихии, повинуясь стихийному воображению автора, по-своему «осваиваются» в этом мире-мифе: огонь (наряду с веревкой, пулей и топором) идет за поэтом и его спутниками, «кланяясь, как слуга»; воду, «как радость земную, можно / Синими кусками набить в карман»; летя по воздуху, «ветер режет крылом душа»…

Но выбор сделан бесповоротно: земля и огонь — вот главные «дикие силы», из которых возник мир молодого Тихонова. И если небо изначально не близко поэту, с порога заявлено им как «небогатое» и принимается лишь как данность, то море, океан, просоленная корабельная романтика ему не чужды, даже и родственны (курсив мой):

 

Пуля дум-дум, стрела, динамит

Ловили душу мою в боях, —

И смеялась она, а сегодня дрожит

Болью о кораблях.

 

Но я такой, не молод, не сед —

И шхуне, что в душу вросла,

Я не могу прочертить ответ

Соленым концом весла.

 

Душа дрожит «болью о кораблях», шхуна врастает в душу — «но я такой», признается поэт и прибавляет затем, говоря о неумолимо удаляющейся шхуне: «Пусть уходит в моря, в золото, в лак / Вонзать в китов острогу. / Я сердце свое, как боксер — кулак / Для боя в степях берегу». Бой в степях — удивительно емкое обозначение стихий земли и огня, а если мы прибавим к этому и совершенно не случайно возникшее тут «сердце», разгадка становится очевидной: сердце отдано им, огню и земле, что так или иначе находит отражение во всех стихотворениях «Орды» и «Браги».

Своеобразной присягой земле звучит упоминавшееся стихотворение 1922 года «Разве жить без русского простора…». В нем, кроме прочего, сказано: «И лежит в руках моих суглинок — / Изначальный, необманный знак». Далее говорится о труде полевого батрака:

 

Выпашет он легшие на роздых

Из земной спокойной черноты

Жестяные, согнутые звезды,

Темные иконы и кресты.

 

Глядя на это, поэт словно бы внове прозревает круговорот жизни, бытия, представив себя после смерти такой же «земляной» зыбью («Зыбь бежала, пала, онемела…»): «Земляной, последней, неминучей / Послужу я силе круговой…» Вот она — «круговая сила» земли, которой Тихонов присягает, решив для себя, что про землю не только «стоит говорить» при жизни, но что еще предстоит, «запросясь в траву», послужить ей «последней, неминучей» службой. «Кто расстается с землею — / Тот память о ней бережет».

Гражданская война не закончена, в ушах стоит «мелькнувшей смерти колокольный гул», думы о которой Тихонов по-человечески (и по-солдатски) отгонял от себя простым аргументом постоянной ее возможности: «О смерти думать бесполезно, / Раз смерть стоит над головой». Но это-то в итоге принимается и формулируется им как закономерность — пусть и в контексте «безумья времени» (времени, не забудем, «железного», времени-кузницы, «кующей громы»): «…Где ж греметь и сталкиваться тучам, / Если не над нашей головой?»

 

 

* * *

…Сталкиваются тучи, куются громы, пишутся баллады. Тихоновская баллада — сплав реалистического рассказа и фантасмагории. Зачастую ее герои наделены чуть ли не сверхчеловеческими качествами, которые и проявляются не иначе как в нечеловеческих условиях. Все это в той или иной степени характерно для самого жанра романтической баллады, но Тихонов в действительности возродил (а не подхватил) этот жанр: в новом — революционном — рождении баллады героическое в ней заострилось, а туманно-мистическое отошло на второй план. В этом смысле баллады Тихонова можно назвать легендами, сказами, сагами нового времени, в то же время имеющими под собой твердую реалистическую почву. О лаконизме тихоновских баллад, сжатости и густоте его стиха говорилось не раз. О мастерстве Тихонова (и не только на материале баллад) можно написать целую книгу — о неповторимом звуке, о живописном движении смысла в его стихе, о тихоновской «волшебной метафоре, длинной, развернутой и в то же время снайперски точной» (В. Луговской). Последняя строка баллады «Дезертир» — звуковое изображение расстрела:

 

Хлеб, два куска

Сахарного леденца,

А вечером сверх пайка

Шесть золотников свинца.

 

Слово «шесть» здесь — взведенный курок, после него при чтении происходит едва уловимая заминка, за которой и следует залп: «зо-лот-ни-ков-свин-ца». Каждый слог словно отлит из свинца и полновесен, как пуля, — из строки раздается ровно шесть выстрелов.

В стихотворении «Пушка» читаем:

 

Трясется холм от ужаса, как карлик,

Услышавший циклопью болтовню,

И скоро облачной не хватит марли

На перевязки раненому дню.

 

Здесь не только метафора, гулкая, подобно пушечному выстрелу, но и удивительное звучание первой строки: благодаря сдвоенному «к» («как карлик») стих при произношении как бы подпрыгивает, встряхивается. Таким образом, «трясется» не только холм, но и сама строка, повествующая об этом.

«Баллада, скорость голая», — даст Тихонов меткое и выразительное определение обновленному, по-гусарски взнузданному им жанру.

«Впечатление, — писал спустя два года после выхода „Орды“ и „Браги“ Ю. Тынянов в статье „Промежуток“, — произведенное тихоновской балладой, было большое. Никто еще так вплотную не поставил вопроса о жанре, не осознал стиховое слово как точку сюжетного движения. Тихонов довел до предела в балладе то направление стихового слова, которое можно назвать гумилевским, обнаружил жанр, к которому оно стремилось».[3]

Слова Тынянова о «гумилевском» направлении сомнений сегодня не вызовут ни у кого: мужественно-героическое начало, «балладность», ритмическая раскованность — вот основные черты, объединяющие двух поэтов. Поэтов, вовсе не похожих друг на друга, и, разумеется, не только и не столько потому, что оказались они «по разную сторону баррикад». Речь о разнице склада дарований, стихового замеса в целом. Природная, глубинная революционность Тихонова не имела ничего общего с агитационной практикой тогдашней советской поэзии, с одной стороны, а с другой — с дурно понятой романтикой, уводящей от суровой и страшной действительности в сторону возвышенных восклицаний. Потому-то имя автора «Орды» не слишком органично смотрится как в одном ряду с Маяковским, Асеевым, Кирсановым, так и со Светловым, Багрицким и даже Гумилевым. В стихах «Орды» и «Браги» «скребется» и «пенится» кипящая действительность; здесь нет и тени сдержанной пластики гумилевских стихов, их гордой осанки, нарочито ярких красок. Тихоновские образы выдохнуты с силой и естественностью дыма, повалившего при пожаре. «Огонь, веревка, пуля и топор, / Как слуги, кланялись и шли за нами…»; «…По сломанным, рыжим от крови штыкам / Солнце сошло на нас»; «Неправда с нами ела и пила…»; «…Не избежать мне этой правды черной, / Косматых лап, впитавших кровь и мед!»; «Как мокрые раздавленные сливы / У лошадей раскосые глаза…»… Выписки можно продолжать долго. Читателю, способному прикоснуться к этим образам, задышать этим каленым воздухом («…И вечностью каленая вода / Вдруг обожгла запекшиеся губы»), нет нужды объяснять и доказывать отсутствие какой бы то ни было зависимости тихоновского мира от гумилевского (и любого другого), как и то, сколь обособленно на деле стоят «Орда» и «Брага» в литературе своего времени, да и во всей русской поэзии.

Николай Тихонов был поэтом революции — но именно в той мере, в какой революция может восприниматься вне политических, идеологических привязок и коннотаций, вне даже установления новой государственности и жестких «цветовых различий» — исключительно как явление духовно-мифологическое. Никто, пожалуй, не выразил с такой стихийной непосредственностью пьянящее ощущение нового мира, как это сделал Тихонов в стихах «Орды» и «Браги». В этом было его высшее совпадение со временем. Образно выражаясь, поэт сумел лирически удержаться на огромной разрушительной волне времени, оседлать девятый вал эпохи — ненадолго почувствовав себя Адамом своего века, впервые осязающим мир. Это удивительное, не имеющее аналогов в русской литературе поэтическое мироощущение отразилось на всем: на метафорах и эпитетах, на темах стихотворений и баллад, на самом строе стихотворной речи Тихонова. Впоследствии поэтом будет сформулирована любовь к «плотной ткани строки», к соединению слов в стихе «по крайне выразительной образности». Только так и можно ощутить себя творцом мира — запечатлевая во всей плотности и динамичной рельефности каждую его деталь, вытачивая из глыбы впечатлений всё новые образы, оживающие на глазах. В этом смысле Тихонов, возможно, сам того не подозревая, оказывается наиболее ярким и последовательным акмеистом или — воспользуемся подзабытым определением-эквивалентном — едва ли не единственным подлинным «адамистом» в поэзии, тем самым «новым Адамом», пришедшим «в русскую современность», как было сказано о том в программной статье С. Городецкого.[4] Но адамизм Тихонова менее всего «литературен» — и если тот же Городецкий когда-то писал о новом Адаме, подчеркивая, что пришел он «не на шестой день творения в нетронутый и девственный мир, а в русскую современность», то в случае с Тихоновым между этими противопоставлениями как бы стирается грань. Девственность мира небывалым образом сплетается с современностью, стих вбирает в себя всю историю человечества — от Всемирного потопа до «мирового пожара», — чтобы, восстав из общего исторического пепла, раскрыть мир с чистого листа явлением лирического героя-демиурга:

 

И был я беспутен, и был я хмелен,

Еще кровожадней, чем рысь,

И каменным солнцем до ног опален —

Но песнями губы зажглись.

 

Еще в юношеских стихах поэта прозвучало желание «По-своему назвать и день и час, / Чтоб мир своим почувствовать хоть раз!». Но в полной мере почувствовать мир своим, заново открытым и освоенным герой Тихонова сумеет позднее, когда «впервые выучится» новым словам — «словам прекрасным, горьким и жестоким». Из таких слов состояли «Орда» и «Брага».

 

 

* * *

Любопытно наблюдать, как в работах нового времени, которые объединяет общая для всех попытка отмахнуться от серьезного разговора в отсутствие доверия, авторы их порой все же пытаются хоть немного выйти за привычные, давно очерченные рамки.

Повторяя заученные слова о влиянии Гумилева на Тихонова (и спеша добавить, что «эта мысль не нуждается в подтверждении» — мысль, кажется, никем и не подтвержденная всерьез!), В. Шубинский в книге об авторе «Романтических цветов» неожиданно отмечает, что «влияние могло быть и двусторонним». Процитировав отрывок из стихотворения Тихонова «Медиум», Шубинский выдвигает интересное предположение: «Если гумилевское „У цыган“ написано (как гласит одна из версий) в октябре 1920-го, ритм и интонация тихоновского стихотворения могли на него повлиять».[5]

Добавим к этому, что «У цыган» — возможно, единственное стихотворение Гумилева, которое в самом деле можно принять за тихоновское, представив его среди готических баллад и сюжетных стихов «Браги». Впрочем, что для Гумилева, что для Тихонова стихотворение это едва ли может считаться удачей, и, даже если предположить, что в данном единичном случае с такой наглядностью сказалось влияние Гумилева на своего младшего современника, уместнее всего здесь вспомнить известную сентенцию: «Не важно кто раньше, важно кто лучше». Версия Шубинского, однако, представляется правдоподобной. Мощный поток Тихонова (а такого рода интонации и образы, по-особому расхристанный строй стиха, до известной степени случайные у Гумилева, для Тихонова были органичны и характерны в целом) мог откликнуться в Гумилеве, который, не забудем, успел высоко оценить тихоновский талант, проникнуться его словом. Об этом свидетельствуют как гумилевский отзыв на обороте заявления Тихонова о его желании вступить в Союз поэтов, так и дарственная надпись на последней прижизненной книге «Шатер» (1921): «Дорогому Николаю Семеновичу / Тихонову / отличному поэту / Н. Гумилев».

Разумеется, при желании в ранней лирике Тихонова можно обнаружить некоторые условно акмеистические вкрапления, проводя параллели не только с Гумилевым, но и, скажем, с Михаилом Зенкевичем периода «Дикой порфиры». Не прошел тихоновский стих и мимо опыта Хлебникова и Пастернака. Но все это говорит лишь о том, что в случае Николая Тихонова мы имеем дело с рождением подлинно значительного поэта, с неизбежностью впитавшего, охватившего поэзию лучших своих предшественников и современников и, по выражению Виктора Шкловского, с успехом «проламывающегося через русскую культуру».

О надписи Гумилева вспомнил спустя несколько лет Георгий Адамович, писавший: «…о нем (Тихонове. — К. Ш.) сразу заговорили в самых разно­образных кругах. Замятин предсказал ему беллетристические лавры. Гумилев, незадолго до смерти, подарил ему одну из своих книг с надписью исключительно лестной. Звезда Тихонова взошла очень быстро».[6]

«К этому времени, — в свою очередь, писал о начале—середине 1920-х Евгений Замятин в очерке „Москва — Петербург“, — созрели два новых первоклассных поэта: Пастернак в Москве и Н. Тихонов в Петербурге».[7]

Здесь можно было бы привести не один восхищенный отзыв о поэте. Его с восторгом приняли и признали самые разные художники — от Гумилева до Горького, от Эренбурга до Пастернака, от Осоргина до Клюева… Тихонов с первых шагов был встречен и оценен по достоинству — как крупный поэт, стремительно ворвавшийся в литературу, принесший за собой порыв свежего ветра.

Возвратимся, однако, к Тынянову — исследователю, первым, кажется, объединившему имена двух поэтов. Говоря о «доведении до предела в балладе» гумилевского направления «стихового слова», Тынянов, по сути, утвер­ждает не что иное, как то, что Тихонов довел до ума гумилевское начало в балладе. И, подчеркнем это, речь идет именно о балладе — лирики обоих поэтов критик не касается вовсе.

Имя Тихонова ассоциируется прежде всего с «эпохой войн и революций» и отразившим ее жанром баллады (как при имени Гумилева тотчас же возникает образ романтического рыцаря и путешественника по Африке). Однако по меньшей мере нелепо утверждать, что «Орда» и «Брага» значимы и интересны исключительно балладами — любой читатель может легко убедиться, какое место в них занимает лирика, а какое — малые и большие эпические формы (баллады и поэмы), их соотношение в динамике взаимоперетекания и отталкивания.

 

 

* * *

Существуют еще два имени, которые часто упоминаются в качестве предшественников тихоновской баллады. Это в первую очередь Редьярд Киплинг, а также Владимир Познер. Но и тут все не так просто и однозначно. Начнем с того, что Киплинг, которого Тихонову привычно навязывают в учителя, впервые зазвучал по-русски в полнокровных переводах Ады Оношкович-Яцыны в книге 1922 года.

«Я сижу, как дерево в снегу, — я закопан в поэмы, в английский язык, в изучение Востока, и все сразу, и все вдруг», — сообщал Тихонов Пастернаку в письме 1924 года.[8] Можно предполагать, что именно тогда Тихонов только начинал изучать английский, поскольку точно известно, что к 1922 году (год выхода «Орды» и «Браги») он еще не знал этого языка. Свидетельством тому может послужить такой случай: едва оконченную «Балладу о синем пакете» одним из первых слушал К. Чуковский, после чего, как вспоминает Тихонов, между ними произошел такой разговор:

«— Это, — говорит (Чуковский. — К. Ш.), — баллада Браунинга о том, как привезли новости из Гента в Аахен.

Я говорю:

— А Браунинг по-русски есть?

— На русский Браунинга ничего не переведено.

Я говорю:

— Я же по-английски не читаю. Поэтому откуда же у меня с ним связь?

Он захохотал и сказал:

— Не знаю, наверное, родство душ.

Когда впоследствии я стал заниматься английским и уже читал английские стихи, я, помня о Браунинге, отыскал его и сразу же схватил эту балладу. Но похожи там были только некоторые места ритма, больше ничего».

Так поэт вспоминал в 1970-е. «Баллада о синем пакете», как и большинство остальных стихотворений, вошедших в «Брагу», была написана в 1922 году. В том, что Тихонов ничего не забыл и не перепутал за давностью лет, убеждает нас такой отрывок из статьи «Весло и лопата» (Резец. 1929. № 28):

«В „Балладе о синем пакете“ есть строка:

 

Колесо к колесу, колесо к колесу.

 

Когда я писал эту балладу, я не знал английского, а Броунинг (sic! — К. Ш.) не был переведен на русский. Значительно позже, с трудом карабкаясь по холмам английской поэзии, я нашел у Броунинга стихотворение о том, как привели новости из Гента в Аахен, и там было очень похожее:

 

Neck by neck, stride by stride.

(Шея в шею, шаг в шаг.)

 

Я думаю, что это сходство пришло из-за сближенного задания передачи быстроты движения. В дальнейшем у Броунинга много приближенных ритмически мест».

Итак, Тихонов не знал английского в годы написания им баллад, вошедших в «Орду» и «Брагу», и читать Киплинга в подлиннике не мог. Уже в новом веке, привычно отмечая сильное влияние Киплинга на поэзию Тихонова, известный переводчик Киплинга поэт Василий Бетаки задается неожиданным вопросом: «И это все притом, что английского Тихонов вовсе не знал! Какие переводы из Киплинга до работ А. Оношкович-Яцыны (1921) он мог читать? Только ремесленные поделки О. Чюминой (90-е годы XIX века)?»[10]

Бетаки ошибся всего на год: «Избранные стихи» Киплинга в переводах Оношкович-Яцыны вышли в 1922 году. И год здесь имеет важное, если не решающее значение. «Брага» расширяет горизонты «Орды», охватывает стихом большее эпохально-тематическое пространство («…И с каждым шагом ширится пространство!»), но живет и развивается по законам уже созданного поэтического мира и в условиях уже сложившегося стиха. (Неслучайно в первом издании «Браги» были перепечатаны также тринадцать стихотворений из «Орды».) Стоит ли говорить, что Тихонов, самобытный и взыскательный мастер, не мог столь быстро подхватить, как корь, манеру другого поэта и, мало того, создать на волне такого ученического влияния шедевры вроде «Баллады о гвоздях», «Дезертира», «Песни об отпускном солдате» и т. д.

Что же касается упомянутых Бетаки переводов О. Чюминой, то оценка, данная им, вполне справедлива: несколько переводов из Киплинга, сделанные в конце XIX — начале XX века О. Чюминой и Е. Студенской, никоим образом не могли передать ритмического духа киплинговской поэзии — понадобился опыт символистов Блока, Брюсова, а затем и Гумилева, раскачавших палубу русского стиха, открывших возможности дольника в русской поэзии. Нелишним будет заметить, что А. Оношкович-Яцына была ученицей Гумилева.

О влиянии другого поэта — Владимира Позне´ра (1905—1992), примыкавшего одно время к содружеству Серапионовых братьев (членом которого чуть позже стал и Н. Тихонов) и обладавшего удивительно гибким версификаторским дарованием, — писал друживший с ним Николай Чуковский: «Его стихи, чрезвычайно подражательные, поражали своим совершенством. В его даре было что-то хамелеоновское, — он мог быть кем угодно. Он писал стихи и под Брюсова, и под Маяковского. <…>

Баллады, которые Вова Познер писал зимой 1920—1921 гг., были, несомненно, интереснейшим литературным явлением. Наиболее характерная из них „Баллада о дезертире“ начиналась такими словами:

 

Вчера война, и сегодня война, и завтра будет война,

А дома дети, а дома отец, а дома мать и жена.

 

<…> Дальше говорилось о том, как солдат дезертирует, как его ловят и расстреливают. Кончалась баллада плачем по дезертиру:

 

А дома дети, а дома отец, а дома мать и жена,

Но вчера война, и сегодня война, и завтра будет война.

Над его головой голодный волк подымает протяжный вой,

Дезертир лежит у волчьих лап с проломленной головой.

Над его головой раздувайся и вей,

Погребальный саван сухих ветвей.

Ветер, играй сухою листвой

Над его разбитою головой.

 

<…> Баллады Познера оказали большое влияние на баллады Николая Тихонова, появившиеся в 1922 и 1923 годах. В то время это влияние было очевидно всем. Тихонов, кажется, никогда даже не встречался с Познером, но, несомненно, испытал сильное воздействие его стихов».[11]

Это едва ли не сенсационное и, на первый взгляд, достаточно убедительное заявление (подкрепленное сравнением цитируемых строк с «Дезертиром» Тихонова) вызывает тем не менее ряд вопросов. Кто бы спорил, стиховое, сюжетно-композиционное сходство двух «Дезертиров» имеет место. Но, во‑первых, не забудем, что тихоновский «Дезертир» был написан уже в 1921 году (а не в 1922—1923-м, как другие баллады) и напечатан — до опуб­ликования в «Орде» — в сборнике «Островитяне» (Пб., 1921). Во-вторых, Чуковский недаром отмечает, что Тихонов с Познером не встречались: последний очень недолгое время пробыл среди Серапионов и ушел оттуда раньше, чем в братство был принят Тихонов. Баллады Познера к тому времени еще не были напечатаны —известны лишь две-три познеровские баллады тех лет, даже не входившие затем в его единственную поэтическую книжку «Стихи на случай» (Париж, 1928). После этой книги Владимир Познер целиком перешел со стихов на прозу и эссеистику, а с русского языка на французский.

Невероятно, что юный поэтический пересмешник, как его аттестует Чуковский, версификатор-вундеркинд, писавший до того одни лишь подражательные стихи, неожиданно взрывается самобытными балладами, да еще и успевая оказать столь мощное влияние на — подчеркнем это — уже вполне сложившегося поэта Тихонова, который ко всему прочему был старше Познера почти на десять лет! В это верится еще меньше, чем в молниеносное влияние на Тихонова переводов Оношкович-Яцыны из Киплинга. Живучесть обеих легенд объясняется желанием умалить неугодного поэта, представить его эпигоном различных «повлиявших» на него авторов, лишить его права на неповторимость и исключительность (изначальные свойства всякого крупного поэтического явления) и, как следствие, на сколько-нибудь серьезное внимание к себе.

Мы видели, как Тынянов, упоминая вскользь о «гумилевском» направлении «стихового слова», выходит к большому разговору о самом поэте, о его новаторстве, о том новом и значительном, что Тихонов, неизбежно опираясь и на опыт своих предшественников, привнес в поэзию. Упоминание Гумилева понадобилось критику, чтобы лучше выявить и оттенить самобытность работы нового поэта. Сегодня же апелляция к именам Киплинга, Гумилева и даже Познера в разговоре о Тихонове, как правило, имеет совершенно иную цель.

 

 

* * *

Тихоновские баллады — эпоха в русской поэзии. Однако читатели, ограничивающие свое знакомство с поэтом этой яркой, но далеко не исчерпываю­щей его творчество страницей, хотя и слышат поступь его стиха, ощущают звонкую силу слова, рельефную упругость формы, видят силуэт поэтической личности, но при этом словно бы не заглядывают поэту в глаза. Цельным, большим явлением в поэзии автор «Орды» и «Браги» стал благодаря всему созданному им, и именно лирика играет ключевую роль в становлении этого явления, будучи одновременно ключом для его понимания. Стихийно-мифологическое мышление, почти языческое поклонение земле и огню («…Я тьмы изведал слишком мало, / Я слишком много жил огнем!» — напишет Тихонов спустя много лет), наконец, неоднократное обращение к библейским мотивам, сопровождающееся неизменным бунтом против них, — все эти компоненты тихоновского мира легче всего проследить именно на материале лирики.

В одной из лучших работ о Тихонове К. Бутырин пишет: «Его ранняя поэ­зия (1920—1922) явление скорее космическое, нежели литературное (курсив мой. — К. Ш.). Если видеть в русской революции и Гражданской войне отражение очередной фазы солнечной активности (по А. Л. Чижевскому), то Тихонов — малое отражение этой вспышки солнечной активности. Его стихи, а точнее его внутренняя жизнь в период Гражданской войны, объективированная в стихах сразу после ее окончания, — это солнечная вспышка, приводящая в движение все стихийные силы — как планетарно-земные, так и психические».[12]

Исследователь здесь, думается, ближе других подошел к сути и ядру тихоновского мира, к пониманию его причудливого, менее всего обусловленного какими бы то ни было торопливыми влияниями развития, к раскрытию его — и только его — законов. Он обращает внимание на «отсутствие четко выраженных социальных и временны`х координат в „Орде“, дающее поэту небывалую свободу и делающее этот маленький сборничек уникальным явлением в поэзии своего времени, и не только своего».

«…Пересчитай людей моей земли — / И сколько мертвых встанет в перекличке», — скажет поэт в одном из самых прекрасных и загадочных своих стихотворений периода «Орды» и «Браги» («Мы разучились нищим подавать…», 1920). «Люди моей земли» — это и люди былых времен, и в то же время одногодки самого Тихонова, те, о ком еще под гремящими тучами Первой мировой войны были написаны стихотворения: «Смерть друга», «Базара пустынные камни…» и др. Поистине, «Других кругом искали пули, / Но не меня» — с этой уверенностью (верой?) Тихонов ступил в Гражданскую войну, как бы не мысля ни судьбы своей, ни творчества вне «безнадежного климата войны», «гремящих и сталкивающихся туч» над головой. Железо в нем требовало постоянной, возобновляющейся закалки. Но сердце, что не может «до конца окаменеть», порою ощущало «случайность», как бы неодухотворенность всего сущего и происходящего вокруг. Из других стихов тех же лет слетаются характерные признания: «…Колокола гудели по привычке…»; «Привычкой жизнь я двигаю сейчас…»… Отсюда и постоянно варьируемый мотив бессмысленных «бесценных потерь»: «Мы кольца растеряли, не даря, / И песни раскидали по безлюдью…»; «Я шашку сломал, наговорное слово / Чужим по пути раздарил»; «Бесценны наши потери»…

В стихотворении «Мы разучились нищим подавать…» поразительным образом запечатлена эта тревога сердца, стойкое ощущение инерции бытия: «Случайно к нам заходят корабли, / И рельсы груз проносят по привычке…» А все, что может быть названо движениями души — «нищим подавать», «Дышать над морем высотой соленой», «Встречать зарю», — потеряно, отринуто и едва ли не забыто. И пусть «нож» (еще один «железный» образ, метафора «ожелезенного» поколения) почернел и сломался, «Но этим черным сломанным ножом / Разрезаны бессмертные страницы».

«Бросив юность в век железный», поколение Тихонова, едва успев «научиться» всему перечисленному, начало постигать иную, противоположную науку: «Жизнь учила веслом и винтовкой…»

Неслучайность образа ножа подтверждается и строками из другого трагического стихотворения Тихонова, написанного двумя годами позднее и, в отличие от приведенных выше, не вошедшего ни в одну из его книг:

 

Тело бросили в долгий гон,

Но нельзя же годами в бреду

Вместе с кожей срезать погон

Иль на лбу вырезать звезду.

 

Нет огня, и погнулся нож,

Стыд смотреть глазами в глаза…

 

Нота обреченности, прорвавшаяся в этих строках, легла в «могилу стола» — такого Тихонова читатели не знали и узнали лишь через много лет после смерти поэта.[13] «Погнувшийся нож», подобно письму из «Баллады о синем пакете», «запекся в грязи и крови», но сделал главное — разрезал страницы. В одной из прославленных баллад тех же лет Тихонов дает формулу «железной» героики своего времени, перекликающуюся с образами гвоздей и ножа: «Но мертвые, прежде чем упасть, / Делают шаг вперед…» Вот она, железная динамика, логика исторического движения, безоглядная и бесповоротная. Иные настроения одолевают Тихонова в стихах, со дня написания оказывающихся за бортом циклов и книг:

 

Блуждаю я, растрачивая силы

На те дела, что тленьем повиты,

Иду туда — там старые могилы,

Иду сюда — здесь новые кресты.

 

Где жизнь полей, где жизнь великих будней,

Где удобреньем только служит прах?

Здесь с каждым днем темней и непробудней

Зловещий мрак на четырех стенах…

 

Но в глубоко органичной ткани первых книг поэта также находится место для такого рода отчаянных признаний, которые приходят в кричащее противоречие с насаждавшимся все советские годы и в конечном итоге устоявшимся стереотипным представлением о Тихонове исключительно как о певце революционного долга, романтизирующем Гражданскую войну и в ликовании приветствующем «звоном щита» наступавшую новь. Нужно лишь прочесть молодого Тихонова целиком, вне идеологической односторонности. Прочесть — и содрогнуться:

 

Нынче песня вспотела кровью и потом

Нестерпимым, как плахи помост.

Не вчера ли к Петровым заплечным работам

Через нас перебросили мост?

 

Два полюса души поэта завязались узлом в стихотворении «Мы разучились нищим подавать…». Здесь и мучительное приятие происходящего, и героика, и боль, и «ожелезенная» мысль, и не могущее окаменеть сердце. Боль сосредоточена в символах. «Ну как рассказать, что всего дороже / Живая, впитавшая кровь трава», — заканчивает Тихонов одно из стихотворений «Браги». Образ «травы» — один из лучей символа земли, тихоновской стихии. «Живая, впитавшая кровь трава» — это вслед за «черным сломанным ножом» еще один образ поколения, где каждый влюблен в землю и каждый — живая травинка той травы, которая пропиталась кровью и по которой эпоха прошлась «топот за топотом», чей удел в еще одном тревожном уроке времени: «Может быть, так нужно: жить неслышно / И еще неслышней умирать»…

 

 

* * *

Умер ли — «неслышно» — Николай Тихонов после «Орды» и «Браги» и немногих примыкающих к ним по времени и духу стихотворений? Вопрос не такой простой и «решенный», как представляется иным. Со второй половины 1920-х в Тихонове начал развиваться словно бы другой поэт, имеющий известную общность с прежним Тихоновым, но заметно отдаляющийся от него. Вехами этого отдаления от своего первоначального поэтического мира стали последовавшие за «Брагой» книги, циклы и поэмы: «Поиски героя», «Шахматы», «Юрга», «Стихи о Кахетии», «Тень друга», «Чудесная тревога», «Осенние прогулки», создававшиеся в период приблизительно с 1924 по 1940 год. Это работы очень разные, носящие порой и экспериментальный характер, но в том, что все они отмечены печатью поэзии, истинного вдохновения и мастерства, не может быть сомнений — достаточно прочесть «Ночной праздник в Алла-Верды» («Стихи о Кахетии»), или цикл «Море» («Тень друга»), или пронзительное стихотворение-признание «Я люблю тебя той, без прически…» («Чудесная тревога»), чтобы почувствовать, какие творческие силы еще гудели в поэте и спустя полтора десятка лет после создания им мира «Орды» и «Браги». Таков «второй» Тихонов, все написанное которым заслуживает разговора непоспешного и обстоятельного и, разумеется, с неизбежной оглядкой в сопоставлении его с Тихоновым «первым». Был, как известно, и «третий» Тихонов — тот самый Тихонов, ставший своего рода пугалом для нескольких поколений молодой интеллигенции. Тихонов-чиновник, Тихонов-лауреат, Тихонов — «борец за мир» и т. д. Ярлыков навешано предостаточно, но дело даже и не в них, а в том, что именно Тихонов «третий» нередко оказывается в центре внимания тех, кто сегодня высказывается о поэте. Впрочем, как бы предвидя эту прискорбную путаницу (касающуюся, увы, далеко не его одного), именно он, «третий» Тихонов, в 1967 году сложил пророческие восемь строк:

 

Наш век пройдет. Откроются архивы,

И все, что было скрыто до сих пор,

Все тайные истории извивы

Покажут миру славу и позор.

 

Богов иных тогда померкнут лики,

И обнажится всякая беда,

Но то, что было истинно великим,

Останется великим навсегда.

 

Строки эти — как многие лучшие ранние тихоновские стихи — имеют широкий временной и пространственный обзор. Но как само стихотворение можно сжать до последних двух строк, так и обзор его — сузить до отдельно взятого человека. До «человека „Браги“ и „Орды“»[14], до самого поэта. Здесь продолжение давнего разговора о «бессмертных страницах» времени. Страницах, навсегда разрезанных тихоновским ножом.

 


1. Стихи и проза Н. Тихонова цитируются по изд.: Тихонов Н. С. Собрание сочинений. В 7 т. М., 1985—1986; Тихонов Н. С. Из могилы стола. М., 2005.

2. Колкер Ю. «На листик лавра я имею право…» (Об Анне Присмановой; 1892—1960) // Русское еврейство в зарубежье. Т. 3 (8). Иерусалим, 2001.

3. Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л., 1929. С. 575.

4. Городецкий С. Некоторые течения в современной русской поэзии // Аполлон. 1913. № 1.

5. Шубинский В. Зодчий. Жизнь Николая Гумилева. М., 2014.

6. Адамович Г. Литературные беседы: [Н. Тихонов — С. Есенин] // Звено. [Париж.] 1925. 16 ноября.

7. Замятин Е. Собрание сочинений. В 5 т. М., 2010. Т. 4. С. 252.

8. Переписка Бориса Пастернака. М., 1990. С. 456.

10. Бетаки В. Редьярд Киплинг и русская поэзия XX века // Киплинг Р. Избранные стихи из всех книг / Сост., ред. новых переводов, послесл. и примеч. В. Бетаки. [Б. м.], 2011. С. 262.

11. Чуковский Н. К. Литературные воспоминания. М., 1989. С. 72—74.

12. Бутырин К. «Огонь, веревка, пуля и топор…» (О «солнечном ударе» Николая Тихонова) //
Звезда. 2012. № 6.

13. Стихи «из могилы стола», как называл их сам автор, вышли в двух изданиях: «Перекресток утопий» (М., 2002), «Из могилы стола» (М., 2005). В обоих изданиях воспроизведены (увы, не без неточностей и пропусков) книги «Орда» и «Брага», впервые напечатаны стихи, писавшиеся с начала 1910-х по середину 1920-х, а также эссе, заметки о творчестве и страницы из переписки поэта с П. Антокольским, Вс. Рождественским, Е. Полонской, И. Эренбургом и др. Отметим, что некоторые стихотворения «из могилы стола» успели промелькнуть в периодике 1920-х: так, цитируемое стихотворение «Да, чужда мне, чужда Нева…» было опубликовано в альманахе «Пчелы» (Берлин, 1923), а в СССР в периодическом сборнике «Недра» (Кн. 2. М., 1923).

14. Так аттестовал себя сам поэт в одном из автографов Б. Пастернаку.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Михаил Толстой - Протяжная песня
Михаил Никитич Толстой – доктор физико-математических наук, организатор Конгрессов соотечественников 1991-1993 годов и международных научных конференций по истории русской эмиграции 2003-2022 годов, исследователь культурного наследия русской эмиграции ХХ века.
Книга «Протяжная песня» - это документальное детективное расследование подлинной биографии выдающегося хормейстера Василия Кибальчича, который стал знаменит в США созданием уникального Симфонического хора, но считался загадочной фигурой русского зарубежья.
Цена: 1500 руб.
Долгая жизнь поэта Льва Друскина
Это необычная книга. Это мозаика разнообразных текстов, которые в совокупности своей должны на небольшом пространстве дать представление о яркой личности и особенной судьбы поэта. Читателю предлагаются не только стихи Льва Друскина, но стихи, прокомментированные его вдовой, Лидией Друскиной, лучше, чем кто бы то ни было знающей, что стоит за каждой строкой. Читатель услышит голоса друзей поэта, в письмах, воспоминаниях, стихах, рассказывающих о драме гонений и эмиграции. Читатель войдет в счастливый и трагический мир талантливого поэта.
Цена: 300 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России