ПОЭЗИЯ И ПРОЗА
ФИЛИПП РЕЗНИКОВ
Шура Соколова
Рассказ
Шуру положили к своим. Под высокой сосной, на ярком пригреве. Положили, помолчали, поплакали, помолились, попричитали, попереглядывались да разошлись. И установилась на крохотном кладбище привычная тишина. Тишина эта была знакома Шуре и прежде. Сколько раз приходила она сюда — не перечесть. То оградку покосившуюся починит, то цветы посадит, то памятник отмоет, чтобы читались дорогие ее сердцу имена. Помоет, отойдет на расстояние и смотрит на три черно-белых портрета.
В последние годы появлялась на кладбище все реже, разве что подвезет кто. Но и возить-то стало некому — чужих людей просить неудобно, а своих на свете не осталось. Жила при ней внучка, тоже Шурка. Шурка-младшая, как говорили, чтобы различать. Но внучка, едва повзрослев, в город подалась, на ту сторону большой Волги. Наведывалась Шурка редко. Привезет раз в два месяца гостинцы, посидит с бабкой, телевизор вместе посмотрят, сообщит последние городские новости, заночует, чтобы по темноте не возвращаться, и уедет рано поутру, не завтракав. А у старой Шуры воспоминаний на дни вперед. Запомнит все внучкины рассказы, все сплетни городские и повторяет для себя, немножечко вслух. И воображает себе дом, в котором Шурка живет: трехэтажный, старый, купеческий. На первом этаже магазин и столовая. Шурка все поправляла, что не столовая, а кафе, а бабушка в толк не возьмет — втемяшилось, что столовая, не исправить.
Зимой младшая Шурка не показывалась. Лежит на столе у Шуры телефон, пиликает иногда. Она на экран глядит: внучка это. Ответить не может. Не запомнила, какую кнопку нажимать. Сложно это. Повертит, повертит аппарат в руках и в сторону откладывает. Исправно заряжает от розетки. Научилась. Так что иногда взглядывает на телефон, время узнает. Да что время, к чему ей знание о нем? Проснулась — утро раннее, устала и заскучала — обеденное время, в сон клонит — вечер близок.
Понятней и роднее Шуре часы с ходиками. Старые, как она сама, от тетки перешли в наследство. Ремонтировала их лет десять назад. Прибыл мастер из города, долго ворчал и фыркал, советовал рухлядь выкинуть и купить часы поновее. А откуда деньги лишние? Нету их…
Шура никогда в жизни никому ни на что не жаловалась. Случись такое хоть раз, себе не простила бы. Воспитание такое у нее было: отцы не жаловались, и она не смела. Когда другие роптали и плакали, слали проклятия во все стороны, она ко всему относилась с пониманием, принимала. Коль случилось, значит, так нужно. Каждого готова была выслушать, успокоить, а сама никому — ни полсловечка жалобы. Звали ее в деревне железной, а злые люди — бабой без сердца. Уж из такого железа она была создана, что никакая ржа не возьмет.
Бед и испытаний на Шурину долю выпало столько, что перечислять иной раз не захочешь. Всё стерпела, всё снесла. Когда тяжело на душе, встанет в красном углу, помолчит, посмотрит на лики святых. Может, и не возносила никаких молитв, а так с ними говорила — запросто, в глаза глядя. Шептали, будто икона в ее доме однажды замироточила, что зарыдал святой, зная о ее горе, о многих болях ее. Но Шура все отрицала: не было такого, и говорить не о чем…
Умерла, как говорят теперь, русская деревня, и Верхние Липушки, где жила Шура, не исключение. Из пятнадцати домов одиннадцать заброшены. Два скособочились, просели, обросли со всех сторон лебедой, торицей и другими травами. Скрылись в траве тропинки, ведшие к крыльцам, одичали деревья, повалились наземь заборы. Смотреть на такие дома и интересно и жутко. Думаешь: что там теперь внутри делается? И понимаешь: только тишина стоит, а повсюду признаки упадка и умирания. Войдешь в такой дом и сразу почуешь особый запах. Ни с чем его не спутаешь. Это запах самой смерти. Иные зовут его духом старости. Но все едино.
Шура была одной из старух, проживавших в Липушках безвыездно. Другая, Тамара, имела дом на самой окраине, там, где брало начало дикое поле. По одному из краев поля тянулся густой лес. По ночам слышно было волков. Выли и выли, протяжно, страшно. На улицу носа не высунешь, не то откусят.
С Тамарой Шура не сошлась характером, уж больно разные были женщины. Но зимой, в особенно тревожно звучащем одиночестве, в звенящей мерзлоте, в невыносимой тиши, обе примирялись. То Шура зайдет к Тамаре, то Тамара к ней. Несут друг дружке варенья, соленья. У Тамары все покупное, из автолавки, из города, куда она порой добиралась, а у Шуры все свое. С весны растит, пестует, за огородом и садочком ходит, потом варит, парит, солит, заготавливает. Дым коромыслом. И откуда только сила у худенькой старушонки с проступающими на тонких руках синими венами, с морщинистой кожей? Дунешь на такую — полетит, как одуванчиковое семя. Но это только на первый взгляд. Сил Шуре было не занимать. Всё сама, всё на себе. Хозяйство хоть и небольшое, а требует постоянного присмотра. Чуть отвлечешьс — пойдет вкривь и вкось. И ходила Шура за всем ответственно, с любовью. Как приучили с малолетства, когда всю семью в колхоз загнали. Там баловать было некогда, за всем глаз да глаз. А недосмотришь, тут и голова с плеч, как говаривал Шурин отец. Сам он был из военных, мировую войну прошел, в Гражданскую беляков рубил, а потом, едва мир настал, подался в деревню жить, подальше от города. Сам-то он городской был, но городского смрада, как говорил, не выносил. В деревне нашел себе невесту из местных. Женихался долго — деревенской бабе Катерине городской мужик подозрительным казался. Да еще шрам сабельный на щеке. Рубец такой некрасивый, отталкивающий. Года полтора ему отказывала, от себя отваживала, а потом согласилась — сама не поняла почему. Детьми обзавелись, но все в малолетстве погибли. Кто от болезни, кто от голода. Выжила только Шурка. Она-то и попала с родителями в колхоз.
Многотрудная жизнь подкосила их молодыми: отец надорвал на работах сердце, тягая тяжелые бревна, шедшие на строительство, и умер, а мать свел в могилу туберкулез. Осталась Шура на свете одна, едва достигнув тринадцати лет. Три года прожила у тетки, за сто километров от Верхних Липушек, а затем вернулась в стоявший беспризорным родной дом. Как раз война кончилась, и Япония подписала акт о капитуляции. Шура тот день хорошо запомнила — он стал днем ее возвращения и днем начала новой, самостоятельной жизни.
Жить Шура решила серьезно: трудиться не покладая рук, отдаваясь труду без остатка. Не было у нее ни крепкого образования, ни каких-либо выдающихся способностей. Читала она кое-как, больше по слогам. Своих книг не имела, но иногда брала у соседей. В чтении была неприхотлива: что перепадало, то и читала. Книжки про любовь захватывали ее, будили воображение; приключения нравились в меньшей степени, но каждую книгу прочитывала Шура до конца, чувствуя, сколько труда вложил в нее автор. Если попадалось ей что-то научное, все равно листала, хоть и не понимала ни аза. Про прочитанное имела собственное суждение, но ни с кем книги не обсуждала. Стеснялась.
Была Шура завидной мастерицей: и шила, и вязала, и плела, и каждое занятие давалось ей одинаково хорошо. Выучилась она всему рано, еще были живы родители. К ней приходили даже из соседних деревень, заказывали пошить или починить одежду. Ни от чего Шура не отказывалась, денег брала мало, а иногда совсем не брала, если знала, что просящий беден и нуждается. Для детей всегда чинила одежду бесплатно. Может, потому что своих пока не было. Дожила до тридцати девушкой. Люди, как водится, шушукались у нее за спиной. Одни почитали за мужененавистницу, другие выдумали, что Шуру в войну немцы изнасиловали. Но немцев она и в глаза не видала — до их краев война не докатилась. Слышны были только ее раскаты, ее гулкое эхо. Нашлись и те, что утверждали, будто есть в Шуре изъян по медицинской части и потому мужа она не ищет. Она и правда его не искала. Верила: найдется сам.
Так и вышло. Коля-Николай, душа любой компании, живший в соседней Плетнёвке, прибыл на порог Шуриного дома, едва разошелся со своей первой женой. Знали они друг друга давно. Шура его — как облупленного, потому что имел Николай обыкновение распространяться о себе самом больше нужного. Что в его рассказах было выдумкой, а что явью, не каждый мог разобраться. Тайн Николай о себе не имел, а все его грехи окружающим были хорошо известны. Самым злым из них было пьянство. Любил Николай загульную жизнь, с веселыми друзьями, с громкими песнями, танцами и прочим, его Шура сторонилась.
Как-то раз принес Коля-Николай Шуре граммофон. Установил на столе, пластинку завел. Утесов поет, а он трогательно душу перед Шурой изливает: мол, если выйдет за него замуж, он жизнь прежнюю позабудет и пить бросит. В любви клянется, разве что на колено не встает. К словам его девушка отнеслась недоверчиво и попросила побожиться. Коля хотя и был атеистического склада, а все равно поворотился к святым и побожился как умел. Шура его перекрестила и дала согласие на женитьбу. Отчего она выбрала Колю-Николая, а не кого-то другого, разобраться трудно. Может, любила его. Да, наверное, любила. Нешто можно в том сомневаться?
Сыновья родились у них с разницей в пять лет. Коля интереса к их воспитанию не проявлял. Пока работал в городе, на производстве, возвращался поздно. Поест, переговорит с Шурой на какую-нибудь тему да спать ляжет. Спозаранку поднимется и снова в город. В дни отдыха находил причину удаляться из дома, шарашился до глубоких сумерек. Когда же Николая вытурили с завода за очередную пьянку, он стал ходить по окрестным деревням, ища себе приятной компании. Подрабатывал то там, то здесь, но денег в дом не приносил — все оставлял хмельному ветру, повынесшему из его худой души все хорошее, что в ней было. Шура крепилась и растила детей сама: была с ними и строга и ласкова одновременно. Пеклась об их образовании, зная, что без него теперь никуда. Учились мальчики прилежно. Один шел математическим путем, второй предпочитал историю с географией. Шура любила их слушать: усадит вечером за стол подле себя и просит пересказать зазубренные назавтра уроки. Они наперебой ей рассказывают, а она слушает, хоть и не всегда понимает. Уложив ребятишек спать, ждала мужа. Укладывала и его: разувала, раздевала, в постель провожала. Сама с ним не ложилась — стелила себе на лавке под печью. Узко, а ничего не поделаешь.
На третий год мужниного голодранства — а именно голодранцем прозвали Николая люди, потому что носил он обноски да дырки заплатами прикрывал, не доверяя нанести их женской руке, — Шура собралась поговорить с ним по совести, со всей серьезностью, на какую была способна. Пока говорила, он ей в глаза не смотрел. Сидел на табурете, уперся локтями в ноги, а голову на ладони уронил. Думала Шура, что пристыдила его наконец, что внял он ее речам, однако стоило ей кончить, как поднялся он, топнул поочередно ногами и понес ее по матери с такой силою, что слыхала его, пожалуй, вся деревня. Грубости, грязного языка Шура не терпела, но выстояла под напором
мужниной брани, а после указала ему на дверь. И такой обидой, таким огорчением, такой нелюбовью налились ее глаза, что он вымелся из дома немедля и побрел прочь.
Не слышно было о нем несколько дней. Кто-то донес до Шуры, что пьет Николай с товарищами в своей родной деревне. А ей все равно: выслушала равнодушно весть и решила про себя: слава богу — подальше от мальчиков.
Вернулся Николай с раскаянием: качался на пороге, но не от хмел — от слабости, поразившей все его члены. Клялся, что свинская жизнь ему опостылела, что не рад он тому, как смеются ему вослед люди. Обещал взяться за ум. Она и верила и не верила.
Наутро же, прихватив ружье и пообещав вернуться к ужину не с пустыми руками, отправился в лес на охоту. Охотник он был умелый, многие о том знали. Ходил и на кабана, и на лося и возвращался обыкновенно с добычей. Но на этот раз не вернулся Николай ни к ужину, ни наутро, ни к вечеру следующего дня. Обратилась тогда Шура к мужикам: искать надо. А те ей говорят: небось медведь задрал. А другие: пропил ружье и гуляет где-нибудь. И все же сыскались несколько человек, кто пошел с ней на поиски пропавшего мужа. Далеко идти не пришлось. На известной всем поляне, где охотники обычно устраивались на отдых, Шуриного мужа и обнаружили. Лежал он в траве, а половина головы снесена была ружейным выстрелом. Ни словечка, ни звука не издала Шура, поглядев на страшную картину, только распорядилась соорудить носилки и нести тело в деревню. Сама пошла вперед и отправила мальчиков к соседям.
Хоронили Колю-Николая в дождливый день. Народу собралось немного. Можно сказать, никто не пришел. Товарищи, соблазнявшие Николая водкой, застыдились вдове в глаза смотреть, а у других он давно потерял уважение. Приехала из города сестра покойника, но даже на поминки не осталась. Потолковала о чем-то с племянниками и была такова.
В ту могилку под сосной, о которой говорилось прежде, лег Николай первым. Давно это было…
На восьмое лето после похорон Коли-Николая случилась беда со старшим сыном Шуры. Олег рос мальчиком и умненьким и непоседливым. Бесстрашно дразнил гусей, задирал других ребят, но кулакам воли без веского повода не давал. Рано, еще был жив отец, стал волочиться за девчатами, влюблялся с головой, прогуливал уроки, но всегда брал себя в руки и наверстывал упущенное, так что оставался в рядах твердых хорошистов. Получив аттестат об окончании восьмилетки, устроился трактористом в родном колхозе. Уже не было на свете Коли-Николая, подрастал младший брат, мать с ног сбивалась, чтобы в семье был мир и достаток, и Олег знал, что ему надобно браться за дело, становиться главным в доме. Работником Олег был исправным, не раз его портрет украшал Доску почета возле клуба. В восемнадцать был призван в армию и честно отдал свой долг родине, охраняя границу с Китаем. Со службы привез с собой множество смешных и грустных историй, утверждал, что восточный сосед не прочь откусить пару ломтей необъятной советской земли. Люди слушали его с открытыми ртами, до того он был убедительный рассказчик, выспрашивали про китайскую армию,
про ее мощь и возможности. Олег был рад ответить каждому и до того вжился в роль специалиста по китайскому вопросу, что толковал о нем днями напролет. Прекратилось все так же быстро, как началось: с парнем поговорил по душам кто надо, и китайская проблема рассосалась сама собой. Когда у Олега спрашивали, как там Китай, он разводил руками и прикидывался, будто не знает, о чем речь.
Об Олеге еще многое можно было бы порассказать, если бы не краткий срок его жизни. Не стало его в год, когда в Союз прилетала Саманта Смит. А вышло так.
Шура, как обычно, хлопотала по хозяйству, как вдруг один за другим прибежали к ней на двор двое Олеговых приятелей. Не успели оба ничего ей сказать, а Шура уже обо всем догадалась. Спросила только, где случилось несчастье, и ребята ответили: в ближнем поле.
Вокруг самого места собрались люди. Дымил посреди поля перевернувшийся трактор, и торчали из-под него чьи-то окровавленные ноги. Потеряв власть над телом, упала Шура на траву и залилась воем, каким никогда прежде не выла. Голосила она громче ветра, что носится над землею в непогоду и бередит старые и молодые дерева. Люди не смели ее утешить — на каждого смотрела с враждою: мол, не подходи.
Прибыли медики и милиция. Стали разбираться. Переворачивали трактор, осматривали тело. Шура сидела в сторонке каменным изваянием, по лицу которого текли слезы, и ничего перед собою не видела.
В происшествии разобрались быстро — сыскались свидетели. Выпил Олег в обед на спор два стакана водки, хотя обыкновенно к вину не притрагивался, и поклялся товарищам, что не возьмет его водка, что поведет он трактор, как трезвый не водит. Но оглушила его коварная горькая, усадила за руль, и поехал Олег, не разбирая дороги. В неровном поле не справился с тарахтящей мощной машиной, выпустил руль из рук и нашел свой конец под восьмитонным тракторным телом.
Прощались с Олегом долго: мужчины мяли шапки, стоя возле гроба, женщины топтались на подметенном Шурой полу, а самой ей хотелось, чтобы поскорее все кончилось, хотелось забыться, может на веки вечные. Одно лишь утешало ее в безбрежном горе — сын Митька, не отходивший от нее, шептавший слова утешения и скорбевший по брату потаенно, про себя, по-мужски скупо, чтобы оставить себе силы пережить тяжелые дни и поддержать мать. Было Митьке семнадцать лет, и Шура навсегда запомнила, как он сказал в тот день, что никогда в жизни не притронется ни к вину, ни к какой другой отраве, сведшей в могилу двух близких им людей.
Митька вошел в тот возраст, когда деревенское житье-бытье было ему обременительно и скучно. Пресной казалась жизнь в доме, где не было ни отца, ни брата. Ушло из дома былое веселье, былая простота. Царицей сделалась тишина. За всем приглядывал зоркий Шурин глаз, ничто от нее не ускользало.
Помня собственную клятву, водки Митька избегал, а оттого был среди других деревенских словно чужим, враз сделался бирюком. Сходит на работу, вернется, подсобит матери и сидит круглыми вечерами, тоскует. Угнетало его подобное существование. Думал Митька, что призовут его в армию, так он и сменит надолго обстановку, но на комиссии признали его негодным к строевой службе, выдали военный билет. И вроде не было серьезных недугов, а все равно не взяли. Матери радостно: хоть на войну не попадет, а Митьке горько — и тут путь закрыли. Казалась Митьке его воля неволей, и решил он податься на противоположный берег реки, к блестящим огням, к куполам старых церковок, суете узких улиц да широте центральной площади, гуляли по которой красивые городские люди. Ничего Шура не сказала о сыновьем решении, приняла его молча, а когда объявил он в сердцах, что никогда сюда более не вернется, не поверила. Наутро через два дня подъехал ко двору грузовик, посигналил, Митька закинул в кузов немногие свои пожитки и был таков, даже рукой матери не махнул.
Не было Шуре еще и шестидесяти, а почувствовала она себя старухой, одинокой и всеми покинутой. Но жажды жить, работать, встречать каждое новое утро было в ней хоть отбавляй. Неизвестный живительный источник давал ей силы, и жила она и жила.
Было в ее огороде и садочке чему позавидовать. Выстроила баба себе новую баню, сняв деньги со сберегательной книжки. Сама покрасила дом в небесно-голубой цвет, обновила наличники, разукрасила ставенки, нарисовав на них розовые цветы. Злые соседки, сами ничего не делавшие и только за всем вокруг следившие, говорили, что начала Шура новую жизнь, открестившись от всего, что с нею было. Нешто тут открестишься? О горестях своих она не забыла, а, напротив, ощущала их по прошествии времени острее прежнего. Стало морщиниться раньше нужного лицо, огрубели руки, все детство ласкавшие сыновей, выбились из-под простого платка седые волосы.
Поначалу Митька исправно слал матери письма, сообщал о своей жизни, о том, как устроился подмастерьем на завод, живет в общежитии и даже нашел невесту. Была она студенткой, приехавшей, как и он, из деревни. О ней распространялся мало, даже имени не упомянул. Писать домой Митьке хватило азарту ненадолго, а потом захватила и понесла его городская жизнь, а он влился в нее, точно родной. Шура не огорчалась, что сын не пишет, писала ему сама, но воображение ее было скудно, а потому каждый раз сообщала она примерно одно и то же: огород приносит доход, к зиме есть заготовки, соседи обходят ее дом стороной, наверное, почитая проклятым, а ты, Митька, приезжай погостить как-нибудь. На просьбы эти сын не откликался да и к себе не звал. Видно, некуда было мать селить. Это в деревне завсегда спальное место найдется, а в городе на этот счет дефицит, каждый квадратный метр на счету. Так Шура рассуждала.
Приключилась с нею по зиме серьезная хворь. Врач долго не ехал — замело дороги. Когда добрался, Шура уже готовилась предстать перед Спасителем. Если бы не местный ветеринар, понимавший кое-что в человеческих делах и просидевший с ней до приезда скорой, померла бы Шура.
Упекли ее в больницу. Как сообщить сыну о своем местонахождении, она не знала — телефона своего он ей не говорил. Перенесла Шура операцию, вылежалась на казенной кушетке, отведала казенной пресной еды и вернулась в Верхние Липушки. И после долгой с ними разлуки почуяла неладное, будто дом ей чужой, будто безжизненный, будто никому не принадлежащий. Вышла Шура на крыльцо и горько заплакала. Впервые в жизни баба плакала над своей судьбой, над своим одиночеством, над своею оставленностью. Плакала впервые и в последний раз. Потом затеплила свечки под образами святых и успокоилась, ощутила тепло их пригляда…
Митя вернулся в отчий дом, когда Шуре исполнилось семьдесят. Щуплый, облезлый, с проплешиной на макушке, со вздыбленными редкими волосами. Не сразу признала мать сына, не тут же вышла к нему во двор. Пока сидел он на траве, облокотившись на холщовый мешок со скудными своими пожитками, Шура глядела на него из окна, чуть отодвинув занавеску. Все гадала: что случилось, раз он вернулся? Когда же впустила его в дом и накормила молодой картошкой с квашеной капустой, налила ледяной колодезной воды, поведал ей Митька стыдливо, что был изгнан из дому сварливой женой. Когда же Шура спросила, что не поделили супруги, долго молчал. И по тому, как он прятал глаза, мать обо всем догадалась. Пьющим стал ее сын. Глазки-то у него сделались меньше прежнего и всё рыскали по сторонам в поисках того, чего у нее не было. И так она ему сказала о водке, решительно и строго, по-матерински, не скупясь на те самые выражения, коих всю жизнь избегала и коих от других терпеть не могла, что Митька как будто бы все сразу уяснил и сник, помертвел от стыда. Выбора ему не оставалось: либо с матерью жить трезво, либо катиться на все четыре стороны и там искать счастья. Выбрал Митька первое, хотя и непросто было ему отказаться от пагубной привычки.
Стал плотничать, брался за столярные работы. Все, о чем просили, делал. Репутацию заработал положительную, люди Митьку ценили, стали обращаться из дальних деревень. А он и рад помочь, рад проехаться. Говорил, что путешествует, как Сенкевич, только в уменьшенном масштабе. Шура и радовалась за него, и тревожилась: не любила этих «командировок», ведь чем дальше от дома, тем сильнее соблазны. Когда возвращался Митька с работы, присматривалась к нему: как ходит, как говорит. Все ждала, что сорвется сын и выпьет. Слишком страшилась этого. Каждый раз, приходя на могилку к мужу и старшему сыну, говорила с ними, рассказывала про Митьку, про то, как он крепко держится, без срывов. Могла два часа кряду на кладбище провести: сначала у себя приберется, затем направляется к заброшенным могилам, к которым уже некому приходить. Уберется и там, поговорит с покойником. Потому как всех она когда-то знала. Кладбище маленькое, все свои, даже страшно.
Огляделась однажды по сторонам: ба, да как разрослось оно! Стольких мертвецов уже приняла земля и не поперхнулась! Ноги как-то сами понесли Шуру за кладбищенскую ограду, повели по дороге прочь от этого места. Бежала она некоторое время, остановиться не могла, до того охватил ее ужас. Представила, что настанет и ее черед и внесут ее под те молчаливые кроны, положат под ту сосну, что давно стала ей близкой подругой и часто плачет вместе с ней, выделяя смоляные слезы. Не сама смерть страшила бабу, а то, что после смерти ничего не окажется. А вдруг нет ангелов и святых, нет той обещанной после гробовой доски жизни, о которой говорится в Писании? Не в отсутствии Бога усомнилась Шура, а в том, что заслуживают люди, и она среди них, прощения за свои проступки и грехи. В том, что достойны они продолжения существования бессмертной души. Может, думала Шура, суждено скитаться душам в самых густых потемках и уже не знать ничего, кроме вечной тьмы…
Однажды привез из поездки в дальнюю деревню, из Кустарей, Митька себе жену. Въехали они в родные Липушки на мотоцикле. Везет невестин брат, сам Митька позади него сидит, а невеста в люльке. Шуре она сразу понравилась — хорошая женщина, хоть и немолодая. Да и Митька давно не юноша. Расцеловались, прослезились, вошли в дом. Шура сразу поняла: будет из Митькиной избранницы ладная хозяйка.
На свадьбе Шура первой произнесла тост за новобрачных, пожелала им детишек, а себе внуков, чтобы нянчиться и грусти не знать. Хотелось Шуре уже переключиться с хозяйства на что-нибудь полегче. Год от года все трудней ей было ходить. Уже и сама она заметила, что походка у нее стала, как у гусыни. Посмеивалась баба над собой и подспудно размышляла: что дальше?
Прошло несколько времени, и родилась у Митьки девочка. До хрипоты спорили родители, как ее назвать. Митька хотел Катериной, а жена ни в какую — дадим, мол, имя ее матери. Три дня не могли договориться, и тогда всех рассудила Шура: назовите, сказала, как меня, Шурой, а я вам по гроб жизни благодарна буду. Тронули родителей ее слова, и они тут же согласились. Так появилась в Шурином доме Шура-младшая, Шурочка, Шурка. Рыжеволосое солнышко, смеявшееся звонче весенней капели, тараторившее спервоначалу на своем вымышленном наречии, а потом на русском. Говорит, говорит, аж захлебывается. Для Шуры появление внучки стало отрадой: все время ей посвящала, о многих своих делах и привычках забыла. Пока была Шурка маленькая, клала спать с собой, а когда малость подросла, определила ее жить в своей половине дома. Митька сам сделал ей кроватку — аккуратную, из сосновых ароматных досок. Годы спустя, видя внучку, Шура всегда припоминала тот сосновый дух.
Застала как-то раз Шура сына и невестку за разговором. И говорили оба об одном: надо перебираться в город, житья в деревне нет. Мрет деревня. И действительно, скончались многие старики, опустели их дома. Вечерами глядели они понуро на светящиеся огни других домов, стояли, точно черные валуны, на фоне ночного звездного неба.
Засобирался Митька на ту сторону реки. Напомнила Шура сыну, чем кончилась прошлая его поездка, но только отмахнулся от ее увещеваний сын, расхорохорился: теперь все иначе будет, теперь всему научен горьким опытом и точно не пропадет. Видя, что отговорить Митьку не получится, попросила Шура его лишь об одном — оставить с ней внучку, потому что девочке лучше расти в деревне. И немало удивилась баба, с какой простотой была оставлена Шурка на ее попечение, будто не нужна она была своим родителям.
По первости Шурка скучала по родителям, но вскоре бросила о них думать — некогда. Каждый день в школу — восемь километров в одну сторону. Когда можно — на велосипеде, когда грязь непролазная или снег — на ногах. Вернется из школы, сядет за уроки, учит прилежно. Бабушке пересказывает, чтобы лучше материал усвоить. На потеху, как говорится, отводила себе Шурка лишь час времени: играла с местной ребятней, была забиякой похлеще мальчишек. Соберутся с нескольких деревень и давай гудеть, криками округу оглашать.
Вернулся раз из города дядька Степан, Шурин сосед, ветеран-афганец. Вернулся и сразу к ней. Так, мол, и так, встретил на рынке Митьку. Сидит пьяный среди ящиков, лыка не вяжет. Было это в десятом часу утра.
Переполошилась Шура, аж сердце зашлось. Пила корвалол, ночь не спала. Наутро еле уговорила Степана отвезти ее в город, к сыну. Степан отнекивался, но отказать не сумел. Поехали. Высадил бабу у рынка, а сам по своим делам направился.
Ходит Шура между рядов, сына высматривает. Нет нигде. Стала у добрых людей спрашивать. Но люди добрые только в поговорке, а на деле смотрели они на Шуру как на сбрендившую. Ходит бабка по рынку и ищет какого-то мужичка росточка невысокого, с плешью. Мало ли таких! Мыкалась Шура по рынку, мыкалась, пока не подсказал ей наконец один забулдыга, где Митька живет: знает его, уважает, вместе пили второго дня.
Натерпелась Шура в городе страху! Дорогу не перейти — автомобили норовят задавить, водители орут на нее, несчастную. Трамваи звенят, пешеходы с ног сбивают. Тут уж, баба, не зевай!
Кое-как отыскала нужную улицу, вошла в сырой подъезд, поднялась на второй этаж. Стучит в дверь. Митька открывает: заспанный, в одних трусах. Вид расхристанный. Видно, что гуляет не первый день. Где жена? Ушла месяца три назад, не вытерпела Митькиного пьянства. «Ты, мать, прости, — говорит, — не сдержал своего слова». И пустился в пространное рассуждение о том, что с рождения предопределено ему было стать горьким пьяницей, каких по всей России тьма. Отец пил, брат пил, нешто и Митьке не пить? «Гены, мать!» Так воодушевленно воскликнул, будто хорошо это. Шура слушала его, слушала, а потом говорит: «Мы тебя лечить будем». Покачал Митька головой: нет такого лекарства. Она — хлоп по столу рукой! Не смей матери перечить. Митька расхохотался, со своего места поднялся, схватил мать под мышки и выволок в коридор: «Иди отсюда, не нужна мне твоя помощь».
Взыграла в Шуре гордость. Ничего не сказала сыну на прощание. Ушла.
Идет по городу, пути не разбирает — мир перевернутый. Как в тот раз на киносеансе, когда механик пленку наоборот зарядил. Включает кино, а там люди на головах ходят. Смех один. А кино серьезное, про войну.
Шуре больно: жизнь человеческая на волоске. Сыновья жизнь. А сделать ничего нельзя. Пока не дотумкает Митька сам, что спасаться надо, все слова как об стену горох.
Через полгода письмо: «Здравствуй, мама. Почти не пью. Справляюсь с собой, борю соблазны. Не всегда получается, потому что слаб человек перед удовольствием. А для меня удовольствие — выпить и забыться. Жизнь никчемная. Ничего собой не представляю. Прощай теперь. Шурке привет. Пусть не думает, что забыл о ней папка». Несколько коротких строчек. Почерк понятный, Митька старательно выводил.
Чувствуя собственное бессилие, прошлась Шура по оставшимся в деревне бабам. Как Митьке помочь? Никто не знает. Одна говорит: «Мой пил и так объяснял — от тоски неизъяснимой, тягучей».
Делать нечего. Либо сам Митька образумится, либо… Думать обо всем Шуре не хотелось, а мысли не отставали. И тяжело было на сердце у бабы, невыносимо просто. Такая духота необъяснимая в душе, как обыкновенно среди лета, когда солнце печет с утра до вечера, а закатившись, память по себе оставляет, дышать в которой тяжело.
Прошли годы. Один, второй, третий… Малая Шурка в девятый класс перешла. «Я, — говорит, — его кончу и в город подамся». Не по себе Шуре стало, принялась внучку отговаривать, а та ни в какую — с подружками давно сговорились. «Это с какими же?» — «Да с Машкой, Дашкой и Сашкой». — «Какая же подруга из Сашки? — Шура удивляется. — Не подруга, а друг». Шурка раскраснелась и сбежала от бабушки в огород. «Влюбилась, значит», — смекнула про себя Шура. А там, где любовь, там человек себе на уме. Значит, уедет внучка, оставит ее одну. Что ж, не привыкать.
За день до того, как принесли Шуре страшную весть о Митьке, расхворалась она. Все тело ломит, сидеть не может, лежать тоже, только ходит по дому, покоя никак не найдет. Разволновалась и Шурка: то чаю подаст, то травок заварит, на какие бабушка укажет. Ничего не помогает. Рано утром остановилась напротив дома полицейская машина. Шура глядь в окно — на раз обо всем догадалась. Участковый только на порог, а она уже руки вскинула и зарыдала. Ему и говорить ничего не нужно, без него чует материнское сердце. Но по закону сообщить положено.
Нашли Митьку накануне вечером на льду Волги-реки. Зачем спустился он на лед, никто не знает. Дошел до середины и там, видимо пьяный, и свалился. Нашли при нем недопитую бутылку. Замерз заживо, таков приговор. Стала спрашивать Шура у полицейского, сколько же лет Митьке было, — сама никак не вспомнит. Все по сторонам смотрит, на портреты, тут и там расставленные. Вот отец с матерью и она промеж них маленькая, в руках коника деревянного держит. Вот портрет с мужем, сделанный после свадьбы в городском ателье. Вот снимки мальчишек: старший Олег и младший Митька. Вот Шурка на руках у Митьки…
Мерзлую землю долго долбили кирками. Не поддавалась земля. Разводили огонь, чтобы ее согреть, повалили памятник, всю могилу разорили. Шура ни на шаг от копателей не отходила, точно цепью к ним прикованная. Стоит и смотрит, а они робеют, работать при ней не хотят. Ногами на морозе притоптывают, руки из рукавиц достают и дуют. Поняли, что не уйдет никуда старуха, поплевали на снег и стали дальше землю долбить. Когда же справились, позвали яму принимать. Шура и говорит: «Прежде положите меня саму, к чему мне дальше по свету маяться?..» Сказала так да побрела с кладбища. В сугроб бросилась. Думала: «Замерзну и помру, как мой сыночек». Но словно ангел, что хранителем зовется, тронул ее за плечо, и ощутила Шура тепло во всем теле. Поднялась, лицо снегом до красноты растерла и пошла к себе, поминки готовить.
Собралось в скорбный день несколько человек. Люди в основном пожилые. Приехал мужичонка из города, видать, Митькин знакомый. Он не представился. Сидел тихо, все в окно посматривал. Только когда подошел черед, сказал какие-то слова, что был, дескать, Дмитрий неплохой, хороший человек, что жаль, дескать, что так рано, и прочая, прочая…
Быстро растаяла стопка блинов, не осталось и кутьи. Лишь водка стоит на столе нетронута — прикоснуться никто не решается. Видит это Шура, про себя радуется: значит, сегодня никакой беды ни с кем не случится.
Посидели, посидели да разошлись. Осталась Шура наедине с Шурой-младшей. Сидят обе, не знают, о чем говорить. Перемыли посуду, в доме прибрались, телевизор включили и молчат. Только засобиралась младшая Шура спать, как старшая ей говорит: «Как умру, дом не продавай. Живи в нем, если хочешь, я рада буду. Только знаю, что жить здесь не станешь. Кто же в своем уме будет теперь в деревне проживать? Окна знай заколоти, дверь тоже. Пусть дом стоит. Ссутулится, как прочие, придет в негодность. Но ты ничего не трожь, дай ему самому развалиться. Если спросишь, почему прошу об этом, отвечу: Бог дал, Бог заберет. Дай ему самому с домом нашим рассчитаться. Коль пришел его черед преставиться, пусть». Говорила о доме как о живом существе. Шурка слушала внимательно, и такой страх на нее накатил, что пошевелиться боялась. Представила, как дом, в котором обе сидят, разваливается. Да не с годами, а сразу — под землю уходит. И трещит, и ноет…
Не спалось потом обеим до рассвета. Младшая Шура ворочается, скрипит пружинной кроватью, а старшая лежит на спине, скрестила руки на груди, точно покойница. Младшая прислушивается, дышит ли старшая, а старшая про себя огорчается, что не спится младшей. Так и провели ночь…
Сколько ни думала старая Шура о смерти, та все не шла. Поначалу обидно было, а затем решила она жить столько, сколько отпущено.
Стали перебираться в деревню городские жители: покупали в округе дома, строили новые. Закипела жизнь. Если раньше мимо Шуриных окон за день машина проезжала, то теперь шли они с утра до ночи, пылили, тряслись на разбитой дороге. Вскоре, видимо по жалобе чьей-то, ее загрунтовали. Шум Шуре не мешал. Напротив, оживился мир вокруг, стал как будто бы ярче. Уже не казалось ей, что живет она где-то на отшибе.
О золотых ее руках молва разнеслась быстро: стали захаживать к ней городские. Кто носочки на зиму купит, кто следочки, кто варенье возьмет, кто капусты квашеной с клюквой. Появились постоянные покупатели. Шура скромная была, денег много не просила, а городским совестно — потому стараются дать ей больше нужного. Дают, а Шура волнуется, начинает по дому ходить, искать, чем еще людей угостить. Чай кипятит, конфеты достает, печенье. И сидят с ней люди подолгу, слушают разные истории. А накопилось их у Шуры немало. Только о горе своем жизненном никому не сказывает, никому и невдомек, как прожила она.
Когда прознали, что любит Шура пастилу, стали приносить, и через некоторое время скопилось у нее этой пастилы видимо-невидимо. Она сама-то одну пастилку достанет и на целый день растягивает. Много ли старухе надо. Разломит на две половинки, чаем запивает. И сладко ей, и хорошо…
Как прошли последние Шурины дни, никто не ведал. В деревне в ту пору оставалась одна Тамара: из дома она выглядывала редко, все сидела и ждала, когда к ней дочь с внуками приедут. А они не ехали уже три года. Звонили иногда сами, а на ее звонки почти никогда не отвечали.
Тамара и нашла Шуру мертвой. Заглянула к ней по какому-то соседскому делу. Долго стучала в двери, потом вошла в темные сени. По стенам сушились травы: сныть, иван-чай, зверобой да мята. Стоял красивый, хотя и душный аромат. Шура же лежала в своей прибранной комнате на постели. Будто спала: лицо мирное-мирное. Вот-вот пробудится. Но уже стоял в комнате нездешний дух, дух спустившейся на человека смерти.
Судя по вещам в доме, незадолго до кончины Шура наводила порядок: полы были чисты, пыль легла на предметы тонким слоем, то есть только-только. Сверкала под солнечными лучами посуда старинного сервиза, грудились на столе вымытые начисто банки для закатывания варений, лежала на газете перебранная и отобранная для варки черника. Казалось, что хозяйка отлучилась из дома на мгновение.
Вызвали из города Шуру-младшую. Та семнадцати лет выскочила замуж и уже родила первенца. К похоронам бабки, вырастившей ее в одиночку, отнеслась внимательно, ни о чем не забыла, обо всем позаботилась. Гробовых, копившихся у Шуры по копеечке годами, хватило с лихвой. Часть из них Шурка отложила на памятник, на будущий год. Памятник она хотела красивый, какого еще не было на здешнем кладбище.
Положили Шуру к своим. К мужу, к сыновьям. Под вымахавшую ввысь сосну, которую сама она и посадила в год, когда не стало Коли-Николая.
Положили, помолчали, помолились, поплакали, потоптались да разошлись…
Солнце едва пробивается к могилам сквозь кроны деревьев. Царит у земли покой, тишина растекается между старых и новых памятников, обволакивает православные кресты. Лежит неподалеку паренек, недавно разбившийся на мотоцикле. У самой ограды, со стороны леса, могила фронтовика, бывшего деревенского почтальона. В дальнем углу, там, где всегда стоячая вода, похоронен один старик. Он жил в Липушках и отчего-то называл себя потомственным дворянином. Ему никто не верил. Шура хорошо его помнила, хотя скончался он еще до ее замужества. Она знала всех, кто покоится на этом кладбище. А они все знали ее.