ПРИ СКУДНОМ СВЕТЕ ЛАМПЫ

РЕЙН КАРАСТИ

Oceano nox

«Попугай в море» Елены Шварц

 

 

ПОПУГАЙ В МОРЕ

 

Вот после кораблекрушенья

Остался в клетке попугай.

Он на доске плывет — покуда

Не заиграет океан.

 

Перебирает он слова,

Как свои шелковые перья,

Упустит — и опять поймает,

Укусит и опять подбросит.

 

Поет он песню о мулатке

Иль крикнет вдруг изо всей мочи

На самом на валу, на гребне,

Что бедный попка водки хочет.

 

И он глядит так горделиво

На эту зыбкую равнину.

Как сердце трогает надменность

Существ беспомощных и слабых.

 

Бормочет он, кивая:

Согласен, но, однако…

А впрочем, вряд ли, разве,

Сугубо и к тому же…

 

На скользкой он доске

Сидит и припевает,

Бразилия, любовь

Зажаты в желтых лапах,

 

Косит он сонным глазом,

Чтоб море обмануть:

Год дэм!.. В какой-то мере

И строго говоря…

 

А волны все темней и выше,

И к ночи океан суровей,

Он голову упрячет в перья

И спит с доверчивостью детской.

 

И растворяет тьма глухая

И серый океан косматый

Комочек красно-золотистый,

Зеленый и голубоватый.

                                            1985

 

«Когда я выходила из магазина на 1-й Красноармейской, увидела, что все смотрят в сторону собора. А он полыхал. Полкупола уже сожрал огонь. Движение перекрыли. Тушить начали поздно. Да и это было невозможно. Если бы вертолет сразу прилетел… Но его не было. Я, конечно, сразу вспомнила свой пожар, и тело вспомнило отравление. Голова закружилась. И как-то это было невероятно. Купол все разгорался, обнаружилась сетка конструкции, она накалялась, золотела, как золоченая птичья клетка» (Елена Шварц. Дневник. 25 августа 2006).

Начать стоит именно с клетки, потому что в стихотворении она появляется на долю секунды раньше своего обитателя. А у него, интересно, клетка была золоченая? И, что не менее важно, деревянная или железная? Для огненной смерти это почти все равно. Но не для водной. Ведь в одном случае клетка еще поплавает, а в другом — сразу на дно. И у Блока тонет золоченая клетка с заморскими гостями (почему бы не с попугаями, не все же сирины да алконосты?): «Когда эти нити соткутся в блестящую сетку, / И винные змеи сплетутся в одну бесконечность, / Поднимут, закрутят и бросят ненужную клетку / В бездонную пропасть, в какую-то синюю вечность». Кажется, и Шварц там побывала: «Когда встретимся с тобой / В синей-синей бездне». Правда, у Блока население клетки вроде бы спасается на краю (на доску, что ли, перебрались?). А у Попугая Шварц положение сложнее: его клетка еще не утонула. Все остальные, наверное, погибли. Но Попугай спасен всего лишь до ночи, до океанского волнения. Окажись он на доске без клетки, ведь улетел бы. Но нет. Он сращен со своей мрачной, не птичьей судьбой: «И птица над заливом / Летает как тюрьма» (Сергей Стратановский). Клетка была его невольным образом жизни, теперь она образ его смерти.

Пока он пощажен. Для чего? Миссия? Прокричать, «что бедный попка водки хочет»? Раньше он развлекал команду и пассажиров. Ведь это о нем: «А я — беспечной веры полн, — / Пловцам я пел…» И точно так же, не стесняясь отсутствием слушателей, он поет гимны прежние: «Бразилия, любовь». У пушкинского героя есть будущее — солнце предвещает день, у Попугая впереди только смерть — даже не смерть, а полное исчезновение и забвение: «И растворяет тьма глухая / И серый океан косматый…»

Да и в целом у попугаев Елены Шварц судьба нерадостная. То есть один раз повезло: с попугаем сравнили царя Давида (его «…как сверкающую птицу попугая — / Бог с ладони милостью поил»). Но в другой раз — снова гибель и снова соленая водная стихия: «Все верещит попугай — / Жалкого жалкий подарок, / Задуши его быстро, рабыня. / Тельце зеленое после в слезах поплывет, / Буду тебя проклинать, но сейчас задуши поскорее». Тут Кинфия не в скорби, конечно, но в гневе следует за орущим со стенки Марксом: «„Скорее / головы канарейкам сверните — / чтоб коммунизм / канарейками не был побит!“». Отличие Попугая от злосчастных канареек в том, что у Шварц Попугай безопасен, пусть и жалок, пусть и необоснованно высокомерен, но не агрессивен и не соразмерен своей гибели, поэтому трогателен. Впрочем, какая агрессия у канареек? И соразмерно ли «голову сверните» безобидным канареечьим привычкам? Ведь и у Шварц есть эта птичка: «А если бы (что лучше) канарейкой — / то пела б вслед, не открывая глаз».

Обращение Попугая со словом необычно. То, как он перебирает слова («Как свои шелковые перья, / Упустит — и опять поймает, / Укусит и опять подбросит»), вызывает мысль о другом его родственнике в поэзии Шварц: «И, как орел, она (жизнь — Р. К.) несет меня / Знакомыми зелеными морями, / Уронит и поймает вновь, дразня, / И ластится румяными когтями». В ее мире величайшее могущество всеобщего закона (орла) почти неотличимо от величайшей беспомощности жертвы (попугая). Но осанка гордая у обоих, потому что оба не способны, да и не удосуживаются понять ужас смерти.

Говоря о важном перебирании шелковых перьев среди океана, трудно не вспомнить: «Позвольте еще вас спросить, так, хотя бы в виде простого любопытства: изволили вы ночевать на Неве, на сенных барках? <…> Действительно, на его платье и даже в волосах кое-где виднелись прилипшие былинки сена». Былинки эти, да, пусть и поплоше шелковых перьев, все же сродни им. Мармеладов ночует на Неве (снова вода), и гамма его внешности тоже попугайская: «с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки (курсив мой. — Р. К.)». Сравни: «Зажаты в желтых лапах… // <…> // …Комочек красно-золотистый, / Зеленый и голубоватый».

И глядит Мармеладов попугаем: «привычно и даже со скукой, а вместе с тем и с оттенком некоторого высокомерного пренебрежения» — «Как сердце трогает надменность / Существ беспомощных и слабых».

Неуместный в океане пестрый наряд — что это, как не огненное перо на шляпке и омбрелька Софьи Семеновны?

Мармеладов привык всех развлекать в том самом трактире, его аудитория постоянна, как команда и пассажиры корабля для попугая. «Его разговор, казалось, возбудил общее, хотя и ленивое внимание. Мальчишки за стойкой стали хихикать. Хозяин, кажется, нарочно сошел из верхней комнаты, чтобы послушать „забавника“, и сел поодаль, лениво, но важно позевывая. Очевидно, Мармеладов был здесь давно известен». «Забавник» — слово и для человека и для птицы найдено.

Образы и мысли Достоевского часто гостят в стихах Елены Шварц: «Чахоточный, всё простужался он, / И в нем процентщицу убил Наполеон» или:

 

У Никольской видят колокольни

Притулился, согнувшись, нищий,

Он во сне к небесам тянет руку,

Стоя спит, горький.

<…>

Ладонями захлопал в бока гулко

И, восторгом переполненный тяжким,

Взял и кинулся в неглубокий

Канал Крюков.

 

А вот и мармеладовская заветная идея:

 

— Это очень ясно, просто:

Бесконечна его милость

И любовь несправедлива,

Я ее не заслужила,

Потому он и простит. —

Тихо-тихо, низко-низко

Пролетел лиловый голубь

Над зеленою скамейкой.

 

Слова Мармеладова, так же как перья-слова Попугая, при всей своей пошлой цветистости, изношенности получают особенное, роковое значение. Это предсмертная исповедь, хоть и говорится местами «речисто и бойко».

Перед закатом произносит у Шварц свои последние слова и зажаренный на медленном огне английский врач Елисей Бомелий, «который сперва ревностно служил Грозному, изобретая яды для его врагов, а потом, обвиненный в предательстве, был казнен тем мучительным способом, о котором здесь говорится» (автокомментарий):

 

Когда же сняли головню еще живую

И, веки приоткрыв, она шепнула: «Oh, my Lord»,

То солнце глухо-красное скользнуло

Быстрей, чем можно, под московский лед.

 

Еще один герой, ночевавший, как Мармеладов, на сенных барках: «…спал / У невской пристани». Обреченность его узнаваема: «…На звере мраморном верхом, / Без шляпы, руки сжав крестом, / Сидел недвижный, страшно бледный / Евгений». Попугай точно так же недвижен в клетке на доске среди океана. Как и Евгений, он «толкует громко сам с собою». Оба бунтовщики. Только Попугай бунтует не гневным шепотом, а перьями-былинками, песнями, рассуждениями, доверчивостью детской. Стоп, но ведь всем ясно: Попугай не понимает, что говорит, просто повторяет заученное, как попугай. Почти автомат. Правда, у него, в отличие от «черного ворона, черного дьявола», разоблаченного Николаем Глазковым в 1938 году, есть жесты и взгляды: «Упустит — и опять поймает, / Укусит и опять подбросит. // <…> // Бормочет он, кивая… // <…> // Косит он сонным глазом…» Связано ли это со смыслом его речей? Вот другие птицы Шварц имеют собственные, непереводимые на человеческий языки-голоса:

 

Они вскричат, как иноверцы

На безъязыких языках.

Толкаясь, вылетят они

И защебечут, залопочут,

Заскверещат и загогочут.

И горл своих колышут брыжи,

И перья розовые сыплют.

 

Попугай не из этой компании. Их выпустили из клеток, а он не помнит, возможно, и жизни без клетки. Он не чирикает и не скверещит, он издает хоть и человеческие, но бессмысленные, зазубренные звуки. Мы колеблемся между полной бессмыслицей (что, вероятно, под черепом Попугая) и жутким откровением (то, что мы знаем о Попугае). «Последняя вспышка нашей речи вдали от всякого смысла <…>. Последняя вспышка нашей глупой, почти пародийной, крохотной и доверчивой жизни» (Ольга Седакова).

Тут вспоминается еще и воробей, спасенный Музами, как и Попугай, для гибели:

 

Видим — на льдине живой воробей

Оледенелый.

Мы и согрели его собой,

Синими языками

Молний живых, и на свет голубой

Дале рванулись.

А он плывет там и поет

На девяти языках,

С синим огнем в ледяной голове,

Невидимым в очах.

Когда он повис на гребне

На клочке ломаемой льдины,

Лопнуло накрест в подвалах Эреба

Сердце седой Прозерпины.

 

Говоря о Попугаевом семействе, надо бы назвать родоначальников, самых главных русских попугаев XX века, оба англоязычные, оба из «Библиотеки приключений»: Попка со своим знаменитым маршаковским стишком: «Бедный Робинзон Крузо! / Бедный Робинзон Крузо! / Он жилет себе сшил / Из шерсти и жил, / Чтобы прикрыть себе пузо. / Бедный Робинзон Крузо! / Бедный Робинзон Крузо!» и Капитан Флинт с не менее знаменитыми пиастрами. От первого пошла сентиментальная линия в нашем Попугае (Бразилия, любовь, мулатка). Это экзотическая чувствительность не чужда поэзии Шварц:

 

В Сингапуре пестрых дней

В розовой кружася лодке,

По волнам веселой водки

Я ныряла средь теней,

Счеловеченных неловко.

 

От Капитана Флинта — линия брутальная («бедный попка водки хочет»; «Год дэм!..»). Но есть и третья линия, исключительно интеллигентная: «Бормочет он, кивая: / Согласен, но, однако… / А впрочем, вряд ли, разве, / Сугубо и к тому же…» — тут уже угадываются интонации не Мармеладова, не бедного Евгения, а Поприщина: «Странные дела делаются в Испании. Я даже не мог хорошенько разобрать их. Пишут, что престол упразднен <…>. Мне кажется это чрезвычайно странным. Как же может быть престол упразднен? Говорят, какая-то донна должна взойти на престол. Не может взойти донна на престол. Никак не может. На престоле должен быть король. Да, говорят, нет короля. Не может статься, чтобы не было короля. Государство не может быть без короля. Король есть, да только он где-нибудь находится в неизвестности. Он, статься может, находится там же… (курсив мой. — Р. К.)». И если приключенческо-пиратский репертуар еще как-то уместен в терпящей бедствие клетке, то эти штатские «Сугубо и к тому же…» остро ранят своей неуместностью. И открывается еще один предок Попугая, чья «песня военна» сейчас ни к чему, что ты заводишь ее? Ведь и он тоже никак не может взять в толк, что не время и не место петь здесь, рядом со смертью. И вся эта никчемность, чувствительность, мелкость, возвышенность, высокомерие соединились в Попугае.

Очарование птицы, «располагающей жить» на фоне огромной стихии смерти, составляет главный ужас «Попугая в море». Другие птицы умолкают у Шварц по-иному:

 

Раскидан мозг по маленьким головкам.

Осколки глаз я вставила им в очи,

И мы поем,

А петь нас Бог учил, и мы рычим, и мы клокочем,

Платок накинут — замолчим.

 

Платок вызывает мысль о примиряющих строках Пастернака: «Ты держишь меня, как изделье, / И прячешь, как перстень, в футляр». На Попугая не накинут платок. Никто и никогда. Его смерть другая, с нечеловеческим лицом океана. И примириться с ней — нельзя.

Можно ли бунтовским или хотя исповедальным назвать предсмертное поведение Попугая? Речи и песни о мулатке, о водке, о Бразилии, о любви, о том, что «Год дэм!.. В какой-то мере и строго говоря…», — все это о жизни, сухопутной, пиратской, интеллигентной, сентиментальной, брутальной, какой угодно, но вполне настоящей. Само существование Попугая и звучание его речей на зыбкой грани уничтожения, да, еще раз, — это бунт.

Попугай, в отличие от Мармеладова, не умеет петь про жизнь вечную, не понимает как и не знает толкующий сам с собою бедный Евгений, есть ли у него аудитория. И песня и речи Попугая, игнорируя смерть и слушателей — не меньше, чем «Ужо тебе!..», — становятся бунтом. Бунт творчества, нет, не творчества даже, а признания за собой каких-то живых прав перед лицом исчезновения, косматого океана, предсмертного одиночества и посмертного забвения. Этот бунт зазвучит позже в песне птицы на дне морском, еще одной родственницы, а может, и реинкарнации Попугая:

 

А петь глубинам, глыбам

В морской ночной содом

Глухим придонным рыбам

О звездах над прудом,

О древней коже дуба

И об огне свечном,

 

И о пещных огнях,

Негаснущих лампадках,

О пыли мотыльков,

Об их тревоге краткой,

О выжженных костях.

 

А вот и еще один родственник. Последний, мучительный отзвук человечности перед наступающей тьмой напоминает об «Обезьяне» Ходасевича. Уже человек сам не в силах быть человечным, это право передано зверю в человеческом услужении, копирующему человеческие жесты, как наш Попугай — слова:

 

Я руки жал красавицам, поэтам,

Вождям народа — ни одна рука

Такого благородства очертаний

Не заключала! Ни одна рука

Моей руки так братски не коснулась!

И, видит Бог, никто в мои глаза

Не заглянул так мудро и глубоко,

Воистину — до дна души моей.

 

Ни один из эпитетов Ходасевича не звучит в стихотворении Шварц. Но ведь и питье воды, и рукопожатие обезьяны неотделимы от последней строки о войне, как в «Попугае в море» последние слова на языке людей — от надвигающейся ночи, не говоря уже о том, что мы привыкли с детства видеть вместе: «Обезьяну, попугая — / Вот компания какая» Подобные стихи можно старомодно назвать стихами о последней встрече.

Отчасти к такому жанру принадлежит и это:

 

Человеку непокорно

Море синее одно:

И свободно, и просторно,

И приветливо оно;

И лица не изменило

С дня, в который Аполлон

Поднял вечное светило

В первый раз на небосклон.

Оно шумит перед скалой Левкада,

На ней певец, мятежной думы полн,

Стоит… в очах блеснула вдруг отрада:

Сия скала… тень Сафо!.. голос волн…

Где погребла любовница Фаона

Отверженной любви несчастный жар,

Там погребет питомец Аполлона

Свои мечты, свой бесполезный дар!

 

То есть умирать, так с музыкой — музыкой прибоя. И с мятежной думой. Слово «бесполезный» — ключ к судьбе Попугая. У Баратынского бесполезна поэзия. У Шварц бесполезна жизнь. Попугай, при всей своей никчемности, горделив, точно так же как «последний поэт» Баратынского. Только оказался он в море не по своей воле, и уж точно оно не приветливо. Да и не свободно, ибо что знает безликий хищный океан о свободе? И нет тут ни Сафо, ни Фаона, ни вечного светила. Нет уже почти ни света, ни теней. Попугай сам — последний источник их игры и двусмысленности людской речи, со своей омбрелькой перьев, «бананово-лимонным Сингапуром», доверчивостью детской и важной деловитостью. Грань между пестрой жизнью и гибелью ничтожна, между человечностью и хаосом — почти незаметна. «И он глядит так горделиво / На эту зыбкую равнину» — холод, почти тошнота крадется к сердцу, потому что «зыбкая равнина» головокружительно-огромна и равнодушно-прожорлива, мы это видим, как и удушающую золотую клетку Измайловского собора. А Попугай не видит, и в этом его слабость и его подвиг, почти святость. Потом Попугай засыпает, а волна лизнет в сгущающемся мраке — и все. Встает из океана ночь. Не та живая ночь, которую так любила Шварц, где «Лоция ночи» и «Повесть о Лисе». Ночь гибели Трои. «Там — лишь черная вода, / Там — забвенье навсегда». А мы, такие доверчивые, все еще отказываемся верить, «косим сонным оком» — где вы? Где вы, Попугай, живете ныне?

 

Конечно, позабыв о милых и друзьях,

Вы поселилися в какой-нибудь пустыне,

Иль царство обрели на дальних островах.

Анастасия Скорикова

Цикл стихотворений (№ 6)

ЗА ЛУЧШИЙ ДЕБЮТ В "ЗВЕЗДЕ"

Павел Суслов

Деревянная ворона. Роман (№ 9—10)

ПРЕМИЯ ИМЕНИ
ГЕННАДИЯ ФЕДОРОВИЧА КОМАРОВА

Владимир Дроздов

Цикл стихотворений (№ 3),

книга избранных стихов «Рукописи» (СПб., 2023)

Подписка на журнал «Звезда» оформляется на территории РФ
по каталогам:

«Подписное агентство ПОЧТА РОССИИ»,
Полугодовой индекс — ПП686
«Объединенный каталог ПРЕССА РОССИИ. Подписка–2024»
Полугодовой индекс — 42215
ИНТЕРНЕТ-каталог «ПРЕССА ПО ПОДПИСКЕ» 2024/1
Полугодовой индекс — Э42215
«ГАЗЕТЫ И ЖУРНАЛЫ» группы компаний «Урал-Пресс»
Полугодовой индекс — 70327
ПРЕССИНФОРМ» Периодические издания в Санкт-Петербурге
Полугодовой индекс — 70327
Для всех каталогов подписной индекс на год — 71767

В Москве свежие номера "Звезды" можно приобрести в книжном магазине "Фаланстер" по адресу Малый Гнездниковский переулок, 12/27

Владимир Дроздов - Рукописи. Избранное
Владимир Георгиевич Дроздов (род. в 1940 г.) – поэт, автор книг «Листва календаря» (Л., 1978), «День земного бытия» (Л., 1989), «Стихотворения» (СПб., 1995), «Обратная перспектива» (СПб., 2000) и «Варианты» (СПб., 2015). Лауреат премии «Северная Пальмира» (1995).
Цена: 200 руб.
Сергей Вольф - Некоторые основания для горя
Это третий поэтический сборник Сергея Вольфа – одного из лучших санкт-петербургских поэтов конца ХХ – начала XXI века. Основной корпус сборника, в который вошли стихи последних лет и избранные стихи из «Розовощекого павлина» подготовлен самим поэтом. Вторая часть, составленная по заметкам автора, - это в основном ранние стихи и экспромты, или, как называл их сам поэт, «трепливые стихи», но они придают творчеству Сергея Вольфа дополнительную окраску и подчеркивают трагизм его более поздних стихов. Предисловие Андрея Арьева.
Цена: 350 руб.
Ася Векслер - Что-нибудь на память
В восьмой книге Аси Векслер стихам и маленьким поэмам сопутствуют миниатюры к «Свитку Эстер» - у них один и тот же автор и общее время появления на свет: 2013-2022 годы.
Цена: 300 руб.
Вячеслав Вербин - Стихи
Вячеслав Вербин (Вячеслав Михайлович Дреер) – драматург, поэт, сценарист. Окончил Ленинградский государственный институт театра, музыки и кинематографии по специальности «театроведение». Работал заведующим литературной частью Ленинградского Малого театра оперы и балета, Ленинградской областной филармонии, заведующим редакционно-издательским отделом Ленинградского областного управления культуры, преподавал в Ленинградском государственном институте культуры и Музыкальном училище при Ленинградской государственной консерватории. Автор многочисленных пьес, кино-и телесценариев, либретто для опер и оперетт, произведений для детей, песен для театральных постановок и кинофильмов.
Цена: 500 руб.
Калле Каспер  - Да, я люблю, но не людей
В издательстве журнала «Звезда» вышел третий сборник стихов эстонского поэта Калле Каспера «Да, я люблю, но не людей» в переводе Алексея Пурина. Ранее в нашем издательстве выходили книги Каспера «Песни Орфея» (2018) и «Ночь – мой божественный анклав» (2019). Сотрудничество двух авторов из недружественных стран показывает, что поэзия хоть и не начинает, но всегда выигрывает у политики.
Цена: 150 руб.
Лев Друскин  - У неба на виду
Жизнь и творчество Льва Друскина (1921-1990), одного из наиболее значительных поэтов второй половины ХХ века, неразрывно связанные с его родным городом, стали органически необходимым звеном между поэтами Серебряного века и новым поколением питерских поэтов шестидесятых годов. Унаследовав от Маршака (своего первого учителя) и дружившей с ним Анны Андреевны Ахматовой привязанность к традиционной силлабо-тонической русской поэзии, он, по существу, является предтечей ленинградской школы поэтов, с которой связаны имена Иосифа Бродского, Александра Кушнера и Виктора Сосноры.
Цена: 250 руб.
Арсений Березин - Старый барабанщик
А.Б. Березин – физик, сотрудник Физико-технического института им. А.Ф. Иоффе в 1952-1987 гг., занимался исследованиями в области физики плазмы по программе управляемого термоядерного синтеза. Занимал пост ученого секретаря Комиссии ФТИ по международным научным связям. Был представителем Союза советских физиков в Европейском физическом обществе, инициатором проведения конференции «Ядерная зима». В 1989-1991 гг. работал в Стэнфордском университете по проблеме конверсии военных технологий в гражданские.
Автор сборников рассказов «Пики-козыри (2007) и «Самоорганизация материи (2011), опубликованных издательством «Пушкинский фонд».
Цена: 250 руб.
Игорь Кузьмичев - Те, кого знал. Ленинградские силуэты
Литературный критик Игорь Сергеевич Кузьмичев – автор десятка книг, в их числе: «Писатель Арсеньев. Личность и книги», «Мечтатели и странники. Литературные портреты», «А.А. Ухтомский и В.А. Платонова. Эпистолярная хроника», «Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование». br> В новый сборник Игоря Кузьмичева включены статьи о ленинградских авторах, заявивших о себе во второй половине ХХ века, с которыми Игорь Кузьмичев сотрудничал и был хорошо знаком: об Олеге Базунове, Викторе Конецком, Андрее Битове, Викторе Голявкине, Александре Володине, Вадиме Шефнере, Александре Кушнере и Александре Панченко.
Цена: 300 руб.
На сайте «Издательство "Пушкинского фонда"»


Национальный книжный дистрибьютор
"Книжный Клуб 36.6"

Офис: Москва, Бакунинская ул., дом 71, строение 10
Проезд: метро "Бауманская", "Электрозаводская"
Почтовый адрес: 107078, Москва, а/я 245
Многоканальный телефон: +7 (495) 926- 45- 44
e-mail: club366@club366.ru
сайт: www.club366.ru

Почта России